дистанционное повышение квалификации психологов В конце концов, я с этим соприкасаюсь каждый день. Но не тут-то было.
Сверхновый Мировой Порядок,
или «Истина освободит вас»

http://Istina-Osvobodit-Vas.narod.ru <=> www.Marsexx.narod.ru
(Marsexx = Marsel ex Xazan = Марсель из Казани)
Адрес страницы (с 24 окт. 2006 г.): /lit/gerder3.html
Бизнесмен,
бросай бизнес!
Работник,
бросай работу!
Студент,
бросай учёбу!
Безработный,
бросай поиски!
Философ,
бросай "думать"!
НовостиMein KopfИз книг Люби всех и верь себе!ФорумДемонтаж «си$темы» рабовРубизнес
Сверхновый Мировой Порядок
Сопротивление злу — ненасилием        Нашёлся Смысл Жизни. Может, именно его Вы искали?        Чего хочет разумный человек?        К чёрту государство!        К чёрту религиозные культы!        К чёрту удовольствия!        К чёрту деньги!       К чёрту цивилизацию!        «Жизнь со смыслом, или Куда я зову»       Грандиозная ложь психологов: ЗАВИСИМОСТИ!        Наша жизнь — чепуха!        Рубизнес-1        К чёрту бизнес!       Светлой памяти Иисуса Христа        Развитие vs. сохранение        О книгах Вл. Мегре        Мы живые       Демонтаж "си$темы" рабов       Чересчур человеческое       Болтовня       Достаточное       Условия       Бедность       Города       Решение проблем       Эффективность       Богатство       Прибыль       Война       Деньги       Паразитизм       Сегодня       Будущее       Что делать       Бизнес, Гении, Россия       Почему     Зачем (← начало)

Iohann Gottfried Herder. Ideen zur Philosophie der Geschchte der Menschheit

Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. (Серия «Памятники исторической мысли») — М.: Издательство «Наука», 1977. — 705 с. — (Перевод и примечания А. В. Михайлова.

OCR: Марсель из Казани, 24 окт. 2006 г. www.MarsExX.ru/

Скачать архив: /zip/gerder.zip

Ещё книги в библиотеке Марселя из Казани «Из книг».
Гердер И.Г. "Идеи...": Содержание
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Часть четвёртая
Приложения

Иоганн Готфрид ГЕРДЕР

ИДЕИ К ФИЛОСОФИИ ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ

I. Китай

II. Кохинхина, Тонкин, Лаос, Корея, Восточная Татария, Япония

III. Тибет

IV. Индостан

V. Общие рассуждения об истории этих стран

КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ

I. Вавилон, Ассирия, халдейское царство

II. Мидийцы и персы

III. Евреи

IV. Финикия и Карфаген

VI. Дальнейшие мысли о философии рода человеческого

КНИГА ТРИНАДЦАТАЯ

I. Географическое положение и население Греции

II. Язык, мифология и поэзия греков

III. Греческие искусства

IV .Нравственная и государственная мудрость греков

V. Научные занятия греков

VI. История перемен, происходивших в Греции

VII. Общие рассуждения о греческой истории

КНИГА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

I. Этруски и латиняне

II. Строительство военного и политического здания господства

III. Римские завоевания

IV. Падение Рима

V. Римский характер, римские науки и художества

VI. Общие размышления о судьбах Рима и его истории

КНИГА ПЯТНАДЦАТАЯ

I. Гуманность — цель человеческой природы, и ради достижения ее предал бог судьбу человечества в руки самих людей

II. Разрушительные силы природы не только уступают со временем силам созидательным, но в конечном счете сами служат построению целого

III. Роду человеческому суждено пройти через несколько ступеней культуры и претерпеть различные перемены, но прочное благосостояние людей основано исключительно на разуме и справедливости

IV. Разум и справедливость по законам своей внутренней природы должны со временем обрести более широкий простор среди людей и способствовать постоянству гуманного духа людей

V. Благое, мудрое начало правит в судьбах человеческих, и нет поэтому достоинства более прекрасного и счастья прочного и чистого, как способствовать благим свершениям мудрости

Ardua res est, vetusiis novitatem dare, novis auctoritatem, obsolelis nitorem, obscuris lucem, fastiditis gratiam, dubiis fidem, omnibus vero na-turam et naturae suae omnia. Itaque etiam non assecutis, voluisse abunde pulcrum et magnificum est,

Plin.

Вещь трудная — придавать новизну ветхому, новому — весомость древнего, блеск — изношенному, свет — темному, прелесть — противному, достоверность — сомнительному, всему — естество и все — естеству всякого. Вот почему, даже если цель не достигнута, то и желать—уже сверх меры хорошо и замечательно.

Плиний1

КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ

У подножья великих гор Азии, к югу, сложились, как знаем мы из истории, самые древние державы и государства мира; и естественная история этой части света подсказывает нам причины, почему они могли сложиться лишь к югу, а не к северу от этих гор. Ведь человек терпит нужду, а потому так склонен переносить свое земное существование поближе к солнечному свету и теплу, более нежному, ибо тепло Солнца согреет ему землю и даст созреть благополезным плодам растений и деревьев. На севере Азии, по ту сторону гор, земли по большей части и холоднее и расположены выше, и горные цепи пересекают их во всех направлениях и разделяют области снежными пиками, пустынями, степями; рек, что поят тут землю, меньше, и, главное, все они втекают в Ледовитый океан,— его пустынное прибрежье, жилище оленей и белых медведей, могло привлечь сюда лишь поздних поселенцев. На этой возвышенности, в этой пересеченной местности, в этих горах с их отвесными стенами ущелий, в этих степных и горных районах нашего Старого Света долгое время, а в некоторых областях, может быть, и вообще все время, жили только сарматы и скифы, монголы и татары, полудикие охотники и кочевники. Скудость жизни и сама эта сторона превратили людей в варваров; привычный бездумный образ жизни утвердился у племен, живущих обособленно или постоянно кочующих с места на место, и так, при нравах очень грубых, сложился тот, можно сказать, вечный национальный характер, что во всем отличает племена северной Азии по сравнению с южными народами. Если сами расположенные в центре Азии нагорья — не что иное, как вечный Ноев ковчег, живой зоологический сад, где живут почти все роды диких животных, населяющих наше полушарие, то и люди долгое время вынуждены были оставаться тут товарищами животных, их кроткими пастырями или их дикими укротителями.

И только там, где горы Азии переходят в южном направлении в более пологий скат, где более мягкие долины окружены со всех сторон горными цепями, хранящими их от ледяного дыхания северо-восточных ветров, там поселения людей постепенно спускались по течению рек к океанскому побережью, там закладывались города, основывались целые государства, а сам климат, несравненно менее суровый, пробудил в людях и более тонкие мысли и более тонкие установления. А поскольку природа предоставила

291

человеку больше досуга и стала приятно бередить его истинкты, то в сердце разрослись всякие страсти и дурные наклонности, которые под гнетом северных льдов и жизненного недостатка никак не могли явиться в столь веселой пестроте сорной травы; возникла необходимость в разного рода законах и уложениях, которые ограничивали бы подобные влечения человеческой души. Дух измышлял, а сердце алкало: страсти людские бурно сталкивались и, наконец, приучились со временем держать самих себя в узде. Однако тирании приходится совершать то, что не в силах еще совершить сам разум, и вот на юге Азии возникли мощные здания государственных порядков и религий,— вечные традиции, которые словно пирамиды и языческие храмы древности стоят перед нашим взором,— ценные монументы человеческой истории, и каждым своим обликом говорят они нам, чего стоило человечеству строительство человеческого разума.

I. Китай

На восточной оконечности Азии, к югу от гор, расположена страна, которая по древности своей и культуре сама именует себя первой из стран, цветком, растущим в средоточии света; страна эта и на самом деле одна из самых древних и интересных на всей земле — Китай. Китай по размерам своим меньше Европы, но он гордится тем, что в нем живет, относительно к площади, гораздо больше людей, чем в Европе, этой столь густо населенной части света,— ибо числится в Китае 25.200.000 облагаемых налогом крестьян, 1572 больших и малых города, 1193 крепости, 3158 каменных мостов, 2796 храмов, 2606 монастырей, 10809 старинных строений1*, на каковые ежегодно, вкупе с горами и реками, воинами и учеными, сырьем и товарами, составляются длиннейшие реестры — по восемнадцати губернаторствам, на которые разделено государство. Путешественники сходятся между собой в том, что, не. считая Европы и, может быть, Древнего Египта, ни одна страна не затрачивала столько средств и усилий на поддержание в порядке дорог и рек, мостов и каналов, даже на строительство искусственных гор и скал, сколько затрачивает Китай,— все это, не говоря уж о Великой китайской стене, свидетельства терпеливого усердия и прилежания людей. От Кантона можно доплыть почти до самого Пекина, такова вся империя — она пересечена горами и пустынями, но связана шоссейными дорогами, каналами и реками, причем на все это пошел

** См. «Извлечения из географии китайской империи» Леонтьева в «Историческом и географическом журнале» Бюшинга, ч. 14, с. 411, сл. В «Работах по физике» Германна (Берлин, 1716)2 размеры империи определяются в 110 тысяч немецких квадратных миль, а численность населения — в 104.069.254 человека, причем на одну семью в среднем приходится 9 человек.

292

великий труд; деревни и города стоят прямо у воды, и внутренняя торговля между провинциями очень оживленна. Земледелие — вот столп, на котором держится все государственное устройство: путешественники рассказывают нам об ухоженных рисовых полях, о хлебах, об искусственно орошаемых пустынях, о диких нагорьях, превращенных в плодородные земли; а если говорить о растениях и травах, то выращивают и пользуются тут всеми, которые можно пустить в дело; то же можно сказать-о металлах и о минералах,— только золота китайцы не добывают. Богата живностью земля, кишат рыбой озера и реки; один шелковичный червь прокармливает тысячи усердно трудящихся людей. Есть работы и есть ремесла для всех классов населения, для всех возрастов, включая и стариков,, отживших свой век, включая и слепых и глухих. Кротость и учтивость, гибкость в обхождении, пристойные жесты — вот та азбука, которой учится китаец с детства и в которой он неутомимо совершенствуется в течение всей своей жизни. Властью и законом служит у них правильность, регулярность, строго заведенный порядок. Все здание государственного устройства со всеми взаимоотношениями и обязанностями сословий построено на почтительности: в почтительности — долг сына по отношению к отцу, долг подданных по отношению к их главе — к их общему отцу, который через посредство своих чиновников правит ими и который бережет их, словно малых детей; может ли быть более приятный принцип управления? В Китае нет потомственного дворянства; почетные должности достаются мужам, проверенным в делах, и только эти почетные места и даруют человеку титул и достоинство. Подданного никто не заставляет выбирать веру, и никто не преследует религию, если она не угрожает существованию государства; мирно живут рядом друг с другом и последователи Конфуция, и последователи Лао-цзы и Фо, и даже иудаисты и иезуиты, если только они допущены в государство. Законодательство китайцев построено на нравственных принципах, а мораль непоколебимо зиждется на священных книгах предков; император китайцев — верховный жрец, сын неба, хранитель древних ритуалов, душа, проникающая все тело государства, пронизывающая всякий его член; будь каждое из этих условий соблюдено, будь всякий принцип воплощен в живом деле, мыслимо ли было бы еще более совершенное государственное устройство? Вся империя превратилась бы в одну семью, и в одном доме жили бы дети, братья — добродетельные, благовоспитанные, прилежные, благонравные, счастливые...

Всякому известны благоприятные для китайцев картины их государственного строя, такие изображения Китая, которые прежде всего посылали в Европу миссионеры,— на эти картины, словно на какой-то идеал политического строя, дивились тут не только умозрительные философы, но даже и государственные мужи; однако, в конце концов, поток людских мнений пробил себе путь и в противоположных уголках, и выросло недоверие к рассказам миссионеров, и тогда не желали уже признавать за китайцами ни высокого уровня развития культуры, ни даже всей странной их самобытности. К счастью, на некоторые из возражений, выдвигавшихся европейцами, поступил ответ из самого Китая, впрочем ответ, выдер-

293

жанный довольно-таки в китайском духе2*, а поскольку основные книги законов и нравов вкупе с пространной историей китайской империи и некоторыми заведомо беспристрастными рассказами предоставлены в наше распоряжение3*, то было бы уж совсем дурно, если бы никак нельзя было найти средний путь между преувеличенными похвалами и чрезмерной критикой, а это, видимо, и есть путь истины. При этом мы можем совершенно оставить в стороне вопрос о древности империи, о хронологии ее истории, потому что возникновение всех государств на земле окутано мраком и исследователю истории всего человечества вполне безразлична, потребовалось ли этому народу на два тысячелетия больше или меньше, чтобы сложиться в государство; достаточно того, что сам народ придал своему государству такой, а не иной строй, и мы сами на всем протяжении его медлительной истории замечаем препятствия, которые мешали китайскому государству развиваться и в дальнейшем.

А подобные препоны, заключенные в характере, местожительстве и в истории народа, нам вполне ясны. Нация китайская — монгольского происхождения; об этом говорят и телосложение, и грубый или извращенный вкус, и даже замысловатая искусность, и первоначальные очаги культуры этого народа. Первые императоры правили на севере Китая, здесь были заложены основы полутатарской по своему существу деспотии, и эта деспотия впоследствии благодаря многообразным поворотам событий распространила свою власть до Южного океана, внешне приукрашенная блистательными изречениями нравственного содержания. Татарский феодальный строй на протяжении целых столетий служил узами, привязывавшими вассалов к их господину; руками этих вассалов совершались нередкие государственные перевороты, и все это, даже весь двор императора, сами мандарины в роли регентов, было древнейшим государственным укладом, так что не нужны были наследники Чингис-хана и манджурская династия, чтобы принести в Китай такой строй; это говорит нам о том, какова природа и каков генетический характер китайской нации,— печать, которую трудно упустить из виду, наблюдая целое и части, и которая лежит на всем — вплоть до одежды, пищи, обычаев, домоводства, бытующих в Китае родов искусства и развлечений. Как нельзя человеку переменить своего гения, то есть прирожденную породу и фигуру, так и этому монгольскому народу с северо-востока Азии никак нельзя было изменить своему природному складу, несмотря на все искусства и ухищрения, хотя бы

2* Memoires concernant 1'histoire, les sciences, les arts, les moeurs, les usages etc. des Chi-nois, t. II, p. 365 seq.3

3* Помимо прежних изданий некоторых классических книг китайцев у о. Ноэля, Купле4 и других см. также изданный Дегинем «Щу-цзин», далее «Histoire generale de ]a Chine» о. Майякаа, только что указанные «Memoires concernant les Chinois» в десяти томах ин-кварто, в которых содержится и перевод некоторых оригинальных сочинений и много других материалов, позволяющих составить верное представление об этом народе. Из сообщений миссионеров наиболее ценен, ввиду своего здравого суждения, о. Леконт, «Nouveaux Memoires sur l'etat present de la Chine», 3 vol., Paris, 1697.

294

и занимались ими целые века. Нет, народ высажен на почву в этом месте земного шара, и, как магнитная стрелка показывает в Китае не то отклонение, что в Европе, так и из этого племени людей в этой области земли никогда не могли бы выйти римляне или греки. Китайцами были они, китайцами и остались, породой людской, отличающейся от других маленькими глазками, приплюснутым носом, плоским лбом, слабой растительностью на лице, бвльшими ушами и толстым животом,— всем этим наделила их природа; и что могло произвести на свет такое органическое строение, то оно и произвело, а другого нельзя и требовать4*.

Все рассказы сходятся в том, что монгольские племена, живущие на северо-восточной азиатской возвышенности, отличаются особой тонкостью слуха, что легко объяснимо и чего тщетно было бы искать у других народов; показателен в этом отношении китайский язык. Только слух монгола мог догадаться образовать язык из трехсот тридцати слогов, которые в каждом отдельном слове должны различаться пятью и еще большим числом ударений, чтобы не случилось сказать вместо «господина» — «собака» и чтобы не производить на каждом шагу самой смехотворной путаницы; вот почему ухо и органы речи европейца с таким трудом привыкают к этой насильственной китайской музыке слогов, если вообще способны к ней привыкнуть. Какое отсутствие изобретательности в великом и какая прискорбная тонкость в мелочах нужны для того, чтобы выдумать, на основании нескольких примитивных иероглифов, бесконечное множество сложных знаков, число которых доходит до восьмидесяти тысяч,— вот письменность, которой отмечена китайская народность между всеми народами земного шара! Требовалось органическое строение монгола, чтобы привыкнуть: в области фантазии — к драконам и чудовищам, в рисунках — к тщательно выписанным едва различимым неправильным образам, в зрительных наслаждениях — к бесформенному хаосу садов, в архитектуре — к безобразной огромности или педантической мелочности, в одеждах, шествиях, празднествах — к тщеславной роскоши, к фонарикам и фейерверкам, к длинным когтям и изуродованным ступням, к варварской свите, к бесконечным поклонам, церемонности, мелочной учтивости и бессчетным знакам различия. Так мало во всем этом вкуса к подлинным, естественным пропорциям и отношениям, так слабо ощущение внутреннего покоя, красоты и достоинства, что только неразвитое, невоспитанное чувство могло пойти по такому пути в культуре общения, решительно во всем уступить ей и сообразоваться с нею. Если китайцы превыше всего любят золотую бумагу и лак, старательно выписанные черточки нелепых иероглифов и перезвон красивых изречений, то и склад их ума во всем подобен этой золотой бумаге и лаку, иероглифам и бубенцам слогов. Природа как будто отказала им в даре свободных и великих открытий в науках, как и многим другим народам, населяющим этот угол земного шара; зато щедрою рукой придала она их маленьким глазкам изворотливость, ловка-

4* См. часть II, с. 145—146.

295

чество и хитрость, искусство подражательства во всем, что корыстный их нрав сочтет полезным и выгодным для себя. Ради выгоды и услужения мечутся они туда-сюда, вечно занятые, вечно беспокойные, так что, при всей изысканности вежливых форм, можно еще принять их за кочующих по степи монголов, ибо за бессчетностью всех своих предписаний и мелочных установлений не выучили они только одного — как сочетать деловитость с покоем, так чтобы работа заставала каждого на своем месте. Как торговля, так и искусство врачевания у них — это изысканное и обманчивое щупание пульса, тут их характер рисуется со всей присущей им тонкостью чувственного восприятия, со всем присущим им невежеством и ненаходчивостью. Печать народа — это для истории замечательная в своем роде особенность, черта, которая показывает нам, что могла и чего не могла сделать с монгольской народностью, не смешавшейся с другими нациями, доведенная до предела культура общественных нравов; ибо что сидящие в своем углу земли китайцы, как и евреи, избежали смешения с другими народами, об этом говорит уже их пустая гордыня, даже если бы и не было иных признаков. Откуда бы на почерпнули они отдельные знания, все в целом знание языка и строя, быта и образа мыслей принадлежит только им самим. Они не любят прививать деревья, и сами они, при всем своем знакомстве с другими народами, до сих пор растут дичком и остаются монгольским племенем, выродившимся в своем земном углу до того, что сложилась особая культура китайского рабства.

Люди складываются, формируются благодаря искусству воспитания, и характер китайского воспитания, наряду со всей их национальной самобытностью, способствовал тому, что китайцы стали тем, что они есть, а не чем-то большим и лучшим. Коль скоро, в согласии с привычками монгольских кочевых племен, детское послушание должно лечь в основу всякой добродетели, не только в семье, но и в самом государстве, то, естественно, со временем не могло не возникнуть то показное благонравие, то раболепие, та услужливая предупредительность, которой, как характерной для китайцев чертою, восторгается даже и враждебно настроенное перо,— однако что же воспоследовало из этого кочевого обычая, из этого доброго принципа послушания в масштабах целого государства? Когда ребяческое послушание стало уже решительно безграничным, когда на человека взрослого, у которого есть и дети и свои серьезные дела, стали возлагать те же обязанности, которые пристали разве лишь малому дитяти, когда установили те же самые обязанности и по отношению к любому начальству, об «отеческой» заботе которого обычно говорят лишь в образном смысле, по принуждению и необходимости, а не по сладостному влечению природы,— что же могло произойти из всего этого, что, лучше сказать, не могло не произойти, если не привычка к постоянному обману,— ведь вопреки природе тут хотели сотворить новое сердце человеку, правдивое учили лицемерить? Если взрослый человек вынужден выказывать ребяческое послушание, то он должен отказаться от самостоятельности, от деятельной силы, от всех возложенных на него в его возмужалые лета обязанностей;   пустые  церемонии  занимают  место  сердечной  правды,   и  тот

296

самый человек, который, пока жив был отец его, изливал чувства детской преданности своей матери, пренебрегает ею после его смерти, потому что теперь закон именует ее сожительницей. То же и с ребяческими обязанностями по отношению к мандаринам: не природа, а приказ породил эти обычаи, а когда обычаи противодействуют естеству, то они становятся лживыми, лишают человека сил. Отсюда весь раскол между китайским учением о нравственности и государстве и подлинной историей. Как часто «дети» империи низвергали с трона своих «отцов», как часто отцы зверски расправлялись со своими детьми! По вине скупых мандаринов мрут от голода тысячи, а когда преступления мандаринов достигают слуха отца, то их, словно школяров, наказывают какими-то жалкими палками, не производящими на них ни малейшего впечатления. Вот почему недостает китайцам мужественности и чувства чести, что можно заметить даже в изображении их великих людей, их героев; честь превратилась в ребяческую обязанность, сила выродилась в жеманную почтительность, подобострастие к государству; не благородный конь, а послушный мул, с утра до вечера блюдя свой ритуал, весьма нередко играет роль хитрого лиса.

Это ребяческое пленение человеческого разума, силы и чувства не могло не влиять на все здание государства — оно ослабляло его. Если воспитание — только манера, и ничего более, если манеры и обычаи не просто утверждают все жизненные отношения, а и всецело подчиняют их себе, какую же массу деятельной энергии теряет государство! — и прежде всего благороднейшую активность душ и сердец! Кто не поразится, видя, как творятся дела в истории Китая, каков их ход,— усилия так велики, а результат так ничтожен! Целая коллегия занимается тем, что один человек может сделать так, что все будет в порядке; тут делают запрос, хотя ответ налицо; тут приходят и уходят, увиливают от дела, переносят сроки, только чтобы не нарушать церемониал ребяческого почитания государства. И дух воинственный, и дух мыслящий одинаково чужд нации, где все спят на печи и с утра до вечера пьют теплую водицу. Вот перед какой добродетелью открыт в Китае царский путь — перед точностью исполнения раз и навсегда установленных ритуалов, перед проницательным соблюдением своекорыстных интересов, перед тысячью хитростей, перед ребяческим многоделанием, но без широты взгляда зрелого мужа, который всегда задается вопросом, нужно ли вот это и не лучше ли сделать иначе. Сам император ходит в том же ярме: он обязан подавать добрый пример и, словно правофланговый, преувеличенно выполнять все артикулы. Он жертвует своим предкам не только по праздникам, но и по любому поводу, в каждый момент своей жизни он должен приносить жертвы предкам; наверное, можно сказать, что и любая похвала и любая хула равно несправедливо карают несчастного китайского императора5*.

Удивительно ли, что подобное племя людей мало что открыло в науках,

5* Даже достославного императора Киен-лонга в провинциях считали страшным тираном, и при подобном строе всей этой огромной империи это явление неизбежно, каким бы образом мыслей ни отличался император.

297

если мерять европейской меркой, и что оно, по сути дела, тысячелетиями топчется на одном месте? Сами книги нравов и законов ходят по кругу и ста различными способами, старательно, дотошно, говорят все одно и то же, размеренно лицемеря о ребяческом долге. Астрономия и музыка, поэзия и военное искусство, живопись и архитектура у китайцев — те же, что многие сотни лет назад,— это чада вечных законов, неизменного ребячливого строя. Империя — забальзамированная мумия, расписанная иероглифами, завернутая в шелка; внутреннее кровообращение — жизнь животного, погрузившегося в зимнюю спячку. Вот почему все чужое отвергается с порога, вот почему чужеземцев подслушивают и все шаги их пресекают; вот откуда гордость племени, которое сравнивает себя лишь с самим собою и ничего чужеземного не знает и не любит. Вот — народ, сидящий в своем углу, судьба отлучила его от теснящейся толпы народов и ради той же цели огородила со всех сторон заслоном пустынь, гор и океаном почти без бухт и заливов. Если бы географическое положение было иным, то народ едва ли оставался бы прежним; ведь если Китай с его государственным укладом мог сопротивляться манджурам, то это доказывает лишь одно — сам по себе строй был достаточно прочным, и варварами-завоевателями был сочтен весьма удобным для того, чтобы господствовать над народами,— как престол ребячливого рабства. Не надо было ничего менять, они уселись и воцарились. И, наоборот, каждый винтик государственной машины, построенной самим же народом, служит столь раболепно, как будто придуман специально для такого рабства.

Все рассказы о китайском языке сходятся в том, что он несказанно способствовал формированию всего облика народа с присущим ему искусным и сложным образом мыслей; ведь всякий язык — это сосуд, в котором отливаются, сохраняются и передаются идеи и представления народа. Особенно же если народ так привязан к своему языку и всю свою культуру выводит из языка. Китайский язык — это словарь морали, вежливости и учтивых манер. В этом языке все различено — не только провинции и города, но даже сословия и книги, так что ученое усердие по большей части затрачивается на сам инструмент, а не на то, чтобы пользоваться инструментом. Все в этом языке зависит от мелочной правильности; с помощью немногих звуков говорят многое, а множеством черточек изображают один звук; множество книг — а в каждой одно и то же. Какое печальное трудолюбие требуется, чтобы рисовать и печатать их книги! Но в этом-то усердии и состоит для них все наслаждение и искусство, и красивым письменам они радуются больше, чем самой волшебной живописи, а в однообразном перезвоне нравственных изречений и комплиментов они любят итог изящества и мудрости. Нужна такая огромная империя, как Китай, нужно китайское трудолюбие, чтобы об одном-единственном городе Кайфы нарисовать сорок книг, занимающих восемь больших томов6*, и чтобы подобную же трудоемкую тщательность распространить на каждый приказ и на каждую похвалу императора. В память об исходе торгутов из

6*  «Memoires concernant les Chinois». t. II, о. 375.

298

Китая целая книга высечена на огромных камнях7* и точно так же вся китайская ученость выписана искусными иероглифами, иероглифами китайского государства. Такая письменность невероятно воздействует на душу, мыслящую при помощи подобных знаков. Мысли лишаются энергии и превращаются в черты рисунка: весь образ мысли нации становится нарисованными или написанными в воздухе условными буквами.

Такое изложение специфических для Китая черт отнюдь не означает враждебного и презрительного отношения к ним; ибо слово за словом наше изложение почерпнуто из сообщений самых пламенных защитников всего китайского, и все сказанное можно подтвердить множеством примеров, относящихся к любому разряду китайских установлений. Изложение наше просто отвечает природе вещей; это картина народа, который при таком-то строе и в такой-то географической области, согласно с такими-то принципами, в таких-то исторических условиях сложился во времена седой древности и, вопреки обычной судьбе народов, сумел сохранить на необычайно долгое время свой первоначальный образ мысли. Если бы сохранился до наших дней Древний Египет, то мы, даже и не помышляя о том, чтобы одно выводить из другого, нашли бы большое сходство между Китаем и Египтом, так что оказалось бы, что одни и те же традиции просто видоизменены каждый раз в соответствии с иной областью света. Точно так же обстояло бы дело и с многими другими народами, стоявшими на сходной ступени культурного развития, но только все эти народы или ушли со своих прежних мест, или погибли, или смешались с другими; Древний Китай, сохранившийся на краю света,— это словно осколок доисторической эпохи, застывший на месте со своим наполовину монгольским строем. Весьма затруднительно было бы доказывать, что основы китайской культуры занесены в Китай греками из Бактр или татарами с Балхаша,— вся ткань китайского строя, несомненно, местного производства, а незначительные примеси чужеземного влияния легко распознать и отделить. Я, словно китаец, чту китайские книги за превосходные принципы, выраженные в них, и имя Конфуция — для меня тоже великое имя, хотя я вижу, какие оковы даже и его связывали по рукам и по ногам, какие оковы и он сам, при самых лучших намерениях, на веки вечные навязывал толпе с ее предрассудками и всему китайскому государственному строю своей политичной моралью. Вот почему китайский народ, как многие другие племена на земном шаре, остановился на середине своего воспитания, как бы в отроческом возрасте,— механизм морали навеки застопорил свободнее развитие духа, а второго Конфуция в этом деспотическом государстве уже не нашлось. Некогда колоссальная империя или распадется на несколько государств, или же более просвещенные Киен-лонги придут к отеческому решению лучше уж выселить за море тех, кого не способны они прокормить, лучше уж облегчить бремя ритуалов и вместо этого ввести более вольную деятельность самостоятельных ума и сердца, хотя и тут дело не обойдется без многообразного риска,— однако и тогда китайцы останутся

7* Ibidem, t. I, p. 329.

299

китайцами, как немцы — немцами,— ведь на восточной оконечности Азии не рождаются древние греки. Очевидное желание природы — чтобы все росло, что только может расти на земле, и чтобы само разнообразие производимого природой славило творца. Здание законодательства и морали, выстроенное человеческим рассудком в Китае, в порядке какого-то ребяческого упражнения, не имеет ничего равного себе по прочности; пусть и пребудет оно на своем месте, но только с условием, что в Европе никогда не возникнет такой изолированный со всех сторон Китай, преисполненный детской почтительности к своим угнетателям. Так или иначе, за этой нацией остается слава прилежания, чувственной остроты восприятия, тонкой искусности в тысяче полезных вещей. Прежде европейцев китайцы узнали фарфор и шелк, порох и свинец, а может быть, познакомились и с компасом, и с книгопечатанием, научились строить мосты и плавать по морю и выучили еще множество других ремесел и искусств; но только во всех своих делах чужды они были духовного развития и тяги к совершенствованию. А что Китай замыкается от европейских наций и крайне ограничивает въезд в страну для голландцев, равно как для православных русских и для иезуитов, так это, во-первых, гармонирует со всем образом мыслей китайцев, а во-вторых, и в политическом смысле заслуживает одобрения, поскольку китайцы собственными глазами видят, как поступают европейцы в Ост-Индии и на островах, в северной Азии и даже в самом Китае. Пыжась от собственной гордыни, китайцы презирают купца, который покидает родную землю и отправляется в дальние края; обманчивый товар они меняют на серебро, которое представляется им самой надежной в мире вещью; итак, они берут у купца серебро, а взамен отдают ему — на погибель Европе — миллионы фунтов чая, лишающего человека сил.

II. Кохинхина, Тонкин, Лаос, Корея, Восточная Татария, Япония

Из всей истории человечества с полной несомненностью вытекает, что любая страна, достигшая определенной ступени развития культуры, всегда оказывала влияние на своих соседей. Стало быть, и китайская нация, не будучи воинственной и даже при своем замкнутом, обращенном вовнутрь строе, тоже оказывала воздействие на значительный круг стран. Вопрос не в том, были ли страны эти подчинены китайской империи и остались ли они в подчинении у Китая,— потому что если они приобщились к его внутреннему устройству, к языку, религии, наукам, нравам и искусствам, то это уже значит, что они были китайскими провинциями в сфере духа.

Страна, которая вобрала в себя больше всего китайского,— это Кохинхина, в некотором смысле город, политически взращенный Китаем; отсюда сходство  обеих  наций  по  темпераменту   и   нравам,  сходство  в   науках   и

300

искусствах, в религии, торговле, в политических учреждениях. Здешний император — китайский вассал, и оба народа тесно связывает торговля. Стоит сравнить этот деловой, разумный, кроткий народ с близлежащим ленивым Сиамом, с диким Арраканом и т. д., и различие сразу же бросается в глаза. Но поскольку ни один ручей не поднимается выше своего источника, то и нельзя ожидать, чтобы Кохинхина превзошла свой образец; правительство тут более тиранично, а религия и наука — бледные отголоски своего отечества.

То же и Тонкин; он — ближе к Китаю, хотя и отделен от него непроходимыми горами. Народ более дикий; все культурное, что тут есть и что поддерживает жизнь страны — мануфактуры, торговля, законы, религия, знания и обычаи,— все китайское, но только благодаря более южной широте  и  характеру   народа   все  гораздо   ниже,   чем  в  самом   отечестве.

Еще слабее влияние Китая на Лаос; эта страна слишком скоро была оторвана от Китая и сдружилась с сиамскими нравами; однако какие-то остатки былых влияний еще заметны.

Иэ южных островов у китайцев много общего с Явой; вполне вероятно, что и здесь китайцы в свое время основывали свои поселения. Но политическое устройство Китая никак не могло привиться в этой более жаркой и значительно удаленной стране; трудоемкие искусства китайцев нуждаются в более предприимчивом народе и в более умеренном климате. Поэтому китайцы только используют этот остров, но никак не меняют его характер.

Больше места для китайского строя было на Севере, и Китай может гордиться тем, что, по всей вероятности, более способствовал укрощению диких народов этих зон, чем европейцы во всех частях света. Корею манд-журы подчинили власти Китая,— стоит только сравнить этот некогда дикий народ с северными его соседями! Обитатели этой полосы Земли, отчасти очень холодной,— кротки и мягки; во всем они, по крайней мере, подражают китайцам — в своих развлечениях и похоронных обрядах, в одежде и строительстве, в религии и в известной любви к наукам; китайцами же установлена и форма правления у них и положено начало мануфактурному производству. Еще гораздо шире было влияние китайцев на монголов. Не только более культурными стали в общении с китайцами покорившие Китай манджуры, так что даже столица их Шэньян была сделана, наподобие Пекина, центром судопроизводства, но даже и многочисленные кочевые орды монголов, тоже по большей части покорные Китаю, не остались без его влияния, несмотря на более грубый свой нрав. И если уже мирное покровительство китайской империи есть само по себе благодеяние для человечества — в самое новое время под защиту Китая перешли торгуты, численностью в триста тысяч человек,— то, видима, Китай оказал на эти обширные зоны влияние куда более благодетельное, чем какой-нибудь завоеватель. Не раз усмирял Китай волнения в Тибете, а в древнейшие времена простирал свой скипетр до самого Каспийского моря. В богатых захоронениях, обнаруживаемых в различных частях Монголии и Татарии, находят предметы, недвусмысленно свидетельствующие о  торговле  с Китаем,  и если в  прежние времена в этих областях жили

301

более культурные народы, то, по всей видимости, они не лишены были тесных сношений с китайским народом.

Однако китайцы воспитали и величайшего соперника своего в усердии и прилежании — это остров, Япония. Некогда японцы были варварами, и, если судить по их дерзкому и свирепому характеру, варварами суровыми и жестокими; но благодаря соседству и общению с народом, от которого переняли они письменность и науки, мануфактуру и искусства, они образовали государство, во многом соперничающее с Китаем и в чем-то его превосходящее. Правда, что в соответствии с характером нации и правление, и религия здесь более тверды и жестоки, чем в Китае, и о каком-либо поступательном развитии, о достижении более тонких знаний, подобных европейским, тут не приходится думать, точно так же, как и в Китае; но если умение возделывать землю, если усердные занятия земледелием и полезными искусствами, если торговля и мореплавание и даже примитивная роскошь и деспотический порядок, устанавливаемый в государстве,— тоже несомненные ступени культуры, то поднялась Япония на эти ступени лишь благодаря китайцам. Хроники точно называют время, когда японцы, еще варварский народ, пришли в Китай; и как бы своеобразно ни развивался суровый остров, как бы ни отклонялся он в своем развитии от Китая, все же во всех орудиях культуры, даже в самом характере искусств заметны китайские истоки.

Проник ли Китай еще и дальше, повлиял ли он на культуру двух цивилизованных государств Америки, расположенных именно на обращенном в сторону Китая западном побережье, об этом трудно сказать что-либо определенное. Если из Старого Света какой-либо культурный народ и попал в Америку, то это были или китайцы, или японцы. В целом жаль, что китайская история, в согласии со всем строем этой страны, волей-неволей разработана вполне в китайском стиле. Все нововведения приписываются тут императорам; история страны забывает об истории всего света, а история самой империи не очень поучительна, если рассматривать ее как историю людей.

III. Тибет

Между великими горными хребтами и пустынями Азии воздвигнуто духовное царство, единственное в своем роде на целом свете,— это великая страна лам. Правда, бывало, что в периоды незначительных потрясений, переживавшихся этим государством, духовная и светская власть разъединялись, однако в конце концов они вновь сливались, так что, как нигде более, весь строй государства зиждется на том, что император является и верховным жрецом. Согласно учению о переселении душ, бог Шакья или бог Фо вселяется в великого ламу, а по смерти этого ламы переходит в нового ламу, который становится священным подобием боже-

302

ства. От этого ламы протягивается вниз целая цепь — твердо установленная иерархия, и нельзя представить себе более прочно утвержденного правления жрецов, пойдет ли речь об учении, о ритуалах или учреждениях, чем эта реально восседающая на своем престоле, на этих высотах жреческая власть. Главный исполнитель мирских дел — только наместник верховного жреца, а верховный жрец, преисполненный божественного покоя, в согласии с принципами религии, обитает в своем дворце-храме. Ужасны ламаистские сказания о сотворении мира, чудовищны кары, искупающие грех, страшно неестественно состояние, которого стремится достичь святость лам,— это бесплотный покой, проникнутое суеверием отсутствие любой мысли, монастырское целомудрие. И тем не менее нет языческого культа, который был бы так широко распространен по всей земле, не только Тибет и Тангут, но и большая часть монголов, манджуры, калки, элюты почитали ламу, а если в более новое время некоторые из них и откололись и перестали боготворить его, то единственное, что осталось у них от веры и от культа,— это осколки религии Шакьи. Но заходит эта религия и далеко на юг: имена Соммона-Кодом, Шакча-Туба, Сангол-Муни, Шиге-Муни, Будда, Фо, Шекья означают все того же Шакью, и так это священное учение монахов, правда иной раз н без пространной тибетской мифологии, захватывает весь Индостан, Цейлон, Сиам, Пегу, Тонкин — вплоть до Китая, Кореи и Японии. Даже и в самом Китае собственно народная вера — это принципы Фо, а учения Конфуция и Лао-цзы — это только разновидности политической религии и философии высших, то есть ученых, сословий. Китайскому правительству совершенно безразличны все эти религии, оно позаботилось только о том, чтобы ламы и бонзы не были опасны для государства, и для этого отделило их от далай-ламы. Япония же вообще в течение долгого времени была наполовину Тибетом; даири был духовным владыкой страны, а кубо — только его светским слугой, но вот слуга захватил всю власть, а хозяина превратил в свою тень,— судьба такая заключена в самой сути вещей, и вполне возможно, что такая же участь ждет и тибетского ламу. Лишь благодаря своему географическому положению, вследствие варварства монгольских племен, а прежде всего по милости китайского императора, Тибет так долго сохраняет свою неприкосновенность.

Конечно же, ламаистская религия возникла не на холодных горах Тибета; ее произвел на свет теплый климат, ее сотворили те половинчатые людские души, которые превыше всего на свете ставят наслаждение бездумною дремотой при полном телесном покое. До суровых гор Тибета эта религия дошла и в сам Китай проникла лишь в I веке христианского летосчисления, и в каждой стране она видоизменилась в соответствии с характером страны. В Тибете и Японии эта религия сделалась строгой, жестокой, а у монголов — чем-то вроде практического, обыденного суеверия; напротив того, в Сиаме, Индостане и сходных с ними странах ее нежно лелеют как естественный продукт жаркого климата. Различен был облик религии, самым разным было и ее воздействие на государство. В Сиаме, Индостане, Тонкине и т. д. она убаюкивает души, она усыпляет

303

воинственный нрав и пробуждает в людях сострадательность, долготерпение, кротость и леность. Талапойны не жаждут верховной власти, и людские прегрешения искупают они подаяниями. В более суровых странах, где праздному богомольцу не так просто найти себе пропитание, и религия внешне усложняется, и дворец превращается, в конце концов, в храм. Поразительно отсутствие логической связи между разными вещами, которые тем не менее не только обусловливают друг друга, но и очень долго сохраняются. Ведь если бы каждый житель Тибета послушно исполнял законы лам, если бы он стремился обрести высшие их добродетели, то уж давным-давно не было бы никакого Тибета. Прекратился бы род людей, не желающих касаться друг друга, возделывать землю, не занятых ни делами, ни торговлей; они умерли бы от голода и от холода, мечтая о своих небесах. Но, к счастью, человеческое естество сильнее любого усвоенного предрассудка. Обитатель Тибета женится, хотя этим он совершает грех, а деловитая обитательница Тибета, которая работает еще прилежнее мужчины и у которой мужей побольше одного, с радостью отказывается от высших сфер рая, чтобы продолжить жизнь человеческую на этой земле. Если есть на земле религия чудовищная и отвратительная, так это религия Тибета8*, и нельзя отрицать: если бы в самые жестокие учения и обряды Тибета был внесен дух христианской веры, то и христианская вера предстала бы на этих горных высотах в самом неприглядном виде. Однако, к счастью, жестокая монашеская религия не пожелала переменить, да и ни в чем не могла переменить дух народов, равно как их потребности и климат их стран. Житель высоких гор платит пеню за свои грехи, и вот он весел и здоров, откармливает и режет скот, хотя при всем том еще и верует в переселение душ; и он пятнадцать дней справляет свою свадьбу, хотя жрецы совершенства и живут в безбрачии. И так предрассудку людскому пришлось примириться с нуждою: торговля была долгой, но так или иначе был достигнут компромисс. Если бы всякую нелепость, царящую в. усвоенной народом религии, пришлось еще и выполнять на деле, на каждом шагу,— вот было бы несчастье! А теперь в большую часть таких нелепиц достаточно только верить, следовать им не нужно, и верой на земле как раз и называется такое мертвое убеждение — ни то ни се, ни рыба ни мясо. Не стоит думать, будто калмык живет по образцам тибетского совершенства, если он почитает маленького идола или священный кал ламы.

Однако не один вред, а и польза была от этого отвратительного господства лам. Грубый народ язычников, который вел свое происхождение от обезьяны, стал благодаря ламам народом культурным, во многом даже тонким, и это неоспоримо; соседство Китая тоже внесло свою лепту. Религия, возникшая в Индии, ценит чистоплотность, так что и житель Тибе-

8* См. Ceorgi. Alphabet. Tibetan. Rom., 1762. Книга, преисполненная пустой учености, но при всем этом — наряду с сообщениями Палласа в «Северных известиях» (том IV, стр. 271 ел.) и статье в «Письмах» Шлёцера6 (том V) — наша основная книга о Тибете.

304

та уже не может жить, как татарские степные племена. И даже неземная целомудренность, которую проповедуют ламы, тоже явила нации цель добродетели — идеал скромной жизни, трезвости, умеренности, что так восхищает нас в мужчинах и женщинах Тибета, можно рассматривать как начало странствия к этой цели, причем и половина тут уже больше целого7. Верой в переселение душ объясняется сострадательное отношение к живым существам, так что нет более кроткой узды, которой можно было бы сдержать грубых обитателей гор и утесов, помимо этого предрассудка и веры в долгое искупление грехов и в адские муки. Короче говоря, тибетская религия — это своего рода папство, каким оно было в Европе в темные века, причем в Европе не было и так восхищающих нас в жителях Тибета и Монголии нравственности и порядка. Кроме того, тибетская религия распространила среди этих горных народов и вообще среди монголов особого рода ученость и письменность, и в этом — ее заслуга перед человечеством и, возможно, средство, подготавливающее эти земли к будущей культуре, которая зреет и для этих мест.

Чудесно неспешен шаг Провидения среди народов Земли, и все же в нем — лишь порядок природы. С незапамятных времен на Востоке жили гимнософисты и талапойны, то есть отшельники-созерцатели: сам климат, сама природа звали к такому образу жизни. В поисках тишины эти люди бежали от шума людского и жили, довольствуясь малым, что давала им изобильная природа. Восточный человек серьезен и умерен и в питье, и еде, и в словах; он любит предаваться полету воображения, а куда могла повести его фантазия, если не к созерцанию всеобщей природы, то есть к возникновению миров, к гибели и обновлению вещей? Восточная космогония и метемпсихоз — это поэтические представления о сущем и становящемся, сообразно с ограниченным человеческим рассуждением и участливой душой. «Я живу недолго и недолго наслаждаюсь жизнью; почему бы и всему остальному, что живет рядом со мною, не наслаждаться своим существованием, не терпя от меня обид?» Отсюда трогательная и самоотверженная мораль талапойнов, для которых главное — ничтожество всего сущего, вечное преобразование форм мира, внутренние муки неутоленных желаний человеческого сердца и удовольствия чистой души. Отсюда и кроткие гуманные заповеди, призыв щадить себя самого и все существа, всех людей: эти заповеди воспевают они в своих гимнах и изречениях. И эти гимны и эту космогонию они отнюдь не почерпнули в Греции, потому что и в Греции и здесь — это прямые отпрыски присущих климату фантазии и мироощущения. Все в них до предела напряжено в стремлении к высшей цели, так что если следовать морали талапойнов, то и жить останется только индийским отшельникам; при этом все окружено бесконечными сказками, так что если бы и жил некогда Шакья, он едва ли узнал бы себя хотя бы в одной черточке среди тех, какими награждают его, когда осыпают похвалами и славословят! Но разве первую мудрость и мораль не узнает дитя из сказок? Простим же Провидению все то, что и не могло быть иным, если следовать избранному для воспитания человеческого рода порядку. Провидение все связало с традицией, так что

305

люди не могли дать друг другу больше того, что было у них самих и что знали они сами. Всякая вещь в природе — это благо или зло, в зависимости от того, как пользоваться ею; это же можно сказать и о философии Будды. Эта философия содержит высокие и прекрасные мысли, а с другой стороны она способна возбуждать и питать обман и леность, и всего этого, и обмана и лености, было в ней предостаточно. Ни в одной стране эта философия не оставалась неизменной, но везде она стоит ступенькой выше грубого язычества,— это первые предрассветные сумерки более чистой морали, первые детские мечтания о всеобъемлющей истине.

IV. Индостан

Учение брахманов — не что иное, как ветвь широко распространенной религии, которая от Тибета и до Японии создавала свои общины и создавала свои формы государственного строя; однако сейчас учение брахманов заслуживает  особого   рассмотрения,  потому  что  мы   стоим  у  его  истоков, там, где родилось оно на свет и где создало оно самый престранный и, быть может, самый прочный и долговечный строй, какой когда-либо существовал  на Земле,— это деление индийской  нации  на четыре касты  или еще большее число каст, между которыми господствует каста брахманов. Маловероятно, чтобы брахманы достигли своего господства, физически подавляя  и  порабощая  все  остальные касты;  они  и  не составляют колена воинов, но каста воинов, включая и самого царя, только следует за кастой брахманов, и авторитет свой брахманы не основывают на подобных внешних  средствах,  даже  и  в  своих легендах. Они  господствуют над людьми благодаря своему происхождению, ибо вышли, как полагают они, из головы Брахмы, тогда как воины — из его груди, другие колена — из других членов тела. На этом основываются и все законы и все внутреннее устройство нации:   брахманы  по самому своему  рождению  относятся к телу  народа как его голова. Подобные разделения на касты, или колена, и в других странах служили простейшим средством упорядочить человеческое общество;  общество следовало при этом самой природе, которая разделяет дерево  на  ветви,   а  народ  на  колена  и  семьи.  Так  было  установлено  в Египте, где ремесла и искусства тоже переходили по наследству от поколения к поколению, а что поколение мудрецов и жрецов вознеслось над всеми остальными, можем наблюдать мы и у других народов. Мне кажется, что на этой ступени культуры такое разделение отвечает природе вещей, потому что мудрость превосходит тут силу, и, можно сказать, всю политическую мудрость присваивала себе в древние времена каста жрецов. И только постепенно, по мере того как свет распространяется среди всех сословий, авторитет жреца падает, вот почему жрецы повсеместно противодействуют   просвещению,   которое   распространялось   бы   в  массе  народа.

306

Индийская история, о которой нам, к сожалению, так мало известно, дает нам ясные указания на происхождение брахманов9*. Согласно истории, Брахма, человек мудрый, ученый, основоположник множества искусств и. в первую очередь, изобретатель письма, был везирем одного из древних царей Индии, Кришны, сын которого и учредил по закону разделение народа на четыре известных нам колена. Сына Брахмы он поставил во главе первой касты, к которой относились звездочеты, врачи и жрецы; другие лица благородного звания назначены были наследственными наместниками провинций, откуда пошла вторая ступень индийской иерархии. Третий разряд людей должен был заниматься земледелием, четвертый — ремеслами, и все это устроение должно было существовать вечно. Сын Кришны построил для философов город Бахар, а поскольку столица его империи и древнейшие школы брахманов расположены были по большей части на берегах Ганга, то отсюда становится понятным, почему ни греки, ни римляне не упоминают их. Они просто не знали этих внутренних областей Индии, потому что Геродот описывает лишь живущие на берегах Инда народы и земли, лежащие к северу от золотоносных стран, а Александр дошел только до Гифасиса. Нет, стало быть, ничего удивительного в том, что греки и римляне сначала получили какие-то сведения о брахманах вообще, то есть об отшельниках-мудрецах, которые жили на манер талапойнов, и что лишь позже до них докатились туманные слухи о сама-неях и германах на Ганге, о разделении народа на касты, о переселении душ, этом брахманском учении, и т. д. Но уже эти отрывочные рассказы подтверждают древность индийского строя, родиной которого были берега Ганга, что доказывают и древние памятники в Джагренате10*, Бомбее и в других местах на западной части Индийского полуострова. И идолы, и весь вид воздвигнутых в их честь храмов вполне соответствуют образу мыслей и мифологии брахманов, которые с берегов священного Ганга разошлись по всей стране и спустились вниз по течению реки, удостаиваясь тем больших почестей, чем невежественнее были жившие тут люди. Священный Ганг, на берегах которого зародились брахманы, и остался важнейшим средоточием их святилищ, хотя брахманы, собственно говоря, не просто религиозная секта, а, можно сказать, политический клан, незыблемая составная часть древнейшего государственного устройства Индии, как в других странах — ордена лам, левитов, египетских жрецов и т. п.

Поразительно глубоким было тысячелетнее воздейстие этого ордена на души людей, ибо не только что авторитет и учение их несокрушимы после столь длительного периода монгольского ига, но более того, учение брахманов столь деятельно руководит индусами, как никакая другая религия на целом свете11*. Характер народа, его нравы и образ жизни, вплоть до самых незначительных обычаев, вплоть до мыслей и слов,— все соз-

9* Dow's  hist, of Hindost, v. 1, p. 10, 118.

10* Zend-Avesta p. d'Anguetil, d.   1, p. 81   eeq.  «Путешествие»  Нибура, ч, 2, с. 31  см.

11* См. об этом Доу, Холуэлла, Соннера, Александра Росса9, Макинтоша, издаваемые в Галле «Известия миссионеров»10,  «Lettres  6difiantcs»11  и любые «писания надпиской религии и вероучения.

307

дано брахманами; и хотя в некоторых отношениях религия брахманов чрезвычайно тягостна и обременительна, она, словно закон природы, не перестает быть священной даже для самых низких каст. Лишь преступники и отверженные или, может быть, еще бедные, беспризорные дети принимают иную веру; аристократический образ мысли присущ индийцу, даже живущему в мертвящей нищете, даже вынужденному рабски служить европейцу,— и это достаточный залог того, что пока народ Индии будет жив, он не смешается ни с каким другим народом Земли. Несомненно, основанием для такого воздействия религии служит и климат, и характер нации, ибо ни один народ не превзойдет индийцев в спокойном долготерпении, в кротком послушании. А если индиец в своем учении и в своих ритуалах не следует за первым встречным, то происходит это, очевидно, потому, что введенный брахманами строй целиком и полностью овладел его душой и всей его жизнью, так что тут не осталось места для чего-либо иного. Вот для чего у индийцев столько обрядов и празднеств, богов и сказок, святынь и добрых дел; воображение индийца с раннего детства должно быть поглощено всем этим, решительно все должно напоминать ему о том, кто он такой. Учрежденные в Европе порядки — попросту поверхностны в сравнении с таким полнейшим овладением душой, с искусством, какое, смею верить, будет существовать, пока жив будет хоть один индиец.

Вопрос о том, хороши или дурны установленные людьми порядки, многогранен. Не колеблясь, можно сказать, что порядок, введенный брахманами, был хорош в те времена, когда был впервые установлен, иначе он и не обрел бы той широты, глубины и долговечности, с какими предстает перед нашим взором. Душа человеческая по мере возможности освобождается от всего вредного, и скол» ни терпелив был по сравнению с другими индиец, он не стал бы любить отраву. Итак, нельзя отрицать, что брахманы привили народу учтивость, кротость, умеренность и целомудрие, или же, по крайней мере, они так укрепили народ в этих добродетелях, что европейцы, по контрасту, нередко представляются индийцам нечистоплотными, пьяными маньяками. Непринужденно изящны движения индийцев, их язык, их обхождение мирно, их тело чисто, их образ жизни прост и невинен. Детей они воспитывают мягко, но нет у них недостатка и в знаниях, а также в тихом прилежании, и в тонкости подражательных искусств; даже низшие касты учатся писать, читать и считать. А поскольку воспитывают детей брахманы, то на протяжении тысячелетий они в глазах человека обрели неоспоримые заслуги. Читая напечатанную в Галле историю христианской миссии, обращаешь внимание на здравый рассудок и благодушный характер брахманов и малабаров, и тогда, когда они спрашивают, отвечают или возражают, и вообще во всем их поведении редко встаешь на сторону миссионеров, стремящихся обратить их в свою веру. Представления брахманов о боге в основном возвышенны и прекрасны, мораль их — чиста и высока, и даже сказки их, если только здравое рассуждение проглядывает в них, так тонки и приятны, что я просто не могу поверить, чтобы и все нелепые россказни о чудовищах и приключениях были вполне лишены смысла,— по всей видимости, нелепости наслоились

308

лишь со временем, в пересказах черни. Не лишено известной ценности и то обстоятельство, что при всем угнетении со стороны мусульман и христиан орден брахманов сохранил свой искусный, прекрасный язык12*, а вместе с ним фрагменты древней астрономии, летосчисления, медицины и права, ибо хотя брахманы и занимаются всеми этими науками на ремесленный манер, но этого как раз и довольно для их жизненного круга13*, а что теряют они в смысле умножения знаний, то возмещается четкостью сведений, долговечностью и интенсивностью воздействия. Индусы никого не преследуют за веру и каждому оставляют его религию, образ жизни, философию; почему бы и нам не оставить им их религию и, при всех заблуждениях, присущих унаследованной ими традиции, считать их, по крайне мере, искренне заблуждающимися? По сравнению со школами религии Фо в восточной части Азии религия индийцев — настоящий цветок; в ней больше учености, человечности, полезности, благородства, чем во всех вместе взятых бонзах, ламах и талапойнах.

Не будем скрывать при этом, что в индийском религиозном укладе есть много тягостного, как вообще во всех человеческих установлениях. Не говоря уж о бесконечном принуждении, которое влечет за собой и разделение способов существования между различными наследственными коленами, поскольку такое разделение вполне исключает всякое свободное улучшение и усовершенствование искусств и ремесел, бросается в глаза прежде всего презрительное обращение с самым низшим коленом — с париями. Эта каста осуждена не только исполнять самую низменную и грязную работу, не только навеки отторжена от общения с другими кастами, но у нее отняты даже человеческие права и религия; никто не смеет прикасаться к парии, и даже взгляд его оскверняет брахмана. Хотя называли и немало причин для подобного унижения касты отверженных — вроде того, что парии — покоренная некогда нация,— ни одна из них не подтверждалась данными истории; и парии, во всяком случае, не отличаются от других индусов своим телосложением. Итак, здесь, как и во многих других древних обычаях, все зависит от жестокости первоначального установления; быть может, вначале унижению были подвергнуты очень бедные люди, злодеи и отверженные, но теперь такому унижению на удивление доброхотно подвергаются и их многочисленные, ни в чем не повинные потомки. И ошибка заключена лишь в самом разделении общества на семейства, когда некоторым невольно доставался наихудший жребий, а тягости еще усугублялись вследствие того, что другие колена претендовали на чистоту. Что же более естественного,— родиться парией стало означать быть покаранным небесами, значило заслужить такую судьбу преступлениями, совершенными в прошлой жизни, согласно учению о переселении душ? Вообще учение о метемпсихозе, какой бы значительной ни была эта гипотеза в сознании ее автора, сколь бы много доброго ни принесла она для идеи человечности, принесло с собой и много зла, как вообще всякий пред-

12* См. Halhed's Grammar of the Bengal Language, printed at    Hoogly in Bengal, 1778.

13* См. Le Gentil, Voyage dans les mers de T'lnde, t. I12. Halhed's Code of Gentoo-Law, etc13.

309

рассудок, связанный с выходом за пределы человеческого мир14. Пробуждая в человеке ложное чувство сострадания решительно ко всему живому, эта гипотеза вместе с тем ослабляет истинное сочувствие к нищете человеческого рода; несчастных людей стали считать преступниками, страдающими под тяжестью ранее совершенных преступлений, или же людьми, которых подвергает испытанию судьба, чтобы наградить добродетель их в грядущей жизни. Поэтому и в мягкосердечных индусах замечен недостаток человеческого сочувствия, вероятно следствие их жизнеустройства и прежде всего глубокой покорности вечной судьбе,— такая вера словно бросает человека в пропасть, притупляя в нем деятельные чувства. Вот одно из варварских последствий этого учения — жен сжигают на костре, пожирающем останки их мужей; каков бы ни был первоначальный повод для введения такого ритуала — будь то подражание героическим женам или просто кара,— все же учение брахманов об ином свете неоспоримо облагородило неестественный обычай и вдохновляло несчастные закалае-мые жертвы в их решимости умереть, вдохновляло доводами, касающимися грядущего их существования. Конечно, жестокий обычай заставлял женщину ценить жизнь мужа, ведь и сама смерть не разлучала ее с ним, и она не могла пережить его, не подвергаясь позору,— но стоил ли этот выигрыш подобных жертв, особенно если жертвы стали принудительным законом, хотя бы как результат молчаливой привычки? Наконец, говоря о введенном брахманами порядке, я не стану распространяться о тех многообразных формах, в которых проявляются обман и суеверие, неизбежные уже потому, что астрономия и летосчисление, медицина и религия, передаваемые устной традицией, сделались тайноведением и принадлежностью одного из колен; куда более губительные последствия господства брахманов для всей страны заключаются в том, что рано или поздно народ созревает для рабства, для покорности. Колено воинов должно было очень скоро утратить весь свой воинственный пыл, потому что призвание воина вступало в противоречие с религией, а существование касты воинов подчинено было более благородному колену, ненавидевшему всякое кровопролитие. Как счастлив был бы такой миролюбивый народ, если бы был отгорожен от своих завоевателей и жил на уединенном острове, а жить у подножья гор, где обитают эти хищные звери в облике человеческом, эти воинственные монголы, жить вблизи от океанского побережья, изрезанного бухтами, где высаживаются на сушу корыстолюбивые и хитроумные европейцы,— бедные индийцы! Долго или коротко, но вы пропадете вместе со всеми мирными вашими порядками! Так и случилось с индийским строем,— он потерпел поражение в борьбе с внутренним и внешним врагом, и, наконец, европейское мореплавание привезло ему ярмо рабства, от которого он страдает, напрягая свои последние силы.

Жестокая поступь судьбы народов! И тем не менее — не что иное, но порядок, установленный природой. В самой прекрасной, самой плодородной части земли человек рано приобрел утонченные понятия, широкие, фантастические представления о природе, усвоил кроткий нрав и установил правильный порядок, но в той же самой части света он должен был

310

отказаться от любой трудоемкой, тяжелой деятельности, а потому должен был сделаться добычей разбойника, уязвившего и эту прекрасную землю. С древних времен европейцы вели богатую торговлю с Ост-Индией; прилежный, довольствующийся малым народ в преизбытке отправлял другим нациям, по морю и по суше, многоразличные ценности из хранимых этой частью света сокровищ, а благодаря далекому расстоянию пребывал в тишине и покое; но, наконец, явились европейцы, расстояния не существовали для них, они пришли и раздарили самим себе все индийские царства. И если они привозят нам из этой страны всяческие сведения и изысканные товары, то все это никак не возмещает зла, причиняемого ни в чем не провинившемуся перед нами народу. Меж тем новое звено в цепи судьбы замкнулось, и судьба либо разъединит ее, либо прибавит к ней еще новые звенья.

V. Общие рассуждения об истории этих стран

Мы рассмотрели строй азиатских государств, славящихся и древностью и прочностью своих порядков,— чего же достигли они в истории человечества?   Чему  учат  они   философа,  размышляющего  об  истории  людей?

1.  История предполагает начало, должно быть начало и у государств и у культуры; но как темно такое начало у каждого из народов, что рассматривали мы выше! Если бы мой голос мог убеждать, я возвысил бы его, чтобы всякого проницательно скромного изыскателя истории призвать к изучению истоков культуры в Азии, самых знаменитых азиатских царств и народов,— но только во что бы то ни стало необходимо избегать при этом гипотез, избегать деспотии частного мнения!  Точное сопоставление известий и памятников азиатских народов, древнейших произведений  их искусства, мифологии и тех принципов и приемов, которыми до сих пор пользуются  они   в  своих  немногочисленных  науках,— в сравнении  с   местом, которое заселяет каждый из них, с соседями и сношениями, какие могли   быть  у  них,— несомненно,  развернет  свиток,  содержащий   в  себе изъяснение исторических истоков этих народов, и, по всей видимости, окажется тогда, что первое звено в цепи культуры замкнулось не в Селингинске и не в греческих Бактрах. Прилежные опыты Дегиня, Байера, Гат-терера и других, более дерзкие гипотезы Байи, Пау, Делиля15, полезная деятельность  п» собиранию  и  описанию азиатских языков  и письменностей — это  предварительные  работы  по  построению здания, н мне  хотелось бы дожить до того времени, когда в основание его будет заложен первый прочный и основательный камень. Быть может, им послужат руины храма Протогеи!0, являющейся нам в столь многих памятниках природы.

2.  Слова «цивилизация народа» трудно произнести, но еще труднее их мыслить, а самое трудное — практически их осуществлять. Чтобы какой-нибудь чужестранец просветил целую страну или же царь ввел культуру своим  указом,— это  возможно лишь тогда,  когда  существует  множество

311

сопутствующих благоприятных обстоятельств, ибо народу придает его склад и облик лишь воспитание, учение, непреходящий, постоянный образец. Вот почему народы весьма рано прибегли к следующему средству; они включили в состав своего государства особое сословие, занятое образованием, воспитанием, просвещением, и такое сословие либо поставили во главе всех прочих, либо расположили между остальными. Пусть это будет ступенью еще очень неразвитой культуры, но такая ступень совершенно неизбежна для детской поры рода человеческого, ибо если бы не находилось в нужный момент подобных воспитателей человечества, то и народ навеки погряз бы в своем невежестве и косности. Итак, своего рода брахманы, мандарины, талапойны, ламы и т. п. нужны всякой нации в пору ее политической юности, и мы видим даже, что не кто иной, а именно этот род людей и распространил семена искусной и сложной культуры по всей Азии. А если у народа есть такие воспитатели, то тогда император Яо может сказать слугам своим Хи и Хо14*: «Идите и наблюдайте звезды, следите за движением Солнца и разделите год». Если нет этих Хи и Хо — астрономов, напрасно будет отдавать приказ император.

3. Между культурой ученых и культурой народа есть различие. Ученый должен знать науки, занятия которыми вменены ему в обязанность: он хранит такие знания и доверяет их тем, кто принадлежит к его сословию, а не доверяет всему народу. Таковы у нас высшая математика и много других знаний, которые не служат ко всеобщему употреблению, а стало быть, не служат народу. Таковы были так называемые тайные науки древних, которые были принадлежностью особых сословий, жрецов, брахманов, только жрец и брахман и обязаны были заниматься этими науками, а у всех других разрядов людей, у каждого другого звена в государстве были свои дела. Так, алгебра и до сих пор остается тайной наукой, потому что ее понимают немногие в целой Европе, хотя никаким приказом не запрещено изучать ее каждому. Мы же теперь во многом смешали круг культуры ученой и культуры народной и эту последнюю довели почти что до объема первой, а это, нужно сказать, и бесполезно и вредно; устроители древних государств мыслили человечнее, а потому и умнее. Культура народа состояла для них в добронравии и полезных ремеслах, и они считали, что народ и не создан для обширных теорий в философии и религии и что они не пойдут ему на пользу. Отсюда старый метод преподавания с помощью аллегорий и сказок вроде тех, какие до сих пор излагают брахманы неученым кастам; отсюда в Китае различия между общими понятиями почти всякого класса, различия, которые установило правительство и которых оно весьма мудро придерживается. Значит, если мы станем сравнивать культуру восточноазиатских народов с культурой европейской, то нам необходимо знать, в чем видит азиатский народ свою культуру и о каком разряде людей идет речь. Если такой-то народ или такой-то класс отличается добронравием и знанием ремесел и искусств, если он обладает достаточными для  работы и

14* См. начало «Шу-цзина» в издании Дегиня.

312

жизненного благополучия понятиями и добродетелями, то он и достаточно просвещен, даже если и не умеет объяснить причины лунного затмения и в виде толкования приводит известную историю с драконом. Может быть, наставник для того и рассказал ему эту историю, чтобы он не корпел над орбитами Солнца и звезд. И совершенно не могу вообразить себе, чтобы все нации и все отдельные их представители существовали на Земле для того, чтобы обладать метафизическим понятием о боге, как будто без этой метафизики — а она, может быть, вся зиждется на одном каком-нибудь слове—народ немедленно превратится в суеверную толпу варваров и недочеловеков. Если японец—человек умный, решительный, умелый, полезный, то он культурный человек, что бы ни думал он при этом о своих Будде и Амиде. Если он угостит вас сказкой, угостите его другой, и вы будете квиты.

4. Даже непрестанное поступательное движение ученой культуры— тоже отнюдь не непременный признак благополучия в государстве, особенно если исходить из понятия древних восточных царств. В Европе все ученые составляют между собой одно особое государство, построенное на трудах многих столетий; жизнь этого государства поддерживается общими средствами и взаимной ревностью европейских держав, поддерживается искусственно, потому что те вершины науки, к которым все мы стремимся, никакой пользы не приносят всеобщей человеческой природе. Вся Европа — одна ученая империя, которая отчасти благодаря внутреннему духу соревнования, отчасти же, в последние века, благодаря вспомогательным средствам, изысканным в самых разных частях света, обрела некий идеальный облик, в котором может разобраться лишь ученый муж и из которого извлекает для себя пользу лишь государственный деятель. Итак, однажды устремившись к высотам знания, мы уже не можем остановиться в своем движении: мы бросаемся вслед за миражами высшей науки, универсального познания,— мы никогда не достигнем его, однако эта цель поддерживает наше движение вперед, пока существует теперешнее государственное устройство Европы. Но далеко не так обстоит дело с теми государствами, которые никогда не знали подобного столкновения сил. Замкнутый, круглый Китай, спрятавшийся за своими горами,— это единообразная, изолированная со всех сторон империя, а провинции его, сколь бы различные народы ни населяли их, устроены в согласии с принципами древнего государственного уклада, они отнюдь не конкурируют друг с другом, а пребывают в глубокой покорности центру. Япония — это остров, государство, словно древняя Британия, враждебно встречающее любого чужестранца; на своем бурном океане, заключенное между скал, это государство существует как некий мир для себя. Таков и Тибет, окруженный горными хребтами и дикими народами; таково и введенное брахманами государственное устройство, что целые века стенает под тяжким гнетом насилия. Как бы мог произрасти в этих царствах зародыш развивающейся науки, который в Европе пробивает себе дорогу даже среди отвесных скал? Как бы могли восточные народы принять плоды этого дерева из опасных рук европейцев, которые отнимают у них то, чем окруже-

313

ны они,— безопасность политического существования, которые отнимают у них даже самую их страну? Вот почему улитка, сделав несколько попыток, убралась в свой домик и с презрением смотрит на розу, которую принесла ей змея. Наука восточных ученых рассчитана на страну, в которой они живут, и даже у самых сговорчивых иезуитов китайцы позаимствовали не все, а только самое необходимое в жизни, как они полагали. Будь положение безвыходным, взяли бы, пожалуй, больше, но поскольку большинство людей, а тем более крупные государства — существа выносливые и твердые, как кремень, так что нужно, чтобы опасность была совсем перед носом, только тогда они переменят свой аллюр,—то все и остается по-прежнему, и не происходит никаких чудес и знамений, но отнюдь это не значит, что народ не способен к науке. Просто отсутствуют движущие причины, ибо на любую новую пружину действия обрушивается всем своим весом сила древней привычки. Как долго училась Европа самым славным своим искусствам!

5.  Существование   государства   можно   оценивать   и   как   таковое   и   в сравнении с другими; Европа обязана применять обе меры, а у азиатских держав мера только одна. Ведь ни одна из этих стран не устремлялась в иные стороны света, чтобы воспользоваться ими как постаментом своего величия,   ни   одна   не   пыталась уготовать себе отраву избытком славы; каждое государство пользуется тем, что у него есть, и этим довольствуется.   Китай   даже  отказал  себе   в  золоте,   потому  что   чувствовал   свою слабость и не смел воспользоваться своими приисками;  и внешняя торговля  Китая  обходится  без  порабощения  чужих  народов.  Такая  скупая мудрость   всем   этим  странам  дала  одно   неоспоримое   преимущество:   им приходится   тем   более   разрабатывать свои внутренние ресурсы, что они лишь незначительно возмещают их внешней торговлей. А мы, европейцы, напротив, странствуем по целому свету, как купцы и разбойники, и притом забываем о достоянии, какое храним у себя дома;  даже Британские острова далеко не приведены   еще в тот порядок, что Япония или Китай. Итак, европейские государственные организмы — это звери, которые ненасытно поглощают все чужое, все доброе и злое: специи и яды, чай и кофе, золото и серебро,— в своем лихорадочном состоянии  проявляя чрезмерную возбужденность; не то восточные страны — они полагаются лишь на свое внутреннее кровообращение. Жизнь замедленная, как у ленивцев, но зато   она   уже   длилась   долго   и  еще  долго   будет   длиться,   если  только внешние обстоятельства не погубят спящее животное.   Но   ведь   известно, что древние во всем рассчитывали на прочность и долговечность — и в памятниках своей культуры и в зданиях государственного строя;  мы же живем жизнью энергичной и, быть может, тем скорее проходим краткосрочные, отмеренные нам судьбою возрасты жизни.

6.  Наконец, во всех земных делах людей очень многое зависит от времени  и  места  и  от  различий  в  характере  наций,  ибо  самое  главное — характер народа.  Если бы Восточная Азия располагалась сбоку от нас, она давным-давно перестала   бы   быть тем, чем была. Не   будь   Япония островом, и она не стала бы тем, чем стала. А если бы эти государства

314

стали складываться только теперь, то они едва ли стали бы тем, чем стали они три, четыре тысячелетия тому назад; ведь животное, на спине которого мы живем и имя которому — Земля, постарело теперь ровно на столько тысячелетий. Генетический дух, характер народа —это вообще вещь поразительная и странная. Его не объяснить, нельзя и стереть его с лица Земли: он стар, как нация, стар, как почва, на которой жил народ. Брахмана не оторвать от его земли, и никто другой, думает он, не заслужил этой священной природы. Таков и китаец, таков и японец; за пределами своей страны они — лоза, пересаженная не вовремя. Качеств, которые приписывает своему богу индийский отшельник, своему императору — китаец, не замечаем в них мы; а они совершенно иначе, чем мы, представляют себе активность и свободу духа, честь мужчины, красоту женщины. Индийским женщинам не трудно сидеть взаперти; пустой блеск китайского мандарина всем, кроме него, покажется холодным спектаклем. Так обстоит дело со всеми привычками многообразного человеческого существа, да и вообще со всеми явлениями на этом нашем земном шаре. Если нашему человеческому роду суждено вечно, следуя по пути асимптоты, приближаться к точке совершенства, точке неведомой и недостижимой при всех танталовых трудах и муках человечества, то вы, китайцы и японцы, вы, ламы и брахманы, вы в этом странствии сидите в довольно-таки тихом углу судна. Вас не заботит эта недостижимая точка, вы остаетесь тем, чем были тысячелетия тому назад.

7. Утешительно для исследователя человеческой истории думать, что какими бы бедами ни награждала род человеческий природа, она никогда не забывала пролить смягчающий бальзам на эти наносимые ею раны. Азиатский деспотизм, бремя тяжкое для человечества, существует только у таких наций, которым угодно нести его, то есть у таких, которые не очень остро чувствуют всю гнетущую их тяжесть. Индиец покорно ждет своей судьбы, и, когда в пору невыносимого голода собака ни на шаг не отходит от него, потому что его изможденное тело станет ее пищей, стоит только упасть ему на землю, он ищет опоры, чтобы умереть стоя, и терпеливо заглядывает собака ему в лицо, в бледное лицо смерти,— это такое самоотречение, о котором нет у нас ни малейшего понятия, и оно сменяется притом бурными порывами страсти. Но наряду с теми поблажками, которые несет с собой образ жизни и климат, самоотречение — это противоядие, смягчающее действие столь многих кажущихся нам совершенна непереносимыми пороков, присущих государственному строю восточных стран. А, если бы мы жили в тех странах, нам и не пришлось бы терпеть такие беды, потому что мы нашли бы в себе достаточно решимости и мужественности, чтобы изменить дурной строй, а иначе мы и сами размягчились бы и с тем же долготерпением, что индийцы, стали бы переносить все бедствия. Великая мать-природа! С какими мелочами связала ты судьбу нашего рода! Чуть изменилась форма головы и мозга, что-то незаметно переменилось в строении тела и нервов под влиянием климата, породы, привычки,— и вот уже меняются судьбы мира, и вот иным становится общий итог того, что творит и терпит род человеческий на Земле.

КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ

Мы подходим к берегам Тигра и Евфрата: но как же переменился в этих краях весь облик истории! Уж нет Вавилона и Ниневии, Экбатаны, Персеполя и Тира; одни народы следуют за другими, одни царства за другими, и от большинства из них остались на земле лишь имена и некогда столь знаменитые памятники. Нет больше народов, которые именовали бы себя вавилонянами, ассирийцами, мидийцами, финикийцами, которые сохранили бы характерные черты их древнего политического строя. Державы и города разрушены, а народы бродят среди нас и не знают своих прежних имен.

Откуда же такое различие по сравнению с глубоко запечатлевшимся характером восточных государств? И Китай и Индию не раз затопляли орды монголов, иногда целые века жили они под чужеземным гнетом, и все же ни Пекин, ни Бенарес, ни брахман, ни лама не исчезли с лица земли. Мне кажется, различие это разъясняется само собою, стоит только обратить внимание на несходство по положению и складу этих двух областей Земли. В Восточной Азии, по ту сторону мощного горного хребта Земли, народам юга всегда грозил только один враг — монголы. Столетиями мирно кочевали монголы по степям и долинам, а если они и заполняли соседние провинции, то не столько с намерением разрушать, сколько с желанием покорять и грабить живущие здесь народы; вот почему получалось так, что некоторые нации веками сохраняли свой строй при правителях-монголах. Но как же кишели народы между Черным, Каспийским и Средиземным морями, а Тигр и Евфрат были как раз великими отводными путями для переселяющихся народов. Вся Передняя Азия была с давних пор населена кочевниками, и чем больше цветущих городов и новых царств возникало в этих прекрасных местах, тем больше влекли они к себе менее культурные племена, обещая им легкую наживу, или же сами эти царства свою растущую мощь обращали лишь на уничтожение соседних государств. Возьмем хотя бы Вавилон, расположенный в прекрасной местности, в самом средоточии торговли между Востоком и Западом,— как часто завоевывали его, как часто разграбляли! И судьба Сидона и Тира, Иерусалима, Экбатаны и Ниневии ничем не лучше, так что всю область можно рассматривать как сад запустения, где одни царства разрушали, а другие были разрушаемы.

316

Так не удивительно, что некоторые погибли, не оставив после себя даже имени, и что не сохранилось почти и следов их, ведь что за след мог остаться? Язык был один у большинства народов в этих местах, и он только разделялся на различные наречия; народы погибали, и тогда наречия их перемешивались, так что, в конце концов, все они слились в одну халдейско-сирийско-арабскую мешанину, которая дожила до наших дней и в которой почти невозможно выделить отличительные признаки растворившихся друг среди друга народов. Государства возникали из орды и, когда гибли, вновь обращались в орду, будучи лишены прочного политического характера. И тем более не могли придать народам несокрушимость пирамид памятники, построенные Белом или Семирамидой \ потому что возводились они из высушенных на солнце и связанных асфальтом кирпичей, их легко было разрушить, если сами они не разрушались под незаметными шагами времени. Итак, деспотическое величие строителей Ниневии и Вавилона постепенно выветривалось, так что единственное, о чем остается рассуждать, приходя в эту столь знаменитую область Земли, так это об именах древних и давно исчезнувших с лица земли наций, об именах, под которыми известны они в цепочке народов. Мы идем по могилам погибших царств и видим на земле бледные тени былых трудов.

И доподлинно — труды были велики: если еще и Египет причислить к той же стороне, то нет на Земле, за исключением Греции и Рима, такой области, где было бы сделано столько открытий и изобретений, где была бы произведена такая огромная предварительная работа для Европы, а через посредство Европы и для всех живущих на Земле народов. Поразительно много искусств и ремесел было тут с самых ранних времен известно разным небольшим кочевым племенам1*, о чем рассказывают нам книги евреев. Чего только не умели эти кочевники: и возделывать землю, используя самые разные орудия труда, и разводить сады, и охотиться, и ловить рыбу, особенно же занимались они скотоводством, умели молоть зерно, выпекать хлеб, варить пищу, изготовляли вино и масло, одежду из шерсти и шкур, они пряли, ткали, красили, вышивали, они чеканили монету, резали печати, изготовляли стекло, добывали жемчуг, руду, выплавляли железо, рисовали и ваяли, знали архитектуру, музыку и танец, торговали, используя меры и весы, плавали вблизи берегов, а из наук знали начатки астрономии, летосчисления, географии, медицины и военного искусства, арифметики, геометрии и механики, политический их строй знал законы, судопроизводство, культ, договоры, пеню, множество нравственных обычаев,— все это в ходу у народов Передней Азии, причем в столь раннюю пору, что всю культуру этотй области земного шара мы должны были бы счесть оставшейся от доисторической цивилизации, если бы само прямое  предание  не  наталкивало  нас  на  эту  мысль.  И  только  народы,

1* См. «Исследования о происхождении законов, художеств и наук» Гоге, Лемго, 1760,. и, главное, «Краткое понятие о всемирной истории» Гаттерера,; ч. I, Гёттинген,. 17852.

317

кочевавшие вдалеке от Центральной Азии, в пустынях, стали варварскими, дикими народами, почему и получилось так, что впоследствии, рано или поздно, им должна была достаться в удел уже новая культура.

I. Вавилон, Ассирия, халдейское царство

Плодородные, красивые берега Тигра и Евфрата манили к себе полчища орд, кочевавших по широким просторам Передней Азии, а поскольку места эти, словно райский сад, заключены между гор и пустынь, то орды неохотно расставались с ними. В наши дни эта область Земли утратила немало прелестей, поскольку совершенно лишена всякой культуры и с давних времен сделалась добычей рыщущих тут орд, но некоторые места вполне подтверждают единодушное свидетельство древних авторов, которые не находят слов для того, чтобы по достоинству расхвалить эту местность2*. Итак, вот родина первых монархических держав всемирной истории, вот древняя кузница полезных искусств.

Племена вели кочевую жизнь, так что самое естественное, что могло прийти на ум какому-нибудь честолюбивому шейху, было присвоить себе прекрасные берега Евфрата, утвердить на них свою власть и подчинить себе другие кочевые народы. Еврейский рассказ называет этого шейха Нимродом; он основал свое царство с городами Вавилоном, Эдессой, Несибином и Ктесифоном, а вблизи от его царства рассказ помещает другое — ассирийское, с городами Ресен, Ниневия, Адиабена и Калах, Географическое положение этих царств, природа их и история возникновения завязывают нить судьбы, которая и вилась вплоть до самой гибели обеих держав; ведь если оба государства, основанные разными племенами, расположены были слишком близко друг от друга,— что могло воспоследовать из такого соседства, если не обоюдная вражда, когда оба царства то оказывались под началом одного государя, то дробились под натиском горных племен, спускавшихся с севера? Вот вкратце и вся история царств, основанных на берегах Тигра и Евфрата, история, которая не могла, конечно, не исказиться в чем-то при такой древности событий и противоречивости рассказов разных народов. Но в чем все летописи и сказки согласны,, так это в том, что касается возникновения этих царств, их духа и внутреннего строя. Кочевники положили им начало, и захватнический дух орды всегда был присущ им. И даже сам развившийся в них деспотизм и прославившая Вавилон искусность в ремеслах — все это вполне отвечала духу этого края и национальному характеру населявших его людей.

Ведь что такое были, к примеру, первые города, основанные первыми мифическими монархами мира? Это были огромные огороженные стоянки.

2* См. «Описание Земли» Бюшинга, т. V, ч. 1 3.

318

укрепленные лагеря племени, что паслось на плодородной земле и совершало отсюда набеги на соседей. Вот почему Вавилон, стоило только основать его, сделался столь чудовищно огромен и раскинулся по обе стороны реки; вот почему столь колоссальны были стены его и башни. Эти стены были высокими, широкими валами из обожженной земли, и они должны были защищать громадный лагерь кочевников; башни были смотровыми башнями; город, утопавший в садах, по выражению Аристотеля, был целым Пелопоннессом4. Земля в изобилии давала материал для стройки — глину, чтобы делать кирпичи, и асфальт, чтобы связывать эти кирпичи. Итак, природа облегчала труд человека, а коль скоро город был заложен на манер кочевников, то совсем не трудно было на тот же самый манер, то есть путем грабительских набегов, украшать город и умножать его богатства.

Ведь достославные завоевания Нина, Семирамиды и т. д.— это просто те же самые набеги, которые до сих пор совершают арабы, курды и турко-маны. Ассирийцы по своей породе как раз и были таким горным племенем, так что они только поэтому и сохранились в памяти людей: ничего они не делали, а только воевали и грабили. С самых древнейших времен, как знаем мы из рассказов, в войсках этих завоевателей мира служили арабы, а ведь давний жизненный уклад этого народа не для кого не секрет, он и не изменится, пока цела Аравийская пустыня. Позже на сцену выходят халдеи — курды — разбойники по природе и первоначальному местожительству3*. Во всемирной истории они не примечательны ничем, кроме опустошительных походов, ибо если они славятся своей наукой, то, по всей видимости, они попросту грабительски захватили чужую славу, когда завоевали Вавилон. Итак, можно думать, что прекрасная область Земли, Тигр и Евфрат с их берегами,— это место сбора кочующих племен и разбойничьих народов, которые складывали здесь, в укрепленных ими городах, свою добычу, пока, наконец, не изнежились под теплым небом этих широт, не утомились от роскоши и сами не сделались добычей других народов.

Да и знаменитые художественные творения Семирамиды или даже Навуходоносора свидетельствуют все о том же. Первые походы ассирийцев направлялись на юг, в Египет; таким образом, художественные создания этой мирной цивилизованной нации и послужили первыми образцами для украшения Вавилона. Знаменитые колоссы Бела, портретные изображения на кирпичных стенах великого города — все это, как кажется, вполне выдержано в египетском вкусе, а если легендарная царица отправилась на гору Багистан, чтобы напечатлеть свое изображение на склонах ее, то это, несомненно, было подражанием Египту. Дело в том, что царица вынуждена была пуститься в путь, потому что в ее южной стране не было гранитных утесов, пригодных для строительства вечных памятников, как в Египте. И Навуходоносор не строил ничего, кроме колоссов, кирпичных

3* См. сочинение Шлецера о халдеях в «Репертория. литературы Ближнего Востока»5, ч. 8, с. 113 сл.

319

дворцов и висячих садов. Не имея нужного материала и не обладая должным искусством, пытались превзойти образцы объемом и размерами, и лишь приятные сады придавали вавилонский дух этим недолговечным памятникам. Поэтому я не очень жалею, что распались эти чудовищные массы глины; великими творениями искусства они не были, а вот чего мне хотелось бы, так это того, чтобы среди оставшихся груд развалин поискали таблички с халдейскими письменами, которые, если верить свидетельствам путешественников, непременно должны находиться здесь4*.

Достоянием этой области, и это подсказывалось самим ее географическим положением, были торговля и ремесла — ремесла не в собственно египетском духе, а ремесла кочевых племен. Евфрат широко разливался, затоплял землю, и воды его приходилось отводить с помощью каналов, с тем чтобы обширные участки земли становились плодородными благодаря его наносам; так были изобретены колеса и насосы, если только устройства эти не были взяты у египтян. А в наши дни прежде населенные и плодородные земли, совсем немного удаленные от реки, страдают от засухи, потому что нет больше людей, которые прилежно бы трудились на этих землях. От животноводства к земледелию был всего один шаг, потому что сама природа звала обрабатывать почву постоянного обитателя этих краев. Растения и деревья с какой-то ужасающей силой, сами собою, идут в рост из этой почвы, богато вознаграждая малый труд по уходу за ними, так что, сам не заметив того, пастух превратился в земледельца и садовника. Лес прекрасных финиковых пальм дал стволы для жилища, заменившего неверные шатры, и дал плоды в пищу человеку; помогала строительству и легко обожженная глина, так что обитатели шатров незаметно для самих себя очутились в куда лучшем, хотя и глинобитном доме. Эта же почва подарила человеку глиняные сосуды, а вместе с ними тысячу жизненных удобств. Люди научились выпекать хлеб, приготовлять пищу и, наконец, благодаря торговле дожили до пышных пиров и празднеств, которыми славились в древности вавилоняне. Сначала из обожженной глины изготовляли маленьких идолов, терафимов, вскоре научились ваять и обжигать колоссальные статуи, а от них нетрудно было перейти и к отливу форм из металла. Нанося на мягкую глину рисунки или буквы, закрепляя их путем обжига, незаметно научились сохранять на обожженных кирпичах доступные этим временам знания, а потому могли уже опираться на наблюдения и опыт прежних времен. Даже и астрономия была счастливым изобретением кочевников этих мест. На своих бескрайних прекрасных равнинах, предаваясь праздности н покою, пастух мог наблюдать, как восходят и заходят на бесконечном светлом небосводе яркие, сияющие звезды. Он называл их именами своих овец и в книгу своей памяти стал записывать перемены, происходящие с ними. Такие наблюдения удобно было продолжать, расположившись после знойного дня на плоских крышах  вавилонских домов,  и  вот,  наконец,  целый  особый,  специ-

4* См.   делла  Балле   «О   руинах   близ   Аргии»,   Нибур   о   руинах   близ   Хелле   я   др.

320

ально для этой цели основанный орден взял в свои руки занятия этой волнующей и притом столь необходимой дисциплиной и с тех пор уже не переставал писать анналы небес. Так сама природа подвела людей к знаниям и наукам, и дары эти — такие же местные произведения, как и любой взращенный природой плод. У подножья Кавказских гор природа дала в руки людей источник нефти, так что несомненно миф о Прометее берет свое начало в этих местах; а в финиковых рощах на берегах Евфрата природа нежно и кротко лелеяла пастуха-кочевника, перевоспитывая его и превращая в прилежного, трудолюбивого жителя сел и городов.

С другой стороны, ряд известных в Вавилоне ремесел возник благодаря тому, что местность эта с давних времен была и остается центром торговли между Востоком и Западом. В центральной Персии не сложилось столь знаменитого государства, потому что здесь нет реки, которая втекала бы в океан, и насколько более оживленные места по берегам Инда, Ганга и здесь — на берегах Тигра, Евфрата! Близко отсюда и Персидский залив5*, склады и перевалочные пункты индийских товаров, они обогащали и Вавилон, ставший покровителем купеческого усердия. Известно, как любили в Вавилоне пышность льняных тканей, ковров, вышивок, всяких прочих одежд; богатство творило роскошь жизни, роскошь и усердие особенно сближали мужчин и женщин (в отличие от других провинций Азии), чему немало способствовало правление нескольких цариц. Короче говоря, культура народа всецело шла от его географического положения и образа жизни, и нам пришлось бы удивляться, если бы, при наличии столь благоприятных условий, в этой местности не возникло ничего достойного внимания. У природы на Земле есть свои любимые места — это прежде всего берега рек и изысканные участки морского побережья; в таких местах пробуждалась и по достоинству награждалась деятельность людей. На берегах Нила возник Египет, на берегах Ганга — Индия, а здесь построены были Ниневия и Вавилон, а позднее — Селевкия и Пальмира. И, если бы желание Александра исполнилось и он воцарился и стал править миром в Вавилоне, как переменился бы — на целые века — весь облик этого прекрасного, прелестного края!

Населяющие Ассирию н Вавилон народы знали и письменные знаки — сокровище, с незапамятных времен бывшее достоянием кочевых племен Передней Азии. Оставлю в стороне вопрос, какому народу принадлежит честь этого великолепного изобретения6*; довольно того, что все арамейские племена гордились этим даром далекого прошлого и какой-то священной ненавистью ненавидели иероглифы. Поэтому я никак не могу согласиться с тем, что вавилоняне пользовались иероглифами: ведь их толкователи толковали все на свете — движение планет, события, случайности,   сны,   тайнопись,   но   только   не   иероглифы.   И   знаки   судьбы,   что

5*  «История торговли с Ост-Индией» Эйххорна7, с.  12; «Введение в синхронистическую универсальную историю» Гаттерера, с. 77.

6* Об атом — в другом месте.

321

явились пирующему Валтасару7*, заключались не в рисунках, а в слогах, написанных вязью, как пишут на Ближнем Востоке. Вавилоняне с древней" ших времен пользовались на письме буквами без всяких иероглифов, и это подтверждают картины, нанесенные Семирамидой на стены, и сирийские буквы, которые она велела выбить на скале с ее изображением. И только благодаря тому, что вавилоняне пользовались буквами, стало возможным уже и в те ранние времена заключать договоры, составлять хроники и вести запись астрономических наблюдений; только благодаря буквам вавилоняне запечатлелись в памяти людей как культурный народ. Правда, до нас не дошли ни их астрономические каталоги, ни хотя бы одно из их сочинений, хотя первые посылались еще Аристотелю; но прекрасно уже и то, что такие сочинения были у вавилонского народа.

Впрочем, не надо думать, что мудрость халдеев — нечто напоминающее мудрость наших дней. Науки, какими владел Вавилон, доверены были замкнутой касте ученых, а каста эта, когда нация стала переживать упадок, превратилась в клан отвратительных обманщиков. Халдеями мудрецов стали называть, по-видимому, с того времени, когда халдеи воцарились в Вавилоне; поскольку со времен Бела цех ученых стал государственным орденом, учрежденным самим государем, то, вероятно, ученые просто льстили своим завоевателям, назвавшись именем их народа. Эти мудрецы были придворными философами, а будучи таковыми, опустились до всевозможных надувательств и жалких фокусов — до придворной философии. По всей видимости, в это время они уже ничем не приумножили свою древнюю науку, как не приумножил знания китайский чиновничий строй.

Итак, эта прекрасная зона Земли была и счастлива и несчастлива, она расположена была неподалеку от горных местностей, откуда одно за другим сползало в долины множество диких племен. Ассирийское и вавилонское царство было завоевано халдеями и мидийцами, а халдеев и мидийцев разбили персы, а потом все превратилось в голую пустыню, и столица империи перенесена была дальше к северу. Итак, ни в военном деле, ни в государственном устройстве этих царств нам нечему поучиться. Вавилоняне вели грубое наступление, совершали набеги и так завоевывали страны, а политический строй был жалким правлением сатрапов, как почти повсюду на Ближнем Востоке. Отсюда такая непрочность границ всех этих государств, отсюда частые бунты и возмущения, и вот почему все государство разрушалось, стоило только захватить один его город или одержать над ним одну или две победы. Правда, уже после первого падения вавилонского царства Арбак хотел утвердить правление своего рода объединенной в единый союз аристократии, но этот замысел ему не удалось осуществить, потому что' вообще ни одно индийское или арамейское племя не представляло себе иного строя, кроме деспотического. Все эти племена в прошлом были кочевыми, и на все их представления наложил

7* Книга пророка Даниила, 5, 25.

322

отпечаток образ царя — отца семейства, шейха; такой образ не оставлял уже места для политической свободы, для власти нескольких человек — даже и тогда, когда все эти народы перестали жить отдельными племенами. Одно Солнце на небе, так и правитель на Земле должен быть один, и, действительно, царь окружен был всем величием Солнца и погружен был в сияние земного божества. Все зависело от него, милость его была источником всякого блага, он олицетворял собою государство, которое обычно и гибло вместе с ним. Гарем был его дворцом, и окружало его лишь золото и серебро, рабы и рабыни, страны были лугом его, и стада людские гнал он, куда только хотел, если не давил и не душил их. Варварский строй кочевников, но когда были у них добрые государи, то были они настоящими пастырями и отцами своего народа.

II. Мидийцы и персы

Мидийцы стали известны всемирной истории войнами, которые они вели, и роскошью жизни; открытиями или благоустроенностью государства они никогда не отличались. Это был смелый народ наездников, жил он в своей довольно суровой стране, дальше на север, и вот этот народ опрокинул ассирийское царство, пока султаны спали ленивым сном в своих гаремах, а когда образовалось новое ассирийское государство, они ушли из-под его власти. Но тут же умный Дейок установил у них строгое правление монарха, а мидийский монарх превзошел в пышности и роскоши своей жизни даже и самих персов. И, наконец, в правление великого Кира они влились в обширный поток народов, который вознес персидских монархов и превратил их в правителей мира.

Если есть на свете государь, история которого становится поэзией, то государь этот — Кир, основатель персидской империи: будем ли мы читать рассказы евреев и персов об этом любимце богов, завоевателе и законодателе, или рассказы греков — Геродота и Ксенофонта. Ксенофонт, этот прекрасный историк,— мысль написать «Киропедию» была завещана ему его учителем,— несомненно, собирал подлинные сведения о нем во время своих походов в Азию, но тут о Кире, который давно уже умер, говорили не иначе, как в возвышенном тоне похвалы, потому что так это принято у восточных народов, когда описывают они своих царей и героев. Ксенофонт для Кира стал тем же, чем Гомер был для Ахилла или Улисса — в основу поэм Гомера тоже легли подлинные исторические рассказы. Для нас сейчас все равно, кто более правдив, Гомер или Ксенофонт; довольно того, что Кир на самом деле завоевал Азию и основал империю, простиравшуюся от Средиземного моря до Инда. Если Ксенофонт говорит правду о нравах древних персов, воспитателей Кира, то немцы могут радоваться тому, что, по всей видимости, родственны этому народу; пусть каждый   немецкий   государь   прочитает   «Киропедию»8.

323

Но ты, о великий и добрый Кир, если бы голос мой мог достичь твоей могилы в Пасагардах, я вопросил бы прах твой, отчего ты стал завоевателем народов? Подумал ли ты в своем юношеском желании побед, какую пользу принесут тебе и твоим внукам все эти неисчислимые народы, все эти необозримые земли, которых заставил ты покорствовать твоему имени? Разве дух твой мог присутствовать повсюду? Разве мог он после смерти твоей воздействовать на грядущие поколения? А если нет, зачем же возложил ты это тяжкое бремя на потомков своих, зачем заставил носить сшитую из лоскутков пурпурную царскую мантию? Части распадаются и давят держащего их. Такова история Персии при наследниках Кира. Дух завоевания явил им столь высокую цель, что они хотели во что бы то ни стало расширить границы государства, даже когда совершенно невозможно было расширить их, и так без передышки опустошали, разоряли, нападали, грабили, пока честолюбие оскорбленного врага не уготовало им печальный конец. И двух столетий не продержалась империя персов, и удивительно еще, что держалась она так долго потому, что корни ее были малы, а ветви столь велики, что неизбежно должна была она рухнуть на землю.

Если человечность укрепится некогда в царстве людей, то первое, чем придется заняться, так это изгонять безумный дух завоевания из истории человечества, дух, который сам приводит себя к гибели на протяжении всего нескольких поколений. Вы гоните людей, словно стадо, вы слепляете их вместе, словно мертвую глину, и вы не думаете о том, что живой дух живет в них и что последний, самый верхний, камень всего строения наверняка оторвется и прибьет вас насмерть. Царство народа — это одна семья, это жилье, в котором наведен добрый порядок; оно довлеет себе, оно основано природой, оно стоит и гибнет, когда приходит его черед. А насильственно согнанные в одну империю сто народов и сто двадцать провинций — это чудовище, а не государственный организм.

Таким чудовищем персидская империя была с самого начала, но после смерти Кира это стало еще очевидней. Столь непохожий на отца сын жаждал все новых и новых завоеваний, словно безумный, ринулся он на Египет и Эфиопию, так что с трудом голод пустынь изгнал его из этих мест. Что было пользы от таких походов ему и его царству? Что принес он завоеванным землям? Он разорил Египет, он разрушил самые великолепные фиванские памятники и храмы,— бессмысленное разорение! На смену поколениям убитых пришли новые роды, но разрушенные творения не возместить ничем. И теперь еще лежат они в развалинах, неразыскан-ные и непонятые; странник проклинает опьяненного безумца, похитившего у нас сокровища Древнего мира, отнявшего их у нас без причины и без цели.

Но едва наказан был Камбиз собственной яростью, как Дарий, куда более мудрый, начал с того, чем кончил он. Он пошел войной на скифов и индийцев, он ограбил фракийцев и македонцев и не добыл ничего, а просто посеял в Македонии ту искру, которой суждено было разгореться   пламенем    над   головой   последнего   персидского   царя   из   этого

324

рода. Неудачным был поход на Грецию, и еще большим неудачником был наследник Дария Ксеркс; а если читать списки народов и кораблей, которые обязан был поставлять весь персидский мир, чтобы обезумевший завоеватель мог совершать свои деспотические походы, если поразмыслить над тем, какая резня учинялась всякий раз, когда возмущались против монарха народы на Евфрате, Ниле, Инде, Араксе, Галисе, как заливались кровавыми потоками страны только ради того, чтобы все присвоенное персами и впредь принадлежало им,— то не женскими слезами, что проливал Ксеркс при виде невинных жертв сражений, а кровавыми слезами негодования заплачем мы оттого, что такое отвратительное, противное народам царство носит имя Кира на своем челе. Опустошавший мир перс — заложил ли он такие царства, построил ли такие города и здания, как те, которые разрушал или желал разрушить,— Вавилон, Фивы, Сидон, Грецию, Афины? Мог ли он основать их?

Закон судьбы жесток, но благодатен: всякое зло, а потому и всякая чрезмерная власть должны пожрать сами себя. Падение Персии началось со смерти Кира, и, хотя внешне империя еще сохраняла прежний блеск, особенно благодаря принятым Дарием мерам,— изнутри ее подтачивал червь, который подтачивает вообще все деспотические государства. Власть свою Кир разделил между наместниками, и его авторитета было еще достаточно, чтобы держать их в узде, поскольку Кир установил быструю связь между провинциями и неусыпно следил за порядком. Дарий еще точнее разделил империю и распределил свой придворный штат, и сам предстоял всему как правитель, справедливый и деятельный. Но вскоре могущественные цари, рожденные занять деспотический трон Персии, сделались сластолюбивыми тиранами. Ксеркс во время своего позорного бегства из Греции, в пору, когда ему пристало думать совсем о другом, уже в Сардах предавался постыдной любви. Большинство его преемников шло тем же путем, и бунты, подкупы, предательства, убийства, безуспешные начинания — вот и все замечательное, что несет с собой позднейшая история Персии. Дух благородных подвергся порче, а вместе с ними поддались порче неблагородные, и, наконец, ни один государь не был уже спокоен за свою жизнь, трон колебался и при добрых правителях, и вот пришел в Азию Александр, одержал несколько побед и принес ужасный конец шаткой империи персов. К несчастью, такая судьба выпала на долю царя9, который заслуживал лучшей участи, безвинно искупил он прегрешения своих предков и был убит, будучи низменно предан. И вот урок персидской истории, написанный крупными буквами: необузданность губит сама себя, безграничная власть, не признающая над собою закона.— самая ужасная слабость, мягкое правление сатрапов — неизлечимый яд для народа и для царей; об этом никакая история не говорит так ясно, как история персидская.

А потому персидская империя и не оказала благотворного влияния ни на одну нацию, ибо она разрушала, но не строила, она заставляла платить позорную дань—на пояс царицы, на волосы ее и на ожерелья, но не соединяла провинции более совершенным законодательством и уста-

325

новлением. Теперь весь блеск, вся божественная роскошь и весь страх божий этих монархов — дела далекого прошлого, сатрапы и фавориты стали тленом, как и сами цари, а награбленные ими таланты тоже зарыты где-нибудь в землю. И сама история стала мифом, причем миф восточных народов и миф, рассказанный нам греками, почти ни в чем не согласны между собой. И древние языки Персии вымерли, и необъяснимыми поныне загадками стоят развалины Персеполиса с их красивыми начертаниями и ужасными изображениями. Судьба отомстила султанам: словно тлетворный самум снес их с лица земли, а если кто-то помнит еще о них, как помнят греки, то память эта — позор, это — почва, на которой поднимется иное, славное, прекрасное величие.

* * *

Единственное, что остается у нас от памятников персидского духа,— это книги Зороастра8*, но подлинность их еще предстоит доказать. Однако книги эти находятся в таком противоречии с другими известиями о религии персов, так много в них признаков, позволяющих говорить о смешении персидской веры с более поздними взглядами брахманов и христиан, что подлинным можно счесть лишь самый фундамент этого учения и только основу его можно, но тогда уже без всякого труда, связать с определенным временем и местом его возникновения. Дело в том, что древние персы, как и все варварские и особенно горные народы, почитали живые стихии мира, а поскольку персы не остановились на своем первоначальном варварстве, но благодаря победам достигли, можно сказать, самой вершины богатства и роскоши, то, по азиатскому обыкновению, они должны были усвоить более продуманную систему, или ритуал, своей веры, и такую систему дал им Зороастр, или Зердушт, при поддержке царя Дария Гистаспа. Очевидно, в основу этой системы был положен персидский церемониал: как семь князей окружают трон царя, так и семь духов стоят перед богом и исполняют его повеления во всех концах света. Ор-музд, благой дух огня, непрерывно борется с духом мрака Ахриманом, и в этой борьбе помогает ему все доброе, при этом ярко выступает само понятие государства, отчасти и благодаря тому, что враги персов постоянно персонифицируются в «Зенд-Авесте» в облике злых духов, слуг Ах-римана. И нравственные заповеди религии носят всецело государственный характер, они касаются чистоты души и тела, согласия в семейной жизни, они рекомендуют возделывать землю и выращивать плодовые растения, уничтожать насекомых, это воинство злых демонов в телесном облике, они должны стремиться к благополучию, рано жениться, рождать и воспитывать детей, почитать царя и слуг его, любить государство—все по-персидски Короче, самая основа системы вырисовывается как политическая религия,

8* Zend-Avesta, ouvrage de Zoroastre, p. Anquetil du Perron. Paris, 1771,

326

которую и могли придумать и ввести лишь в империи персов и лишь во времена Дария. В основе не могли не лежать древние народные представления и верования, включая суеверия и предрассудки. К числу таких относится культ огня, древний культ, распространенный тогда близ нефтяных источников Каспийского моря, хотя сооружение храмов огня по указаниям Зороастра происходило во многих местах в более позднее время. К числу таких же предрассудков относится и непереносимый страх перед демонами, лежащий в основе всех молитв, просьб и священных формул парсов, произносимых почти по всякому конкретному поводу. Это показывает нам, что в те далекие времена народ стоял еще на очень низкой ступени духовного развития, и именно в угоду народу и была придумана эта религия, и это вновь отнюдь не противоречит нашим представлениям о древних персах. И, наконец, небольшая часть системы, касающаяся всеобщих понятий о природе, целиком и полностью почерпнута из учения магов, только очищенного и облагороженного. Эта часть системы подчиняет бесконечно высокому существу, называемому тут беспредельным временем, оба начала творения, свет и мрак; зло и здесь побеждается добром, и, наконец, зло исчезает, и все завершается утверждением блаженного царства света. С этой стороны государственная религия Зороастра — своего рода философская теодицея, какая возможна была в те времена в связи с господствовавшими тогда понятиями и представлениями.

Такое происхождение религии объясняет нам причину, почему она не достигла прочности и твердости брахманских и ламаистских установлений. Деспотия была учреждена задолго до появления этой религии парсов, а потому она могла стать только чем-то вроде монашеской религии, приспособившей свое учение к форме существующих государственных учреждений. И хотя Дарий подавлял магов, целое сословие персов, и, напротив, охотно вводил новую религию, которая, казалось бы, только налагала на царя узы духовного принуждения, эта религия тем не менее не могла стать чем-то большим, нежели секта, если даже и господствовала она в течение целого столетия. Итак, культ огня широко распространился: влево — за Мидию вплоть до Каппадокии, где еще во времена Страбона стояли капища огня, а вправо — до Инда. Но поскольку персидская империя, расшатанная изнутри, совсем пала, в то время как Александр одерживал одну победу за другой, то пришел конец и государственной религии. И уже не служили царю семь амшаспандов, и на персидском троне уже не восседало некое подобие Ормузда. Так вера эта отжила свой век и превратилась в тень — вроде иудейской религии за пределами самой Иудеи. Греки ее терпели, магометане преследовали с несказанной жестокостью, и жалкие остатки верующих скрылись в укромном уголке Индии, где, словно осколки доисторического мира, беспричинно и бесцельно, хранят они свою — предназначавшуюся только для персидской империи — веру и суеверие, не замечая, по-видимому, и того, что вера их обогатилась воззрениями тех народов, к которым забросила их судьба. Такого рода расширение религии отвечает существу дела и природе времен, ибо оторванная от своей первоначальной почвы, от своего круга религия не может не воспринимать жи-

327

вых влияний мира, в котором она живет. Вообще же горстка парсов в Индии — народ спокойный, согласный, прилежный; эта религиозная община оставит далеко позади не одну религию. Парсы усердно помогают бедным, а людей злонравных и неисправимых изгоняют из своего общества9*.

III. Евреи

Если сразу после персов рассматривать евреев, то они покажутся народцем малозначительным, страна тесная, роль народа на мировой арене— жалкая; завоевателями евреи почти никогда не были. Меж тем, во-лею судеб, по целому ряду вполне понятных причин, народ этот оказал на другие нации воздействие куда более сильное, чем любой азиатский народ; в известном смысле евреи послужили основой для просвещения целого мира — и через посредство христианства и через посредство магометанства.

Исключительная черта евреев — у них есть летописи событий, относящиеся к такому времени, когда большинство просвещенных наций наших дней еще не умело писать, и они осмеливаются даже доводить свою хронику до самого начала мира. Еще одно большое преимущество есть у этих древних записей — они основаны не на иероглифическом письме и не затуманены такими знаками, а почерпнуты из генеалогических списков и слиты с историческими сказаниями и песнями, так что простота их формы увеличивает их историческую ценность. Наконец, некая замечательная весомость присуща этим рассказам еще и оттого, что они в течение целых тысячелетий, словно некое дарованное богом слово, с суеверной добросовестностью сохранялись еврейской нацией и благодаря христианству оказались в руках у народов, которые не по-иудейски, а свободно стали изучать, исследовать, объяснять и с пользой читать эти древние сочинения. Конечно, очень странно, что сообщения других наций о еврейском народе, а прежде всего свидетельства египтянина Манефона10, столь категорически расходятся с собственными историческими рассказами евреев; однако если непредвзято смотреть на их историю и уметь объяснить себе весь дух этого повествования, то оно, несомненно, заслуживает большего доверия, чем клеветнические измышления враждебно настроенных чужестранцев. Вот почему я не стыжусь брать за основу историю евреев именно в том виде, в каком она рассказана ими самими, но при этом я все же хотел бы, чтобы и к словам их недругов относились не просто с презрением, но и пользовались ими должным образом.

Итак, согласно наиболее древним сказаниям еврейского народа, родоначальник племени, шейх кочевников11, перешел Евфрат и в конце концов переселился в Палестину. Здесь ему понравилось, ничто не мешало вести

9* «Путешествие» Нибура, с. 48 ел.

328

привычный образ жизни предков-пастухов и служить богу отцов согласно обычаям племени. Потомки этого шейха благодаря неслыханному счастью, которого один человек из рода их12 удостоился в Египте, переселились, в третьем поколении, в эту страну, и здесь, не смешиваясь с местным населением, продолжали вести образ жизни пастухов, пока, наконец, будущий их законодатель13 (неведомо уже, в каком поколении) не спас их от того презрения и угнетения, которому подвергались они в Египте уже просто как скотоводы, и пока все они не спаслись бегством в Аравию. Здесь и исполнил свой труд муж великий, самый великий, какой был у этого народа, и даровал народу закон, основанный, правда, на религии и жизненном укладе племени, но весь пронизанный государственной мудростью Египта, так что, с одной стороны, племя кочевников должно было подняться до уровня культурной нации, а с другой стороны, еврейский народ должен был быть всецело отвлечен от Египта, чтобы никогда впредь не почувствовал он искушения вступить на «черную землю» этой страны. Удивительно продуманы все законы Моисея, все охватывают они — и самое великое, и самое малое, ибо цель их — овладеть духом нации совершенно во всем, во всех жизненных обстоятельствах, цель их — стать законом вечным; об этом не раз говорит сам Моисей. И это столь продуманное законодательство не было творением одного мгновения; сам законодатель, смотря по обстоятельствам, делал добавления и еще незадолго перед своей кончиной велел всему народу присягнуть на верность будущему закону страны. В течение сорока лет он строго настаивал на соблюдении всех заповедей, и, может быть, именно потому так долго вынужден был оставаться народ в Аравийской пустыне, чтобы после того, как вымрет первое, самое упрямое и закоснелое поколение, новый, воспитанный в иных обычаях народ мог поселиться на земле своих отцов, во всем послушный закону Моисея. Увы! Желание этого патриотически настроенного мужа не было исполнено! Престарелый Моисей умер близ границ земли, какую искал14, а когда преемник его вступил на эту землю15, то недоставало ему ни авторитета, ни решимости, чтобы во всем следовать замыслу законодателя. Завоевано было меньше земель, чем следовало завоевать: завоеванное разделили и слишком рано почили от дел. Самые сильные колена забрали себе самый большой удел, так что для более слабых собратий едва нашлось место, и одно колено16 даже пришлось переделить между другими10*. Кроме того, много мелких народностей оставалось в самой стране, и, таким образом, Израиль сохранил на своей земле заклятых своих врагов, а изнутри и извне страна лишена была твердости и закругленности, которую могли придать ему лишь те границы, что намечались первоначально. Что же могло воспоследовать из такого несовершенного воплощения замысла, если не беспокойные времена, не дававшие передышки поселившемуся на этих землях народу? Полководцев творила у евреев нужда, и если они одерживали победы, то только совер-

10* Сыны Дана получили землю в левом  верхнем углу страны17. См. «Дух еврейской поэзии», т. II18.

329

шая набеги, и когда у народа появились, наконец, цари, то у них было так много забот с их разделенной на колена страной, что третий из них19 волею судеб оказался и последним царем всей страны, части которой никак не были связаны друг с другом. Пять шестых страны отпали от его преемника,— а что могло статься с двумя настолько слабыми царствами, которые, находясь в окружении могучих противников, беспрестанно враждовали между собой? У Израиля не было, по сути дела, никакой законной конституции, и он потому бегал за чужеземными богами, что не желал воссоединиться с соперничающим государством20, почитавшим прежнего, законного бога. И вполне естественно после этого, что цари израильские, как говорил народ, не знали страха божия, потому что в противном случае весь их народ отправился бы в Иерусалим и отложившемуся правлению пришел бы конец. Так, подражая чуждым нравам и обычаям, теряли голову, а меж тем пришел царь ассирийский и ограбил маленькое царство, словно птичье гнездо. Другое царство, а в нем, по крайней мере, сохранился прежний строй утвержденного двумя полновластными царями государства с укрепленной столицей, держалось чуть дольше, но тоже только до тех пор, пока его не пожелал присоединить к своим владениям более могущественный завоеватель. ЯвиАся разоритель еврейской страны Навуходоносор21 и сначала наложил дань на царей, а когда те отпали, то обратил в рабство последнего из царей, опустошил всю страну, стер ее столицу с лица земли; вся Иудея была уведена в позорный вавилонский плен, как Израиль в Мидию. Итак, если смотреть на еврейское государство, то не может быть ничего более жалкого, чем историческая роль этого народа, за исключением только периода правления в Иудее двух царей.

Но в чем же причина такой слабости государства? Мне кажется, ее проясняет сама последовательность нашего изложения: ни одна страна не могла бы процветать в этих местах при такой дурной внутренней и внешней организации. Пусть Давид совершал свои набеги по всей пустыне вплоть до Евфрата, возбуждая этим гнев более сильной державы против своих преемников,— разве эти набеги могли придать недостающую твердость его стране, тем более что столица всего государства располагалась на южной оконечности его? Сын Давида понавез в страну чужеземных жен, ввел тут торговлю и роскошь, и это в страну, которая, подобно Швейцарской конфедерации, способна была прокормить лишь пастухов и земледельцев, да и вынуждена была кормить предельное их число. Кроме того, он торговал не сам, а торговали покоренные им эдомиты, а потому роскошь наносила лишь ущерб его царству. Вообще после Моисея у этого народа не было второго законодателя, который вернул бы это расстроенное с самого начала государство к сообразному с обстоятельствами основному строю и закону. Ученое сословие вскоре стало терпеть упадок, у сторонников закона был голос, но не было сил, цари по большей части были сластолюбцами или ставленниками жрецов. Итак, беспрестанно выступали друг против друга — утонченная номократия, в которой видел весь смысл   Моисей, и своего   рода   теократическая   монархия,   столь   противо-

330

положная идеалу Моисея, в том ее виде, в каком существовала она у большинства народов, населявших эту богатую деспотическими державами область земли: вот почему получилось так, что закон Моисея стал для его народа законом рабства, тогда как по замыслу он должен был стать законом политической свободы.

С течением времени ситуация изменилась, но не к лучшему. Когда Кир освободил небольшое число иудеев и они вернулись на родину из вавилонского пленения22, то они познакомились уже с различными государственными строями, но только не узнали ни одного подлинно гражданского; да и как можно было узнать что-то подобное в Ассирии и Халдее? Они колебались в вопросе о том, кому должна принадлежать верховная власть,— то ли царям, то ли жрецам, они строили храм, как будто с постройкой его возвращались времена Моисея и Соломона; религиозность стала теперь фарисейством, ученость — глубокомысленным начетничеством, бесконечным пережевыванием одной-единственной книги, любовь к отечеству стала рабской приверженностью к древнему, дурно понятому закону,— и в глазах соседних наций евреи стали презренным и смешным народом. Единственное утешение их, единственная надежда их — это были древние пророчества, тоже неверно истолкованные, пророчества будто бы обещали им в будущем безраздельное мировое господство! Так жили и страдали они веками — под властью греко-сирийских правителей, под властью идумеев и римлян, пока, наконец, вследствие несказанного ожесточения, едва ли сравнимого с чем-либо во всей истории, не погибли и вся страна и вся столица, погибли так, что это причинило боль даже человеколюбивому победителю иудеев24. А тогда евреи рассеялись по всем странам Римской империи, и вот тогда-то и началось воздействие иудеев на весь человеческий род, воздействие, которое едва ли могло бы исходить из их собственной страны, ибо на всем протяжении истории они не отличались ни мудростью в делах государства, ни ученостью в военном искусстве, менее же всего отличались открытиями в науках и искусствах.

Вот в чем тут было дело: незадолго до гибели иудейского государства в его лоне возникло христианство, поначалу отнюдь не отделявшееся от иудейской религии, а потому перенявшее священные книги иудеев, христианство по преимуществу и обосновывало этими книгами, что мессия ниспослан богом. Благодаря христианству иудейские книги оказались в руках у всех, у всех народов, исповедающих христианскую веру, а тем самым книги эти, в зависимости от того, как понимали их и как ими пользовались, производили свое доброе или дурное действие во все христианские века. Действие было добрым, ибо основой всей философии и религии, согласно закону Моисея, было учение о едином боге, творце мира, а о боге эти сочинения с их песнопениями и наставлениями говорили достойно и возвышенно, покорно и благодарно, так что мало что из сочиненного людьми может приблизиться к ним. Достаточно сравнить эти книги не только с китайским «Шу-цзином», не только с персидским Саддером и «Зенд-Авестой», но и даже с гораздо более поздним Кораном магометан,  уже  использующим  учения   иудеев   и  христиан,   чтобы  убедиться   в

331

безусловном превосходстве еврейских сочинений перед всеми древними религиозными книгами народов. Кроме того, люди с присущей им любознательностью с удовольствием узнавали из этих книг доступные всякому ответы на вопрос о древности мира, о его сотворении, о происхождении зла и т. д., не говоря уж о поучительности излагаемой тут истории народа и о чистой морали, содержащейся во многих книгах всего этого собрания. Каково было ни было летосчисление иудеев, оно давало общепризнанную, всеобщую меру, нить, на которую можно было нанизать все события всемирной истории. При этом мы не говорим еще о множестве других преимуществ, которые давали эти книги,— усердно изучался язык, совершенствовались искусство толкования и диалектика: все это можно, конечно, упражнять и на других книгах. Но все это — неоспоримое благотворное влияние еврейских книг в истории человечества.

Но при всех этих преимуществах, которые давали они, столь же ясно и другое: ложное их толкование, злоупотребление такими сочинениями причинили человеческому рассудку большой ущерб, тем более что у этих книг был авторитет божественного писания. Как много нелепых космогонических доктрин извлекалось из возвышенного и простого рассказа Моисея о сотворении мира, как много жестоких учений и неудовлетворительных гипотез — из рассказа о яблоке и змие! В течение долгих столетий сорок дней потопа служили тем непременным крючком, к которому естествоиспытатели прицепляли все феномены строения земли, и в течение столь же долгого времени все историки рода человеческого все населяющие Землю народы обязательно привязывали к одному богоизбранному народу, к ложно понятому видению пророка о четырех монархиях25. Сколько исторических событий было искажено, извращено, только чтобы согласовать их с каким-нибудь еврейским словом, и все было обужено — и строение человека, и строение Земли, и даже строение самого мироздания, только чтобы  «спасти» остановившееся на небе солнце Иисуса Навина26 и указанный возраст мира27, точное определение которого, конечно же, не могло быть целью этих сочинений. Сколько времени отняли иудейская хронология и иудейские откровения даже у такого человека, как Ньютон, тогда как время это можно было бы затратить на куда более важные изыскания! И даже если говорить о нравственном учении, о политическом укладе, то по вине ложного понимания и дурного употребления писание евреев положило самые настоящие узы на дух народов, признававших его. Не различая времен и ступеней культуры, люди начинали думать, что нетерпимость иудейской религии — это образец и для христиан; при этом опирались на разные ветхозаветные изречения, чтобы оправдать свою неразумную затею, превращавшую чисто моральную христианскую религию, которую ведь всякий выбирает по доброй воле, в подобие государственной религии иудеев. Нельзя отрицать и того, что обряды богослужения и даже церковный язык евреев повлияли на духовное красноречие, на песнопения и литании христианских народов, так что культ их стал чем-то вроде восточного диалекта. Считалось, что законы Моисея будто бы должны сохранять свою значимость в любых широтах, и даже

332

при совершенно ином жизненном укладе народа; вот почему получилось так, что ни одна христианская нация не выработала от начала до конца собственного законодательства и государственного строя. Самое лучшее, что только может быть, ведет ко всевозможному злу, будучи ложно понятым; разве не бывает действие священных стихий природы разрушив тельным и разве не становятся самые целебные лекарства медленно убивающим ядом?

Рассеявшись по свету, иудейская нация делалась для народов земли полезной или вредной в зависимости от того, как умели обращаться с нею. Первое время в каждом христианине видели иудея и презирали и угнетали вместе — и того и другого, потому что и на деле христиане навлекли на себя немало упреков в чисто иудейской ненависти к другим народам, в гордыне и суеверии. Позже, когда сами христиане стали угнетать иудеев, они дали последним повод овладеть благодаря своей предприимчивости и широким связям почти всей внутренней торговлей, а особенно денежным обменом, в результате чего менее культурные европейские нации стали добровольными рабами ростовщиков. Правда, векселя придуманы не евреями, но они быстро усовершенствовали вексельное дело, потому что именно рискованность положения евреев в магометанских и христианских странах требовала тут от них большой изобретательности. Итак, широко раскинувшаяся во все концы республика умных ростовщиков в течение долгого времени удерживала многие европейские народы от собственной торговли, мешая им проявлять инициативу и воспользоваться ее плодами, потому что все народы свысока смотрели на иудейское занятие и не собирались учиться такому разумному и тонкому делу у низких прислужников священного римского мира, точно так же, как спартанцы не желали учиться возделывать землю у своих илотов. Если бы кто-нибудь собрал историю иудеев в разных странах, куда разметала их судьба, то получился бы превосходный и показательный образ человечества, одинаково замечательный и как феномен природы и как по- литическое событие. Ибо ни один народ не распространился по всей Земле так, как этот; ни один народ не сохранил свои отличительные черты и бодрость духа во всевозможных климатах Земли, как этот.

Только не следует делать отсюда суеверный вывод о том, что этому народу предстоит некогда совершить всеобщий переворот вещей ради всех народов мира! Если какому-то перевороту и надлежало совершиться, так уж он, наверное, совершился, а что касается какого-то другого, то ни в самом этом народе, ни в исторических аналогиях нет к этому ни малейших данных и задатков. Что иудеи во всех странах остались иудеями, вполне естественно, ведь сохранились же до наших дней брахманы, парсы и цыганы.

Но, конечно, никто не станет отрицать больших способностей народа, который стал столь действенной пружиной в руках судьбы;  способности такие   явственно   выступают   во   всей   его   истории.   Народ   находчивый, лукавый и энергичный, он и в условиях самого тяжкого угнетения всегда умел сохраниться,— ведь и в Аравийской пустыне он провел больше соро-

333

ка лет. Не было у иудеев недостатка и в храбрости, как показывают времена Давида, Маккавеев и прежде всего сама ужасающая гибель иудейского государства. Некогда иудеи были в своей стране народом трудолюбивым, прилежным; словно японцы, они устраивали искусственные террасы от подножия до самых вершин своих гор, а, теснясь в своей стране, по плодородию далеко не первой в мире, они умели прокормить невероятное количество людей. Правда, в ремеслах и искусствах иудейское племя до самой последней поры не приобрело никакого умения, хотя и жили иудеи между египтянами и финикийцами,— даже храм Соломонов они строили чужими руками. Они также владели одно время гаванями Красного моря и жили вблизи от берегов Средиземноморья, в самом благоприятном для торговли месте, занимая самое выгодное географическое положение, и тем не менее они не стали мореплавателями, хотя перенаселенность и была тяжким бременем для их страны. Подобно египтянам, они боялись моря и с незапамятных времен предпочитали жить среди других народов—черта национального характера, с которой вел решительную борьбу уже Моисей. Короче говоря, народ этот был испорчен воспитанием и не дорос до полной зрелости политической культуры на собственной почве, а потому и не обрел истинного чувства чести и свободы. И в науках, которыми занимались лучшие умы, всегда проявлялась не столько плодотворная свобода духа, сколько приверженность к закону и порядку, а доблести патриотов были еще в давние времена отняты у них самим положением народа. Итак, народ, избранный богом, народ, которому само небо даровало некогда его отечество, этот народ тысячелетиями и, можно даже сказать, почти с самого своего возникновения ведет жизнь растения, паразитирующего на стволах других наций,— порода лукавых перекупщиков, разбросанная по всему свету, порода людей, несмотря на все угнетение никогда не алкавших чести, не мечтавших о собственной крыше над головой, не тосковавших по родине.

IV. Финикия и Карфаген

Совсем иные заслуги — у финикийцев. Ими изобретено стекло — один из самых замечательных инструментов в руках людей, и история рассказывает нам, как это изобретение, совершенно случайно, было сделано на реке Бел. Финикийцы жили на берегу моря и с незапамятных времен плавали по морям, и уже флот царицы Семирамиды строили финикийцы. От лодок они постепенно перешли к строительству больших, длинных судов; по звездам, главное, ориентируясь по созвездию Большой Медведицы, они научились плавать под парусами и, отражая нападения пиратов, научились воевать на море. Они плавали по всему Средиземному морю, заплывали за Гибралтар, доплывали до Британии, а из Красного моря не раз плавали и вокруг Африки. И это не были походы завоевателей — это были путешествия купцов и колонистов. Их корабли, их язык, их тонкий товар — все связывало страны, разделенные морями, и они были находчивы и при-

334

думывали все, что шло на пользу таким сношениям между странами. Они умели считать, научились ковать, вырабатывали тонкую сидонскую ткань, из Британии везли олово и свинец, из Испании — серебро, из Пруссии — янтарь, из Африки — золото; все это он обменивали на азиатские товары. Итак, все Средиземноморье принадлежало им, побережья были усеяны их поселениями, а Тартесс в Испании28 был знаменитым перевалочным пунктом в торговле между тремя странами света. Много или мало знаний передали финикийцы европейцам, одни дарованные ими буквы, которым научились у них греки, уже стоили всех остальных подарков.

Как же обрел этот народ свое столь полезное и прилежное ремесло? Быть может, это счастливое племя людей самой природой было наделено всеми душевными и телесными силами? Ничего подобного. Судя по всем рассказам о финикийцах, это был поначалу всеми презираемый, отовсюду гонимый народ, живший, наверное, в пещерах,— что-то вроде троглодитов или цыган здешней местности. Первоначально мы встречаем их на берегах Красного моря, в этих пустынных местах они, видимо, питаются самой дурной пищей; ведь и переселившись к Средиземному морю, они еще долго сохраняли и свои бесчеловечные нравы, и ужасную религию, и даже жилища свои устраивали они в скалах Ханаана. Описание древних обитателей Ханаана всем известно, а что оно не преувеличено, о том говорит не только описание аравийских троглодитов у Иова11*, но и остатки варварского культа, идолопоклонства, которое долгое время сохранялось еще и в Карфагене. Да и нравы финкиян-мореплавателей никто не похвалит; они были разбойники, вороватые, сластолюбивые, неверные, так что «пуническая верность» вошла даже в поговорку, стала позорным клеймом.

Нужда и обстоятельства — такие пружины, которые способны сделать с человеком совершенно все. В пустынях на побережье Красного моря, где финикийцы питались рыбой, голод познакомил их с водной стихией; придя к берегам Средиземного моря, они осмеливались заплывать уже и подальше в открытое море. Кто научил плавать голландцев, кто воспитал мореплавателей? Нужда, географическое положение, случай12*. Все семитские народности, полагая, что вся эта область Азии отдана им одним, люто ненавидели и презирали финикийцев. Народностям хамитским, чужакам и пришельцам, не оставалось ничего, кроме скудных берегов и самого моря. А если выяснилось, что Средиземное море так богато островами и гаванями, что незаметно, от страны к стране, от берега к берегу, финикийцы могли постепенно доплыть и до Геркулесовых столпов и заплыть за них, если среди некультурных народов Европы они могли, торгуя, собрать столь богатую жатву,— так это было просто реальным положением дел, счастливой ситуацией, словно созданной для них самой природой. Когда, в изначальной древности, между Пиренеями и Альпами, Апеннинами и Ат-

11* Кн. Иова, 30, 3—829.

12* Эйххорн то же самое доказал и о герреях («История торговли с Ост-Индией», с. 15, 16). Вообще бедность и напасти — вот причина, почему начали торговать большинство купеческих народов, в том числе венецианцы и малайцы.

335

ласом мощно изогнулась чаша Средиземного моря и поднялись вверх мысы и острова, чтобы служить пристанищем кораблей и народов, тогда уже предначертаны были вечной судьбой пути европейской культуры. Ибо если бы три части света были непосредственно соединены, то Европа никогда не достигла бы своего уровня культурного развития, осталась бы на положении Татарии или внутренней Африки, или же Европа развивалась бы медленнее и совсем иными путями. И только Средиземноморье подарило нашей Земле Финикию и Грецию, Этрурию и Рим, Испанию и Карфаген, а   благодаря   четырем   первым   возникла   и   вся   европейская   культура.

Столь же удачным было положение Финикии и на суше. Вся прекрасная Азия лежала у нее за спиной, с ее товарами и ремеслами, со своей давно уже развитой торговлей. Итак, финикияне не просто воспользовались чужим прилежанием, но воспользовались и долгими усилиями природы, щедро одарившей эту сторону света, и великими трудами истории. Буквы, привезенные ими в Европу, были названы тут финикийскими, хотя, возможно, придумали их не сами финикийцы. И прежде жителей Сидона ткачеством уже занимались, по-видимому, египтяне, вавилоняне, индусы, поскольку и в Старом и в Новом Свете есть такой обычай — называть товар не по тому месту, где его изготовляют, а по тому, где его продают. Какой была архитектура Финикии, о том можно судить по храму Соломонову, который, верно, нельзя сравнить ни с одним египетским, потому что какие-то жалкие две статуи30 считались в нем невесть каким чудом. Единственный памятник строительного искусства финикиян, который дошел до нас,— это как раз те самые огромные пещеры, вырытые ими в скалах Финикии и Ханаана, вполне характерные для вкуса этих троглодитов и свидетельствующие об их происхождении. Этот народ египетской породы, должно быть, радовался тому, что и в этой новой стороне нашлись горы, в которых можно устроить и жилища и могилы, и склады и храмы. Пещеры стоят до сих пор, но убранство их исчезло. Нет больше ни архивов, ни книгохранилищ, устроенных финикиянами в культурную эпоху их развития; погибли и греческие сочинения, с описанием их истории.

Если же сравнить эти трудолюбивые, цветущие торговые города с захватническими государствами Тигра, Евфрата и Кавказа, то никто не затруднится с выбором, кому отдать преимущество в истории человечества. Завоеватель захватывает земли сам для себя; народ купцов служит себе и другим. Благодаря ему товары, знания, труд становятся общим достоянием целой части земного шара, и от этого невольно выигрывает дух гуманности. И ни один завоеватель не нарушает так поступательного движения истории, как тот, что разрушает цветущие торговые города, ибо гибель их влечет за собой упадок ремесла и прилежания в целых странах и областях земли, если только место разрушенного города не занимает другой, расположенный по соседству. Финикийское побережье расположено столь благоприятно, что сама природа сделала его совершенно необходимым для торговли, какую вела Азия. Когда Навуходоносор осаждал Сидон, поднял голову Тир, а когда Александр разрушил Тир, расцве-

336

ла Александрия, но никогда не бывало так, чтобы торговля совсем ушла из этих мест. И Карфаген тоже воспользовался тем, что древний богатый Тир был разрушен, хотя теперь уже расцвет Карфагена не имел столь выгодных последствий для Европы, как былые торговые сношения финикийцев,— потому что время уже прошло. Вообще говоря, внутренний строй Финикии можно рассматривать как один из первых шагов от азиатской монархии в сторону своего рода республики, то есть именно к тому самому, в чем испытывает такую потребность торговля. Деспотическая власть царей была ослаблена в финикийском государстве, а стремления к завоеванию чужих земель не чувствовалось здесь никогда. В Тире некоторое время уже правили суффеты, и эта форма правления приобрела более прочные очертания в Карфагене; итак, получается, что оба эти государства были первыми во всей всемирной истории примерами торговых республик, а их заморские поселения — первым примером такого покорения народов, от которого была польза, в отличие от завоеваний Навуходоносора или Камбиза. Огромный шаг в развитии человеческой культуры! Испокон веков торговля способствовала процветанию ремесел; море полагало пределы завоеваниям и укрощало дух завоевателей, из разбойников и поработителей мало-помалу выходили кроткие миротворцы. И сношения между людьми, впервые основанные на более справедливой основе, устанавливались тогда, когда народы взаимно удовлетворяли свои жизненные потребности, да и власть чужестранцев на далеких побережьях была, конечно, весьма слабой. Какой стыд эти финикийцы для безумных европейцев! Ведь европейцы—сколько веков спустя!—открыли обе Индии, будучи снаряжены всеми орудиями своего искусства. И что же делают европейцы? Они обращают народы в рабство, проповедуют крест, режут и убивают, а финикийцы и не завоевывали вовсе! Они строили, они основывали поселения, пробуждали в народах трудолюбие, а после того, как финикийцы не раз надували их, местные народы узнавали истинную ценность своих сокровищ и учились пользоваться ими. И будет ли так, что целая часть света поблагодарит когда-нибудь Европу, изобилующую всеми искусствами, за то, за что благодарна Европа гораздо менее развитой Финикии?

* * *

Карфаген и отдаленно не оказал того же благотворного влияния на европейские народы, что Финикия, и причиной были, очевидно, наступившие новые времена, иное географическое положение и изменившиеся обстоятельства. Будучи колонией Тира, Карфаген сам не без труда пустил корни в более далекой Африке, а поскольку первоначально пришлось завоевать для себя более обширное жизненное пространство на побережье моря, то постепенно тут привился вкус к завоеваниям. Благодаря этому облик Карфагена был, правда, более блестящим, чем у того государства, от которого он отделился: в Карфагене было больше роскоши и утонченности, но только от этого не легче было ни роду человеческому, ни самой республике. Вот в чем суть дела: Карфаген был городом, а не на-

337

родом; поэтому и не было, собственно, той страны, которой он мог бы привить народную культуру и любовь к отечеству. Вся область, завоеванная Карфагеном в Африке, насчитывала к началу Третьей Пунической войны триста городов (так пишет Страбон), и жили здесь подданные, которыми завоеватель их управлял, как господин слугами,— это не были настоящие союзники государства-гегемона. К тому же малокультурные африканцы и не собирались вступать в союз с Карфагеном, и даже во время войн Рима с Карфагеном они показали себя строптивыми рабами или корыстными наемниками. Поэтому в глубины Африки из Карфагена не проникла никакая по-настоящему человеческая культура, поскольку государству и не было никакого дела до этой культуры африканцев, и всего несколько семейств, запершись в стенах Карфагена, властвовали над всею территорией, заботясь не о распространении духа гуманности, а о накоплении богатств. Грубое суеверие, что царило в Карфагене вплоть до самых последних его времен, жестокие казни, которым подвергались тут неудачливые полководцы, даже если они были неповинны в поражениях, все поведение этого народа в чужих странах показывают, насколько суровым и алчным было это аристократическое государство, которому нужна была только нажива и рабы-африканцы.

Географическое положение и внутренний строй Карфагена превосходно объясняют нам всю эту жестокость. Вместо торговых поселений финикиян, казавшихся карфагенянам владением непрочным, они возводили крепости, и, находясь в более сложном и опасном географическом положении, они тщились закрепить за собой господство над всем побережьем, так, как будто Африка нигде и не кончалась, А поскольку завоевания они совершали руками покоренных ими варваров и наемных солдат, а при этом обычно сталкивались с такими народами, которые не желали, чтобы с ними обходились как с варварами, то от подобного конфликта проистекало одно кровопролитие и ожесточенная вражда. Карфагеняне часто и в первое время весьма несправедливо угрожали прекрасной Сицилии и прежде всего Сиракузам, причем и напали они на Сиракузы только потому, что заключили союз с Ксерксом31. Против греческого народа они выступили как приспешники варваров и показали себя вполне достойными такой роли. Карфагеняне разорили Селин, Гимеру, Агригент, разрушили Сагунт в Испании, немало богатых провинций Италии, а в прекрасной Сицилии было пролито море крови, столько не стоила и вся властолюбивая торговля карфагенян. Как ни восхваляет Аристотель политическое устройство Карфагена32, для истории человечества эта республика не дала ничего ленного, поскольку все время, пока существовала она, несколько богатых купцов-варваров, всего несколько семейств, вели с помощью наемников борьбу за монопольное обладание всеми выгодами, которые приносила торговля, за власть над всеми странами, которые могли принести им новую выгоду. Подобная система не располагает к себе; поэтому, какими бы несправедливыми ни были войны Рима с Карфагеном, с какой бы почтительностью ни обязаны мы были отнестись к именам Газдрубала, Гамилькара, Ганнибала, вряд ли кому-нибудь захочется стать карфагенянином,— достаточно

338

задуматься над тем, каково было внутреннее состояние этой купеческой республики, которой служили названные герои. Да и наградой им нередко были неприятности и самая черная неблагодарность; ведь даже Ганнибала отечество его было готово предать в руки римлян за несколько фунтов золота, и он просто спасся бегством от такой карфагенской расплаты. Я весьма далек от того, чтобы отнимать все заслуги у благородных граждан Карфагена, ибо и это государство, построенное на самой низменной основе, на основе алчности и жажды наживы, тоже взрастило людей великих и питало множество искусств и ремесел. Если говорить о воинах, то бессмертен среди них род Барка33,— пламя честолюбия этого рода разгоралось тем ярче, чем больше ярились ревнивые Ганноны, тщетно пытавшиеся загасить этот огонь. Но и в героизме карфагенян ощутима некая скованность, жесткость, так что Гелон, Тимолеон, Сципион — что свободные люди по сравнению с рабами. Какое варварство — уже самый героизм братьев, приказавших закопать себя в землю живыми в доказательство того, что граница государства проведена несправедливо! И в более тяжелых случаях, когда опасность подступала к самим стенам Карфагена, доблесть проявляется лишь в форме чудовищного ожесточения. Однако очевидно и то, что Ганнибал с его утонченным военным искусством стал учителем своих заклятых врагов — римлян,— от него научились они тому, как надо завоевывать мир. Равным образом процветали в Карфагене и все искусства и ремесла, так или иначе служившие торговле, кораблестроению, морским сражениям, выгоде и наживе, хотя в морских битвах римляне быстро превзошли Карфаген. Земледелие в плодородной Африке более всего служило целям торговли, и потому карфагеняне немало рассуждали о столь богатом источнике своих доходов. Но, к несчастью, по вине римлян-варваров погибли и все книги карфагенян, и само их государство; нам эта нация известна лишь из рассказов ее недругов и по тем немногочисленным руинам, которые едва способны показать нам точное географическое положение некогда знаменитой царицы морей. Главный эпизод всемирной истории, в котором играл роль Карфаген,— это, к сожалению, отношения его с Римом; волчица, которой суждено было покорить себе весь мир, сначала должна была поупражняться в борьбе с африканским шакалом, растерзав его в клочья.

V. Египет

Мы приближаемся теперь к стране, которая стоит перед нами неразрешенной загадкой первобытного мира — и по своей древности, и по своим ремеслам, и по своему политическому строю; над загадкой этой ломало себе голову немало исследователей, упражняясь в умении разгадывать тайны. Страна эта — Египет. Самые достоверные сведения о Египте — это сохранившиеся с древних времен памятники: колоссальные пирамиды, обе-

339

лиски, катакомбы, остатки каналов, развалины городов, колонн, храмов, этих чудес древнего мира, до сих пор поражающих воображение путешественников своими иероглифическими надписями. Какая тьма народу, какая искусность, какой строй и прежде всего какой странный образ мысли нужен был для того, чтобы вырубить в скалах камни, чтобы водрузить их друг на друга, нагромоздив из них целые горы, чтобы не только изображать и высекать на камнях животных, но чтобы хоронить их как некую святыню, чтобы превратить каменистую пустыню в жилище мертвых и так, тысячью различных способов, увековечить в камне жреческий дух Египта! Все эти реликвии стоят — или лежат — перед нами, словно сфинкс,— великая проблема, требующая своего разрешения.

Сама собою объясняется та часть этих творений, которая служит для определенной полезной цели или которая вообще неизбежна в этой местности: таковы удивительные каналы, плотины, катакомбы. Каналы служили для того, чтобы отводить нильскую воду в более отдаленные районы Египта, теперь каналы эти пришли в негодность, и районы эти стали мертвой пустыней. Плотины нужны были, чтобы можно было основать города на плодородной долине, затопляемой Нилом и, словно сердце всей страны, питающей всю территорию Египта. А что касается могильных склепов, то нельзя отрицать, что, помимо всяких связывавшихся с ними религиозных представлений, они весьма способствовали оздоровлению воздуха и препятствовали распространению болезней, этого бича сырых и жарких областей земли. Но для чего же эти чудовищные пещеры? Откуда взялись эти лабиринты, обелиски, пирамиды? Какой цели они служат? Что за чудной вкус увековечил этих сфинксов и колоссов, затратив на них столько труда? Что же—вышли египтяне из ила своей родной реки и потому стали не похожей ни на кого нацией или, если они пришли откуда-то еще, какие причины, какие влечения так отличили их от всех живущих вокруг народов?

Что египтяне не были туземным народом, показывает, как мне кажется, уже естественная история этой страны; ибо не только древняя традиция, но и всякая разумная геогония ясно скажет нам, что сначала был заселен Верхний Египет, а что низменность стала обитаемой, собственно, лишь в результате усердного труда людей, отвоевавших ее у нильского ила. Поэтому древнейший Египет располагается на Фиванской возвышенности, тут была и старая столица царей; если бы освоение земли началось с Суэца, невозможно было бы объяснить, для чего древние цари выбрали своим местопребыванием Фиванскую пустыню. А если мы последуем за тем, что ясно и лежит перед нами, тогда мы представим себе, в каком действительном порядке заселялся Египет, и сразу же узнаем причину, почему обитатели этой страны должны были стать таким странным, ни на кого не похожим народом. Все дело в том, что они не были изящными черкесами, а были народом Южной Азии, народом, который пришел на Запад с Востока, от Красного моря или еще откуда-то дальше; из Эфиопии этот народ постепенно и распространился по всему Египту. Поскольку ежегодные наводнения и нильские трясины служили естественными рубе-

340

жами страны, удивительно ли, что народ этот осел сначала на скалах, заселив их вполне по-троглодитски, но со временем, постепенно, занял бла--годаря своему трудолюбию и весь Египет,— возделывая землю, возделал и самого себя, превратившись в культурный народ? Сообщение Диодора34 о южном происхождении египтян (хотя он связывает его со своими эфиопскими мифами) не просто очень вероятно, — это единственный ключ к объяснению характера египетского народа, к объяснению поразительных совпадений некоторых его черт с отдаленными народами Восточной Азии.

Поскольку сейчас мне пришлось бы излагать эту гипотезу лишь очень неполно, прибережем ее для другого случая, а пока воспользуемся некоторыми очевидными последствиями, определившими образ народа в истории человечества. Египтяне были тихим, прилежным, добродушным народом, и это доказывается всем их жизненным укладом, искусством и религией. Ни у одной статуи, ни у одного египетского храма нет легкости греческого искусства, нет радостного, светлого облика; о подобных целях искусства у них не было представления, и не было у них стремления к подобным целям. Судя по мумиям, телосложение египтян не было изящным, а каким видели они человека, таким и изображали. Замкнувшись в своей стране, замкнувшись на манер своей религии, своего государственного строя и уклада, египтяне не любили ничего чужого, а поскольку, воспроизводя природу, они следили, как того требовала их натура, лишь за верностью и точностью подобия, поскольку все искусство их было ремеслом, именно религиозным ремеслом, сосредоточенным в руках наследственного цеха, опирающимся в основном на религиозные понятия, то не могло возникнуть у них даже и мысли о возможности отклониться от природы, бросив взгляд в страну прекрасных идеалов, которая, собственно говоря, и остается призрачной, пока нет живых прообразов13*. Зато египтян куда больше заботила прочность, долговечность и колоссальность их творений или совершенство упорного и точного ремесленного искусства. Храмы их, построенные в скалистой местности, выросли из их представлений о чудовищных пещерах, в своих постройках они не могли не любить колоссальность и величие. Статуи возникли из мумий, и у них руки и ноги тоже, как у мумий, плотно прижаты,— такое положение, которое само по себе уже обещает долговечность скульптуры. Колонны нужны были для поддерживания сводов пещер, для разделения склепов; но поскольку египетская архитектура исходила из пещерного свода, а строить своды подобно нашим египтяне не умели, то без колонн, нередко без колоссальных статуй вообще никак нельзя было обойтись. Окружавшая египтян пустыня, витавшее вокруг них царство мертвых — следствие их религиозных представлений, все это превращало их изображения в мумии, и определяющей чертой их было не действие, а вечный покой, чего и добивалось искусство.

Тем менее, как мне кажется, следует удивляться египетским пирамидам и   обелискам.   Во   всех   частях   света,   даже   и на   Таити,   над   могилами

13* Об этом — в другом месте.

341

строят пирамиды, не столько в знак бессмертия души, сколько в знак долгой посмертной памяти. Очевидно, пирамиды произошли от тех бесформенных куч камней, которые в первоначальные времена набрасывали, чтобы запечатлеть в памяти какое-либо событие; куча камней сама складывается в пирамиду, если нужно сложить ее попрочнее. Но не было более естественного повода для возведения памятника, чем погребение всеми почитаемого человека, а когда искусство стало играть свою роль в этом ритуале, то груда камней, поначалу просто оберегавшая тело покойника от диких зверей, преобразилась в пирамиду или колонну, построенную с большим или меньшим искусством. Причина, почему египтяне превосходили другие народы в такого рода строениях, была той же самой, что обусловила долговечность и прочность их храмов и катакомб. Дело в том, что у египтян было много камней; весь Египет по сути дела — это сплошная скала; было в Египте и много свободных рук, чтобы строить пирамиды, ибо в этой плодородной и густо заселенной стране сама река удобряет землю и возделывание почвы требует лишь небольших затрат труда. Кроме того, древние египтяне .жили умеренно: легко было содержать тысячи людей, рабов, возводивших пирамиды, в течение целых столетий,— лишь от воли фараона зависело, будут ли сооружены эти бессмысленные строения, эти нагромождения камня. Жизнь людей ценили в те века не так, как теперь, и исчисляли их целыми сословиями и областями. И бесполезный труд бессчетных индивидов в те времена, не колеблясь, приносили в жертву затее властелина, который думал обрести бессмертие, возводя громаду камней, и, следуя лживой религии, собирался удержать отходящую душу в забальзамированном теле, а со временем и это бесполезное искусство, подобно множеству других, сделалось предметом соревнования. Один фараон подражал другому, пытаясь превзойти его, а добродушный народ влачил дни своей жизни, строя и строя подобные монументы. Так, по всей вероятности, и возникли пирамиды и обелиски Египта; строили их только в самые древние времена; позднее ни одна нация, научившаяся полезным искусствам, уже не строила пирамид. Итак, пирамиды — отнюдь не признаки счастья и подлинного просвещения Древнего Египта, в них недвусмысленный памятник суеверию и безумию — как бедняков, строивших пирамиды, так и их тщеславных повелителей. Тщетно искать тайн в глубинах пирамид, тщетно искать сокровенной в обелисках мудрости; если даже и расшифровать начертанные на них иероглифы, что сможем прочитать мы в них, наверное, летопись давно уже забытых и неинтересных событий или похвалу их основателям? И при всем том что груды эти  в сравнении   с   одной-единственной горой, возведенной Природой?

И вообще по иероглифам нельзя судить о мудрости египтян, тем более что доказывают они как раз противоположное35. Иероглифы — это первая неуклюжая попытка ребенка, ребяческого рассудка найти знаки для выражения мысли; у самых неразвитых дикарей Америки было сколько угодно иероглифов; разве не сумели мексиканцы передать с помощью своих иероглифов  и самую неслыханную для них новость — прибытие  в их

342

страну испанцев? А египтяне долго придерживались такого несовершенного способа письма и в течение целых столетий рисовали их на стенах и камнях, затрачивая невероятные усилия,— какая же бедность представлений, какая неподвижность рассудка! Сколь же тесен был круг знаний нации, ее обширной ученой касты, что в течение тысячелетий довольствовалась своими птичками и черточками! Ибо второй Гермес38, изобретатель букв, явился к ним очень поздно, и он не был египтянин. В надписях на египетских мумиях встречаются буквы — это не что иное, как чужое-финикийское письмо, вперемежку с иероглифическим, так что египтяне» по-видимому, научились буквам от торговцев-финикиян. Даже китайцы пошли дальше египтян и на основе очень похожих иероглифов создали такие знаки, которые стали выражать понятия, до чего египтяне, кажется,, так и не додумались. Так стоит ли удивляться тому, что такой обойденный письменностью, но при этом совсем не неумелый народ выдвинулся в механических искусствах? Путь к научной литературе был для него закрыт, потому что этому препятствовали иероглифы, все внимание и было перенесено на конкретные, чувственные предметы. Плодородная долина Нила облегчила возделывание почвы, а периодические разливы, от которых зависело все благосостояние, научили счету и измерениям. Ведь не могли же год и времена года оставаться неизвестными народу, вся жизнь и все благополучие которого всецело зависели от одной-единственной перемены, которая повторялась ежегодно и служила им вечным календарем.

Если восторгаются естественной историей и астрономией этого древнего народа, то и такие науки были непосредственным порождением этой области Земли, этих широт. Со всех сторон окруженный горами, морями, пустынями, египтянин, живший в узкой плодородной долине, где все зависело от одного явления природы, от разлива Нила, где все брало от него свое начало, где и времена года, и урожай, и болезни, и ветра, и насекомые, и птицы, где все, все подчинялось только одному разливу,— живя в такой местности, египтянин и вся многочисленная каста праздных жрецов не могли ведь не накопить в конце концов некоего свода естественнонаучных и астрономических знаний? Во всех частях света есть примеры, показывающие, что народы, живущие замкнуто, если у них есть интерес к чувственной реальности, обладают наиболее богатым и наиболее живым знанием своей страны, хотя и не изучают ее по книгам. Но то, что могли прибавить к подобному знанию египетские иероглифы, скорее, вредило, а не способствовало развитию наук. Самое живое наблюдение иероглифы обращали в темный и, хуже того, в безжизненный образ, который не только не двигал вперед человеческий рассудок, но даже и тормозил его. Очень много рассуждают теперь о том, содержат ли иероглифы некие тайны жрецов, но мне кажется, что всякий иероглиф по самой своей природе содержит тайну, а целый ряд хранимых замкнутой кастой жрецов иероглифических изображений невольно становится тайной для толпы, если даже рисовать такие иероглифы на каждом шагу. Ведь толпу все равно нельзя посвятить в тайну, потому что не в этом призвание толпы, а сам по себе простой человек не может определить значения иероглифов.

343

Вот почему в этой стране никак не могло распространиться просвещение, как и в любой стране и касте, где занимаются так называемой мудростью иероглифов, кто бы ни учил их, жрецы или непосвященные. Не всякому откроют они свои символы, а чего нельзя выучить просто так, как таковое, то и остается тайной по самой своей природе. Итак, в новое время иероглифическая мудрость есть не что иное, как своевольно расставленные на пути Просвещения препоны, тем более что даже и в древние времена иероглифическое письмо было лишь весьма несовершенным видом письменности. Несправедливо требовать, чтобы люди учились понимать как таковую вещь, которую можно толковать на тысячу ладов, убийственен труд, затрачиваемый на изучение произвольных знаков, как если бы они были чем-то вечным и необходимым. Вот почему Египет оставался в своих знаниях вечным ребенком, ребяческими были попытки его как-то обозначить их, а для нас такие ребяческие представления навсегда канули в прошлое.

Значит и религию и государственную мудрость египтян нам едва ли следует представлять иначе, нежели как ту самую ступень, которую отмечали мы у многих народов древнего мира, на которой и до сих пор стоят народы Восточной Азии. А если бы удалось с достаточной вероятностью показать, что многие знания египтян не могли быть приобретены в их стране и что египтяне просто механически воспользовались ими, словно заранее данными формулами и предпосылками, приспособляя их к своей стране, то детский возраст всех их наук еще больше бросался бы в глаза. Вот, вероятно, в чем причина для длинных перечней царствований и мировых эпох, вот откуда происходят рассказы об Озирисе, Изиде, Горе, Тифоне и т. д.; вот откуда все многообразие их священных сказаний. Основные религиозные представления египтян совпадают с представлениями народов азиатской возвышенности, но только в Египте, в соответствии с естественными условиями страны и характером народа, на них надели личину иероглифов. Главные черты политического строя Египта не чужды и другим народам, стоящим на той же ступени культуры, но только в данном случае их очень разработал и повернул по-своему народ, замкнуто живущий в прекрасной долине Нила14*. Едва ли удостоился бы Египет своей славы необычайной мудрости, если бы не близость его к нам, не развалины древних памятников, если бы прежде всего не рассказы о них греков.

Но именно географическое положение Египта и показывает нам, какое место в цепи народов занимает Египет. Немногим народам дал он начало и немногим—культуру, так что из первых я могу назвать лишь финикиян, л из последних—иудеев и греков; насколько простиралось влияние Египта в глубь Африки — неизвестно. Бедный Египет, как ты теперь переменился! Обнищал и обленился в период тысячелетнего отчаяния, а ведь когда-то был прилежным и терпеливым работником! Стоило фараону подать знак, и все пряли, и ткали, и носили камни, и рыли горы, и занимались

14* Все предположения об этом должны быть изложены в иной связи.

344

ремеслами, и возделывали землю. Народ терпеливо позволил замкнуть себя в тесные пределы и разделить между ним все работы; народ был плодовит, живя скудно, он воспитывал детей, чурался чужеземцев и оставался в своей запертой со всех сторон стране. А когда открыл перед всеми свою землю — или, может быть, Камбиз сам проложил себе путь сюда,— то на тысячелетия стал добычей самых разных народов. Персы, греки, римляне, византийцы, арабы, фатимиты, курды, мамелюки и турки, один народ за другим, казнили Египет, и теперь эта прекрасная местность стала ареной арабских набегов и турецких жестокостей.

VI. Дальнейшие мысли о философии рода человеческого

И вновь мы прошли широкой областью исторических событий и жизненных укладов — от Евфрата до Нила и от Персеполиса до Карфагена; теперь остановимся и бросим взгляд на пройденный нами путь.

Какой главный закон заметили мы во всех великих явлениях истории? Как мне кажется, вот этот закон: повсюду на нашей Земле возникает то, что может возникнуть на ней, отчасти в связи с географическим положением и потребностями места, отчасти в связи с условиями и случайными обстоятельствами времени, отчасти в связи с природным и складывающимся характером народов. Достаточно помещать живые человеческие энергии в определенные отношения места и времени, какие существуют на Земле, и отсюда произойдут все реальные изменения человеческой истории. Здесь кристаллизуются государства и империи, там они распадаются и принимают иной облик; здесь из кочевой орды поднимается Вавилон, а там из притесняемого всеми народа — Тир; здесь, в Африке, складывается Египет, а там, в Аравийской пустыне, иудейское государство, и все это в одной области земной, все по соседству друг с другом. И только время, только место и национальный характер, короче говоря, все совокупное взаимодействие живых энергий в их до конца определенном конкретно-индивидуальном виде предрешает — как все производимое природой — все совершающееся в царстве людей. Этот закон господствует в целом творении, и его следует представить в надлежащем свете.

1. Живые человеческие энергии суть движущие силы человеческой истории, а поскольку человек берет свое начало от рода и возникает каждый в своем племени и роде, то уже поэтому все его образование, воспитание и образ мысли являются генетическими. Вот где источник особенных национальных характеров, глубоко отпечатлевавшихся в наидревнейших народах, они явственно рисуются во всех действиях и проявлениях всякого народа на этой Земле. Как бьющий из земли ключ принимает в себя силы, частицы и вкус почвы, в которой он накапливался, так и древний характер народа проистек из родовых черт, из условий его части света, из обстоятельств образа жизни и воспитания, из дел и подвигов, со-

345

вершенных в эту раннюю пору,— из всего, что досталось в удел народу. Нравы отцов проникли глубоко в душу и стали внутренним прообразом для всего рода. Подтверждением пусть послужит нам образ мыслей иудеев, наиболее известный благодаря их книгам и конкретному примеру; и в стране своих отцов и среди других народов они оставались тем, чем были, самими собою, и, даже смешавшись с другими народами, не переставали отличаться от них на протяжении нескольких поколений. Таковы и другие народы древности — египтяне, арабы, китайцы, индийцы и т. д. Чем более замкнуто жили они и даже, наоборот, чем больше теснили их со всех сторон, тем тверже становился их характер, так что, если бы каждая нация продолжала жить на своем месте, нашу Землю можно было бы рассматривать как сад, где всякое растение человеческой породы цветет, как положено ему, с присущей каждому формой и естеством, одно — здесь, другое — там, где живет и всякий род живых существ, здесь — один, там — другой, всякий со свойственным ему характером и инстинктом.

Но поскольку люди — не неподвижно коренящиеся в почве растения, то они и могли и должны были со временем менять свое местопребывание, отчасти принуждаемые к тому тяжким голодом, землетрясениями, войнами и т. д.; на новом месте каждый народ обосновывался уже несколько иначе и в той или иной степени менялся. Ибо если даже люди и придерживались нравов отцов своих с упорством, напоминающим инстинкт животного, если даже называли они прежними, родными именами и новые горы, и новые реки, города и поселки, то существенное изменение воздуха и почвы все же мешало полному единообразию во всем. Пересаженному на новую почву народу предстояло построить, по-своему, в зависимости от навыков своей породы, свое осиное гнездо или муравьиную кучу. Постройка составлялась из представлений первоначальной родины и новой земли, и обычно такое сооружение именуется весенним цветением народов. Так устроились на побережье Средиземноморья бросившие Красное море финикийцы; так хотел устроить израильтян Моисей; так бывало со многими народами Азии, ибо почти каждая нация на Земле — рано или поздно, далеко или близко — переселялась, по крайней мере, однажды за все свое существование. Отсюда нетрудно понять, как многое зависело при этом от времени переселения, от вызывавших его обстоятельств, от дальности пути, от характера культуры, которую нес с собой народ, от согласия или распрь, которые встретил он на новом месте жительства, и т. д. Даже и по отношению к несмешавшимся народам такой исторический расчет крайне затруднителен уже в силу географических и политических причин, так что нужен ум, не забитый никакими гипотезами, чтобы не потерять тут руководящую нить. Проще всего выпустить ее из рук, если с пристрастием относиться только к одному народу и презирать все остальное, что не есть вот это племя. Историк человечества должен на все смотреть непредвзято и обо всем судить бесстрастно, как сам творец нашего рода или как гений земли. Естествоиспытателю, стремящемуся приобрести знания обо всех разрядах животного и растительного мира и все их упорядочить,  равно  приятны  и  роза,  и  чертополох,  и  вонючка,  и  ленивец,

346

и слои; он изучает прежде всего то, от чего большему учится. А природа всю Землю отдала людям, своим детям, и произрастила на земле всех, кто только мог произрасти — по времени, месту и энергии. Все, что может существовать, существует, если не сегодня, так завтра. Год природы долог; цветы растений ее — разнообразны, как сами побеги, как питающие их стихии. В Индии, Египте, Китае совершалось то, чему уже никогда и нигде на Земле больше не совершаться,— ни в Ханаане, ни в Греции, ни в. Риме или Карфагене. Закон необходимости и соответствия, составляющий целое из энергий, времен, мест, повсюду приносит свои, всякий раз разные, плоды.

2. И если, следовательно, все по преимуществу зависит от того, к какому времени и к какой области Земли относится возникновение государства, из каких частей оно состоит и какие внешние условия окружали его, то, как мы видим, в этих чертах заложена уже по большей части и судьба государства. Если кочевники основывают монархию, а сами, обретя политическую форму, продолжают жить по-старому, ведут прежний образ жизни, то такая монархия не будет долговечной; она разрушает, она подавляет, но, наконец, другие разрушают и ее; довольно бывает захватить столицу такой монархии, достаточно иной раз просто, чтобы умер царь, и вот всему разбойничьему эпизоду приходит конец. Так было с Вавилоном и Ниневией, так было с Персеполем и Экбатаной; то же самое до сих пор продолжается в Персии. Империя моголов в Индии быстро погибла, а турецкая империя не заставит долго ждать своего конца, если только по-прежнему останется халдейской, то есть если не заложит более нравственного фундамента своей власти. Пусть дерево растет до небес, пусть покроет оно своей тенью целые части света,— если оно не укоренилось в земле, один порыв ветра уничтожит его. Или хитрость одного-единственного неверного раба снесет его, или оно рухнет под топором дерзкого сатрапа. Древняя и новая история азиатских государств переполнена такими переворотами, а поэтому философии истории мало чему есть поучиться у нее. Деспотов свергают, и деспотов же возносят; все в империи зависит от личности монарха, от его шатра и от его венца; кто ими овладеет, тот и новый отец народа — то есть новый вожак шайки разбойников, временно одержавший верх. Навуходоносор наводил страх на всю Переднюю Азию, а в царствование второго из его наследников неупроченная империя была уж прах и тлен. Три битвы Александра — и чудовищной империи персов пришел конец.

Но совершенно иначе обстоит дело с государствами, которые довлеют сами себе, вырастая из своих корней; их можно одолеть, а нация продолжает существовать. Таков Китай; известно, какого великого труда стоило покорителям его ввести в обиход всего лишь один монгольский обычай — стричь волосы. Таковы брахманы и израильтяне; уже самый дух их ритуалов навеки отделяет их от других народов. Так, Египет долгое время противился смешению с другими народами, а как трудно было искоренить финикиян — просто потому, что, вырастая на своей почве, они глубоко уходили корнями своими в землю! Если бы Киру удалось основать царст-

347

во подобно Яо, Кришне, Моисею, так царство это стояло бы  и поныне, пусть даже искалеченное, и живы были бы все его члены.

Из сказанного явствует, почему древние государства так зорко следили за формированием нравов посредством воспитания,— от этой пружины их механизма зависела вся их внутренняя крепость. Новые державы построены на деньгах или на механических искусствах государственной политики, а древние с самых первых своих начал, с раннего своего детства, построены были на всем образе мысли народа; поскольку же для детей нет более действенной пружины, чем религия, то большинство древних, прежде всего азиатских, государств были в большей или меньшей степени государствами теократическими. Я знаю, как ненавидят теперь это слово, знаю, что все зло, которое когда-либо угнетало человечество, относят за счет теократии, и я, конечно, ни слова не скажу в защиту связанных с этим принципом злоупотреблений. Но одновременно истина есть в другом: такая теократическая форма правления не только вполне отвечала детской поре в истории человечества, но была и необходима, а иначе она, безусловно, не распространилась бы столь широко и не сохранялась бы в течение столь длительного времени. Теократия господствовала почти во всех государствах мира — от Египта до Китая, так что Греция была первой страной, где законодательство постепенно отделилось от религии. А поскольку воздействие всякой религии тем сильнее в политическом отношении, что боги и герои ее со всеми совершенными ими подвигами принадлежат родной земле, что это — местные, отечественные боги и герои, то мы можем наблюдать, что древняя нация, корни которой уходят глубоко в землю, даже и космогонию и мифологию целиком связывает с той землей, на которой она живет. И только одни израильтяне и отличаются здесь от всех своих соседей тем, что ни сотворение мира, ни творение человека не относят к своей земле. Законодатель иудеев был просвещенным чужестранцем, который так и не увидел своей родной страны, будущих владений народа; предки евреев жили в другой земле, и закон им был дан за пределами их страны. Может быть, именно это обстоятельство и способствовало тому, что, как никакая другая нация, иудеи неплохо чувствовали себя и на чужбине. Брахман, китаец могут жить только у себя дома, и поскольку живущий по законам Моисея иудей — это, собственно говоря, творение Палестины, то за пределами этой страны и не должно было бы быть никаких иудеев.

3. Наконец, вся эта полоса земли, по которой мы проехали, показывает нам, сколь бренно всякое деяние людей, сколь тягостным становится и самый наилучший порядок, стоит пройти только первым поколениям. Растение цветет и увядает; отцы наши умерли и тлеют; распадается храм, нет шатра, где пророчествовал оракул, нет скрижалей закона; вечно связывающий людей язык сам стареет. Как? Неужели строй человеческий, неужели политический или религиозный уклад будут существовать вечно, будучи возведенными на всем том, что только что мы перечислили? Нет, это значило бы сковать цепями крылья времени, а катящийся шар земной заморозить и превратить в льдину, лениво свисающую в бездну. Каково

348

было бы у нас на душе, если бы еще и теперь мы видели, как царь Соломон на одном только празднестве закалывает и приносит в жертву двадцать две тысячи быков и сто двадцать тысяч баранов?37 Если бы еще и сегодня царица Савская приходила к нему на пир, чтобы испытать его загадками?38 Что сказали бы мы обо всей мудрости египетской, если бы еще и теперь показывали нам в пышном храме и быка Аписа, и священную кошку, и священного козла? Но это же можно думать и о гнетущих душу обрядах брахманов, и о суеверии парсов, и о пустых притязаниях иудеев, о неразумной гордыне китайцев и вообще обо всем на свете, что в своем существовании пытается опереться на порядки человеческие, которым уже за три тысячи лет. Учение Зороастра, может быть, и было достохвальной попыткой объяснить существование зла в мире и побудить единомышленников совершать всевозможные светлые дела,— но что же такое эта теодицея теперь, хотя бы в глазах магометанина? Переселение душ, предмет веры брахмана, можно считать юным сном человеческой фантазии, которой хочется и бессмертные души оставить в кругу зримого мира, которая с этим благонамеренным заблуждением связывает моральные понятия,— ну а что такое это переселение душ, как не безрассудный священный закон с тысячью привесков к нему, состоящих из ритуалов и всяческих предписаний? Сама по себе традиция — это превосходное установление, без которого не может жить человеческий род; традиция заведена самой природой; однако если традиция парализует всяческую деятельность ума и в практических мероприятиях государства, и в обучении, если она решительно препятствует поступательному движению человеческого разума, совершенствованию и улучшению в связи с наступлением новых условий, новых времен, то тогда традиция становится настоящим опиумом для духа — и для государств, и для вероисповеданий, и для отдельных людей. Великая Азия, мать Просвещения на всей Земле, отведала немало этой сладкой отравы и давала пробовать ее другим. Могучие державы, целые религии в Азии спят, как спит, по легенде, святой Иоанн в своем гробу: он мирно дышит, но прошло уже почти две тысячи лет с тех пор, как он почил,— погруженный в дремоту, он ждет шагов Пробуждающего его...

КНИГА ТРИНАДЦАТАЯ

Бывает, путешественник сожалеет, что не познакомился со страной так, как ему того хотелось, а уже должен уехать, так и я покидаю Азию. Как мало знаем мы об Азии, к каким поздним временам относятся, по большей части, эти известия, из каких ненадежных рук пришли они к нам! Восточная Азия и стала известна нам лишь недавно — благодаря своим религиозным и политическим учениям, а ученые партии Европы отчасти привели ее в такой хаос, что на больших пространствах мы все еще смотрим на нее как на какую-то сказочную страну. В Передней Азии, в соседнем Египте все древнее кажется нам или руинами, или каким-то отлетевшим сном, а все доступные нам известия узнали мы лишь из уст поверхностных греков, которые для седой старины этих государств были слишком юны или отличались слишком чуждым образом мысли, чтобы понять что-либо, кроме близкого себе. Архивы Вавилона, Финикии и Карфагена не сохранились; Египет отцвел прежде, чем греки проникли в глубь страны; итак, все сводится к нескольким увядшим лепесткам — легендам о легендах, осколкам истории, сновидениям первобытного мира.

Ближе к Греции — светает, и мы радостно плывем навстречу этой стране. По сравнению с другими народами греки рано узнали письмо, а в своем жизненном укладе в большинстве случаев находили те пружины, которые помогали им низвести язык поэзии к прозе, а язык прозы — к философии и истории. Итак, философия человеческой истории видит в Греции место своего рождения, она прожила в Греции свою прекрасную юность. И сказитель Гомер описывает нравы многих народов, насколько простираются его знания, и певцы аргонавтов, отголоски которых сохранились1, заплывают в иную, тоже замечательную, область земли. Когда впоследствии история в собственном смысле слова сумела освободиться от поэзии, Геродот изъездил немало стран и с похвальной любознательностью ребенка собирал все услышанное и увиденное. Позднее греческие историки ограничивались, по сути дела, своей страной, но все же не могли не сообщить некоторых сведений и о других странах, с которыми связаны были греки; так, постепенно, особенно благодаря походам Александра, мир расширился. А вместе с Римом, которому греки послужили и учителями истории и даже историографами, мир еще и еще расширяется, так что Диодор Силицийский, грек по национальности, и римлянин

350

Трог осмелились составить уже своего рода всемирные истории. Вот почему мы так радуемся, что подходим к народу, происхождение которого тоже погребено во мраке, первые эпохи которого тоже весьма неясны, прекраснейшие творения которого в искусстве и письменности тоже по большей части уничтожены яростью народов или временем и тленом,— однако великолепные памятники его столь многое говорят нам! Их философский дух обращается к нам, присущую ему гуманность тщетно стараюсь я вдохнуть в свой опыт рассуждения о них. Словно поэту, мне хотелось бы призвать дальновидящего Аполлона и дочерей Памяти2 — всеведаю-щих Муз; но Аполлон мой — дух исследования, наставляющая меня Муза — беспристрастная истина.

I. Географическое положение и население Греции

Греция, о которой мы говорим сейчас, состоит из трех частей3, окружена морем, это прибрежная страна, вся она в бухтах и заливах, это, можно сказать, целый архипелаг островов. Греция расположена в такой области, которая могла принять не только жителей различных широт, но и отовсюду — ростки культуры; географическое положение Греции и характер ее народа, который приспособился к этой местности, рано пустившись в опасные предприятия и переживший не одно серьезное потрясение,— таковы, что очень скоро привели к интенсивному обмену идеями и представлениями и к такой активной деятельности, которая самой природой была заказана живущим на твердом материке народам. Наконец, и время, на какое пришлась греческая культура, та ступень развития, на которой стояли тогда не только окружающие народы, но стоял и вообще весь человеческий дух,— все способствовало тому, что греки стали тем самым народом, каким они некогда были, каким они перестали быть и каким они уже никогда не будут вновь. Рассмотрим же повнимательнее эту прекрасную проблему истории; сведений о греческой истории, собранных в первую очередь тщанием немецких ученых, находится в нашем распоряжении такое множество, что проблема, можно сказать, уже созрела для своего разрешения.

Народ, живущий замкнуто, между гор, вдали от берегов, чуждый общения с другими нациями, народ, все свое просвещение воспринявший из одного источника, народ, который железными законами закрепляет свою культуру и делает это с тем большим упорством, чем раньше усвоил ее, такой народ может стать и весьма своеобразным по своему характеру и может долгое время хранить это свое своеобразие, но тут еще очень многого не хватает для того, чтобы ограниченная своеобычность придала ему полезную многосторонность, которую обрести можно лишь в деятельности, лишь в соперничестве с другими народами. Примером, не считая Египта, послужат все страны Азии. Если   бы   построившая нашу   Землю

351

энергия могла придать иной облик горам и морям этих народов, а великая судьба, положившая пределы народам, даровать им иное происхождение, не исток их в азиатских нагорьях, если бы Восточная Азия раньше занялась морской торговлей и было у нее свое Средиземное море, то и все поступательное движение культуры в мире совершенно переменилось бы. Но культура двинулась на Запад, потому что на Восток ей некуда было идти и распространяться.

Если рассмотреть теперь историю островов и архипелагов, где бы они ни были расположены, то мы увидим: чем удачнее заселены они, чем многообразнее и легче заведенный круговорот деятельности и, наконец, чем благоприятнее время или географическое положение, когда играли они свою историческую роль, тем больше отличаются жители островов и побережий от созданий материковой земли. На материке пастух оставался пастухом, охотник — охотником, несмотря на все природные дарования н благоприобретенные умения; и даже земледелец и ремесленник — словно растения, утвердившиеся на своем тесном клочке земли. Сравним Англию и Германию; англичане — те же самые немцы, и, более того, вплоть до самого последнего времени немцы предшествовали англичанам во всех наиболее значительных начинаниях. Однако Англия, будучи островом, с ранней поры была втянута, в разных отношениях, в деятельность общего духа, в деятельность весьма существенную, а потому дух этот мог лучше развиться в Англии и, без помех, добиться целостности, в которой отказано было притесняемой со всех сторон материковой стране. Та же ситуация — на датских островах и на побережье Италии, Испании, Франции, в не меньшей мере и в Нидерландах и Северной Германии, если сравнить эти страны с глубинными областями славянских и скифских земель Европы, с Россией, Польшей, Венгрией. Путешественники обнаружили, что на всех морях, на всех островах, полуостровах и побережьях, если местоположение их благоприятно, развилась такая целеустремленная деятельность и значительно более свободная культура, которые не могли бы возникнуть под гнетом однообразных, древних законов твердого материка1*. Достаточно прочитать описания островов Федерации и Общества; несмотря на их удаленность от всего обитаемого мира, тут возникла своего рода Греция, если только отвлечься от их украшений и роскошного образа жизни. И даже на некоторых отдельных расположенных в океане островах путешественники встречали такую мягкость и приятность нравов, каких напрасно будем искать у народов глубинных земель. Итак, повсюду соблюдается великий закон человеческой природы: везде, где изящно сочетаются деятельность и покой, общительность и уединение, добровольный труд и пользование его плодами, везде это дает толчок тому круговороту, что так благоприятен и человеческому роду и всем родам приближающихся   к   нему  живых  существ.   Если   застаиваются   соки,   то   это   самое

1* Ср. малайцев и жителей островов Азии с обитателями материка, ср. даже Японию и Китай, жителей Курильских и Алеутских островов с монголами, в частности, острова Хуан-Фернандеса, Сокотору, острова Пасхи  и Байрона, Мальдивские  и т. д.

352

вредное для здоровья человечества; но в деспотических державах древнего строя застой неизбежен, и именно поэтому такие государства умирают медленной смертью, если только их не уничтожают скорыми средствами. А где благодаря природе самой страны государства остаются маленькими и жители их занимаются здоровой деятельностью, причем тут самое лучшее и состоит как раз в том, чтобы делить свое время между сушей и морем,— там, стоит только случиться благоприятным обстоятельствам, народ обретает культуру и славится на весь мир. Если не говорить о других областях света, то между самими греками остров Крит был первой землей, выработавшей законодательство4, что послужило затем образцом для материковых земель; и большинство греческих республик, самые знаменитые среди них, тоже расположены были на морском берегу. Не без основания древние представляли, что блаженные души обитают на островах5,— по-видимому, именно на островах встречали они больше всего свободных и счастливых людей.

Применим все сказанное к Греции: сколь естественно было этому народу отличаться от жителей гор! Фракию от Малой Азии отделял узкий пролив, а западные берега Малой Азии, этой плодородной, заселенной множеством племен земли, соединялись с Грецией целым архипелагом островов. Для того, можно сказать, и пробит был Геллеспонт, для того и раскинулось тут Эгейское море с его островами, чтобы переход не стоил слишком больших трудов и чтобы в Греции, изобилующей бухтами, совершалось беспрестанное переселение и кругообращение народов. И вот мы видим, что, начиная с древнейших времен, странствуют по морям обитатели этих берегов — народы Крита, Лидии, Пеласга, Фракии, Родоса, Фригии, Кипра, Милета, Карий, Лесбоса, Фокеи, Самоса, Спарты, Наксоса, Эритреи и Эгины,— задолго до Ксеркса сменяли они друг друга, господствуя на море2*; но и до этих морских держав можно было встретить на море разбойников, колонистов, искателей приключений, так что, вообще говоря, трудно найти греческое племя, которое не переселялось бы в свое время с места на место, притом обычно не один раз. Начиная с древности все тут в движении, от берегов Малой Азии до Италии, Сицилии, Франции, и ни один европейский народ не населял более обширного, более красивого уголка Земли, чем эти греческие народности. Но когда говорят о прекрасном климате Греции — и имеют в виду именно все сказанное. Ведь будь все дело в плодородии почвы, в таких местах, где можно жить, предаваясь лени, будь все дело в орошаемых долинах или заливающих луга реках, какой прекрасный климат можно отыскать в каждой из других трех частей света, но ведь они не производили на свет греков!э* Но нигде на целом свете не найти берегов, которые расположены были бы в атмосфере, столь благоприятной для энергичной деятельности малых государств на всем протяжении развития культуры, как эти побережья Ионии, Греции и Великой Греции.

2* Heyne Comment, de Castoris epoch, in N. Comment. Soc. Gotting., t. I, II6.

3* См. «Замечания на пути в Левант» Ридеэеля, с. 1137.

353

Поэтому нам не стоит долго думать над тем, откуда пришли в страну греков ее первые обитатели. Пеласги — имя им, то есть пришельцы8, они и на таком отдалении чувствовали себя братьями народов, живущих за морем, в Малой Азии. Напрасный труд перечислять все те пути, по которым, через Фракию, Геллеспонт или острова, шли на юг и запад народы, впоследствии расселившиеся, под прикрытием гор с севера, по всей территории Греции. Одно племя шло за другим, одно оттесняло другое; эллины принесли древним пеласгам новую культуру, а со временем уже греческие поселения переправились на берега Малой Азии. Весьма благоприятное для греков обстоятельство — столь прекрасный полуостров, продолжение большого материка, был у них под боком; большинство живших тут народов не только принадлежали к одному племени, но и отличались рано развившейся культурой4*. Вследствие этого не только язык греков приобрел оригинальность и единство, какого никогда не было бы у смеси множества разноязыких наречий, но и сама греческая нация приобщилась к цивилизации соседних народностей и вступала с ними в разнообразные отношения войны и мира. Итак, Малая Азия — мать Греции, она определила и население, и основные черты первоначальной греческой культуры, а Греция, в свою очередь, населяла материнскую землю своими колониями и дождалась  расцвета  в них новой, еще более прекрасной культуры.

Но, к несчастью, мы так мало знаем об этом азиатском полуострове, о  ранних периодах его истории! Троянское царство известно нам лишь из Гомера, а если он своих соплеменников и ставит несравненно выше троянцев,   то   все   же  нельзя   не   заметить   в   его  описании  того,   что  троянское царство процветало, что процветали в нем и искусства, и пышность, и богатство. Вот и фригийцы — тоже древний, рано сложившийся народ, религия и сказания которого бесспорно повлияли на древнейшую мифологию греков. Вот и карийцы: они называли себя братьями мизийцев и лидий-цев, они  были одного племени с пеласгами  и  лелегами;  они рано занялись мореплаванием, то есть по тогдашним временам — морским разбоем, тогда  как   более  цивилизованные  лидийцы   делят  с  финикийцами  честь изобретения   чеканной   монеты.   Итак,   ни   один   из   этих  народов,  как   и мизинцы и фракийцы, не был чужд ранней культуры, и каждый из них, будучи удачно пересаженным, мог стать народом греческим.

Местопребывание Муз Греции сначала было на северо-востоке, в стороне Фракии. Из Фракии вышел Орфей, который первым научил жить по-людски одичавших пеласгов, он ввел религиозные обряды, которые распространились широко и установились надолго. Первыми горами Муз были горы Фессалии — Олимп, Геликон, Парнас, Пинд; здесь, говорит самый тонкий знаток греческой истории5*, здесь был древнейший центр религии, философии, музыки и поэзии греков. Здесь жили первые греческие барды; здесь впервые сложилось цивилизованное общество; здесь изобретена  была  лира  и  кифара и  здесь  впервые намечено  было  все  то,   что

4* Heyne de origine Graecorum, Comment. Soc. Gotting., 1764.

5* Heyne de Musis: см. «Гёттингенские известия», 1766, с. 275.

354

впоследствии до конца развил греческий дух. В Фессалии и Беотии, этих двух землях, которые в позднейшее время не проявили себя в области-духа, нет ни одного источника, нет ни реки, ни холма, ни рощи, которые  не стали бы известны, не были бы увековечены в поэзии. Здесь протекал Пеней, здесь была и прекрасная долина Темпея, здесь бродил Аполлон в облике пастуха, а гиганты громоздили одну на другую горы. У подножья Геликона Гесиод услышал свои мифы из уст Музы9, короче говоря, тут первородина греческой культуры, и отсюда разошелся по коленам эллинов более чистый греческий язык с основными его диалектами.

Но с течением времени, на островах и побережьях, при таком преизбытке странствий и переселений, не мог не сложиться новый ряд сказаний, благодаря поэтам тоже утвердившийся во владениях греческой Музы. И почти всякая маленькая область и каждое знаменитое греческое племя вводили своих предков и своих родовых богов в царство Музы, и именно это разнообразие, которое сделалось бы непроходимым лесом, если бы мы обязаны были трактовать греческую мифологию как догматическое вероучение, именно это разнообразие и переносило живую жизнь греческих племен в сферу общенародного образа мыслей. И только от таких корней и побегов и мог произрасти тот прекрасный цветущий сад, который со временем принес многообразные плоды даже в области законодательства. В такой расчлененной стране, как Греция, одно племя защищено было долиной, другое — берегом или островным положением, и так, постепенно, на юношеской энергичности и подвижности рассыпанных на все стороны греческих племен и царств взросла великая вольная мысль греческой Музы. Не было общего правителя над ними, который навязывал бы им культуру; по доброй воле, сегодня — один, а завтра — другой клочок земли, принимали они нравы и законы — чрез звуки лиры, раздающиеся во время священных обрядов, игр и хороводов, чрез науки и искусства, ими же изобретенные, но, главное, в общении между собой и в сношениях с чужим» народами; и на пути своем к культуре этот народ оставался народом вольных греков. Несомненно, что внесли свой вклад в развитие греческой культуры и финикийские колонии — в Фивах, и колонии египетские — в Аттике, хотя, к счастью, ни главное греческое племя, ни образ мысли его, ии язык не были сформированы этими народами. И по происхождению своему, жизненному укладу, по свойственной им родной Музе грекам не было суждено сделаться народом в египетско-ханаанском духе.

II. Язык, мифология и поэзия греков

Мы подходим к предметам, которые вот уже в течение тысячелетий доставляли наслаждение более утонченной части человечества; надеюсь, что никогда не перестанут они доставлять людям такое наслаждение. Греческий язык — самый развитый в мире, греческая мифология — самая богатая и изящная на свете, и, наконец, греческая поэзия — самая совер-

355

шенная в своем роде, если рассматривать ее в связи с временем и местом, когда она существовала. Но кто же даровал племенам, некогда столь грубым, такой язык, такую поэзию и пластическую истину? Гений Природы, страна, жизненный уклад, время, племенной характер.

Вначале греческий язык был неразвит, но уже содержал в себе то, чему суждено было развиться. Язык греков не был жалкой иероглифической поделкой, не был и цепочкой исторгаемых по отдельности слогов, как в языках по ту сторону монгольских гор. Более подвижные, более гибкие органы речи породили у народов Кавказа большую плавность речи, мягкость переходов, и любовь к музыке общительных греков без труда придавала их речи ясный облик. Мягче связывались между собой слова, звуки упорядочивались в ритмическое движение; речь сливалась в полноводный поток, ее образы — в приятную для слуха гармонию, они поднимались до благозвучности танца. И так сложился единственный в своем роде строй греческого языка, не насильственно порожденный немыми законами, а как живая форма природы возникающий из музыки и танца, из пения я истории и, наконец, из вольного общения множества племен и колоний, из разговорного тона речи. Когда складывались народы Северной Европы, то они не знали такой удачи и такого счастья. Когда чуждыми им законами и не знающей песнопений религией даны им были чужеземные нравы, их язык умолк. Немецкий язык бесспорно утратил многое от былой внутренней гибкости, от большей отчетливости в окончаниях слов и тем более от того живого звучания, которым некогда обладал он в более приятных климатических зонах. Некогда немецкий язык был братом греческому, а теперь — как далек он от него1 И ни один язык по ту сторону Ганга не имеет присущей греческому наречию гибкости и мягкого течения, и ни у одного древнего арамейского наречия по эту сторону Евфрата не было этой гибкости. И только язык греческий словно возник из пения, ибо в пении и в поэзии и в давней вольной жизни сложился он, среди всех языков мира, и стал языком Муз. И как не сойдутся вновь все условия греческой культуры, как род человеческий не вернется уже к временам своего детства и «е выведет из царства мертвых Орфея, Мусея, Лина или Гомера, Гесиода со всем, что окружало их,— так невозможно в наше время и рождение нового греческого языка, даже и в тех же самых областях нашей Земли.

Мифология греков составилась из сказаний разных областей: в нее влились верования народа, рассказы племен о своих предках и первые попытки мыслящих умов объяснить чудеса света и придать форму человеческому общежитию6*. Если известные нам гимны древнего Орфея и не подлинны и переделаны, то все же в них — отражения живых молитв и приветствий, обращаемых к природе, как то обычно для народов ранних ступеней культуры. Почти как орфики обращаются: первобытный охотник — к страшному для него медведю7*, негр — к священному фетишу,

6* Heyne de  fontibus et caussis errorum in historia Mythica:  de caussis  fabularum physicis: de origine et caussis fabularum Homericarum: de Theogonia ab Hesiodo condita etc.

7* «Изображения народов Российской империи» Георги, ч. 1.

356

мобед парсов — к духам природы и стихиям; но только как же очищен, как облагорожен орфический гимн природе, и уже одним тем, что слова его и образы — это слова и образы греческого языка! И насколько же приятнее, насколько воздушнее греческая мифология, со временем сбросившая с себя даже узы непрестанного призывания божества, а вместо этого, как в гомеровских поэмах, начавшая рассказывать мифы о богах! И даже в космогонических сказаниях древние жестокие мифы были потеснены, вместо этого стали воспевать в них людей — героев и прародителей племен, тесно связывая их с древними мифами и образами богов. К счастью, древние творцы теогонии, нередко с помощью одного-единственного слова своего изящного языка, вплетали в генеалогию богов и героев столь превосходные, столь прекрасные аллегории, что когда впоследствии мудрецы пожелали развить их значение, присоединив к ним свои, более изысканные, представления, то всякий раз получалась новая, прекрасная ткань. Поэтому даже эпические певцы оставили со временем свои мифы о рождении богов, о штурмующих небеса гигантах, о подвигах Геркулеса и т. п. и вместо этого стали воспевать более человечные предметы, на пользу рода человеческого.

Наиболее знаменит среди этих эпических певцов Гомер, отец всех греческих поэтов и мудрецов, живших после него. Благоволением судьбы рассеянные по всем сторонам песнопения Гомера были вовремя собраны; их объединили в две целые поэмы10, и по прошествии стольких тысячелетий ярко сияющие, словно несокрушимая обитель богов! Как бы пытаясь объяснить чудо природы, люди трудились над разрешением этой загадки, над разъяснением истоков Гомера8*, а ведь он был просто сыном природы, благословенным певцом ионийского побережья. Сколько певцов, подобных ему, навеки погибли, а они могли оспаривать у него славу, славу, которой удостаивается он, единственный. Ему строили храмы и почитали его как богоравного, однако наилучший культ Гомера — в том, что произведения его никогда не переставали воздействовать на греческий народ, не перестают и поныне — на всех, кто способен ценить его. Правда, предметы, которые он воспевает,— это, с нашей точки зрения, мелочи; боги и герои у него, со всеми их нравами и страстями,— это боги и герои сказаний прошлых веков и гомеровского времени; ограниченны у него знания природы и земли, мораль и воззрения на государство. Но вот что в истории человечества превращает Гомера в поэта единственного в своем роде, вот что делает его достойным бессмертия, если есть на Земле что-либо бессмертное,— это истина и мудрость, что все предметы его мира сплетают в одно целое, это твердость и четкость в изображении любого лица на его бессмертной картине, это мягкость и ненапряженность, с которой, словно бог, видит он всякий характер, повествуя о пороках, о доблестях, счастье и несчастье людей, и, наконец, это — музыка, что непрерывно сте-

8* Blackwell's Enquiry into Life and Writings of Homer,  1736. Wood's Essay on the original Genius of Homer, 176911.

357

кает с его губ в двух его столь разнообразных больших поэмах, музыка, что вечно живет в его песнопениях, проникая всякий образ, звучание всех его слов.

Конечно, на греков Гомер воздействовал совсем иначе, чем на нас, ибо от нас бывает ему наградой и вымученное холодное удивление или даже холодное презрение; не то было у греков. Им он пел на языке живом, совершенно не считаясь с тем, что позднее назвали диалектами12; он воспевал подвиги предков, патриотически выступал против врагов и при этом называл поименно роды, племена, города, местности, все то, что или лежало у всех перед глазами как общее достояние и обладание, или же жило в памяти, гордящейся праотцами. Для греков Гомер был божественным вестником национальной славы, источником многогранной мудрости народной. Более поздние поэты шли за ним; поэты трагические заимствовали у него фабулы, поучительные аллегории, примеры и сентенции; и каждый, кто был первым в новом поэтическом жанре, брал за образец своего труда искусное здание его поэм, так что вскоре Гомер сделался знаменем греческого вкуса, а для более слабых умов — нормой всей человеческой мудрости. И на римских поэтов он воздействовал, и без него не было бы «Энеиды». И более того: и он, он тоже, помог вытащить новые народы Европы из варварства,— сколько юношей наслаждалось, читая его. радостью пластического творчества, сколько тружеников и созерцателей черпали в нем правила вкуса и знание людей. Но коль скоро нельзя отрицать, что всякий великий человек порождал злоупотребления, когда талантами его начинали восхищаться сверх всякой меры, то и добрый Гомер не был свободен от этого, и сам удивился бы боле.е всех, если бы, вновь явившись на эту Землю, увидел, во что превращала его та или иная эпоха. Если говорить о греках, то тут Гомер с большой силой закрепил мифы, которые, не будь его, люди вскоре, по всей вероятности, перестали бы рассказывать; а так рапсоды перепевали Гомера, мелкие и холодные поэты подражали ему, а энтузиазм греков, восхищавшихся своим Гомером, стал в конце концов столь пустым, слащавым и деланным, как ни у какого другого народа по отношению к его поэтам. Бесчисленные сочинения грамматиков о Гомере по большей части утрачены, иначе мы увидели бы, какой неблагодарный труд возлагает бог на позднейшие поколения, посылая народу выдающихся людей; впрочем, разве в новые времена мало примеров ложного толкования и применения Гомера? Но при этом одно несомненно: человек, подобный Гомеру, был для народа великим культурным даром — в те времена, когда он жил, и для того народа, для которого были собраны его песнопения; таким даром не может похвастаться ни один народ. У восточных людей нет своего Гомера; не являлся Гомер и европейским народам — вовремя, в пору их весеннего цветения. Даже и Оссиан13 не был Гомером для своих шоттов, а выпадет ли вторично такое счастливое число и подарит ли судьба нового Гомера обитателям островов Федерации, этой Новой Греции, и не поведет ли он свой народ так же далеко, как древний его близнец — свой,— обо всем этом следует вопросить судьбу.

358

Итак, коль скоро греческая культура вышла из мифологии, поэзии и Музыки, не приходится удивляться и тому, что вкус к ним навсегда остался основной чертой их характера, такой чертой, которой отмечены и самые серьезные их сочинения и самые серьезные их начинания. Если греки говорят о музыке как о главной составной части воспитания, если они трактуют музыку как великий инструмент государства и приписывают падению ее самые существенные последствия, то все это чуждо нашим нравам. Еще более странными кажутся нам похвалы, восторженные н почти уж экзальтированные, расточаемые танцам, мимическому и актерскому искусству — сло.вно родным братьям поэзии и мудрости. Многие читавшие подобные похвалы полагали, что музыка греков была бог весть каким чудом, причем даже некоей совершенной системой, потому что восхваляемые ее эффекты совершенно недоступны нам. Но само применение музыки у греков показывает, что они в первую очередь отнюдь не стремились к научному совершенству музыки. Дело в том, что они и не пользовались музыкой как особенным искусством, и она лишь служила у них поэзии и Танцу, мимическому и актерскому искусству. Вот в этом соединении искусств и во всем развитии греческой культуры и заключен главный момент, почему звуки музыки способны были производить такое впечатление. Поэзия греков вышла из музыки и охотно возвращалась к ней; даже возвышенная трагедия вышла всего-навсего из хоровой песни, и, подобно Тому, древняя комедия, общественные увеселения, идущее на битву войско и радости домашних пиров редко обходились у греков без музыки и пения, а игры — без танцев. Но и в этом отношении между провинциями существовали большие различия, потому что Греция состояла из многих государств и племен; времена, различия в ступенях культуры и роскоши внесли сюда еще больше перемен, а в целом сохраняло свою верность то положение, что греки всегда рассчитывали на совместное действие названных искусств и более всего ценили именно их совместное действие. Вполне можно сказать, что и танец, и поэзия, и музыка — у нас совсем иные, чем у греков. У них все эти искусства были лишь одним художественным творением, одним цветком человеческого духа, а бесформенные ростки его замечаем мы и у всех диких народов, если они отличаются приятным и легким характером и живут в благотворном климате. Смешно переноситься в пору юношеского легкомыслия, если уж юность прожита, смешно скакать вместе с юношами хромому старику, но стоит ли сердиться старику на юношей, если те бодро пляшут и танцуют? Культура греков как раз и пришлась на такую пору юношеских радостей, из искусств, подобающих такому возрасту, греки сделали все, что можно было сделать, а потому они и достигли этого эффекта, самую возможность которого трудно даже вообразить нам с нашими недугами и с нашими натянутостями. И я сомневаюсь даже, бывает ли более значительный момент тонкого чувственного воздействия на человеческую душу, чем доведенная до совершенства высшая точка соединения искусств, особенно если души воспитаны и образованы для таких восприятий и если они живут в живом мире таких впечатлений. Итак, если уж сами мы не можем быть греками, давайте лучше

359

радоваться тому, что были некогда греки и что, как и для всякого цветка человеческих дум, и для этого цветка тоже нашлось свое время и место и он мог достичь самого прекрасного своего развития.

Сказанное выше позволяет предположить, что на многие роды художественного творчества греков мы смотрим как на тень былого, а потому наверняка заблуждаемся даже и при самом тщательном их истолковании,— таковы греческие искусства, связанные с живым представлением — с музыкой, танцем и языком жестов. Театр Эсхила, Софокла, Аристофана и Евряпида — не то самое, что наш театр; в собственном смысле слова греческая драма не являлась второй раз ни у какого народа, сколь бы превосходные драмы ни создавали другие нации. И оды Пиидара, без пения, без торжественных ритуалов и возвышенных представлений греков о своих играх, кажутся нам какими-то извержениями опьяненного духа; и даже диалоги Платона с их музыкой слов и великолепно составленными образами и словами неслучайно вызвали наибольшее число возражений именно в тех своих местах, где они облечены в наиболее искусную форму. Поэтому нужно, чтобы греков учились читать юноши,— старики редко склонны смотреть на них и усваивать их соцветия. Пусть воображение греков иной раз брало верх над рассудком, пусть тонкая чувственность, в которой видели они суть доброго воспитания, перевешивала иногда доблесть н разум,— будем ценить их, и не делаясь оттого греками. И нам еще есть чему поучиться у них — самой форме выражения мысли, их прекрасной мере и четкости выражения, естественной живости чувств и, наконец, полнозвучному ритму их речи, с которой ничто не сравнилось никогда и нигде.

III. Греческие искусства

Отличавшийся подобным умонастроением народ и во всех искусствах повседневной жизни не мог не восходить от необходимого к прекрасному и приятному; во всем присущем им греки, можно сказать, достигли высшей точки развития. Религия греков требовала статуй и храмов, а строй греческих государств вынуждал возводить памятники и общественные здания; климат и образ жизни, занятия, роскошь, тщеславие — все это пробуждало потребность в разнообразных произведениях искусства. И Гений красоты научил их создавать такие художественные творения и, единственный раз во всей истории человечества, помог достичь в них совершенства, а если самые чудесные создания такого рода и были разрушены уже в давние времена, то мы не перестаем восхищаться даже самими руинами и осколками их.

1. Из перечня художественных произведений греков у Павсания, Плиния и в любом каталоге их фрагментов видно, что религия весьма способ-ствовала развитию греческого искусства; этот момент соответствует у греков всей истории народов и человечества. Повсюду, на целом свете, люди

360

Желали видеть глазами предмет своего поклонения, и везде, где этого не запрещал закон или сама религия, люди стремились представить себе бога или воплотить его в образе. Даже у негритянских народов бог присутствует в фетише, а если говорить о греках, то известно, что представления их о богах брали в седую старину начало с какого-нибудь камня или особым образом отмеченной колоды. Но, конечно, деятельный народ не мог застрять на такой нищете представлений; колода превратилась в герму или статую, а поскольку нация была разделена на множество племен и народностей, то естественно, что каждому племени хотелось получше разукрасить изображение своего домашнего и родового божка. Успешные опыты Древних Дедалов и, вероятно, увиденные собственными глазами художественные произведения соседних народов пробудили жар подражательства, и вот вскоре целые племена, целые города узрели бога своего, величайшую святыню всей округи, в куда более пристойном виде. Древнейшее искусство поднялось на ноги и, так сказать, научилось ходить, учась изображать своих богов9*,— вот почему народы, которым запрещено изображать бога, никогда не поднимались на значительную высоту в изобразительном искусстве.

Но если боги вступили в Грецию под звуки песен и поэм, если они обитали здесь в своем великолепном облике, что может быть более естественного, чем то, что изобразительное искусство с самых ранних времен стало сыном Поэзии и что мать, Поэзия, воспевала такие великие образы и они как бы проникали в самую душу сына? Только от поэта мог узнать художник историю богов, а следовательно, и способ их изображения: вот почему самое древнее искусство не останавливалось даже перед самыми жуткими образами15, потому что такие же страшные картины пел и сам поэт10*. Со временем же художники перешли к более приятным представлениям, потому что и сама поэзия стала более приятной, вот тогда-то и пришел Гомер, родитель более прекрасного искусства, родитель и более прекрасной поэзии. Гомером подсказана Фидию возвышенная идея Юпитера16, а вслед за Юпитером появились и все другие образы этого божественного художника. В согласии с родственными отношениями между богами, как рассказывали о них поэты, и образы приобрели более определенный, конкретный характер, иной раз даже черты семейного сходства, и вот, наконец, вся воспринятая художником поэтическая традиция сложилась в своего рода кодекс божественных фигур, в кодекс, обязательный для всего царства искусств. Поэтому такого искусства, как у греков, и не могло быть ни у одного народа древности, если не было у него и греческой мифологии и поэзии, если он не обрел свою культуру тем же путем, что и греки. Но другого такого народа история не знает, и потому греки со своим гомеровским искусством ни на кого более не похожи.

9* См.   «Историю  искусства»   Винкельмана14,  ч.   I,  гл.   1,  и  исправления   и  дополнения к  этой     истории  Гейне     в   «Немецких  сочинениях    гёттингенского    общества»,  ч.   I, с. 211 сл.

10* См. «О ларце Кипсела» Гейне и др.

361

Этим, следовательно, и объясняется идеальность творений греческого искусства — они возникли не из глубокой философии его творцов и не из идеального телосложения греков, а возникли по причинам, только что изложенным у нас. Без сомнения, весьма благотворным обстоятельством явилось то, что в целом греки были хорошо сложены, хотя и нельзя думать, что красив был каждый отдельный грек — как своего рода идеальная художественная фигура. У греков, как и повсюду на свете, изобилующая формами природа не переставала творить тысячекратные вариации человеческих тел, а согласно Гиппократу, и у прекрасных греков были всякие болезни и изъяны, обезображивавшие тела. Но если и согласиться со всем этим, если даже вспомнить о предоставляющихся художнику бесчисленных сладостных возможностях превратить прекрасного юношу в Аполлона, а Фрину или Лайду — в богиню красоты, то и все это еще не объяснит нам воспринятого художниками и объявленного правилом божественного идеала искусства. Голова Юпитера, по всей вероятности, вообще не могла существовать в природе, как в нашем реальном мире никогда не существовал гомеровский Юпитер. Великий анатом-рисовальщик Кампер ясно показал11*, что художественный идеал формы у греческих художников основан на измышленных правилах; но к этим правилам могли повести лишь представления поэтов и сама цель — благоговейное поклонение богу. Итак, если хотите пробудить к жизни новую Грецию, целый мир их божественных образов, так дайте народу верования греков — их поэтическую мифологию, со всем, что относится сюда, со всей ее простотой и естественностью. Но достаточно будет поездить по Греции, посмотреть на ее храмы, гроты и священные рощи, чтобы отказаться от такой мысли — пожелать народу высот греческого искусства; ведь ни один народ не имеет представления о подобной религии, о подобных верованиях и суевериях, что всякий город, всякое поселение, всякий уголок наполняли священным присутствием бога, стародавнего бога племен.

2. Сюда же относятся и героические сказания греков, особенно сказа* ния, повествующие о родоначальниках племен, ведь и в героев вдыхали душу поэты, и герои нередко жили в вечных песнопениях; изображавший их художник воспроизводил их подвиги, проникнутый, так сказать, религией предков, он творил для племени, чтобы ялемя, видя доблести предков, гордилось ими и радовалось им. История самых древних художников, все художественные произведения греков это подтверждают. Память предков увековечена в надгробиях, щитах, алтарях, капищах, в храмах, и работа над созданием всех этих предметов и зданий с давних пор занимала ху-дожника; так было у многих греческих племен. Все воинственные народы украшали и расписывали свои щиты, но греки пошли дальше: они или вырезали на щитах, или исполняли на них литые фигуры и рельефы — в память о предках. Таковы были создания Вулкана по описанию очень старых поэтов, таков же был и изображавший подвиги Персея щит Геркулеса   у   Гесиода17.   И   такие картины   были   не   только   на   щитах,

11* Собрание «Малых сочинений» Кампера, с 18 сл.

362

но находили для себя место и на алтарях, воздвигаемых героям, и на племенных реликвиях, каков, например, ларец Кипсела: выполненные на нем фигуры — вполне во вкусе Гесиодова щита. Рельефы с подобными сюжетами существовали уже во времена Дедала, а поскольку многие храмы богов первоначально были надгробиями12*, то воспоминания о предках, о героях и о богах так сближались, что это, можно сказать, был один культ и, по крайней мере для искусства, одно побуждение к творчеству. Вот почему подвиги героев нередко изображались на одеждах богов, по сторонам тронов и алтарей; вот почему памятники умершим нередко ставились на площадях городов, а гермы и статуи — на могилах. А если прибавить сюда и несказанное число художественных произведений, которые выставлялись в храмах богов как приношения семейств, родов, частных лиц, в знак памяти или во исполнение обета, и которые, согласно с принятым обычаем, нередко тоже разукрашивались картинами из истории племени или подвигов героев,— какой другой народ мог похвалиться такой причиной, побуждающей к творчеству и создающей самое разнообразное, самое многогранное искусство? Что по сравнению с этим наши теперешние залы с фамильными портретами, с развешанными по стенам изображениями забытых предков,— ведь вся Греция полнилась сказаниями, песнями о своих богах и героях, повсюду в Греции были посвященные героическим предкам места. Решительно все связывалось в Греции с дерзкой идеей: боги — это высшие люди, родственные народу, а герои — ато низшие боги, и представление это сложилось у греческих поэтов. Прославлению греческих родов и отечества служили и греческие игры, Которые тоже способствовали расцвету искусства: они учреждались героями, но учреждались одновременно в память о них, а при этом были и культовым обрядом, в высшей степени благоприятным для развития и изобразительного искусства и поэзии. Не только потому, что юноши, нередко обнаженные, упражнялись в различных состязаниях, в ловкости и умениях, служа живыми моделями для художника, но, главное, именно благодаря таким упражнениям тела их и приуготовлялись к воспроизведению средствами изящного искусства, а юношеские победы закрепляли в памяти славу семейств, отцов, героев. По Пиндару, из самой истории мы знаем, как высоко ценились во всей Греции победы, одержанные на играх, сколь ревностно стремились греки одержать такую победу в состязании. Победа была честью для всего города, где жил победитель; боги и герои седой древности нисходили к роду его. Такими представлениями проникнут весь внутренний строй пиндаровых од, этих художественных творений, которые сам он ставил превыше статуй и скульптур. Вот почему такой честью были и надгробия и статуи, обычно идеальные изображения, воздвигаемые в честь победителя. Подражая со всем рвением души своим  героическим предкам, грек становился как бы  богом, возвышался

12* Как, например, храм Паллады в Лариссе был могилой Акризня, храм Минервы Полиады в Афинах — могилой Эрнхтоння, троя Аполлона Амиклея — надгробием Гмацвнта и т. д.

363

над всеми людьми. Где теперь подобные игры, с тем же достоинством,, с тем же влиянием?

3. И строй греческих государств тоже способствовал расцвету искусства — не столько тем, что государства эти были свободными, сколько тем, что они нуждались в художниках для исполнения значительных работ. Греция была разделена на множество государств, и искусство всегда находило здесь пищу для себя, независимо от того, управлялись ли государства царями или архонтами. Ведь и цари были греками, а потому и художественные потребности, определявшиеся религией и племенными сказаниями, были их потребностями; цари нередко были и верховными жрецами. Так и в убранстве царских дворцов издревле, о чем рассказывает еще Гомер, выделялись драгоценные дары сородичей и друзей-героев. Впрочем, республиканский строй, со временем установившийся на всей территории Греции, давал искусству больший простор. Нужны были здания для народных собраний, для хранения государственной казны, длч совместных упражнений, для развлечений, и так в Афинах возникли великолепные гимнасии, театры и колоннады, Одеон, Пританей, Пникс и т. д. Поскольку в греческих республиках все совершалось от имени народа или города, то никогда и не могло быть чрезмерных затрат, потому что все средства шли на хранящих город божеств или на прославление государства; напротив того, отдельные граждане, даже и знатные, могли довольствоваться более простыми домами. Этот дух общности, когда все, по крайней мере наружно, делалось на пользу целого, составлял самую душу греческих государств, и именно эту черту, вне всякого сомнения, имел в виду Винкельман, когда прославлял эпоху свободных греческих республик как золотое время искусства. Величие и роскошь не были поделены в них между гражданами, как в новое время, а сливались воедино в общих целях государства. Картинами общей славы улещал афинский народ Перикл, который для искусства сделал больше, чем десять афинских царей. Все построенное им отличалось возвышенным вкусом, ибо принадлежало богам и вечному городу; и, конечно, лишь немногие из греческих городов и островов стали бы возводить такие постройки, стали бы поощрять подобного рода искусства, не будь они сами государствами совершенно отдельными, независимыми, соревнующимися между собой в славе. А поскольку в демократической республике вождь народа должен был нравиться толпе, что следовало избрать ему, если не большие траты средств,— они были и угодны покровительствующим божествам, и бросались в глаза народу, и кормили множество людей.

Никто не сомневается в том, что такие щедрые траты приводили и к последствиям, от которых человечество предпочтет отвернуть свой взор. Жестокость, проявленная Афинами в обращении с побежденными народами, угнетение своих же собственных колоний, те разбойничьи походы и войны, в которые беспрестанно ввязывались греческие государства, тяжелый труд, который должны были выполнять для государства его граждане,— это и многое другое, по всей видимости, отнюдь не превращало греческие республики  в такой  идеал,  о котором  можно только мечтать;

364

но даже и все тяготы шли на пользу общественному искусству. Храмы богов обычно чтили даже враги, но и в переменах судьбы храмы, разрушенные неприятелем, еще прекраснее восставали из пепла. За счет захваченных у персов сокровищ были прекраснее прежнего отстроены Афины, и после всех успешных войн часть принадлежащей государству добычи обычно приносилась на алтарь того или иного искусства. Даже в гораздо более поздние времена опустошенные римлянами Афины продолжали поддерживать величие своей славы, тут строились здания, воздвигались памятники, ибо и императоры, и цари, и герои, и просто богачи стремились поддержать и украсить город, во всем признававшийся ими материнским лоном доброго вкуса. И под пятою македонской империи греческое искусство, видим мы, не вымирает, а только странствует. И в далеких землях греческие цари не переставали быть греками и любили художества греков. Александр и наследники его выстроили в Африке и Азии множество великолепных городов; римляне и другие народы тоже учились у греков, когда время греческого искусства на родине уже прошло: ибо повсюду на Земле было лишь одно греческое искусство, одна греческая архитектура, единые, неповторимые.

4. Наконец, климат Греции тоже питал изящные искусства, не потому, что телосложение людей было прекрасно, ибо оно зависит не столько от широт, сколько от породы, а потому, что положение Греции было благоприятно,— тут были и материалы искусства, и произведения искусства можно было выставлять на открытом воздухе. Прекрасный мрамор с Пароса и другие сорта мрамора всегда были в распоряжении греков; слоновую кость, медь и вообще все необходимое для искусства давала торговля, причем Греция оказалась как бы в центре торговых путей. В известном смысле торговля даже обогнала развитие искусства, потому что греки могли обладать такими драгоценностями, привезенными из Малой Азии, Финикии и других стран, которых сами они еще не умели выделывать. Итак, росток их художественных дарований рано прорезался на свет, особенно в связи с тем обстоятельством, что близость к Малой Азии, к колониям Великой Греции пробуждали в греках вкус к роскошной и изнеженной жизни, а такой вкус мог только способствовать развитию искусства. Греки с их легким характером были весьма не склонны тратить свой труд на строительство никому не нужных пирамид, и отдельные города и государства тоже никак не могли бы пристраститься к такой пустопорожней колоссальности. И поэтому греки даже и в самых крупных своих созданиях, за исключением, может быть, только колосса с острова Родос18, всегда угадывали прекрасную меру, где возвышенное соединяется с изящным и прелестным. А светлое небо предоставляло им так много удобных поводов для этого! Небо позволяло разместить на открытом воздухе статуи, алтари, храмы, и под небом Греции вместо безжизненной стены Севера могла стройно и изящно возвышаться прекрасная колонна, непревзойденный образец меры, правильности и простоты.

А если свести воедино все эти обстоятельства, то станет ясно, что в Ионии, Греции, на Сицилии, в их искусстве, и мог проявиться легкий и

365

верный дух, которым отмечены все создания греческого вкуса. По одним правилам этот вкус не изучить, но он сказывается в следовании правилам и, будучи легким дуновением, исходившим из уст благословенного Гения, со временем, в результате непрерывных усилий, мог становиться еще и умением. И самый дурной греческий художник по своей манере все еще грек; мы можем превзойти его, но генетического склада греческого искусства нам никогда не обрести:  гений тех времен принадлежит прошлому.

IV .Нравственная и государственная мудрость греков

Нравы греков были столь же различны, сколь различны были по степеням культуры и по целому ряду счастий и несчастий, в которые вверг их случай, сами греческие племена и области с характерным для каждой образом жизни. Так непохожи друг на друга жители Аркадии и Афин, Ионии и Эпира, Спарты и Сибариса, что нет у меня такого искусства, чтобы мог я нарисовать обманчивую картину целого, где все отдельные черты больше противоречили бы друг другу, чем нарисованный Парра-сием13* образ афинского демоса. Итак, не остается ничего иного, как отметить вехи того пути, по которому пошли в своем развитии нравы греков, и посмотреть, как уживались эти нравы с укладом греческих государств.

Как и у всех народов мира, наиболее древняя культура греков по преимуществу вышла из религии и еще долгое время держалась прежней колеи. Издревле были заведены обычаи и правила, призванные укротить полудикий народ и постепенно воспитать в духе гуманности не знавших культуры людей14*,— таковы обряды и ритуалы, которые в различных мистериях досуществовали до весьма цивилизованной эпохи: это священные обязанности гостеприимства и защиты несчастных, молящих о помощи, это святость очага, храма, могил, это вера в фурий, мстящих в нескольких поколениях даже за невольное убийство, вера в проклятие, настигающее целую страну, если только кровь убитого не отмщена, это обряды очищения от греха и примирения с богами, это голос оракула, ненарушимость клятвы и т. д. Сколь успешно сыграли свою роль такие обычаи, можно видеть, сравнивая греков с другими нациями, ибо невозможно отрицать, что не что иное, но именно такие обряды подвели греческий народ не только к вратам философии и цивилизации, но и ввели его в  самые недра святилища.  Один дельфийский  оракул,— сколько  пользы

13* «Pinxit Demon Atheniensium argumento quoque ingenioso: volebat namque varium, ira-cundum, iniustum, inconstantem, eundem exorabilem, clementem, misericordem, excelsum, gloriosum, humilem, ferocem fugacemque et omnia pariter ostendere». Plin. hist. nat. I 30, с 519.

14* Heyne de primorum Graeciae legumlatorum institutes ad morum mansuetudinem in opusc. academic, part I, p. 207.

366

принес он грекам! Сколько тиранов и злодеев обличил его божественны» голос, возвестив им судьбу их и отвергнув их; сколько несчастных спас он, сколько советов подал отчаявшимся, сколько благих намерений укрепил своим священным авторитетом, сколько творений искусства и Муз-прославил, сколько нравственных изречений и политических правил освятил! Неуклюжие вирши оракула принесли больше пользы, чем самые гладкие стихи позднейших поэтов, а величайшее влияние в Греции оракул приобрел благодаря тому, что взял под защиту высшее греческое собрание, судей Греции — амфиктионов20 и приговоры их объявил как бы религиозными законами. Суд амфиктионов15* был только предложен спустя столько веков в качестве единственного средства положить начало вечному миру в Европе, а у греков он уже существовал, и он был у греков близок к престолу бога мудрости и истины, который освящал его своим неземным авторитетом.

Помимо религиозных, сюда же относятся и все те обычаи, которые выросли из обрядов праотцев и сохраняли память о предках в потомстве; они постоянно влияли на нравственное развитие греков. Так, например, разнообразные общественные игры придавали весьма специфическую направленность греческому воспитанию, поскольку физические упражнения составляли основное их содержание, а приобретаемые благодаря им достоинства привлекали к себе внимание целой нации. Ни одна ветвь не приносила лучших плодов, чем веточка маслины, плюща или сосны, что венчала победителей на играх. Благодаря этой веточке юноши становились здоровыми, бодрыми, красивыми; члены тела обретали гибкость, стройность, изящество; она раздувала в их душах искорки любви к славе, даже к славе посмертной, она оттискивала в их душах печать нерушимо твердого стремления жить для общества, на пользу города и всей страны; и, наконец, что наиболее ценно, она закладывала в них вкус к мужскому обществу, к мужской дружбе, вкус, столь выделяющий греков среди всех народов. Женщина в Греции не была той единственной наградой, борьбе за которую посвящал бы всю свою жизнь юноша; и самая прекрасная на свете Елена могла бы воспитать лишь Париса, если бы обладание и наслаждение ею было исключительной целью всей мужской доблести. Женщины и в Греции явили прекрасные образцы добродетели, и все же они оставались лишь второстепенной целью для мужчины; мысли юноши устремлялись к более возвышенным идеалам: узы дружбы, связывавшие юношу с его друзьями или с опытными мужами, увлекали его в такую школу, какой не могла дать им Аспазия. Отсюда во многих государствах Греции любовь между мужчинами, с такой жаждой соревнования, с взаимным обучением, любовь долговечная и жертвенная, любовь, о чувствах, о проявлениях которой мы узнаем из Платона, словно читая роман о людях с другой планеты. Мужские сердца соединялись в любви и дружбе, нередко до гробовой доски: влюбленный преследовал своего любимца своего рода рев-

15* См. Oeuvres p. St-Pierre, т. I21, почти во всех его сочинениях.

367

ностью, отыскивая и всякий самый незначительный изъян в нем, а любимец его остерегался взглядов влюбленного словно пламени, очищающего самые сокровенные влечения его души. Для нас слаще всего дружба юных лет, и  нет более стойкого  чувства, чем  любовь  к тем, с кем  в лучшие годы нашей жизни, когда просыпались спящие в нас силы, мы упражнялись на одном поприще совершенства,— так и грекам было предустановлено поприще гимнасий, сражений и государственного управления, а естественным следствием  этого  была  священная  толпа друзей,  влюбленных. Я далек от того, чтобы умалчивать о нравственной порче, причиной которой были злоупотребления обычаем, особенно в тех местах, где упражнялись нагие юноши; но, к несчастью, и сами злоупотребления тоже заложены были в характере нации, и непорядки такого рода становились неизбежными вследствии пылкого воображения, почти безумной любви ко всему прекрасному,  той  любви,   в  которой    видели   греки   высшее  наслаждение богов. Совершаемые втайне, те же пороки возымели бы куда более гибельные последствия,— это показывает нам история всех народов изнеженной культуры, живших в жарких странах.  Поэтому пламя,  тлевшее в душе, более свободно вырывалось наружу благодаря заведенным обществом обычаям   и   ритуалам, но оно тут же оказывалось под надзором закона,   не дававшего ему разгореться в полную силу и использовавшего это пламя на   благо   государства,   как   действенную   пружину   всех   его   начинаний.

И последнее. Коль скоро трехсоставная Греция, страна, расположенная в   двух   частях  света,   делилась   на   множество   племен   и   государств,   то нравственная культура каждого племени не могла не быть его генетической принадлежностью, а благодаря этому и политические формы и формы цивилизации, возникавшие тут и там, должны были бесконечно разнообразиться,— уже это одно объясняет нам все успехи нравственного воспитания  в  Греции.   Самые  легкие  узы   связывали  между  собой   греческие государства, это был общий язык, религия, оракулы, игры, суд амфикти-онов и т. д., греков связывало общее происхождение, поселения колонистов, наконец, и память о древних, совместно совершенных подвигах, их связывали поэзия и национальная слава,— и никакой деспот не налагал на них тяжких уз,  ибо  долгое время даже общие опасности  счастливо миновали их. Так что все дело сводилось теперь к тому, из какого источника культуры  будет  черпать каждое племя,  какие воды  оно отведет к себе. Каждое   племя   и   поступало   по   обстоятельствам,   по   потребности, а главное, в соответствии с образом мысли великих людей, которых посылала им пластическая мать-природа. Уже и при греческих царях благородные сыновья древних героев учитывали изменившиеся времена и были теперь столь же полезны своим народам законами, которые давали им, как отцы их — своей достославной храбростью. Не считая первых основателей колоний, среди царей-законодателей особенно выделяется Минос22, в воинственном духе воспитавший обитателей Крита, этого гористого острова, людей весьма воинственных,— Минос послужил образцом и для Ликурга. Минос первый усмирил морских разбойников,  Эгейское море стало при нем безопасным для мореплавателей,   он   был первым основоположником

368

греческих нравов на суше и на море — в самых широких пределах. Что в подобных начинаниях у него было немало единомышленников среди греческих царей, показывает история Афин, Сиракуз и других царств. Но, конечно, активность людей в деле политической цивилизации нравов приняла совсем иной размах, когда большинство греческих царств стало республиками,— это был перелом, одна из самых замечательных революций23 в истории человечества. Только в Греции и был возможен подобный переворот: тут множество народов и под властью царей сохранили память о своем происхождении, о своей племенной принадлежности. Причем каждый народ видел в себе особое, отдельное государственное образование, которому, как и его предкам-кочевникам, дано полное право политически устраиваться, как ему будет угодно,— ибо ни одно греческое племя не запродано во власть царствующей династии! Но, конечно, перемены еще не означали, что новое правление будет непременно лучше прежнего; вместо царя власть почти повсеместно прибрали к рукам знать и богачи, так что во многих городах усилился беспорядок, а лежавший на народе гнет стал невыносимым; но между тем жребий был брошен, и люди, словно пробудившись от детских снов, учились размышлять о своем политическом строе. Итак, эпоха греческих республик стала первым шагом человеческого духа к зрелости — в деле важном: как людям управлять людьми. Поэтому на все безобразия и промахи, совершенные при существовавших в Греции формах правления, следует смотреть как на опыты юности, которая может учиться и умнеть только на ошибках.

Вскоре среди многих племен, обретших свою свободу, тоже и в колониях, выдвинулись мудрые люди, они стали опекунами народов. Они видели, от каких пороков страдает племя, и задумывались над способами лучшего устройства целого, как построить целое на всеобщих законах и нравах. Конечно, большинство этих древнегреческих мудрецов занимали общественные должности, были предводителями народа, советниками царей, военачальниками, ибо только от таких знатных людей, от аристократов, и могла исходить политическая культура, действенно влиявшая на низкий люд. Даже Ликург, Дракон, Солон принадлежали к первым семействам города, отчасти принадлежали к властям города; в их времена пороки аристократического правления и недовольство народа возросли до крайности; вот почему то лучшее устройство государства, которое было предложено ими, было принято с такой готовностью. Бессмертна слава этих людей: опираясь на доверие народа, они отвергли высшую власть для себя лично, для своих семейств, а все свое знание людей и народов, весь свой труд обратили на общее дело, то есть посвятили его государству как таковому. А если первые опыты государственного устройства и не стали высшими и вечными образцами — не в том дело! Место установленному ими строю — только там, где и осуществлялись эти попытки, да и здесь невольно приходилось примеряться к нравам племени и к глубоко укоренившимся в нем порокам. Ликург не был так связан в своих действиях, как Солон; однако он обратился к слишком древним временам и строил свое государство так, как будто мир весь век будет пребывать в

369

героическом возрасте первоначальной юности. Он устанавливал законы, не дожидаясь результатов, и, быть может, самым чувствительным наказанием для его души было бы увидеть, какие последствия возымели его установления на всем протяжении греческой истории,— последствия, вызванные и злоупотреблениями, и чрезмерной долговечностью его законов; последствия эти касались и его страны и всей Греции в целом. Вред от законов Солона произошел иным путем. Сам Солон уже пережил дух своих законов и заранее предвидел дурные последствия народного правления, и вплоть до последнего вздоха Афин они были очевидны для всех мудрых и лучших граждан его города16*. Но такова судьба всех человеческих установлений, а в особенности самых трудных, касающихся целых стран и народов. Время и природа переменяют все, но разве жизнь людей не должна переменяться? Приходит новое поколение, а вместе с ним появляется на свет и новый образ мыслей, какими бы патриархальными ни оставались жизненный уклад и воспитание. Новые потребности и новые опасности, рост населения, преимущества побед, множащегося богатства, укрепляющегося понятия чести — все это стучится в дверь, а как вчерашний день может оставаться сегодняшним, ветхий закон — законом вечным? Закона придерживаются, но, видимо, только внешне и, к сожалению, прежде всего в злоупотреблениях, пожертвовать которыми было бы слишком тяжко для людей с их ленью и себялюбием. Такова судьба Ликургов, Солонов, Ромулов, Моисеев; таковы законы, пережившие свой век.

Вот почему так трогательно звучит голос этих законодателей в старости, ибо слышны в нем прежде всего жалобы. Ведь если оии жили долго, то уже переживали свое время. Так звучит голос Моисея, так звучит и голос Солона в нескольких сохранившихся от него поэтических фрагментах, и если исключить изречения морального характера, то почти все размышления греческих мудрецов настроены на печальный тон. Они видели, что законы природы дают мало простора для счастья людей, для их изменчивой судьбы и что собственное поведение людей всюду внесло резкий хаос; вот что было причиной глубокой скорби мудрецов. Они сожалели о быстротечности человеческой жизни, о том, что юность так быстро отцветает, и, в противовес юности, рисовали картину нередко бедной и несчастной, всегда бессильной и презираемой старости. Они печалились о том, что наглые живут счастливо и добродушные терпят несчастья, но они не забывали внушать гражданам своего мира, внушать кротко и трогательно, лучшие средства против зла — житейский ум и здравый рассудок, умеренность страстей и непрестанное усердие, согласие и дружескую верность, постоянство и твердость, почитание богов и любовь к отечеству. И этот скорбный голос кроткой гуманности слышен даже во фрагментах греческой новой ко'медии17*.

16* См, «Об афинской республике» Ксенофонта; также см. Платона, Аристотеля и др.

17* Об этом — в другом месте24.

370

Итак, несмотря на дурные, а иной раз и ужасные последствия, которые вытекали из устройства разных греческих государств для илотов, пеласгов, для колоний, чужестранцев и врагов, мы не можем не оценить по достоинству благородный дух общности, который был жив в Лакедемоне, Афинах, Фивах,— можно думать, в каждом греческом государстве в свое время. Верно сказать, и это вполне очевидно, что дух общности не вырос из отдельных законов, установленных отдельными людьми, и что в каждом сочлене государства он не был жив во все времена и всегда одинаковым образом; но верно и то, что дух этот все же был жив среди греков, и являют его нам и даже самые несправедливые, продиктованные завистью; войны греков, и даже само жестокое угнетение, и даже люди, бессовестно предававшие гражданские добродетели греков. Высшим принципом гражданской доблести все равно остается эпитафия павшим при Фермопилах спартанцам:

Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне,

Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли25.

Вспоминая этот принцип, мы, спустя два тысячелетия, можем только пожалеть, что разделяла его на этой земле всего лишь горстка спартанцев, верных жестоким аристократическим законам своей маленькой страны, и что ему никогда еще не удавалось стать началом, определяющим отношение всего человечества к чистым законам человечности. Сам по себе этот принцип — самый возвышенный из всех, какие могут придумать н осуществить люди ради своей свободы и счастья. Нечто подобное представляет собой афинский строй, хотя он и вел к совершенно иной цели. Ведь если просвещение народа во всех вещах, которые наиболее близко затрагивают его, может быть предметом гражданского установления, то Афины бесспорно были самым просвещенным городом в известном нам мире. Ни Париж, ни Лондон, ни Рим, ни Вавилон, ни тем более Мемфис или Иерусалим, Пекин или Бенарес не смогут оспаривать у Афин этого звания. Ведь патриотизм и просвещение — это два полюса, вокруг которых вращается вся нравственная культура человечества, а потому Афины и Спарта навсегда останутся двумя великими памятниками государственного искусства, впервые, по-юношески бодро, упражнявшегося здесь в достижении этих больших целей. Другие греческие государства обычно просто следовали за этими двумя, так что некоторым, которые не желали следовать, афинский или спартанский строй был попросту навязан победителями. А кроме того, философия истории человеческого рода обращает внимание не столько на то, что было на самом деле сделано слабыми руками людей за короткое время на этих двух полюсах Земли, сколько на то, что вытекает из самих принципов для всего человечества. Несмотря на все ошибки, вечно будут славны имена Ликурга и Солона, Мильтиада и Фемистокла, Аристида, Кимона, Фокиона, Эпаминонда, Пелопида, Аге-силая, Агиса, Клеомена, Диона, Тимолеона, тогда как имена столь же великих людей — Алкивиада, Конона, Павсания, Лисандра — всегда будут произносить с упреком     и  порицанием,  как  имена  людей,  подрывавших

371

дух общности или предававших свое отечество. И даже скромная доблесть Сократа вряд ли расцвела бы так в трудах некоторых из его учеников, не будь Афин,— потому что Сократ был просто гражданином Афин, и вся его мудрость была мудростью афинянина, и ее сеял он в своих домашних беседах. Итак, что касается гражданского просвещения, то одному-един-ственному городу — Афинам — мы обязаны самым лучшим и прекрасным во все времена.

Итак, коль скоро о практических добродетелях мы можем сказать сейчас лишь немногое, нам остается уделить некоторое время тем институтам общества, которые и стали возможны лишь благодаря народному правлению, установившемуся в Афинах; эти институты — ораторы и театр. Выступающие на суде ораторы — опасные пружины, особенно, если затрагиваются государственные дела, требующие незамедлительного решения; дурные последствия такого заведения ясно сказались и в самой истории Афин. Но коль скоро существование ораторов предполагает и народ, который будет разбираться во всяком излагаемом в его присутствии деле общественной важности или, по меньшей мере, будет способен усвоить относящиеся к этому делу сведения, то в этом отношении афинский народ, несмотря на все группировки, существовавшие в этом городе, до сих пор остается единственным во всей нашей истории народом,— и далеко до него даже римлянам. Конечно же, не делом самой толпы было выбирать или осуждать полководцев, решать вопросы мира и войны, жизни и смерти, высказываться по поводу государственных дел: однако коль скоро дела эти излагались перед народом, и ради этого ораторы употребляли все свое искусство, то даже и у дикой толпы открывались уши — и она усваивала просвещенный и политический дух разглагольствования, о котором и не слыхивали народы Азии. А вместе с тем и красноречие достигало таких высот, на какие никогда не поднималось, кроме как в Греции и Риме,— оно и не поднимется на такие высоты, если только произнесение речей перед народом не станет средством подлинного просвещения. Итак, цель ораторского искусства была, бесспорно, высока, но только и в Афинах средство значительно уступало цели. То же можно сказать и об афинском театре. Тут играли драмы для народа, сообразные с его интересами, возвышенные, глубокомысленные; вместе с Афинами ушла в прошлое и история этого театра, потому что никогда уже не будет вновь ни этого тесного круга мифов, ни тех же страстей, ни прежних намерений воздействовать на народ,— ничего подобного не повторится при ином политическом строе, среди смешанной толпы людей иной человеческой породы. Итак, не следует прилагать меру абстрактной морали к греческой цивилизации — ни к ее политической истории, ни к ее ораторам и драматическим поэтам, потому что такая мера не лежит в основе всех этих явлений '**. История показывает, что греки, в каждый отдельный момент своего существования,  были  всем,  чем  могли  быть  в  данных   обстоятельствах,—

18* См. Введемие Джиллиса к переводу речей Лисия и Исократа26, а также сочинения других ораторов и поэтов, которые ценились в Греции.

372

добрыми и дурными. Оратор показывает, какими видел он спорящие стороны, какими представлял их в соответствии с поставленной перед собой целью. И, наконец, театральный поэт переносил в свою пьесу образы седой древности или рисовал их такими, какими хотел их представить, сообразно со своим призванием,— представить вот этим и никаким другим зрителям. Делать выводы о нравственности или безнравственности всего народа — безосновательная затея; однако никто не усомнится в том, что в известные периоды своей истории, в известных городах, греки, если судить по доступному им тогда кругу предметов, были самым умелым, легким и просвещенным народом древнего мира. Из афинских граждан выходили полководцы, ораторы, софисты, судьи, художники, государственные деятели как того требовали воспитание, склонность, выбор и судьба вместе со случаем; нередко в одном греке сочеталось много прекраснейших достоинств доброго и благородного человека.

V. Научные занятия греков

Если навязывать народу чуждый ему идеал науки, невозможно оценить сделанное им по заслугам; как со многими народами Азии, так бывало и с греками; их осыпали упреками и похвалами, часто одинаково несправедливыми. Так, греки и не подозревали о существовании догматических учений о боге и душе; их изыскания в этой области оставались частными мнениями, и такие мнения были дозволены, если только философ соблюдал религиозные обряды своей страны и никакие политические партии не стояли у него на пути. Что касается этих последних, то человеческий дух в Греции, как и повсюду, должен был завоевать для себя простор, завоевать в борьбе, но он в конце концов и завоевал такой простор для своей деятельности.

Греческая мудрость вышла из древних сказаний о богах, из теогонии; тонким духом этой нации сочинено на эту тему удивительно много. Рождение богов, спор стихий, любовь и ненависть живых существ — все эти поэтические создания были развиты разными школами в самых различных направлениях, так что можно было бы сказать, что греки не отстают и от нас,— когда мы сочиняем космогонию, не прибегая к помощи естественной истории. Нет, в известном отношении они были впереди нас, поскольку ум их был более свободен, и никакая заранее заданная гипотеза не определяла им цели. Ведь даже числа Пифагора и других философов — это смелые попытки сочетать знание о вещах с предельно чистым понятием, доступным человеческой душе, с отчетливо мыслимой величиной; но поскольку и естествознание, и математика были тогда еще в детском возрасте, то попытки эти были преждевременны. Подобно системам многих греческих философов, они вызывают наше уважение; каждая из систем была по-своему глубоко продумана и разработана; в основе многих из них лежат истины и наблюдения, которые мы потеряли с тех пор

373

из виду, что отнюдь не пошло на пользу науке. Так, например, детскому возрасту тогдашней философии вполне было сообразно — и, верно, всегда будет сообразно,— что ни один древний философ не мыслил себе бога как некое расположенное вне пределов мира существо, как некую в высшей степени метафизическую монаду, но что все останавливались на понятии мировой души. Жаль только, что мнения самых дерзновенных философов известны нам по пересказам, искажающим их мысль, а не по их собственным сочинениям в связном изложении; но еще больше приходится пожалеть, что мы не любим переноситься в их время, а предпочитаем приспособлять их к нашему образу мысли. У каждой нации есть свой способ видения всеобщих понятий, способ, заложенный в форме выражения, короче говоря, вообще в традиции, а поскольку философия греков выросла из поэм и аллегорий, то эти поэмы и аллегории и придали их абстрактным представлениям своеобразный, очевидный и для самих греков отпечаток. Еще у Платона аллегории — не просто орнамент; образы его — словно классические изречения седой древности, они развивают, более тонко, мотивы древней поэтической традиции.

Но исследовательский дух греков склонялся по преимуществу к человеческой, к моральной философии, потому что таким путем вели их время и весь уклон жизни. Естественная история, физика, математика еще не были в достаточной степени разработаны, даже и в своих фундаментах, а инструменты наших новейших открытий еще не были изобретены. Поэтому все внимание было приковано к природе человека, к его нравам. Таков был тон, который царил в греческой поэзии, в истории и в государственном строе,— каждый должен был знать своих сограждан, каждый — заниматься время от времени общественными делами, чего никоим образом нельзя было избежать; тогда для чувств, для творческих сил человека оставалось больше простора, и даже мимо праздного философа они не проходили совершенно незамеченными, а той чертой, которая господствовала в то время в греческой душе, стремящейся ввысь, было желание управлять людьми или же деятельно творить, будучи живым звеном целого. Нет тогда ничего удивительного в том, что даже философия абстрактного мыслителя вся сводилась к воспитанию нравов и устроению государства, что доказывает пример Пифагора, Платона и даже Аристотеля. Гражданское призвание их состояло не в том, чтобы наводить порядок в государстве; Пифагор никогда не управлял, как Ликург, Солон и другие, он не был архонтом, и философия его в значительной своей части остается спекулятивной, иногда граничит даже с суеверием. Между тем в школе его выросли люди, оказавшие самое значительное влияние на государства Великой Греции, а если бы судьба даровала долговечность союзу его учеников, то союз этот стал бы самой деятельной и по меньшей мере весьма чистой побудительной причиной к совершенствованию мира19*. Но и этот шаг человека, высоко поднявшегося над своей эпохой, был преж-

19* См.   «Историю наук  в  Греции  я Риме»  Мейнерса27;   в  части   I — историю пифагорейского союза.

374

девременен:   сибаритствующим  городам  Великой   Греции,  их  тиранам  не угодны были стражи их нравственности, и пифагорейцев убили28.

Часто повторяют преувеличенные, на мой взгляд, похвалы человеколюбивому Сократу, будто бы он первым из всех свел философию с небес на землю и сдружил ее с нравственной жизнью людей; менее всего эта похвала относится к личности Сократа и тесному жизненному кругу его существования29. Уже задолго до Сократа жили мудрецы, философствовавшие деятельно и нравственно, ибо начиная с Орфея это было как раз отличительной чертой греческой культуры. И Пифагор благодаря свое» школе положил гораздо более основательные начала воспитания человеческих нравов, .чем то было возможно для Сократа со всеми его друзьями. Что Сократ не любил отвлеченных материй, объяснялось его сословным положением, кругом знаний, а прежде всего временем и образом жизни. К этому времени исчерпаны были основанные на воображении и не обращавшиеся к естественнонаучному опыту системы, а греческая мудрость стала болтовней и фокусничеством софистов, так что не требовалось большой решимости, чтобы презирать и отбрасывать то, чего уже нельзя было превзойти. Демон30 Сократа, его природная честность и обыденная жизнь горожанина хранили его от ложного блеска софистики. В то же время жизнь поставила перед Сократом подлинную цель человечности, что почти на всех, с кем он общался, возымело самое лучшее действие; но, конечно, для того чтобы могло проявиться подобное влияние, нужны были обстоятельства тогдашнего времени, места и тот круг людей, в котором жил Сократ. В другом месте этот мудрец-горожанин оставался бы просто просвещенным и добродетельным человеком, и мы не услышали бы и его-имени; ибо он не вписал в книгу времен ни нового учения, ни какого-либо нового открытия, а образцом для целого света стал лишь благодаря своему методу рассуждения и образу жизни, благодаря тому моральному облику, который придал он себе и пытался придать другим, но, главное, благодаря тому, как он умер. Нужно было обладать многим, чтобы стать Сократом, и прежде всего нужно было обладать превосходным умением-жить, терпя лишения, нужен был тонкий вкус морально-прекрасного, вкус, который у Сократа возвысился до степени своеобразного инстинкта,— однако не нужно поднимать этого скромного, благородного человека над той сферой, которую определило для него само Провидение. У него было мало вполне достойных его учеников, именно потому что мудрость была как бы частью его домашней утвари, а его великолепный метод в устах учеников вырождался в пустые насмешки и софизмы, когда ироническому вопрошателю недоставало ума и сердца Сократа. И если взять двух самых благородных его учеников, Ксенофонта и Платона, и беспристрастно сопоставить их между собой, то можно увидеть, что Сократ по отношению к ним сыграл лишь роль повивальной бабки — любимое его выражение8\— он помог выйти на свет их своеобразному духовному облику; вот почему и сам он так непохож в двух своих изображениях у этих философов. Самое замечательное у Ксенофонта и Платона идет, очевидно, от их собственного образа мысли,  и лучшей благодарностью их любимому учителю

375

было то, что они создали его моральный портрет. Конечно, было бы весьма желательно, чтобы дух Сократа через учеников его проник глубже — в законодательство и государственные устройства Греции; однако история свидетельствует о том, что этого не случилось. Жизнь Сократа пришлась на момент величайшего расцвета афинской культуры, но вместе с тем на время величайшей напряженности в отношениях между греческими государствами; и то и другое могло повлечь за собою лишь несчастья и дурные нравы, и весьма скоро они послужили причиной гибели греческой свободы. И от этой гибели не могла спасти Грецию никакая сократовская мудрость, ибо она была слишком чистой и тонкой, чтобы предрешать судьбу народов. Государственный деятель и военачальник Ксенофонт рисует дурное устройство государств, но он не способен изменить его. Платон сочинил идеальную республику, какой не было нигде32 и которой тем более не могло быть при дворе Дионисия33. Короче говоря, философия Сократа принесла больше пользы человечеству, чем Греции, но это к вящей ее славе.

Совсем иным был ум Аристотеля, самый острый, твердый и сухой, какой когда-либо водил пером. Правда, философия его — не столько философия обычной жизни, сколько философия школьная,— такова она прежде всего в тех сочинениях, которыми располагаем мы, если пользоваться ими так, как всегда пользовались; но тем больше выиграли благодаря «ему чистый разум и наука, потому что в сфере науки и чистого разума Аристотель — словно монарх времен. Не вина Аристотеля, что схоласты обычно набрасывались на его «Метафизику» и этим ограничивались; и все же «Метафизика» невероятным образом отточила человеческий разум. Она предоставила в распоряжение варварских наций инструменты, с помощью которых темные сны фантазии и предания превратились поначалу в изощренные софизмы, а затем постепенно разрушили и самих себя. Но у Аристотеля есть сочинения получше34 «Метафизики», это «Естественная история» и «Физика», «Этика и «Мораль»", «Политика», «Поэтика» и «Риторика», и они во многом только ждут своего удачного применения. Следует сожалеть, что исторические сочинения Аристотеля погибли, а от «Естественной истории» сохранились только фрагменты. Но тому, кто отрицает способность греков к чистой науке, стоит почитать Аристотеля и Евклида — писателей, которые в своей области никогда не будут превзойдены, ибо заслуга Платона и Аристотеля состоит еще и в том, что они пробудили дух естествознания и математики, такой дух, который, отбрасывая всякое морализаторство, обращается к самому значительному и основному и творит для всех времен. Ученики Платона и Аристотеля развивали и астрономию, и ботанику, и анатомию, и другие дисциплины, и сам Аристотель уже одной своей «Естественной историей» заложил фундамент такого здания, которое будут строить не один еще век. В Греции была заложена и основа научного сознания и основа всего прекрасного, но, к сожалению, судьба даровала нам столь немногие из сочинений самых глубоких и основательных мудрецов Греции! Оставшееся—хорошо, но сач мое лучшее, видимо, погибло.

376

Никто не ждет от меня, что я буду рассматривать по отдельности науки — математику, медицину, естествознание и все изящные искусства, называя длинный ряд имен тех, кто послужил опорой для всех грядущих времен, открывая и умножая знания во всевозможных областях. Общеизвестно, что ни Азия, ни Египет не дали нам подлинной формы знания ни в одной из дисциплин и что такой формой мы всецело обязаны греческому духу, всюду вносящему свой тонкий порядок. А поскольку лишь вполне определенная форма познания позволяет умножать и совершенствовать знания во все грядущие времена, то мы обязаны грекам фундаментом почти всех наших наук. Сколько бы чужих идей ни присвоили они себе, тем лучше для нас; довольно того, что они приводили их в порядок и стремились к ясному познанию. Множество греческих школ было в Греции тем же, что множество республик в их государственном организме, это были энергии, стремящиеся к общей цели и соревнующиеся друг с другом; не будь политической раздробленности Греции, и в науках они не сделали бы столь многого. Ионийскую, италийскую и афинскую школы, несмотря на общий язык, разделяли страны и моря; каждая пускала свои корни, а пересаженная и привитая, приносила тем более прекрасные плоды. Ни одному из ранних мудрецов ни государство, ни ученики не платили денег, мудрец думал сам для себя, он открывал новое из любви к науке или из любви к славе. И учил он не детей, а юношей и мужей, нередко мужей, занятых важнейшими государственными делами. Тогда еще не писали книг в расчете на ярмарки ученой книготорговли, но думали тем дольше и тем углубленнее, тем более, что философ, живший в прекрасном климате Греции, живший умеренно, мог мыслить, не заботясь о пропитании, ибо нуждался лишь в самом малом.

Но мы не можем не воздать должное и монархии. Ни одно из так называемых свободных государств Греции не в силах было оказать Аристотелю нужной для создания его «Естественной истории» помощи, а такую помощь дал ему царственный воспитанник36; тем более не могли бы достигнуть таких больших успехов, как в Александрии, науки, требующие значительного времени и больших расходов,— астрономия, математика и другие,— в Александрии о них позаботились Птолемеи. Им, основанным ими учреждениям обязаны мы появлением Евклида, Эратосфена, Аполлония Пергея, Птолемея и других ученых, заложивших основы знаний, основы, на которых и в наши дни зиждется не только все здание учености, но и в известном смысле и все наше мироздание. Значит, есть, видимо, польза и оттого, что вместе с республиками закончился период греческого ораторского искусства и моральной философии: они принесли свои плоды, но духу человечества важно было получить от греческих душ и ростки иных знаний. Поэтому нам нетрудно простить египетской Александрии ее поэтов20*; плохие поэты возмещены умными людьми,  умеющими  наблюдать  и  считать.  Поэтом  становится  каждый  сам

20* Неупе de Genio saeculi Ptolemaeorum in opusc. acad. P. I, p. 76 seq.

377

по себе, а научиться в совершенстве наблюдать можно лишь путем усердных трудов и упражнений.

Греческая философия далее всего продвинулась в изучении трех дисциплин — языка, искусства и истории, для которых едва ли найдется еще такая кузница, какой была Греция. Греческий язык благодаря поэтам, ораторам и философам стал по своему складу столь многогранным, богатым и красивым, что это орудие мысли продолжало привлекать к себе внимание и тогда, когда его нельзя уже было применить к прежним блестящим предметам общественной жизни. Отсюда искусство грамматиков, которые нередко были настоящими философами. Правда, большую часть таких писателей похитило у нас время, и мы как-нибудь примиримся с их утратой, обладая более важными вещами, однако труды греческих грамматиков отнюдь не пропали даром, потому что благодаря изучению греческого языка началось изучение языка римского, а от этой искры пошла и вся философия языков мира. И в Переднюю Азию эта языковедческая наука пришла только из Греции, потому что сформулировать правила еврейского, арабского и других языков сумели только благодаря греческому. И о философии искусств подумали тоже только в Греции, потому что, следуя прекрасному природному влечению и усвоенной привычке вкуса, сами поэты и художники осуществляли на практике некую философию красоты, и аналитики искусства позднее просто позаимствовали у них их художественные правила. В результате невиданной конкуренции в сочинении эпопей, театральных пьес и речей не могла не сложиться со временем и критика, причем такая, что нашей критике далеко до нее. От критических сочинений, помимо Аристотеля, сохранились, правда, только некоторые отрывки, относящиеся к позднему времени, однако и они свидетельствуют об утонченной проницательности греческих критиков. И наконец, Греция — родной дом философии человеческой истории, потому что только у греков и есть история в собственном смысле слова. У людей восточных есть генеалогия и сказки, у людей северных — сказания, у других — песни; а грек из сказаний, песен, сказок и генеалогий сложил со временем проникнутое здоровым духом тело повествования, каждый член которого живет полнокровной жизнью. И здесь истории предшествовала древняя поэзия, ведь и сказку трудно рассказать приятнее и легче, чем эта поэзия рассказывала эпос; распределение материала между рапсодиями послужило образцом для подобных же разделений исторического повествования, а длинный стих гекзаметра сформировал благозвучие греческой прозы. Так, Геродот стал преемником Гомера, а позднейшие историографы республик взяли их краски, прибавили к ним свой республиканский ораторский дух и все это перенесли в свой рассказ. Поскольку в лице Фукидида и Ксенофонта история греков вышла из пределов Афин, а писатели эти были государственными деятелями и полководцами, то их историческое повествование не могло не стать прагматической историографией, хотя они отнюдь не старались придать ему подобный вид. Такую форму придали ему дух речей, произносимых перед народом, переплетение интересов греческих государств,  живой  облик  вещей,  живые  пружины  действия;   можно  смело

378

утверждать, что без греческих республик на свете не было бы прагматической историографии. Чем больше развивалось искусство государственного управления, военное искусство, тем искуснее становился и прагматический дух истории, и, наконец, Полибий превратил историографию, если можно так сказать, в науку ведения войны и управления государством. Образцы подобного рода давали обильный материал для позднейших комментаторов, и, конечно, Дионисии37 могли  упражняться   в  основах  исторического искусства получше какого-нибудь китайца,  иудея и даже римлянина.

А коль скоро так богаты и счастливы были греки всякого рода упражнениями духа, созданиями поэтическими, ораторскими, философскими, научными, историческими, что- же ты, о Судьба времен, отказала нам в столь многом из этих богатств? Где «Амазония» Гомера38, где его «Фиваида» и «Иресиона», где его ямбы, где «Маргит»? Где множество потерянных стихотворений Архилоха, Симонида, Алкея, Пиндара, где восемьдесят три трагедии Эсхила, сто восемнадцать Софокла и бессчетное число других сочинений трагиков, комиков, лириков, величайших мудрецов, самых нужных историков, самых замечательных математиков, физиков и т. д.? За одно сочинение Демокрита, Аристотеля, Феофраста, Полибия, Евклида, за одну трагедию Эсхила, Софокла и столь многих других авторов, за одну комедию Аристофана, Филемона, Менандра, за одну оду Алкея или Сапфо, за утраченные естественнонаучные и исторические книги Аристотеля, за Полибия в 35 книгах— кто не отдаст, и не отдаст с величайшей готовностью, целую гору новейших сочинений, и свои собственные прежде всего, чтобы целый год можно было топить ими александрийские бани"? Но у судьбы с ее железной пятой — иной путь, и она не считается с бессмертием отдельных научных трудов или художественных творений. Могучие афинские Пропилеи, храмы богов, роскошные дворцы, стены, колоссы, статуи, троны, акведуки, улицы, алтари — все, создававшееся древним миром для вечности, все пало жертвою яростных разрушителей,— так разве могли быть пощажены какие-то слабые листочки, свидетельства человеческих раздумий и трудов? Скорее еще приходится удивляться тому, что еще есть у нас, и, быть может, всего еще слишком много, так что мы далеко не всем воспользовались должным образом. Теперь же, чтобы разъяснить в целом рассмотренное по отдельности, поразмыслим над всей греческой историей; философия истории шаг за шагом, неотступно следует за ней, наставляя и поучая нас.

VI. История перемен, происходивших в Греции

Как бы ни изобиловала и ни усложнялась греческая история многочисленными переменами, совершавшимися в ней, все же нити ее сводятся к нескольким основным моментам, а естественный закон этих моментов вполне очевиден.

379

1. Для истории таких морских и прибрежных областей земли, как эти три составные части Греции с ее островами и полуостровами, характерно то, что еще в древности множество племен и колоний переселялись по суше и по морю с одного места на другое, основывали поселения, оттесняли друг друга. Но только в Греции все такие переселения совершались оживленнее, потому что поблизости находились северные горы, где жило много народностей, и рядом была и огромная Азия, а благодаря ряду Случайных причин, о которых рассказывают легенды, в греческом народе всегда поддерживался смелый и предприимчивый дух. Такой была история Греции на протяжении почти семисот лет.

2.  Между греческими племенами должна была постепенно распространиться культура, приходившая в Грецию от разных народов; это отвечает природе вещей и географическому положению страны. Культура спускалась к грекам с севера, она шла из соседних областей, где жили культурные народы,  и  закреплялась  по-разному  в   разных  местах.   Наконец, эллины,  одержавшие  верх  над  другими  племенами,   внесли  во  все   свое единство и  стали задавать тон греческому языку и  образу мыслей.  Но зародыши этой дарованной грекам культуры пошли в рост неровно и совсем по-разному в Малой Азии, в Малой и Великой Греции; однако сами различия  пробуждали  дух  соревнования,  способствовали   переселению   и пересаживанию культурных ростков на новую почву и этим помогли греческому духу встать на ноги; ибо из естественной истории растений и животных известно,  что  одно  семя  не будет целую  вечность  произрастать на одной почве, а, будучи вовремя пересажено на другое место, принесет более   сочные   и   свежие   плоды.

3.  Мелкие, разделенные государства были первоначально маленькими монархиями,  а  со  временем  эти  монархии  стали  аристократиями,   некоторые — и демократиями; тем и другим весьма часто угрожала опасность оказаться во власти одного правителя, но демократии эта опасность грозила чаще. И это вновь естественный ход человеческого общежития в период его ранней юности. Племенная знать полагала, что может обойтись без царской власти, а поскольку народ не был способен управлять собою сам, то знатные люди и становились его  вождями. А в  зависимости от рода занятий, духа, жизненного уклада народ или покорялся этим вождям,  или боролся до тех пор,  пока  не  получал своей  доли  в  управлении государством.   Пример   первого — Лакедемон,   пример    второго — Афины. Причина  всякий  раз — в  конкретных  условиях  и  строе   обоих   городов. В Спарте правители зорко следили друг за другом, чтобы не появился между ними тиран, а в Афинах народ не раз заманивали льстивыми речами под власть тирании, если даже форма правления и не называлась таким словом. Оба города и все, что произвели они на свет,— это такие же естественные создания их географического положения,  времени, жизненного  уклада  и  исторических  обстоятельств,   как  и  все   производимое природой.

4.  Если множеству республик, более или менее связанных общими делами, границами и прочими интересами, а прежде всего пристрастием к

380

войнам и любовью к славе, приходится бежать вместе по одной дорожке, то они быстро найдут повод для раздоров,— сначала найдут такой повод республики более сильные, а они всех, кого только могут, будут перетягивать на свою сторону, и, наконец, одна из группировок восторжествует. Таковы были долгие войны юношеской поры — войны между государствами Греции, особенно между Лакедемоном, Афинами, а потом и Фивами. Войны эти велись ожесточенно, упорно, иногда бесчеловечно, как вообще ведутся войны, когда все граждане и воины зажигаются общей целью. Возникали войны обычно из-за пустяков, из-за нанесенных обид, как то бывает, когда дерутся подростки, и вот что кажется странным, а на самом деле и совсем не странно: государство, одержавшее победу, особенно Лакедемон, старалось навязать свои законы и порядки побежденному, чтобы, так сказать, печать поражения навеки легла на него. Ибо аристократия — заклятый недруг и тирании и народного правления.

5.  Между тем войны греков, если рассматривать их как род занятий, не были, по существу, простыми варварскими набегами; совсем напротив, в них со временем получает развитие весь дух   государственных и   военных дел, какой когда-либо вращал колесо мировых событий21*. И греки знали уже, в чем состоят потребности государства, источники его могущества и богатства, и вот этими источниками они и пытались овладевать, порою пользуясь самыми грубыми средствами. И они знали уже, что означает равновесие   в   отношении   между   республиками   и   сословиями, что такое тайные  и явные  союзы  государств,  что  значит  пойти  на  военную   хитрость, опередить противника, оставить в беде союзника и т. д. Итак, и в государственных делах, и в делах войны самые искушенные деятели Римской империи и нового мира поучились у греков, ибо способ ведения войны, конечно, меняется с изменением оружия, времени, географического положения, но вечно остается одним и тем же дух людей, и этот дух хитрит,   уговаривает,     скрывает   свои   намерения,    переходит   в   нападение, защищается,  отступает,   выискивает   слабости   противника,   дозволенными и  недозволенными  средствами  пытается  доказать  свое  преимущество.

6.  Войны с персами проводят первую резкую грань в истории Греции. Повод к войне подали греческие колонии в Малой Азии, которые не могли уже противостоять чудовищному захватническому духу азиатов и, привыкнув к независимости, при первом же удобном случае попытались сбросить чужеземное иго. Афины послали двадцать кораблей им  в подмогу, и это было высокомерным вызовом со стороны  демократии,  потому что спартанец Клеомен отказал колониям в помощи, и вот эти несчастные   двадцать кораблей навлекли такую безумную войну на всю Грецию. Но уж коль скоро страшная война началась, великолепные победы немногих мелких государств над двумя царями огромной Азии были чудесами мужества и доблести,— но только   не   сверхъестественными   чудесами.   Персы, воюя с греками, были совершенно выбиты из своей колеи,  а греки, на-

21* Сопоставление разных народов само собой возникает в ходе исторического изложения.

381

против, сражались за свободу, за жизнь и отечество. Они сражались против варваров, у которых — рабская душа, против варваров, которые своей расправой над эретрийцами40 уже показали, чего ждать от них грекам, а потому греки и напрягли все свои силы и собрали все свое мужество и весь свой ум. Персы под предводительством Ксеркса напали на них, как нападают варвары; они пришли с цепями в руках, чтобы вязать, и с факелами в руках, чтобы жечь и опустошать; однако во всем этом было мало ума. Фемистокл просто воспользовался против них ветром, а противный ветер на море — опасный враг неповоротливого флота. Короче, персы вели войну с великими силами, яростно, но безрассудно, а потому она и кончилась для них такой неудачей. Положим даже, что греки были бы разбиты, а вся страна их — Афины были бы разграблены,— персы все равно не смогли бы удерживать Грецию в повиновении, управляя ею из самого центра Азии, при внутреннем разладе империи; ведь и Египет им было уже трудно удерживать в то время. Море было союзником Греции,   как   и   сказал,   только   в   другом   смысле,   дельфийский   оракул41.

7.  Но разбитые наголову персы вместе с добычей и позором оставили в Греции искру, пламя которой уничтожило все здание греческого строя. Вслед за Персидскими войнами пришли слава и богатство, роскошь и ревность, короче говоря, гордыня и надменность. Вскоре в Афинах наступил век Перикла, самый блестящий, какой когда-либо переживало такое маленькое государство, а затем, по причинам тоже вполне естественным, разгорелась  неудачная  Пелопоннесская   война — собственно,   две   войны  со спартанцами, и вот, победив в одном-единственном сражении, Филипп Македонский накинул сеть на голову всей Греции. Не говорите, что неблагосклонный бог вершит судьбами людей и, питая к ним зависть, стремится сбросить  народы  с  вершин  счастья;   сами  люди — вот   неблагосклонные друг к другу демоны. Из Греции, какой была она в эти времена, могло ли  стать  что-либо  иное,  как  легкая добыча  для  победителя?   А  откуда было прийти завоевателю, если не с гор Македонии? Греция была в безопасности   со   стороны  Персии,  Египта,  Финикии,  Рима, Карфагена;  но враг ее притаился поблизости, и он внезапно   поразил Грецию   хитрыми и мощными ударами. Оракул и на сей раз был умнее греков;  он угождал Филиппу, а все событие в целом попросту подтвердило общее положение: воинственный горный народ, живущий в согласии и мире, неизменно одержит верх над обессилевшей, разъединенной, изнеженной нацией, если хорошенько вцепится в нее и будет вести дело умно и мужественно. Так и вел дело Филипп, и Греция сделалась его добычей,— она задолго до него уже пала в борьбе с самой собою. Тут и кончилась бы история Греции, если бы Филипп был варваром вроде Суллы  или Алариха,  но Филипп сам был греком, греком был и его старший сын, так что вместе с утратой греческой   свободы   начинается,   под   именем   греков,   новый невиданный эпизод всемирной истории, эпизод,   каких   мало   во   всей   всемирной   истории.

8.  Вот как  развивались  события:   юный Александр,  который  взошел на трон, едва исполнилось ему двадцать лет, охваченный пламенем често-

382

любия, свершил замысел, для претворения которого все уже было готово у его отца: он перешел в Азию и вступил на землю персидского монарха. И опять — самое естественное, что только могло случиться. Все пути, по которым шли персы в Грецию, если они воевали на суше, пролегали через Фракию и Македонию; стало быть, давняя ненависть к персам жила в душе этих народов. А слабость персов была прекрасно известна грекам, не только из воспоминаний о древних битвах при Марафоне, Пла-теях и т. д., но и по более близким временам — по истории возвращения на родину десяти тысяч греков под предводительством Ксенофонта42. Так куда же было направить оружие македонцу, ставшему властелином и верховным главнокомандующим всей Греции, куда было направить ему свои фаланги, если не против богатейшей империи, которая вот уже целое столетие переживала глубокий упадок? Юный герой выиграл три сражения, н вот Малая Азия, Сирия, Финикия, Египет, Ливия, Персия, Индия оказались подвластны ему; он мог дойти и до мирового океана, если бы македонцы, будучи рассудительнее его, не принудили его повернуть назад. Не было во всем этом везении чуда, как не было завистливой судьбы, уготовавшей ему конец в Вавилоне. Какая великая мысль — править миром из Вавилона, править миром, простирающимся от Инда до Ливии, миром, охватывающим и всю Грецию вплоть до Икарийского моря! Что за мысль — всю эту часть света превратить в единую Грецию, где все —язык, нравы, искусства, торговля и колонии — будет единым, что за мысль — основать новые Афины в Бактрах, Сусах, Александрии! И вот—победитель умирает в расцвете лет, а с ним гибнут все надежды, гибнет весь только что основанный греческий мир! Итак, если бы мы обратились к Судьбе, она ответила бы нам: «Пусть был бы Вавилон, пусть была бы Пелла столицей Александра, пусть бы в Бактрах говорили по-гречески и по-парфянски,— но если хочет сын человеческий исполнить намеченное им, он должен вести умеренную жизнь и не напиваться до смерти». Но Александр так поступал, и царство уплыло из его рук. Нет ничего удивительного в том, что он злодейски загубил сам себя; более удивительно другое, что так долго прожил человек, давно уж разучившийся выносить свое счастье. 9. Тогда империя распалась на части—то есть лопнул чудовищный мыльный пузырь; но бывало ли иначе при подобных обстоятельствах? Вся завоеванная Александром область земли не была объединена ни с какой стороны, даже в душе самого завоевателя она едва ли успела сложиться в единое целое. А те поселения, которые он заложил, не могли в своем младенчестве существовать без такого покровителя, как он, и тем более не могли они держать в узде народы, которым были навязаны силой. И если Александр умер, не оставив наследника, могли ли не начать грабить, каждая для себя, те хищные птицы, которые своими победами помогали ему в его полете? Они клевали друг друга, пока не отыскали себе гнезд — своей военной поживы. Ни с одним государством, возникшим в результате невообразимо быстрых захватов, и не бывало иначе: природа народов и областей земных очень скоро потребует назад принадлежащие ей права, так что только за счет превосходства греческой куль-

383

туры над варварскими народами и следует отнести то обстоятельство, что разные уголки земли, насильственно объединенные друг с другом, еще раньше не вернулись к своему прежнему строю. Первыми отпали Парфия,. Бактрия и земли по ту сторону Евфрата, ибо они были расположены слишком далеко от центра империи, и эта империя ничего не могла бы поделать с горными парфянскими племенами. Если бы Селевкиды выбрали Вавилон или свою собственную Селевкию местом пребывания,— Александр, как раз и хотел сделать столицей Вавилон,— то они, вероятно, сохранили бы всю свою мощь и справлялись бы с восточными племенами, но зато они еще стремительнее утонули бы в размягчающей тело роскоши. Подобно парфянам поступили и азиатские провинции фракийской империи: они воспользовались правом, которое всегда есть у разбойников, и как только соратники Александра уступили трон более мягкотелым преемникам, сделались, каждая сама по себе, особым, независимым царством. Нельзя не видеть в таких событиях неизменно повторяющихся естественных законов всемирной истории государств.

10. Долговечнее были царства, прилегавшие к самой Греции; они могли существовать и дольше, если бы происшедшие между ними, а главное, между римлянами и карфагенянами, раздоры не ввергли их в ту катастрофу, которая исходила от италийской самодержицы, от Рима, и постигла одно за другим все побережья Средиземного моря. Тут отжившие свой век, слабые государства вступили в весьма неравную азартную игру, от участия в которой мог бы удержать их и самый скромный разум. Между тем все греческое — греческая культура, греческое искусство, вообще все, что могло сохраняться в этих царствах, сохранялось в них. В Египте процветали знания, науки — в форме отвлеченной учености, потому что они и были ввезены сюда в такой форме; словно мумии, науки погребены был» в музее или в библиотеке. Искусство при дворах азиатских правителей сделалось пышным, роскошным; цари Пергама и Египта соревновались между собой, собирая библиотеки,— соревнование это принесло большую пользу и нанесло огромный вред литературе. Книги собирали и подделывали, а когда все собранное сгорело, вместе с пожаром погиб целый мир древней учености. Видно, что судьба отнеслась к этим вещам ничуть не иначе, чем ко всем другим, предоставляя на усмотрение людей, будут ли они поступать с ними умно или глупо,— люди всегда поступают согласно со своей природой. Когда ученый наших дней жалеет, что потеряна такая-то древняя книга,— сколько пришлось бы оплакивать куда более нужных вещей, которые тоже навеки унес обычный поток судьбы. История преемников Александра в высшей степени замечательна, не только потому что в ней отыскивается столько причин, почему та или иная вещь погибла или, наоборот, уцелела, но и потому, что в этой истории — печальный образец для всех империй, основанных на захвате чужих земель и на захвате чужих наук, искусств, культуры.

11. Не требует доказательств и то, что Греция, дойдя до такого состояния, уже не могла вернуть себе прежнего блеска, период расцвета был давно  уже  пережит.   Правда,  тщеславные  правители   пытались   восстано-

384

вить греческую свободу, но это были ложные усилия — о свободе без вольного духа, о теле без души. Афины по старой привычке не забывали обожествлять своих благодетелей, и по-прежнему сохранялись в этой столице всей европейской культуры науки и искусства, и по-прежнему слышны были тут декламации по поводу философии и всех наук,— доколе это было возможно, потому что счастливые времена без конца перемежались разграблением и разорением города. Маленькие города не умели жить в согласии друг с другом, не знали они и принципов, как сохранить мир, хотя и был заключен между ними Этолийский и обновлен Ахейский союз государств. Ни рассудительность Филопоймена, ни справедливость Арата не вернули Греции ее былых времен. Как солнце на закате, которое в окружении поднимающихся на горизонте туманов кажется больше, принимает романтические очертания, так и политика Греции в этот период,— но лучи заходящего солнца не греют, как в полдень, и политика умирающих греков тоже была лишена энергии и силы. Пришли римляне, прокрались, как льстивые тираны, все споры и раздоры на целом земном шаре решавшие в свою пользу, и едва ли варвары поступали более жестоко, чем Муммий в Коринфе, Сулла в Афинах, Эмилий в Македонии. Долго, долго грабили римляне, пока не забрали все, что только можно было найти в Греции, а затем воздали ей почести — торжественно похоронили мертвое тело. Они платили жалованье здешним льстецам и посылали туда своих сыновей, чтобы те, идя по стопам древних мудрецов, учились тут, среди болтунов и профессиональных софистов. Последними пришли готы, христиане и турки, которые разрушили до основания царство греческих богов, надолго пережившее самого себя. И они пали, великие боги, Юпитер Олимпийский и Паллада Афина, дельфийский Аполлон и аргосская Юнона,— храмы их обратились в щебень, статуи — в груды камней, осколки которых напрасно ищут по сю пору"*. Они исчезли с лица земли, и теперь, напрягая все силы, трудно представить себе, как процветало это царство богов, как процветала их вера, какие чудеса вершили они между самыми умными и проницательными народами. И если пали эти кумиры, эти самые прекрасные идолы, каких рождало человеческое воображение,— не падут ли и менее прекрасные? И кому уступят они место, каким идолам?

12. Великая Греция претерпела ту же судьбу в иных невзгодах. Эти процветающие города, самые населенные, расположенные в самом прекрасном климате, следующие законам Залевка, Харонда, Диокла, опередившие большинство греческих провинций в культуре и науке, в искусстве и торговле,— они не мешали ни персам, ни Филиппу и потому отчасти просуществовали дольше своих европейских и азиатских собратий, но пробил час, и свершилась их судьба. Вмешавшись в войны Рима с Карфагеном, они потерпели, наконец, поражение и, погибнув от римского оружия, погубили Рим своими нравами. Их развалины, прекрасные и могучие, за-

22* Путешествия Спона, Стюарта, Чандлера43, Ридезеля и др.

385

служивают того, чтобы мы оплакивали их,— уничтожили их землетрясения и огнедышащие горы, но еще более — безумная ярость людей23*. Нимфа Партенопа скорбит, сицилийская Церера ищет свои храмы и не находит своих златых посевов.

VII. Общие рассуждения о греческой истории

Мы с разных сторон рассмотрели историю этой замечательной области земли, для философии истории человечества она, среди всех народов мира, выделяется как предмет единственный в своем роде. Греки не только свободны от примесей чуждых наций, не только сохранили присущий им внешний облик — во всей фигуре и во всем телосложении, но они и прожили все свои возрасты и периоды и весь жизненный путь, от самых неприметных начал культуры, прожили в редкостной полноте, как никакой другой народ истории. Ибо живущие на материке нации или застревали на первоначальных этапах культуры, противоестественно затверживая их в законах и ритуалах, или же, еще не выразив своей сущности, они становились жертвами завоевателя: цветок не успел распуститься, а его уже срезала коса. Греция же, напротив, испытала все эпохи и всеми насладилась до конца; она развила в себе все, что могла развить, а такому совершенству вновь способствовали счастливые обстоятельства. На материке Греция, несомненно, вскоре сделалась бы добычей завоевателя, как ее азиатские собратья; если бы Дарий и Ксеркс добились своих целей в Греции, не наступил бы и век Перикла. А если бы над греками царствовал деспот, то, по обыкновению деспотов, он сам стал бы завоевывать чужие страны и, как Александр, окрасил бы воды рек кровью своих соплеменников. Чужеземцы примешались бы к ним в их стране, а сами они, одерживая победы в чужих землях, рассеялись бы по целому свету... От всего этого хранили греков лишь их умеренная сила и даже ограниченность торговли, потому что никогда не решались они заплыть за геркулесовы столпы, за столпы счастья. Как естествоиспытатель может рассмотреть растение в целом лишь тогда, когда знает его от семени и ростка до цветения и. до увядшего цветка, так и греческая история — она для нас такой цветок, и жаль только, что греческая история никогда не разрабатывалась так, как по обыкновению римская. Моя же задача теперь — выделить, после всего сказанного, определенные аспекты, которые прежде всего привлекают внимание наблюдателя во всем том важном, что внесли греки во всеобщую историю человечества; сначала повторю сам великий принцип истории.

Во-первых. Что может совершиться в царстве людей в соответствии с обстоятельствами, присущими данной народности, времени, месту, то ре-

23* Путешествия Ридезеля, Уэля44 и др.

386

ально и совершается; Греция — одно из самых полных и прекрасных доказательств тому.

В физической природе мы никогда не рассчитываем на чудеса: мы наблюдаем в природе действие законов, и действуют они повсюду одинаково, неизменно, точно, четко; что же сказать о человеческом царстве с era энергиями, переменами, страстями,— неужели вырывается оно из этой великой цепи природы? Пересадите в Грецию китайцев, и вот нашей Греции не было бы; пересадите греков туда, куда увел Дарий пленных эретрий-цев45, и они не построят ни Спарты, ни Афинского государства. Посмотрите на Грецию в наши дни, вы не найдете тут древних греков, иной раз не найдете и самой земли их. Если бы не говорили они на каких-то остатках своего языка, если бы не замечали вы развалин, в которых лежат ум их, искусства, города, если бы не видели вы прежних рек и гор Греции, то вы решили бы, наверное, что древняя Греция — такая же выдумка, как остров Калипсо или остров Алкиноя. Греки нового времени складывались постепенно, благодаря целому ряду причин и следствий,— тоже и древние греки, тоже и любая живущая на земле нация. Все история людей — это чистая естественная история человеческих энергий, действий,  влечений,   история,  во   всем   сообразная   с   временем   и   местом.

Сколь бы ни прост был этот принцип, он проясняет многое и бывает полезен при рассмотрении истории разных народов. Любой историк согласится со мною в том, что удивленно пялить глаза и без толку запоминать имена народов не значит заниматься историей, а если так, то, наблюдая любое историческое явление, размышляющий разум должен проявить всю свою остроту, как и при наблюдении явлений природы. Поэтому, рассказывая о ходе истории, разум будет искать в ней величайшую истину, постигая и оценивая события, будет стремиться найти в них полнейшую взаимосвязь, но не будет существующее и происходящее объяснять чем-то другим, чего вообще нет. Стоит ввести этот строгий принцип, и тотчас же исчезают всякие домыслы, всякие признаки волшебной страны; мы повсюду пытаемся тогда увидеть то, что есть, во всей его чистоте, а когда увидим, то тогда, по большей части, заметим и причину, почему существующее не могло быть иным. Когда ум наш усвоит такую привычку в своем подходе к истории, то он найдет путь к более здоровой философии, которую вряд ли можно найти где-либо помимо естественной   истории   и   математики.

И именно следуя этой философии, мы в первую очередь и прежде всего остережемся присочинять к реальным явлениям истории скрытое от нас особое намерение — некий неведомый замысел,— и тем более причислять магическое воздействие незримых демонов, духов, которых мы не решились бы и припомнить, если бы речь шла о явлениях природы. Судьба открывает свои намерения в том, что и как происходит; поэтому созерцатель истории выводит ее намерения лишь из того, что реально существует и до конца проявляет себя. Почему существовали на земле просвещенные греки? Потому что греки существовали, а существуя, и могли при таких-то  обстоятельствах   быть   лишь  просвещенными   греками.  Почему   Алек-

387

сандр отправился в Индию? Потому что он был Александром, сыном Филиппа, а в соответствии с замыслами своего отца, деяниями своего народа, по своему возрасту и характеру, да и начитавшись Гомера, не видел лучшего, чем заняться. Но если решимость Александра мы будем объяснять тайными намерениями высшей силы, его дерзкие подвиги — везением и Фортуной, то мы рискуем тем, что в одном случае самые мрачные безрассудства Александра превратим в конечные цели божества, в другом — умалим его личное мужество и умение полководца, и в любом — лишим естественности все событие в целом. Кто в естественной истории верит в сказки, кто полагает, что незримые духя расцвечивают розу и наполняют серебрянной росой ее чашечку, кто думает, что крошечные духи света облекаются в тело светлячка и играют на хвосте павлина, тот может быть глубокомысленным поэтом, но как естествоиспытатель или историк он отнюдь не будет блистать. История — это наука о том, что реально существует, а не о том, что могло бы быть согласно тайным намерениям судьбы.

Во-вторых. Что верно в отношении одного народа, то верно и в отношении нескольких народов, связанных между собою; они существуют, как связало их время и место, и они воздействуют друг на друга так, как это обусловила взаимосвязь живых энергий.

На греков воздействовали азиатские народы, а греки, в свою очередь, влияли на азиатов. Римляне, готы, турки, христиане одолевали греков, римляне, готы, христиане благодаря грекам просвещались,— как все это взаимосвязанно? Все предопределяет место, время, естественное действие живых энергий. Финикийцы завезли в Грецию буквы, но не придумали их для греков, а просто завезли сюда, потому что основали в Греции свои поселения. Так и у эллинов с египтянами, так и у греков, когда они отправились к Бактры,— так со всеми дарами Муз, которые получили люди из рук греков. Гомер пел — не для нас; но поскольку он пришел к нам, он принадлежит нам, и мы смеем учиться у него. Если бы один-единственный случай с течением времени похитил у нас Гомера, как отнял он у нас столько прекрасных созданий,— кто стал бы спорить с тайным замыслом судьбы, видя естественные причины гибели? Пересмотрите списки сочинений утраченных и сохранившихся, разузнайте, почему одни сохранились, а другие были утеряны, а после этого рискните назвать правило, по которому судьба разрушала в одном случае и сохраняла в другом. Аристотель сохранился в одном-единственном закопанном в землю экземпляре, другие сочинения сохранились в подвалах и сундуках46, насмешник Аристофан сохранился под подушкой святого Иоанна Златоуста47, который учился по нему составлять проповеди; все наше Просвещение и зависело от таких самых узких заброшенных тропинок. А ведь Просвещение48 — это бесспорно великое событие во всемирной истории: оно привело в волнение почти все народы, и теперь, вместе с Гершелем, они разделяют на слои Млечные пути небес. Но от каких же мелочей, от каких пустяков зависело наше Просвещение: случайно оказалось в нашем  распоряжении  и  стекло,  случайно  оказались  и  несколько  книг,— а

383

иначе мы, словно наши древние братья, бессмертные скифы, все еще колесили бы по земле на своих домах-повозках, вместе с женами и детьми. Если бы цепочке событий угодно было сложиться так, чтобы вместо букв греческих у нас были буквы монгольские, мы писали бы теперь на монгольский лад, а Земля продолжала бы идти своим великим путем, и шли бы годы, и сменяли бы друг друга циклы, и все жило и творило бы, чему дает жизнь, согласно божественным законам природы, наша мать-земля.

В-третьих. Культура народа — это цвет его бытия, изящное, но бренное и хрупкое откровение его сущности.

Как человек, рождаясь на свет, не знает ничего и всему, что хочется ему узнать, должен учиться, так и некультурный народ — он учится, упражняясь сам по себе или в общении с другими народами. Но для каждого вида человеческих знаний — свой круг, то есть своя природа, время, место, жизненный период; греческая культура росла, сообразуясь с временем, местностями, предметами, и вместе с ними приходила в упадок. Поэзия и некоторые другие искусства предшествовали философии, и если где расцветали поэзия и ораторское искусство, то это не значит, что тут же цвело военное дело и патриотические доблести; энтузиазм афинских ораторов разгорался тогда, когда государство клонилось к упадку, а честные нравы стали уделом прошлого.

Но в каком бы роде ни проявлялось Просвещение среди людей,— оно всегда стремится к совершенству и если в отдельных случаях достигает его благодаря стечению благоприятных обстоятельств, то уже не может задержаться на такой высшей точке и не может второй раз вернуться к ней, а должно начать отсюда спуск. Самое совершенное творение, если только от людей можно требовать совершенства,— это нечто наивысшее в своем роде; коль скоро совершенное создано, после него возможны лишь подражания или напрасные потуги превзойти достигнутое. Гомер пел, и после него уже невозможен был второй Гомер; первый сорвал цветы с эпического венка, а следовавшие за ним довольствовались отдельными листочками. Вот почему греческие трагики избрали иное поприще; они, как говорит Эсхил, питались крохами со стола Гомера49, но иной пир готовили своему веку. И их период прошел: трагические сюжеты были исчерпаны, и последователям великих поэтов оставалось только варьировать их, потому что форма наилучшая — наивысшая красота греческой драмы — уже была достигнута более ранними образцами. Несмотря на всю свою мораль, Еврипид уже не мог приблизиться к Софоклу, и тем более невозможно было для него превзойти Софокла в самом существе его искусства, и вот умный Аристофан избрал для себя иное поприще. Так обстояло дело со всеми жанрами греческого искусства, так всегда будет у всех народов, а что греки в свои лучшие времена постигли этот естественный закон и не пытались превзойти наивысшее чем-то еще более высоким, это-то и объясняет такую безошибочность их вкуса и все многообразие его развития. Когда Фидий создал своего всемогущего Юпитера, то Юпитер еще более возвышенный был уже немыслим; однако достигнутый идеал мог быть перенесен на других богов, и так каждому бо-

389

гу достался его особенный характер,— вся область этого искусства была заселена.

Если мы любим какой-либо предмет человеческой культуры, то предписывать эту же любовь и всевластному Провидению,— ради того, чтобы придать противоестественную вечность тому единственному мгновению, в которое этот предмет мог осуществиться,— значило бы поступать мелочно и жалко. Молить Провидение, чтобы оно увековечило один момент, значило бы, что мы хотим уничтожить самое существо времени и всю природу конечного мира50. Юность уже не вернется к нам, а потому не вернется и юношеское движение наших душевных энергий. Цветок распустился, и это как раз означает, что он скоро завянет; он вобрал в себя всю силу растения, начиная с корней, и когда умирает цветок, то вслед за ним умирает и растение. Если бы породившее Перикла и Сократа время продлилось одно лишнее мгновение по сравнению с длительностью, что определена цепочкой обстоятельств, то это было бы несчастьем, и нужно сказать, что тут был опасный, невыносимый для Афин период истории. И если бы гомеровская мифология вечно жила в душах людей, и вечно правили греческие боги, и вечно раздавался громовый голос афинских Демосфенов, то и это было бы узостью и ограниченностью. Каждому растению суждено отцвести, но, отцветая, растение разбросает семена, и живое творение обновится; Шекспир не был Софоклом, Мильтон — Гомером, Болингброк51 — Периклом, но каждый из них на своем месте и в своем роде был тем, что те, древние,— на своем месте и в своем роде. Итак, пусть каждый стремится на своем месте быть тем, чем он может быть в цепочке вещей; этим только и должен быть каждый, а иное невозможно.

В-четвертых. Здоровье и долговечность государства опирается не на точку высшего развития его культуры, а на мудрое или счастливое равновесие его живых творческих сил. Чем ниже расположен центр тяжести в этом живом стремлении, тем тверже и долговечнее государство.

На что рассчитывали древние основатели государств? Не на ленивый покой и не на крайнюю степень движения, но на порядок и правильное распределение вечно бодрствующих, никогда не дремлющих энергий. Принцип, которым руководствовались древние мудрецы, был подлинной мудростью человеческой, перенятой у природы. А всякий раз, когда государство оказывалось поставленным на острие, под каким бы ослепительным предлогом это ни происходило и каким бы блистательным деятелем ни производилось, государство подвергалось опасности, ему грозила гибель, и оно могло вернуться к своему обычному состоянию лишь благодаря удачному применению насильственных средств. Так стояла на острие Греция, когда вела войну с Персией, и эта ситуация была ужасной; так Афины, Лакедемон, Фивы с чудовищным напряжением сил противоборствовали друг другу, и это в конце концов стоило Греции ее свободы. Равным образом и Александр после блестящих побед поставил на острие всю пирамиду своего государства; он умер, пирамида упала и рассыпалась на куски. Сколь опасными были для Афин Алкивиад и Перикл, доказывает

390

история их жизни; однако верно и то, что если такие критические моменты проходят быстро и со счастливым исходом, то они позволяют выйти наружу редкостным энергиям и приводят в действие скрытую в глубине невероятную мощь. Весь блеск Греции порожден неустанной деятельностью множества государств, деятельностью живых сил, а все долговечное и здоровое, что присуще было греческому вкусу и греческому строю, было, напротив, порождено мудрым и счастливым равновесием всех сил и энергий. Все удачные установления Греции были тем долговечнее и благороднее, чем больше опирались они на гуманность, то есть на разум и справедливость. Здесь перед нами — широкое поле для размышлений о греческом государственном строе, о том, что сделала Греция, со всеми ее нововведениями и устроениями, для блага своих граждан и для блага всего человечества. Однако такие размышления были бы сейчас еще преждевременны. Нам нужно пересмотреть сначала немало других эпох и народов, прежде чем мы подойдем к достоверным результатам.

КНИГА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Мы приближаемся к берегам, откуда пришла ужасная погибель в те страны, что мы рассматривали прежде, ибо словно растущая волна излилась из Рима и поглотила государства Великой Греции, самою Грецию и все построенные на развалинах Александрова трона царства. Рим разрушил Карфаген, Коринф, Иерусалим и много других цветущих городов греческого и азиатского мира, а в Европе принес гибель всей южной культуре, насколько простиралось римское оружие, в первую очередь положил конец культуре соседней с ним Этрурии и бесстрашной Нуманции. И Рим не успокоился, пока не воцарил над целым миром народов от Западного моря до Евфрата, от Рейна до Атласа, но затем он перешел предустановленную судьбою черту, и тогда мужественное сопротивление северных и горных народов, внутренние разногласия и пышная жизнь, жестокость и гордыня властителей Рима, страшное правление солдат и, наконец, ярость диких народов, словно потоки морские устремившихся на Рим, привели Рим к плачевному концу. Никогда судьба народов не была так тесно связана с судьбой одного города, никогда такая связь не была столь длительной, как во времена римского господства над миром, и если в это время со всей своей силой проявились мужество и решительность людей, то, с другой стороны, проявились в этой великой игре и все те пороки и вся та жестокость, перед которыми в ужасе содрогнется человеческое естество, если только еще не совсем забыты людьми их права. И вот этот город Рим чудесным образом стал крутым и страшным переходом ко всей культуре Европы, потому что среди развалин его сохранились награбленные сокровища мудрости и искусности древних государств — сохранились в жалких своих остатках,— но, главное, благодаря странному превращению язык Рима стал инструментом, с помощью которого можно было учиться пользоваться этими еще более древними сокровищами. Еще и поныне латинский язык с детства становится для нас средством ученого образования, и хотя в нравах и душах наших так мало римского, мы раньше знакомимся с римскими завоевателями, чем с более кроткими нравами мягких народов и с принципами, на которых зиждется благосостояние наших государств. Мы сначала знакомимся с Марием и Суллой, с Цезарем и Октавием, а уж потом с мудрым Сократом и с обычаями наших предков. Кроме того, поскольку с языком Рима была связана  вся культура

392

Европы, то его история и с политической и с ученой стороны разъяснена как никакая иная в целом мире, ибо все величайшие умы, рассуждавшие об истории, рассуждали и об истории Рима и в связи с принципами и деяниями римского народа излагали и свои собственные мысли. Итак, по окровавленной почве римского величия мы ступаем, словно мы — в храме классической учености, словно мы — в святыне древних творений искусства; на каждом шагу любой предмет напоминает нам о погибших сокровищах древней мировой державы, время которой прошло и никогда уже не вернется. И даже в фасциях, что карали целые народы, нам видятся побеги величественной, безгранично властной культуры, той культуры, которая вследствие печальных обстоятельств насаждалась и у нас. Но прежде чем познакомиться с городом, покорившим мир, мы принесем жертву духу гуманности и бросим взгляд, исполненный сожаления, на судьбу соседнего народа, который более других способствовал раннему развитию Рима, но, к несчастью, жил слишком близко от него, а потому и нашел для себя печальный конец.

I. Этруски и латиняне

Уже по своему географическому положению Италия, этот длинный, вытянутый полуостров, могла принять множество пришельцев и поселенцев. Поскольку в верхней части полуостров связан с большим материком, простирающимся от Испании и Галлии, через Иллирию, вплоть до Черного моря — этой великой преграды, разделявшей пути народов, и поскольку Италия со стороны моря как раз лежит против берегов Иллирии и Греции, то в эти времена древнейшего переселения народов различные племена, различные народы неизбежно попадали на полуостров, двигаясь по материку и спускаясь книзу. Выше жили племена отчасти иберийского, отчасти галльского происхождения, под ними жили авзонии, происхождение которых неизвестно, а поскольку с народами этими, в разных областях и в разные периоды, смешивались пеласги, позже греки и, по всей вероятности, даже троянцы и многие другие племена, то уже по одному этому, из-за одних этих весьма достойных внимания пришельцев, на Италию можно смотреть как на оранжерею, где рано или поздно должно было произрасти нечто замечательное в своем роде. Дело в том, что некоторые народы, приходившие сюда, не были вполне лишены культуры: у пеласгов была письменность, религия и мифы, у некоторых из иберийских племен, по-видимому, тоже, потому что они жили вблизи от тех областей, где вели торговлю финикийцы; значит, все сводилось к тому, на каком месте и каким образом выйдет на свет цветок родной культуры.

И он расцвел у этрусков, у народа очень раннего и своебытного по вкусам и по всей культуре, откуда бы он ни пришел в Италию. Этруски не стремились к завоеваниям, а все время были заняты постройками, нововведениями,  торговлей,  ремеслами, мореплаванием,— побережья Ита-

393

лии весьма благоприятствовали этому последнему искусству. Почти по всей стране, вплоть до Кампаньи, этруски закладывали колонии, распространяли ремесла, занимались торговлей, так что ряд наиболее славных городов Италии именно им обязан своим существованием1*. Гражданский строй этрусков послужил образцом и для самих римлян — он значительно превосходил строй варваров и нес на себе яркую печать европейского духа,, так что ничего подобного нельзя было позаимствовать ни у азиатских, ни у африканских народов. И еще перед самой своей гибелью государство этрусков было республикой соединенных двенадцати племен, сплотившихся на тех самых началах, что даже в Греции были выработаны гораздо позднее, под давлением крайне тяжелых обстоятельств. Каждое отдельное государство не могло ни начинать войны, ни заключать мира без согласия всех остальных; война у этрусков стала уже искусством; знак атаки, наступления, выступления в поход, сражения замкнутым строем подавался звуком военной трубы, метанием легких копий и дротиков, все это, возможно, и изобретено этрусками. Этруски соблюдали своеобразное военное и государственное право, утвердив торжественные права герольдов; и гадания, и многие другие ритуалы их религии — нам они кажутся простым суеверием — были, очевидно, орудиями их государственного управления, и благодаря этому этруски оказались в Италии первым народом, стремившимся связать религию и государство на определенных, сложных и искусных основаниях. Почти всему этому Рим научился у этрусков, а если такого рода установления способствовали прочности и величию римской власти,— что несомненно,— то римляне почти всем и обязаны этрускам. И мореплавание давно уже стало у этого народа искусством, благодаря которому этруски управляли колониями и господствовали над побережьями Италии, где они вели свою торговлю. Они умели строить дома и крепости; тосканский ордер назван так этрусками, он древнее дорического ордера греков и не заимствован ни у какого народа. Этруски любили соревноваться в езде на колесницах, любили музыку, театральные представления и, как показывают памятники их искусства, своеобразно усвоили мифы пеласгов. Обломки, осколки их искусства, сохраненные для нас лишь спасительным загробным царством, говорят, что начали они с самых примитивных форм и впоследствии оставались верны своебытным представлениям — даже когда познакомились со многими народами, прежде всего с греками. У них на самом деле есть свой особый стиль в искус-стве , которого, точно так же как и своих религиозных предании, они придерживались вплоть до того времени, как пала их свобода3*. И в своих законах, добрых гражданских законах, предписанных и мужчинам, и  женщинам,   и  во  всех  своих  начинаниях,  касавшихся  и  земледелия  и

1* Demster. Etrur. Regal, cum observat. Buonaroti et paralipom. Passerii. Florent. 1723. 1767.'

2* «История искусства» Винкельмана, ч. I, гл. 3.

3* Heyne de fabularum religionumque Graecorum аЬ Etrusca arte frequentatarum natura et caussis: de reliquiis patriae religionis in artis Etruscae monumentis: Etrusca Antiquitas a commentitiis interpretamentis liberata: Artis Etruscae monimenta ad genera et tempora sua revocata in N. Commentariis Soc. Gotting, T. Ill seq.

394

виноградарства, и охраны торговли и гостеприимства, этруски, кажется, ближе были к подлинным правам человечества, чем, даже и в гораздо более позднее время, многие из греческих республик; а поскольку алфавит этрусков стал прототипом для всех алфавитов европейских народов, то мы можем видеть в Этрурии второй рассадник культуры в нашей части света. Тем более огорчительно, что от этого искусного и культурного народа осталось так мало памятников, сохранилось так мало сведений о занятиях его и устремлениях,— даже историю гибели этого народа отняла у нас злополучная судьба.

Откуда же это цветение этрусской культуры? И почему не поднялась она до греческой красоты, почему увяла, не достигнув вершин совершенства? Как бы мало ни знали мы об этрусках, и здесь мы видим великую мастерскую природы, слагающей, строящей нации и в зависимости от внутренних энергий и внешних связей как бы переиначивающей самое себя вместе с местом и временем. Этруски были европейским народом, уже далеко ушли они от издревле заселенной народами Азии, матери изначальной культуры. И племена пеласгов тоже, словно одичавшие путники, прибились к берегам Италии, тогда как Греция располагалась как бы в самом средоточии народов, куда отовсюду стекались культурные нации. Много народов теснилось в Италии, так что язык этрусков представляется какой-то смесью разных языков4*,— густо населенной Италии не был дарован цветок, вышедший из одного чистого зародыша. Уже Аппени-ны, где гнездятся грубые горные племена, Аппенины, пересекающие всю Италию, не допускают, чтобы на всей территории Италии существовало только одно государство, чтобы везде царил единый вкус государства или нации,— а ведь только на таком единстве и основана прочность и долговечность культуры в стране. И позднее завоевание ни одной страны не стоило римлянам таких трудов, как завоевание Италии, а как только власть римлян пала, так Италия немедленно перешла в естественное для нее состояние — раздробилась на множество частей. Такая раздробленность отвечает ее природе: отдельные земли различаются по своему положению, расположены на берегу моря или в горах, и племенной характер населения тоже различен, так что даже теперь, когда политическая власть стремится все подчинить единому началу и все нанизать на одну цепь, Италия из всех государств Европы остается самой раздробленной страной. И этрусков тоже вскоре стали со всех сторон теснить разные народы, а поскольку они были не воинственным, а скорее торговым народом, тс даже и их военное искусство, куда более развитое, чем у соседних народов, должно было уступать почти всякий раз при новом нападении диких племен. Галлы отняли у этрусков земли в Северной Италии, и этрускам лришлось довольствоваться Этрурией в собственном смысле слова; позже расположенные в Кампаньи колонии этрусков перешли в руки самнитов. Народ торговый, любящий искусство, не мог долго противостоять более диким  племенам; ведь   но  пятам   искусства   и  торговли  следует  пышная,

4* Passerii Paralip. ad Demster. etc.

395

роскошная жизнь, а колонии этрусков, расположенные на прекраснейшем побережье Италии, не были свободны от пышных нравов. Наконец и римляне напали на этрусков, ибо, по несчастью, этруски жили слишком близко к ним, а римлянам, несмотря на достойное сопротивление, оказанное этрусками, ни их культура, ни их союз государств не могли противостоять вечно. Культура уже несколько утомила этрусков, тогда как римляне продолжали оставаться закаленным в боях народом, а союз государств тоже не мог принести большой пользы, потому что римляне умело расчленяли его и сражались с государствами по отдельности. Итак, римляне: покорили поодиночке государства этрусков, не без долголетних усилий, потому что, с другой стороны, и галлы нередко совершали тут свои набеги. И вот стесненный со всех сторон, окруженный двумя могущественными противниками народ покорился тому неприятелю, который целенаправленно добивался победы, а таким врагом был Рим. После того как этруски предоставили убежище Тарквинию Гордому2, после успехов, одержанных Порсенною, римляне стали видеть в своем соседе опаснейшего врага; унижений, вроде тех, что нанес Риму Порсенна3, Рим не прощал. Поэтому и не удивительно, что народ вялый должен был, в конце концов, потерпеть поражение от народа сильного, народ торговый — от народа воинственного, непрочный союз государств — от твердого в своем единстве города. Если бы Рим не сокрушал сам, то его быстро сокрушили бы, а поскольку добрый Порсенна не сокрушил Рим, то его страна и сделалась, в конце концов, добычей пощаженного врага.

Итак, географическое положение и время, в какое цвела Этрурия, объясняют нам, почему этруски со своим художественным стилем не стали греками до конца. Мифами их поэтов были древние, тяжкие греческие мифы, в которые они тем не менее вливали поразительную живость и движение; искусство их выражало немногочисленные связанные с торжественными религиозными и гражданскими обрядами мотивы, и ключ к ним мы, можно сказать, утратили. Кроме того, народ этот мы знаем почти исключительно по изображению его похоронных процессий, по урнам и саркофагам. Прекрасной поры, какую испытало греческое искусство после побед над персами, вольные этруски никогда не переживали, а само по себе географическое положение их страны уже лишило их повода к столь возвышенному парению духа и славы. Перед нами — рано созревший плод, выросший в углу сада,— ему далеко до сладости иных плодов, на которые падал отблеск солнечного тепла. Берегам Арно судьба уготовала иные времена, и тогда они принесли плоды более зрелые и более прекрасные.

* * *

А пока болотистым берегам Тибра предстояло распространить свое влияние на три части света, и предпосылки такого умножения восходят к еще более древним временам, когда Рим не был основан и когда исторические условия были совершенно иными. Вот — места, куда приставали, согласно легенде, и Евандр, и Геркулес с греками, и Эней с троянцами;

396

здесь, в центре Италии, был выстроен Палланций, здесь возникло царство латинян с городом Альба Лонга; одним словом, здесь оседала древняя культура, так что некоторые говорят даже, о другом Риме, существовавшем до известного нам города4,— полагали, что новый город построен на развалинах старого. Это последнее предположение лишено основания, так как Рим, по всей вероятности, был колонией Альбы Лонги и управляли им два удачливых искателя приключений; в противном случае едва ли выбрали бы для поселения столь невеселую местность. Впрочем, давайте поначалу посмотрим, что должен был найти в этих местах Рим, почему, отстав от сосцов волчицы, он стал упражняться в сражениях и грабежах.

Вокруг жили небольшие племена, поэтому Риму удалось и добывать средства к существованию, и быстро завоевать пространство вокруг себя. Тогдашние междоусобные войны с ценинцами, крустуминами, антемнатами, сабинянами, камеринами, фиденатами, вейентами прекрасно известны всем; в итоге Рим, едва основанный, построенный на границе, разделявшей самые разные народы, с самого начала стал как бы военным лагерем, и военачальники, равно как сенат, всадники и народ, привыкли к триумфальным шествиям, празднуя победы над ограбленными ими народами. Такие триумфы, перенятые у соседних этрусков, стали большой приманкой для города, скудно живущего и бедного землями, перенаселенного и воинственно настроенного,— они побуждали совершать все новые и новые набеги, вести междоусобные войны. Напрасно возводил миролюбивый Нума храм Януса, богини Верности, напрасно воздвигал пограничных богов и справлял празднества границ. Пока он жил, эти обычаи блюлись, но Рим, привыкший к грабежу за тридцать лет, пока одерживал победы его первый царь, не умел чтить своего Юпитера иначе, как принося ему военную добычу. После смерти справедливого законодателя вновь разгорелся дух войны, и Тулл Гостилий пошел войной на Альбу Лонгу — мать своего города. Он стер ее с лица земли, а жителей его переселил в Рим; так покоряли он и его преемники фиденатов, сабинян, так покорили они, наконец, все латинские города; после этого римляне стали наступать на этрусков. Ничего этого вообще не произошло бы, если бы Рим был расположен в другом месте и был рано порабощен мощным соседом. А теперь Рим, город латинян, очень скоро стал во главе союза латинских городов и, в конце концов, поглотил самих латинян; он смешался с сабинами и, наконец, покорил и их; он учился у этрусков, а потом и их подчинил своей власти, и так овладел он своими троякими рубежами.

Впрочем, чтобы осуществить все эти рано созревшие замыслы, нужны были цари, именно такие, какие и были у Рима, особенно такие, как их самый первый царь. Его и помимо всякого мифа, на деле, вскормила своим молоком волчица; он несомненно был мужественным, умным, смелым, предприимчивым человеком; об этом свидетельствуют уже первые его законы и установления. Нума смягчил некоторые из них — явный признак того, что зависели они не от эпохи, а от личности законодателя. Ибо насколько грубо-первобытным был героический дух ранних римлян, о том свидетельствует не один рассказ — о Горации Кокле, Юнии Бруте,

397

Муции Сцеволе, о поступках Туллии, Тарквина и т. д. Итак, счастьем для этого разбойничьего города было то, что первобытное мужество его царей сочеталось с политической мудростью, а то и другое — с патриотическим великодушием; счастьем было то, что за Ромулом следовал Нума, за Нумой — Тулл, Анк, за ними — Тарквин, а за Тарквином — Сервий, раб, которого только личные его заслуги и возвели на трон. Счастьем, наконец, было и то, что цари эти, отличавшиеся самыми различными чертами характера, правили подолгу, что у каждого из них было время закрепить все привнесенное их умом, но вот явился, наконец, наглый Тарквиний, и тогда город, уже твердо стоявший на своих ногах, избрал иную форму правления. Теперь выступил друг за другом избранный, вечно обновляющийся ряд воинов и первобытных патриотов; они стремились ежегодно обновлять свои триумфы и на тысячу ладов выразить и закалить свои патриотические чувства. Даже сочиняя политический роман о возможном происхождении Рима, нельзя было бы придумать более счастливых условий для его возникновения,— их на самом деле дают нам история и миф5*, Рея Сильвия и судьба ее сыновей, похищение сабинянок, обожествление Квирина, первозданные подвиги, победы, приключения, наконец, Тарквиний и Лукреция, Юний Брут, Побликола, Муций Сцевола и другие — все это потребовалось для того, чтобы заложен был фундамент будущих успехов Рима. Поэтому легче всего рассуждать философически об истории Рима,— гражданский дух его историков таков, что вместе с последовательным рассказом об исторических событиях мы получаем в руки цепочку причин и следствий.

II. Строительство военного и политического здания господства

Ромул исчислил свой народ и разделил его на трибы, курии и центурии; он обмерил поля и распределил земли между культом, государством и народом. Из народа он выделил благородных и горожан; из первых он составил сенат, а с первыми должностями в государстве соединил исполнение священных жреческих обрядов. Было избрано войско всадников, составивших в позднейшие времена своего рода среднее сословие между сенатом и народом, а оба эти основные сословия еще теснее были связаны между собой отношениями патрона и клиентов. У этрусков Рим позаимствовал ликторов с фасциями и секирой — страшными знаками верховной власти, позднее приданными, не без некоторых различений, всем высшим чиновникам, согласно кругу их обязанностей. Ромул изгнал чужих богов, чтобы только   собственный   бог   Рима   хранил   город,   он   учредил

5* Монтескье в своем прекрасном сочинении «Sur la grandeur et sur la decadence des Ro-mains» уже почти превратил в роман историю Рима. До него об истории Рима в политическом отношении рассуждали Макьявелли, Парута и другие проницательные итальянцы5.

398

авгурии и всяческие прочие гадания, тесно связав религию народа с делами войны, с делами государства. Он определил отношения между мужем и женой, отцом и детьми, навел порядок в городе, устраивал триумфы; когда он был убит, его стали почитать, словно бога. Все это точки, вокруг которых беспрерывно вращается колесо всей последующей римской истории. Ведь если со временем классы населения и умножились, и изменились, и стали враждовать между собой, если возникли жестокие споры о том, каковы обязанности каждого из классов, или разрядов, римского населения, если среди горожан стали возникать беспокойства, вызванные растущими податями и гнетом богачей, если трибуны выдвигали столь много предложений, служащих к облегчению жизни народа, а среднее сословие, всадники, предлагали переделить земли и улучшить судопроизводство, если споры о границах сословий сенатского, патрицианского и плебейского принимали то ту, то иную форму, пока всякие различия между сословиями не стерлись вообще,— во всем этом мы видим только одно: случайные ситуации, в которых невольно оказывается грубо слаженная, живая машина,— только такой машиной и могло быть римское государство в стенах одного города. Та же машина — умножение числа должностных лиц по-мере роста населения, числа одержанных побед, завоеванных стран и увеличения потребностей государства; та же машина — ограничения и умножения триумфов, игр, усиление роскоши, укрепление власти мужа и отца — в разные эпохи римских нравов и умонастроений,— все это оттенки прежних установлений, не придуманных Ромулом, но твердою рукою введенных им, так что они и позднее, под властью императоров и почти вплоть до наших дней, могли оставаться основою римского строя. Вот эта основа: S.P.Q.R.6* — четыре волшебных слова; они покоряют, они сокрушают мир и в конце концов несут беды самому Риму. Отметим важнейшие моменты римского строя, из которых, словно дерево из своих корней, вырастает вся судьба Рима.

1. И римский сенат, и римский народ все с самых ранних времен были воинами; Рим был воинственным государством, начиная с высших его членов и кончая, в случае необходимости, низшими. Сенат подавал советы, но из числа патрициев назначал также военачальников и послов; состоятельные граждане в возрасте от семнадцати до сорока шести и даже пятидесяти лет были военнообязанными. Кто не участвовал в десяти походах, не достоин был государственных должностей. Вот откуда патриотизм римлян в сражении, вот откуда воинственный дух — в делах государства. Римляне советовались о делах, в которых понимали толк, а решения их были делами. Посол Рима внушал уважение царям, ибо он мог и вести в бой войска, и решать судьбу царств в сенате и в сражении. Граждане высших центурий — не грубая чернь, ибо состояло высшее сословие из людей зажиточных и опытных в делах, испытанных в сражении, повидавших свет; голоса центурий победнее и не были столь весомы, и в лучшие времена их даже не призывали на войну.

6*   Римский сенат и римский народ.

399

2.  Воинскому призванию римлянина  подчинено было  все  воспитание, особенно в благородных семействах. Тут учили обсуждать дела и произносить речи, голосовать и управлять толпой; в юности римлянин шел на войну,  чтобы  проложить  себе  путь  к триумфам,  наградам,  должностям. Отсюда совершенно особенный характер и римской истории и римского красноречия, даже правоведения и религии, философии и языка — в них дух государственности, деяния и подвига, мужества и дерзания, дух отточенный, хитроумный, коварный. Если сравнить историю иудейскую, китайскую и римскую, красноречие иудейское и римское, то невозможно представить себе большего различия. Но дух римлян совершенно отличен и от греческого духа, включая даже Спарту, потому что римский дух зиждется как бы на более суровой натуре, на более древней привычке, на более твердых принципах. Римский сенат никогда не умирал, его решения, его суждения, унаследованный от Ромула характер римлян были вечны.

3.  Полководцами   у   римлян   нередко   были   консулы,   власть   которых продолжалась,   как   правило,   всего   один   год:   поэтому   им   приходилось спешить,  чтобы   вернуться  с  триумфом,   а   преемники   торопились   удостоиться тех же божеских почестей. Поэтому римляне вели войны необычайно  быстро,  а  число  войн  росло:   одна  давала  начало  другой  и  одна торопила другую. Римляне даже приберегали на будущее разные поводы, чтобы начать войну, как только окончится предыдущая, и, словно капитал  наживы,  счастья   и   чести,  они   обращали   войны   на   пользу   себе. Поэтому  так  интересовались  римляне  жизнью  других  народов,  навязываясь в союзники или в защитники им или в третейские судьи, разумеется, не из человеколюбия. Дружба и союз с римлянами означали опеку, совет  был  приказанием,   решение — войной  или  порабощением.  Никогда гордость   не   была   столь   бесчувственной,   смелость — бесстыдной,   как   у римлян,  навязывавших народам  свою  волю;   римляне  думали,  что  весь мир принадлежит им, и мир стал принадлежать им.

4.  И на долю  римского  солдата  выпадала часть  почестей  и  наград, каких  удостаивался  полководец.    В   первые   времена,    когда   процветали гражданские доблести, римляне служили не за жалованье, и впоследствии жалованье платили скупо; однако с ростом завоеваний, по мере того как положение народа благодаря трибунам все улучшалось, жалованье, награды  и  добыча  росли.  Поля  покоренных   народов   нередко   распределяли между  солдатами,   и   известно,   что   недовольства   в   римской   республике издавна  и   по   большей   части   возникали   именно   из-за   неправильного распределения земель. Позднее, когда Рим стал завоевывать чужие страны,  солдат  участвовал  в  триумфе  полководца,  получая  долю  добычи  и Удостаиваясь   почестей,   равно   как   богатых   подарков.  За   спасение   римского гражданина, победу в морском сражении, взятие стен города давали венки6. Луций Дентат мог гордиться тем, что, «участвуя   в   ста двадцати  сражениях,   восемь  раз  победил  в  рукопашной   схватке,   сорок   пять раз был ранен в грудь и ни разу в спину, тридцать пять раз отнимал оружие у неприятеля  и награжден был восемнадцатью необитыми копьями, двадцатью пятью конскими сбруями, восемьюдесятью тремя цепочка-

400

ми, ста шестьюдесятью браслетами и двадцатью шестью венками, а именно четырнадцатью — за  спасение   римского  гражданина,   восемью — золотыми, тремя— за овладение городской стеною, одной — за спасение, кроме того — деньгами,  десятью  рабами  и  двадцатью  быками»7.  А поскольку римская армия во все столь долгое время существования римского государства  и  ведать  не  ведала  того  самого,  что   в  наших  постоянных  армиях есть вопрос чести — именно что у нас никто не понижается в звании,  а  по  мере  выслуги  лет   всегда  продвигается   выше,   ибо  у  римлян полководец до начала войны сам выбирал себе, трибунов, а трибуны — младших начальников,— то отсюда происходило более свободное соревнование   за  обладание   почетными   и   начальническими   должностями;   этим объяснялась более тесная взаимосвязь между полководцем, начальниками и войском. Вся армия в целом была единым организмом, цель которого заключалась  в  том,  чтобы  совершить  именно   этот   поход,   и   в   самом незначительном  члене   этого  единого  тела   жил,   через   посредство  своих заместителей, сам военачальник. А по мере того как стена, разделявшая римских патрициев и народ,  падала, для всех сословий воинская удача и доблесть становились средством достижения почетных должностей, богатства и власти в государстве;  в более поздние времена первые всемогущие правители Рима, Марий и Сулла, были выходцами из народа, но наконец даже самые дурные люди начали удостаиваться наивысших долж-ностей. Бесспорно, это было гибельно для Рима, тогда как в начальный период римской республики гордость патрициев служила опорой государства,  и  лишь  постепенно  гнетущее  высокомерие  знати   стало   причиной всех  внутренних  потрясений  в Риме.  Спорным моментом  во  всем  строе римского  государства  оставалось  равновесие  между  сенатом  и  народом, патрициями и плебеями, так что перевес был то на одной, то на другой стороне,  и эти распри  принесли  в  конце  концов  гибель  свободному  государству.

5. Хваленая римская доблесть остается непонятной, если не принять во внимание тесного и сурового устройства римского государства: как только строй государства перестал существовать, перестала существовать и доблесть. Консулы, заняв место царей, должны были следовать древнейшим образцам и явить душу царственную, и более того — душу римскую; такой дух был свойствен всем должностям, особенно цензорским. Поражает строгое беспристрастие, бескорыстное великодушие, деловитая жизнь древних римлян,— день трудов начинался с раннего утра, еще и раньше, и продолжался до поздних сумерек. Ни один город на свете не достиг, по-видимому, этой деловитости, этой суровости гражданской жизни Рима, тесно сближавшей всех граждан города. Все способствовало" тому, чтобы римский народ стал самым гордым народом на земле — и первым среди народов,— и запечатленное в славном имени рода благородство лучших семейств города, и опасности, постоянно угрожавшие городу извне, и бесконечная борьба между народом и знатью, противостоящими друг другу внутри самого государства, и, наоборот, связывающий их тесными узами институт патронов и клиентов,  и общая для

401

всех суета рынков, домов, государственных храмов, близость, а притом тонкое разграничение положенного патрициям и народу, тесная семейная жизнь,— в окружении всего этого с раннего детства вырастали римляне. Римская аристократия не похожа была на ленивую знать, обладающую звонким именем и безвыездно проживающую в своих поместьях; римским родам был присущ дух семейной, гражданской, патриотической гордости, и отечество могло положиться на них как на незыблемую свою опору,— дух этот, всегда деятельный, всегда проявлявшийся в одной и той же взаимосвязи, в пределах одного и того же вечного государства, наследовался сыновьями и внуками от отцов и дедов, Я уверен, и в самые опасные для Рима времена ни один римлянин и не подумал о том, что государство его может погибнуть: римляне служили 'своему городу, как будто боги даровали ему вечность, как будто сами они — орудия богов, призванные хранить свой город. И лишь когда небывалое счастье обратило в заносчивость мужество римлян, Сципион произнес перед разрушением Карфагена те стихи Гомера, которые и его отечеству прорицали судьбу Трои8.

6. Соединение религии с государством в Риме способствовало его гражданскому и военному величию. Религия с самого начала и в самые героические времена республики находилась в руках наиболее уважаемых семейств, самих же политиков и полководцев, так что даже и императоры не стыдились жреческого достоинства, и религия с ее обрядами избежала подлинной язвы, поражающей местные культы,— презрения, от которого всеми путями старался уберечь ее сенат. Полибий, этот мудрый политик, объяснял религией многие добродетели римлян, прежде всего их неподкупную верность и правдивость9, религию он называл суеверием, и на деле римляне были столь преданы своему суеверию, даже в поздние времена упадка, что самые неукротимые, безрассудные полководцы делали вид, будто общаются с богами, и, вдохновляемые религией, думали, что с помощью ее обретают власть не только над душами людей, над войском, но даже и над самим счастьем и несчастьем. Все государственные акты, все военные действия непременно соединялись с религиозными обрядами, так что религия освящала все происходящее; вот почему знатные роды как за самую священную привилегию боролись с плебсом за обладание жреческими должностями. Эту борьбу объясняют политической мудростью аристократии, которая могла направлять в нужную ей сторону ход событий, пользуясь гаданием по птицам и внутренностям животных10, то есть действуя путем религиозного обмана; я не отрицаю этого, был и обман, но это еще не все. Все римляне верили, что религия отцов, религия старинных богов Рима — опора счастья, залог превосходства Рима над другими народами, святыня римского государства, единственного в целом свете. Римляне отвергали чужих богов, хотя и щадили богов в чужих землях,— несмотря ни на что, в самом Риме должен был сохраняться культ древних богов, тех богов, благодаря которым Рим стал Римом. И производить какие-либо изменения в культе этих богов значило  бы  колебать самые  устои  государства,  именно  поэтому сенат  и

402

народ обладали всей полнотой власти в установлении порядка отправления культа, и это исключало мятежи и ухищрения особого, изолированного жреческого сословия. Религия государственная и военная, эта религия римлян не хранила граждан от несправедливых войн, но зато она придавала несправедливым войнам видимость справедливости; совершая обряды фециалий и гадания на птицах, она препоручала войны взору богов и не лишала их помощи богов. Настоящее политическое искусство римлян сказалось впоследствии и в том, что, вопреки давнему правилу, они стали допускать у себя чужих богов и привлекать их к себе. Но тогда государство уже шаталось, да иного и не могло быть после таких невиданных завоеваний, однако и теперь государственная веротерпимость хранила римлян от преследования чужестранных культов, и преследования такие начались лишь при императорах, и начались не из ненависти к чужим богам и не из любви к умозрительной истине, но по причинам государственного порядка. Вообще же Рим не заботился о религиях, если они не задевали самого государства: в этом отношении римляне рассуждали не гуманно и не философски, но поступали как граждане, воины, завоеватели.

7. Что же сказать о военном искусстве римлян? Оно было наиболее совершенным в своем роде, оно соединяло в единое целое и солдата и гражданина, и полководца и политика; всегда настороженное, всегда гибкое, всегда новое, оно училось у всякого врага. Первоначальная основа военного искусства была заложена одновременно с основанием города, и население, которому вел счет Ромул, было первым легионом римской армии; но римляне не стеснялись со временем менять свой боевой порядок, древняя фаланга стала более подвижной, и благодаря этому сокрушены были боевые порядки македонцев, образцовые для тогдашнего военного искусства. Римляне забросили прежнее вооружение латинян и позаимствовали у этрусков и самнитов все, что-подходило им; у Ганнибала, длительное пребывание которого в Италии было тягчайшим испытанием для военного искусства римлян, они научились маршевому строю. Каждый великий полководец, а среди полководцев были Сципионы, Марий, Сулла, Помпеи, Цезарь, о военном деле, которому каждый из них посвятил всю свою жизнь, думал как об искусстве; поскольку они вынуждены были применять свое искусство против самых разных народов, которым отчаяние, смелость и сила придавали мужество, то во всех разделах военного искусства они достигли чрезвычайно многого. Сила римлян была не только в оружии, боевых порядках и в устройстве лагерей, но и в неустрашимости полководцев, в силе и умении римских воинов; они могли переносить и голод, и жажду, и опасности, они владели оружием, словно собственным телом, и, выдерживая натиск копий, коротким римским мечом в самое сердце поражали врага, который не мог укрыться от них и в центре фаланги. Этот короткий римский меч в руках мужественного римлянина завоевал целый мир. Военное правило, которому следовали римляне, состояло в том, чтобы нападать, а не обороняться,   не  осаждать,   а   побеждать,   и   к   победе   и   славе   идти   самым

403

кратким и прямым путем. Этому правилу служили непоколебимые принципы римлян, принципы, перед которыми отступил весь мир: не останавливаться, пока противник не разбит наголову, сражаться всегда лишь с одним врагом, не заключать мир в неблагоприятном положении, даже если бы он принес больше, чем победа, но твердо стоять на своем и упорствовать против счастливого победителя; начинать войну великодушно, скрываясь под личиною бескорыстия, как бы защищая страждущих, ища союзников, пока не подойдет пора повелевать этим союзникам, порабощать подзащитных и одерживать победы над друзьями и врагами. Эти и подобные принципы римского высокомерия или, если угодно, твердой и мудрой доблести целый мир превратили в римскую провинцию, и так будет всегда, когда будут приходить похожие времена и похожие народы. Вступим же теперь на залитое кровью поле сражения, по которому прошли завоеватели мира, и посмотрим, что оставили они после себя.

III. Римские завоевания

Когда Рим вступил на стезю героических подвигов, Италия была заселена множеством маленьких народностей, каждая из которых, в той или иной степени просвещенная, жила по своим особым законам, отвечавшим характеру племени, каждая из которых плодилась, множилась и была занята прилежным трудом. Поразительно, как много воинов могло выставить против римлян любое, даже самое маленькое, государство, даже и расположенное в суровой гористой местности,— и все эти люди находили себе пропитание и кормили других. Культура Италии отнюдь, не была ограничена одной областью Этрурии; и малые народы, даже галлы, тоже были причастны к культуре; возделывали землю, примитивными ремеслами, торговлей, военным искусством занимались так, как то подсказывало время; и ни один народ не обходился без своих благодатных, пусть и очень немногочисленных законов, и естественное правило равновесия, какое должно существовать между государствами, тоже было им известно. Гордость или нужда заставляли римлян в течение пяти столетий вести с этими народами тяжелые кровопролитные войны, условия благоприятствовали римлянам, однако эти узкие полоски земли, которые они присоединяли к Риму то тут, то там, стоили им больше нота, чем целый мир, завоеванный в позднейшие века. И каков же успех этих тяжелых трудов? Разруха, опустошение. Я не считаю сейчас, сколько людей было убито той и другой стороной,— были обречены на гибель целые нации, побежденные римлянами,— этруски и самниты: эти народные общности перестали существовать, города их были разрушены до основания, и такое несчастье было еще более тяжким, и последствия его ощущались самыми отдаленными потомками. Первозданная сила уже не возвращалась к этим народам, даже если они и были переселены в Рим

404

или даже — жалкие остатки их — причислены к союзникам, если даже с ними обращались как с подданными и стесняли со всех сторон римскими поселениями. Под тяжким ярмом угнетения, союзники или подданные, они должны были веками проливать свою кровь для Рима — не для своей выгоды и славы, но для выгоды и славы Рима. И впряженные в тяжкое ярмо Рима, они, несмотря на все свободы, какие иной раз были дарованы им, в конце концов только в Риме должны были искать своего счастья, чести, права, богатства, так что этот великий город спустя всего несколько столетий стал могилой всей Италии. Рано или поздно законы Рима были приняты повсеместно; обычаи Рима стали обычаями всей Италии; безумная цель Рима — завоевание мира — манила все народы, прилеплявшиеся к Риму и вместе с ним погибавшие в роскоши и изобилии. И никакие ограничения и запреты не могли уже изменить естественного хода вещей; природа, раз сбитая со своего пути, уже не слушается произвольных человеческих постановлений. Рим постепенно выпил соки Италии, обескровил ее, Италия обезлюдела, и в конце концов возникла даже потребность в грубых варварах, чтобы заселить ее свежими людьми, дать ей новые законы, новые нравы и новую крепость духа. Но что прошло, тому не вернуться вновь; уже не существовало большинства городов Этрурии, Лациума, Самниума, Апулии, не было Альбы, Камерарии, богатого этрусского города Вейи; и те слабосильные колонии, что поднялись на их пепле, не вернули им ни былого веса, ни многолюдности, ни прежних нравов и законов, ни прежнего трудолюбия и прилежания. Такова была судьба цветущих республик Великой Греции — Тарента и Кротона, Сибариса и Кум, Турий и Локр, Регия и Мес-саны, Сиракуз, Катаны, Наксоса, Мегары; многие из них пали, испытав всю тяжесть жестокого несчастья. Среди начертанных тобою кругов убили тебя, о мудрый, великий Архимед, и удивительно ли, что соотечественники твои не знали, где находится твоя могила; ведь родина твоя была зарыта в могилу вместе с тобой; если город и был пощажен, то отечеству это не помогло подняться из праха. Страшен вред, нанесенный Римом наукам и искусствам в этом уголке земли, всей культуре земли и людей. Войны, наместники Рима разорили прекрасную Сицилию, прекрасная Южная Италия стала жертвой Рима, с которым она соседствовала, и в конце концов эти земли сделались предметами римского грабежа и вымогательства, они были поделены между римлянами, и здесь выросли их роскошные виллы. Такой же плодородной пустыней, соки которой были выпиты римлянами, пустыней, где жили одни рабы, стала уже во времена старшего Гракха и некогда процветавшая земля этрусков. Но есть ли хоть одна прекрасная область земли, судьба которой была бы иной, стоило римлянам протянуть к ней свои руки?

Покорив Италию, Рим начал распри с Карфагеном и, как мне кажется, начал эти распри так, что стыдно и самому решительному стороннику Рима. Как помогали римляне мамертинцам, чтобы обосноваться на Сицилии, как отняли они у Карфагена Сардинию и Корсику в момент, когда  Карфаген   теснили  наемные  племена,   как   мудро   рассуждал  сенат

405

о том, стоит ли терпеть Карфаген на земле, как будто речь шла о собственноручно посаженном кочане капусты,— все это, как и тысячи совершенных римлянами жестокостей, превращают римскую историю в историю бесовскую, сколько бы мужества и практического ума ни было тут проявлено. Пусть то будет Сципион или даже сам бог,—• когда Карфаген получает холодный и гордый приказ, по всем правилам составленное сенатское решение о его разрушении, в такое время, когда он никак уж не может досаждать римлянам, когда он сам молит римлян о помощи и платит ему за это огромную дань, когда он предает в руки римлян, полагаясь на их обещания, оружие, корабли, арсеналы и триста знатных заложников,— пусть то будет Сципион или сам бог, но такого приказа не может не стыдиться и сам человек, который доставил его в Карфаген. . «Карфаген занят»,— писал Сципион в Рим, словно пытаясь прикрыть этими словами свое постыдное деяние, ибо римляне не основали города, подобного Карфагену, не даровали миру ничего, подобного ему. И враг карфагенян, прекрасно осведомленный обо всех слабостях и пороках их государства, не скроет своего возмущения, видя, как гибнет этот город,— он воздаст почести безоружным и обманутым республиканцам, что бьются с неприятелем, стоя на своих могилах, и бьются с ним за право умереть. О, почему не было дано тебе, о великий, о несравненный Ганнибал, почему не было дано тебе предотвратить разрушение родного города и поспешить, после битвы при Каннах, в волчье логово твоего заклятого врага ? Потомство, куда более слабое, не совершавшее перехода через Пиренеи и Альпы, упрекает тебя, но не замечает того, какие народы выступали на твоей стороне, в каком состоянии пребывали они после страшных зимних сражений в Северной и Центральной Италии. Они упрекают тебя, повторяя суждения твоих врагов, они твердят о дурной дисциплине в твоем войске,— но ведь поистине непостижимо, как мог ты столь долгое время держать в узде всю эту наемную сволочь, уступив ей лишь в долинах Кампаньи, после стольких походов и подвигов! Всегда будет славиться имя этого мужественного врага римлян, выдачи которого, словно выдачи какой-то пушки, не раз требовали они, настоятельно и властно, от карфагенян. Не судьба, а непокорное своекорыстие соплеменников помешало Ганнибалу довершить все те победы, которые одержал он,— не Карфаген; и так сложилось, что он послужил для римлян лишь средством, с помощью которого эти неотесанные противники Карфагена учились военному искусству, подобно тому как учились они у соотечественников Ганнибала искусству мореплавания. И в том и в другом случае судьба являет нам ужасный знак: она предупреждает нас о том, чтобы никогда не останавливались мы на полпути, ибо, останавливаясь, мы споспешествуем тому самому, что стремимся предотвратить. Довольно,— пал Карфаген, и пало государство, исчезновения которого никак не мог возместить Рим. Торговля покинула эти моря, морской разбойник занял место купца, так это и осталось поныне. Богатая хлебом Африка под властью римских колоний перестала быть тем, чем была она во времена Карфагена, она стала теперь кладовой для рим-

406

ской черни, садом для ловли животных, где чернь развлекалась, и поставщицей рабов. И теперь еще берега и долины этой прекрасной страны пребывают в печальном запустении,— римлянин первым похитил их первозданную культуру. И ни одной строки пунических сочинений не дошло до нас; Эмилиан подарил их внукам Масиниссы, один враг Карфагена — другому.

Куда ни обращается мой взор, покидая Карфаген, везде он видит одни разрушения, ибо завоеватели мира повсюду оставляли одинаковые следы. Если бы римляне на деле захотели освободить Грецию,— а ведь именно освободителями Греции, воспользовавшись столь великодушным прозванием, представились они на Истмийских играх нации, давно впавшей в детство,— сколь иначе поступали бы они в этой стране! Но Павел Эмилий отдает на разграбление семьдесят городов Эпира и продает в рабство сто пятьдесят тысяч человек, чтобы выплатить жалованье своему войску, Метелл и Силан грабят и опустошают Македонию, Муммий разоряет Коринф, Сулла — Афины и Дельфы,— и редко когда города грабили так, как они!— разрушение настигает и греческие острова, и судьба Родоса, Кипра, Крита ничем не отличается от судьбы греческих городов, и они становятся банком для выплаты контрибуций и местом грабежей, обогащающих и украшающих римские триумфы; последний царь Македонии плетется вслед за триумфатором вместе со своими сыновьями, и он умирает медленной смертью в самой жалкой римской тюрьме, а сын его, избежав смерти, остается в Риме и влачит свое существование, трудясь как искусный токарь и писарь; последние искры греческой свободы — Этолийский и Ахейский союзы — подавлены, и, наконец, вся Греция превращается в римскую провинцию, в поле сражения, на котором поражают друг друга все опустошающие, все разоряющие войска триумвиров,— о Греция, какую же гибель уготовал тебе твой защитник и твой ученик — Рим, этот воспитатель целого мира! Нам остались от Греции развалины, что везли с собой в Рим эти варвары, награбленная ими добыча; все искусное, все художественное, что когда-либо создавали люди, все погибло в огне самого Рима.

Из Греции мы отплываем к берегам Азии и Африки. Как наследники, как опекуны, третейские судьи и мирители, римляне проникли в Малую Азию, Сирию, Понт, Армению —в те царства, откуда вынесли они, в награду за все свои старания, яд, поразивший их собственный государственный строй. Всем известны великие подвиги Сципиона Африканского, Мария, Суллы, Лукулла, Помпея — один-единственный триумф Помпея означал пятнадцать завоеванных царств, восемьсот захваченных городов, тысячу взятых крепостей. Стоимость золота и серебра, что везли за ним в триумфе, составляла двадцать тысяч талантов7*; доходы государства он увеличил на треть, то есть на двенадцать тысяч талантов, а войско обогатил он так, что даже самый жалкий воин получил от него

7* 22 440 000 талеров.

407

подарок в двести золотых, помимо всего того, что каждый вез с собою11, вот каким грабителем был Помпеи! Красе шел по тому же пути и только в Иерусалиме похитил десять тысяч талантов, а в дальнейшем всякий, кто отправлялся на Восток, возвращался тяжело нагруженный золотом, предметами роскоши. А что же дали римляне Востоку? Они не дали Востоку ни законов, ни мира, ни порядка, ни новых народов, ни искусств. Они опустошали страны, жгли библиотеки, разоряли алтари, храмы, города. Часть александрийской библиотеки погибла в пламени уже при Юлии Цезаре, а большую часть библиотеки Пергама Антоний подарил Клеопатре — так, чтобы впоследствии обе библиотеки могли погибнуть вместе. Итак, римляне, желая явить миру свет, приносят им поначалу ночь-опустошительницу: они вымогают у народа сокровища — золото и предметы искусства, и вот целые части света, целые зоны древнего глубокомыслия падают в бездну; народы, характеры стерты с лица земли, провинции проливают свою кровь, теряют жизненные соки, разграбляются и подвергаются надругательству, пока правят в Риме один за другим омерзительнейшие из императоров.

Но с еще большим чувством сожаления обращаю я взгляд свой на Запад, к разоренным нациям Испании, Галлии, ко всем тем, кого доставала рука римлян. Страны, что порабощал Рим на Востоке, уже отцветали; на Западе же римляне повредили еще не созревшие, но уже налившиеся соками бутоны, повредили их в самый момент роста, так что племенной вид их и породу иной раз невозможно разобрать. Испания перед приходом римлян была благоустроенной и почти всюду плодородной, богатой, счастливой землей. Она вела значительную торговлю, и культура некоторых из населявших ее народностей вполне заслуживала внимания, что подтверждает и пример турдетанцев, живших на берегах Бетиса и давным-давно познакомившихся уже с финикийцами и карфагенянами, и пример кельтиберийцев в самом центре страны. Мужественная Нуманция оборонялась так, как никакой другой город на земле; двадцать лет продолжалась война, терпели поражение одно за другим войска римлян, и в довершение всего город этот не желал покоряться военному искусству самого Сципиона и сражался столь мужественно, что горестный конец наполняет ужасом сердца читателей. Но что же нужно было завоевателям от этих жителей внутренних областей Испании, от народов, которые не трогали римлян, да и едва ли знали об их существовании? Римлянам нужны были золотые прииски и серебряные рудники. Испания была для римлян тем, чем служит Америка теперешним испанцам,— таким местом, где без конца можно грабить. Лукулл, Гальба грабили вероломно, а сам сенат объявил недействительными два заключенных в тяжелую минуту мирных договора с Нуманцией. Сенат жестокосердно выдает Нуманции самих полководцев, заключивших договоры, но и здесь терпит поражение, потому что город необычайно благородно поступает с несчастными пленниками. А тогда Сципион всей силой обрушивается на Нуманцию, окружает ее, велит отрубить правую руку у четырехсот юношей, пришедших на помощь невинно страдающему городу, он глух к трогательным мольбам

408

народа, взывающего к милосердию и справедливости; как истый римлянин, он довершает гибель несчастных. Как настоящий римлянин поступал и Тиберий Гракх, в одной только стране кельтиберийцев разрушивший триста городов, пусть то даже были только села и замки. Вот откуда, идет неистребимая ненависть испанцев к римлянам, вот откуда подвиги Вириата и Сертория, претерпевших столь унизительную для них участь, этих двух полководцев, умом и мужеством превосходивших многих римских военачальников; вот почему так и не были по-настоящему покорены племена, жившие в Пиренейских горах и в пику римлянам хранившие, пока могли, свою первозданную дикость. Несчастная страна золота. Иберия, ты сошла в царство теней и не познакомила нас ни с твоей культурой, ни с твоими племенами; подземным царством рисует тебя, в лучах заходящего солнца, уже и Гомер12.

О Галлии мало что можно сказать, потому что историю покорения ее римлянами мы знаем только по запискам ее завоевателя. Десятилетняя война стоила Цезарю невероятных трудов, напряжения всех сил великой души. Благороднее самых благородных римлян, Цезарь не мог переменить призвания, выпавшего на его долю,— он был римлянин и удостоился прискорбной похвалы — что «помимо гражданских войн участвовал в пятидесяти открытых сражениях и убил в схватках тысячу сто девяносто два человека»13, и среди них больше всего галлов. Где многочисленные, жизнелюбивые, мужественные народы этой обширной страны? Где дух их и мужество их, сила и число,— спустя несколько веков варварские народы напали на них и поделили между собою этих рабов Рима. Даже само имя этого народа, одного из главных на земле, исчезло — вместе с религией, культурой и языком — на всем пространстве бывшей римской провинции. О вы, благородные души, Сципионы, Цезарь, о чем думали, что чувствовали вы, когда, духи почившие, с высот небесных сводов взирали на Рим, на это разбойничье логово, на совершенные вами убийства? Не показалось вам, что честь ваша, что лавры ваши — в крови, что душегубство ваше — низменно и бесчеловечно? Рима нет, а пока он существовал, чувство всякого человека должно было сказать ему, что эти чудовищные, эти тщеславные победы навлекают гибель и проклятие на его отечество.

IV. Падение Рима

Закон возмездия — вечный, установленный природой порядок. Чаша весов не может опуститься, чтобы другая не поднялась,— так и политическое равновесие: оно не может быть нарушено, права народов, права всего человечества не могут быть попраны, чтобы не воспоследовала месть и чтобы нагроможденная безмерность не рухнула вниз с тем более страшным шумом и грохотом. И если есть история, которая учит нас этой исти-

409

не природы, то история эта — римская; однако следует посмотреть на вещи шире и не ограничиваться одной отдельной причиной гибели Рима. Если бы римляне никогда и не дошли до Азии и Греции, а так, как свойственно было им поступать, поступали только с другими, более бедными странами, то и тогда падение все же было бы неизбежным, только наступило бы оно в иное время и при иных обстоятельствах. Очаг гниения заключен в самом растении: червь подточил его корни, его сердцевину,  и   вот  подошел  момент,  когда  гигантское  дерево  должно   пасть.

1. В самом римском строе заключен был раскол, который со временем, рано или поздно, должен был повести к гибели государства,— так было устроено само государство с его нечеткими или неправильно проведенными линиями разграничения между сенатом, всадниками и гражданами. Ромул, производя такое разделение, не мог предвидеть всех ситуаций; он делил народ, как того требовали конкретные условия времени, а когда условия изменились, он погиб от руки тех, для кого авторитет его был обузой. Ни один из его преемников не был настолько смел, чтобы исправить упущения Ромула, ни одному не было в том нужды; личность брала верх над противной им партией, и так управляли они обоими сословиями в этом первозданно-варварском, со всех сторон окруженном опасностями городе. Сервий оценил имущество граждан и вес в управлении предоставил самым богатым. При первых консулах Рим преследовали беды и напасти, а среди патрициев выдвинулось много значительных, могучих, заслуженных мужей, так что черни оставалось только следовать за ними. Но вскоре обстоятельства изменились, и гнет аристократии стал невыносимым. Граждане буквально тонули под бременем налогов, они почти не участвовали в законодательной деятельности, почти не пользовались плодами побед, которые одержаны были благодаря им, и тогда народ стал собираться на священной горе Капитолия, возникли распри, которым никак не могло положить конец избрание трибунов, и эти распри продолжались и множились на всем протяжении римской истории. Отсюда пошли и долгие, постоянно возобновляющиеся споры о разделе земель, об участии народа в замещении административных, консульских, жреческих должностей, каждая сторона стояла на своем, и не было человека, который бы беспристрастно привел в порядок все целое. Вплоть до эпохи триумвиратов тянулся этот спор, и триумвираты были только его следствием. А поскольку триумвираты положили конец всему древнему римскому строю и спор был стар, как сама республика, то ясно: корни государства с самого начала подрывала не внешняя, а внутренняя причина. Странно поэтому видеть, когда римский государственный строй описывают как наиболее совершенный14: совсем напротив, будучи одним из наименее совершенных на целом свете, этот строй был порожден примитивными обстоятельствами и никогда впоследствии не был усовершенствован в согласии с интересами целого, а только изменялся в ту или иную сторону под влиянием пристрастий и предубеждений. Только Цезарь мог бы улучшить римский строй, но было поздно, и поразивший его клинок пресек все возможные замыслы более совершенного государственного устройства.

410

2. В утверждении: «Рим — владыка мира», «Рим — царь народов» — заключено противоречие; ведь Рим был только городом, и строй его был городским строем. Но поскольку объявление войны зависело в Риме не от воли смертного человека-самодержца, а от воли бессмертного сената, и поскольку такая коллегия, как сенат, лучше хранила в себе самый дух гибельных для судеб мира принципов, чем переменчивая цепочка государей, то и это способствовало бесконечным победам Рима, упорному завоеванию им народов. И более того: коль скоро между сенатом и народом всегда существовала напряженность и сенат постоянно должен был выдумывать поводы к войне, чтобы найти занятие или для какой-нибудь беспокойной головы, или, для беспокойной черни и тем самым сохранить мир в стенах города, то и эта непрестанная напряженность только способствовала тому, чтобы равновесие в целом мире без конца нарушалось. И наконец, самому сенату, чтобы утвердить свою власть, нередко требовались не только победы и не только слухи о победах, но и жестокие опасности, которые грозили бы Риму, и всякий дерзкий патриций, желавший влиять на народ, должен был обладать громким именем, удостаиваться триумфов, раздавать подарки, устраивать игры, средства для чего могла ему дать только война, а потому, понятно, такое беспокойное устройство государства, такое его внутреннее разделение и расчленение и могло лишать покоя целый свет и на протяжении долгих столетий могло удерживать его в состоянии беспокойства; ибо ни одно благоустроенное государство, в котором царит внутренний мир, не явило бы всему свету такой страшный спектакль только ради своего собственного счастья и процветания. Однако совсем разные вещи — захватывать чужое и удерживать завоеванное в своих руках, добиваться побед и обращать их на пользу государства. Последнего Рим не умел делать никогда, причиной чему — его внутренний строй, а первого он мог достигать лишь средствами, вступавшими в полнейшее противоречие с конституцией любого города. Уже первые цари Рима, приступив к завоеванию чужих земель, вынуждены были принять в стены Рима некоторые из покоренных городов с их народами,— слабое дерево, чтобы выращивать чудовищной величины ветви, должно было укрепить корни и ствол,—- число жителей Рима все росло и стало ужасающим. Затем город заключил союзы, и союзники отправились на завоевания вместе с Римом; поэтому они стали получать свою долю добычи и сделались римлянами, не будучи еще римскими гражданами и жителями города. Вскоре, естественно, разгорелись споры о том, что союзникам тоже положены гражданские права римлян,— требование неизбежное и заложенное в самом существе дела. Этот спор послужил поводом для первой гражданской войны, которая стоила Италии жизни трехсот тысяч юношей и привела Рим на край гибели,— Риму пришлось вооружить даже вольноотпущенников; это была война между головой и членами тела, и могла она закончиться только тем, что впредь и сами члены тоже стали относиться к самой этой уродливой и бесформенной голове. Что же, теперь вся Италия сделалась Римом и, приводя в замешательство целый свет, стала распространяться  вширь  все дальше и дальше.  Не буду ду-

411

мать сейчас о том, какой беспорядок внесла эта романизация в судопроизводство всех итальянских городов, и замечу только одно: со всех сторон и со всех концов стало собираться в Рим всякое зло. Уже и раньше все устремлялись в этот город, и настолько невозможно было блюсти здесь чистоту цензорских списков, что однажды появился даже консул, который не был римским гражданином; а что же теперь, когда этот город, «голова мира», стал скопищем собравшихся со всей Италии людей — самой чудовищной головой на свете! Сразу же после смерти Суллы эти владыки земли насчитывали четыреста пятьдесят тысяч человек; когда к ним прибавились союзники, число это весьма возросло, и во времена Цезаря не менее трехсот двадцати тысяч человек претендовали на хлеб во время его бесплатных раздач. Представьте себе эту неуемную и по большей части праздную толпу во время голосования — она сопровождает патронов, она околачивается вокруг кандидатов на почетные должности,— и вам сразу же станет понятно, что, раздавая подарки, устраивая в Риме игры и торжественные процессии, льстя толпе, можно было и поднять тут бунт, и учинить кровавую резню, и основать триумвираты, от которых «владыка мира» делался своим собственным рабом. Что авторитет сената, этих четырех, пяти или шести сотен людей, в сравнении с бессчетной толпой, требующей для себя господских прав и целыми полчищами отдающейся в распоряжение того или иного политического деятеля? Какую жалкую роль играл этот «бог сенат», как называли его льстивые греки, а какую великолепную — Марий и Сулла, Помпеи и Цезарь, Антоний и Октавий,— не говоря уж о злодеях-императорах! Сам «отец отечества» — Цицерон — превращается в жалкую фигуру, когда обрушивается на него какой-нибудь Клодий, и самые лучшие советы, какие может подать Цицерон,— ничто в сравнении не то что с реальными действиями Помпея, Цезаря или Антония, но даже с тем, чего едва не добился какой-нибудь Катилина. Вся эта диспропорция — не от азиатских пряностей и не от изнеженности Лукулла, она идет от самого строя Рима: будучи городом, он пожелал встать во главе всего мира8*.

3. Но не только сенат и народ были в Риме, а и рабы, и рабов было больше, чем более становились римляне господами мира. Рабы обрабатывали их обширные, богатые поля — в Италии, на Сицилии, в Греции и т. д.; рабы определяли богатство дома, а торговля рабами, дрессировка рабов — это было целое ремесло, и не стыдился его даже Катон. Давно прошли времена, когда господин словно с братом обращался с рабом, а Ромул мог издать закон, по которому отец имел право трижды продать в услужение собственного сына; завоеватели мира согнали рабов со всех сторон света, и добрые господа обращались с ними мягко, а немилосердные— словно с животными. Было бы чудом, если бы от этой чудовищной

8* Все то хорошее, что можно сказать о простоте древнеримских нравов и культуре римского народа, см. в сочинении Мейеротто «О нравах и образе жизни римлян» (ч. I. Берлин, 1776) 15, где собрано множество свидетельств и во второй части излагается история роскоши в народе и у знати.

412

толпы угнетенных людей не произошло беды для Рима; как всякое дурное установление, и рабство должно было повлечь за собой возмездие и кару. Месть состояла не только в кровопролитной войне рабов, которую три года вел с римлянами, проявляя мужество и умение полководца, Спартак: число его приверженцев возросло с семидесяти четырех человек до семидесяти тысяч; он разбил несколько военачальников, разбил даже двух консулов, и совершено было при этом немало жестокостей и насилий. Но самая страшная беда произошла для Рима по вине вольноотпущенников, этих любимчиков своих господ, так что Рим буквально сделался рабом своих рабов. Зло это дало знать о себе уже во времена Суллы, а во времена империи оно столь чудовищно расплодилось, что я не в силах описать весь тот беспорядок и всю ту мерзость, причиной которых стали вольноотпущенники и любимчики-рабы. Римская история, римские сатиры полны рассказов об атом; ни один варварский народ на земле не знает ничего подобного. Рим покарал Рим, угнетатели целого света стали смиренными слугами гнуснейших своих рабов.

4. И наконец, свою роль сыграла и роскошь, потому что на свое несчастье Рим был одинаково удобно расположен и для завоевания мира и для усвоения привычек роскошной жизни. Словно из центра управлял Рим Средиземным морем, то есть богатейшим побережьем трех частей света; через Александрию, с помощью довольно многочисленного флота, Рим приобретал драгоценности Эфиопии и самых глубинных земель Индии. У меня не хватит слов, чтобы описать варварское расточительство и роскошь, что воцарились не только в самом Риме, но и во всех римских владениях со времен завоевания Азии,— во всем, в пирах и на играх, в деликатесах и в одеждах, в архитектуре и в домашней утвари9*. Не веришь глазам своим, читая описания всей этой роскоши, узнавая, сколько стоили заморские драгоценности и как велики были, вследствие всего этого, долги расточительных римлян, недавних вольноотпущенников и рабов. Такие затраты невольно приводили к самой жестокой нужде, да и само по себе это римское расточительство было такой нуждой и нищетой. Вековые источники золота, которое выкачивал Рим из своих провинций, иссякли, а поскольку вся торговля Рима шла в ущерб самим римлянам, потому что покупали они лишнее, а отдавали необходимое — деньги, то не удивительно, что уже одна Индия ежегодно пожирала у Рима чудовищную сумму. При этом земля приходила в упадок: земледелием уже не занимались так, как в древнейшем Риме и как в других местностях Италии; все римские искусства нацелены были на то, без чего можно было обходиться, не на полезное, а на чудовищную роскошь и расточительство,— строились триумфальные арки, бани, памятники, театры, амфитеатры, всякие чудесные здания, которые, конечно, и могли возвести   только   эти   обобравшие целый   свет   люди. Ни   в   одном полезном

9* Кроме Петроння, Плиния, Ювенала и других нередких мест в сочинениях древних, см. также Мейеротто— «О нравах и образе зкиэни римлян» (ч. II), «Историю упадка римлян» Мейнерса16 и др.

413

искусстве, ни в одной отрасли хозяйства, питающей человеческий род, ни один римлянин не придумал и не изобрел ровно ничего, так что римляне тем более не могли оказать услуг другим нациям и не могли извлечь для себя справедливой выгоды и реальной пользы. Вскоре империя обнищала: деньги обесценились, и уже в III веке нашего летосчисления военачальник получал этими легковесными монетами жалованье такое, какого было бы слишком мало для самого простого солдата во времена Августа. Все это следствия естественного хода вещей, и, если даже рассматривать только торговлю и ремесла, отсюда не могло воспоследовать ничего иного. Но в силу этих же самых губительных причин стал таять и род человеческий — это относится не только к численности населения, но и к жизненной энергии, к росту и пропорциям самого тела. Тот самый Рим и та самая Италия, что наполовину обратили в пустыню населенные и цветущие земли — Сицилию, Грецию, Испанию, Азию, Африку и Египет,— навлекли на себя самую естественную и самую неестественную погибель, навлекли ее на себя всеми своими законами, войнами, но еще более испорченным и праздным образом жизни, пороками и развратом, презрением к женщине, жестоким обращением с рабами, а позднее и тираническим преследованием самых благородных людей. Веками смертельно больной Рим лежит на своем одре в агонии, одр его простерся над целым светом, из которого Рим выжал сладостные яды; и теперь мир может помочь Риму лишь одним — ускорить его смерть. Являются варвары, исполины Севера,— изнеженные римляне кажутся им карликами; варвары опустошают Рим и новые силы вливают в вялое тело Италии. Страшное и благое доказательство того, что всякий разврат несет в самом себе отмщение и гибель! Восточной роскоши обязаны мы тем, что освободились от смердящего трупа, который наверняка разложился бы, одержав новые победы в иных частях света, но только разложился бы не столь стремительно и ужасно.

5. Теперь мне надлежало бы подвести итоги и во всей последовательности представить тот установленный природой порядок, согласно которому и помимо всякой роскоши и помимо всякого плебса, сената и рабов воинственный дух Рима должен был в конце концов погубить сам себя, и меч свой, столько раз занесенный над головами невинных наций и городов, обратить против самого себя; но здесь вместо меня слово свое скажет сама история. Разграбившие все и не напитавшиеся грабежом, как должны были поступить легионы, что увидели на границах Парфии и Германии рубеж своей славы,— повернувшись назад,, не должны ли были они задушить матерь свою? Уже во времена Мария и Суллы начался этот страшный спектакль: преданные военачальнику или подкупленные им войска, вернувшись на родину, начинали мстить противной партии в самом Риме, и город заливала кровь сограждан. Спектакль продолжался. Помпеи и Цезарь друг против друга повели войска, нанятые ими за дорогую цену, и было это в стране, где некогда пели Музы и, переодетый пастухом, бродил Аполлон,— так, в этой дали, римлянами, сражавшимися против римлян, решалась судьба их родного города. Так было в Модене, где триумвиры  заключили жестокое соглашение.— они предавали смерти

414

и опале триста сенаторов и две тысячи всадников, имена которых содержал один-единственный проскрипционный список; они от Рима, даже от римских женщин, вымогательски потребовали двухсот тысяч талантов. Так было после битвы при Филиппах, когда пал Брут; так — перед войной со вторым Помпеем, благородным сыном великого отца; так — после битвы при Акциуме; и т. д. Напрасно слабовольный, жестокий Август разыгрывал роль миролюбивого и доброго человека: империя была завоевана мечом, ее и защищать приходилось с мечом в руках или же оставалось погибнуть. А если римляне склонны были теперь погружаться в дремоту, то не спали обиженные и разбуженные ими нации; они взывали к мести и мстили, когда наступало их время. Император в римской империи всегда оставался только верховным военачальником; когда он забывал о своем долге, войско жестоко напоминало ему об его обязанностях. Войско ставило, императоров, оно же душило их, и, наконец, начальник личной стражи провозгласил себя великим везирем и превратил сенат в жалкую игрушку. А вскоре и сенат составляли уже одни солдаты — обессилевшие настолько, что не годились уже ни для войны, ни для совета. Империя распадалась: императоры и антиимператоры гнали и мучили друг друга; народы подступали к Риму, и врагов приходилось принимать в свое войско, а это манило других врагов. Провинции были расчленены и опустошались; вечный Рим рухнул, наконец и погиб, брошенный своими полководцами. Страшный памятник истории!—вот чем кончается безумная жажда завоеваний, когда овладевает она большими и малыми государствами, вот естественный конец деспотического воинственного духа. Никогда не бывало военного государства более обширного и прочного, чем Рим, но не было и более ужасного трупа, снесенного, в конце концов, в свою могилу, чем на протяжении долгих столетий это римское государство,— после Помпея и Цезаря уже не должно было бы быть завоевателей, а среди цивилизованных народов — военной диктатуры!

Великая судьба! Для того досталась нам римская история, для того навязывалась она огнем и мечом целой части света, чтобы мы выучили этот урок? А мы — мы выучиваем пустые слова или же, дурно усваивая урок, воспитываем новых римлян, из которых, впрочем, не один не сравнился со своим образцом. Лишь однажды выступили древние римляне на подмостках своей сцены, лишь однажды разыграли они, обычно выступая как частные лица, этот страшный и величественный спектакль, повторения которого мы не пожелаем человечеству. Но посмотрим, какой блеск, какие великие стороны явила эта трагедия.

V. Римский характер, римские науки и художества

После всего сказанного долг наш назвать и восславить благородные души— людей, что на возложенном на них судьбою тяжелом посту мужественно жертвовали собою отечеству, той стране, которую называли они

415'

своей родиной, совершив в течение своей недолгой жизни подвиги, что почти превышают величайший предел человеческих возможностей. Соблюдая историческую последовательность, я должен был бы назвать первыми Юния Брута и Попликолу, Муция Сцеволу и Кориолана, Валерию и Ветурию, триста Фабиев и Цинцинната, Камилла и Деция, Фабриция и Регула, Марцелла и Фабия, Сципионов и Катонов, Корнелию с ее несчастными сыновьями, а если вести речь лишь о военных подвигах, то и Мария и Суллу, Помпея и Цезаря, и если же добрые намерения и усилия тоже заслуживают похвалы, то Марка Брута, Цицерона, Агриппу, Друза,. Германика — всех в соответствии с заслугами каждого. И среди императоров мне надлежало бы назвать радость человечества — Тита, справедливого и доброго Нерву, счастливого Траяна, неутомимого Адриана, благих Антонинов, неунывающего Севера, мужественного Аврелиана и других — все это мощные столпы рушащегося здания. Но поскольку все эти мужи известны лучше, чем даже греки, то мне будет дозволено говорить о римском характере, каким он был в лучшие времена, в общем и целом, и рассматривать римский характер просто как следствие конкретных условий времени.

Если можно одним словом охарактеризовать беспристрастие и твердую решимость, неутомимость во. всех делах, обдуманность и стремительность в достижении целей — победы и славы, хладнокровие и дерзание, не останавливающееся ни перед какой опасностью, мужество, не сгибаемое в беде,, не возносящееся сверх меры в счастье, то все это — римская доблесть. Многие граждане этого государства, даже и происходившие из низкого звания, явили римскую доблесть в таком блеске, что мы почитаем этих героев Древнего мира какими-то ушедшими в прошлое великими тенями, особенно почитаем их в юности, когда римляне предстают перед нами во всем своем благородстве. Словно гиганты, полководцы римлян перешагивают через целые части света и несут судьбу народов в своей твердой и легкой руке. Их шаги сокрушают троны, одно их слово означает жизнь и смерть миллионов. Опасна высота, на которой стоят они! Слишком дорогая игра с царскими венцами, с жизнью миллионов, с золотыми миллионами!

И на таких высотах они выступают — просто как римляне; они презирают пышную жизнь варварских царей; шлем — их корона, доспехи — их украшение.

И когда я слышу мужественные речи этих достигших вершин богатства и славы мужей, когда вижу неутомимость их в делах семейной и государственной добродетели, когда в шуме битв и в суете форума светло чело Цезаря, и даже к врагам своим обращается он с великодушием и снисхождением,— о великая душа! если ты не достоин, с твоими легкомысленными пороками, быть монархом в Риме, то и никто не достоин быть им. Но Цезарь был больше, чем монарх,— он был Цезарь. Самый высокий на земле престол украсил он своим именем17,— о если б мог он наградить его красотой своей души, чтобы тысячелетиями, оживлял его доброжелательный, неусыпный, объемлющий все дух Цезаря!

416

Но и против него восстает друг его Брут, что занес над ним свой кинжал. Добрый Брут! Не при Сардах и не при Филиппах впервые явился тебе злой гений тврй; уже давно являлся он тебе в образе Отечества, ему принес ты в жертву священные права дружбы и человечности, ибо душа твоя была не столь тверда, как душа твоего предка-варвара. Не было в тебе великодушия Цезаря и дикой ярости Суллы, не мог воспользоваться ты плодами своего вынужденного деяния и должен был покинуть Рим,— Рим, что перестал уже быть Римом,— и ты уступил безумным советам Антония и Октавия, из которых первый все великолепие Рима положил к ногам своей египетской любовницы, а второй правил из спальни Ливии, храня вид умиротворенного святоши, замученным до смерти миром. Тебе осталось лишь твое оружие, печальное и неизбежное прибежище всех страдающих под пятою римской судьбы.

Где исток величественного характера римлян? В воспитании, нередко просто в личном имени и имени рода, в делах, в сенате, народе, в на-пльТве толпы, в бессчетных народах, теснящихся в Риме, этом средоточии мирового господства, и, наконец, в самой необходимости, одинаково счастливой и несчастной, в которой обретал свою судьбу всякий римлянин. Поэтому римский характер передавался всем, кто был причастен к римскому величию,— не только знатным родам, но и народу, не только мужам, но и женам. Дочери Катона и Сципиона, жена Брута, мать и сестра Гракхов не могли поступать недостойно своего пола; благородные римлянки нередко превосходили мужчин даже умом и благородством. Терен-ция была мужественнее Цицерона, Ветурия — благороднее Кориолана, Паулина — сильнее духом, чем Сенека... Ни в восточном гареме, ни в греческом гинекее, при всех природных задатках женщин, добродетели не могли расцветать так, как расцветали они в общественной и домашней жизни римлян,— но, конечно, и женские пороки расцветали во времена порчи нравов, так что в страхе отступает пред ними человечество. Уже в те времена, когда римляне одолели латинян, сто семьдесят римских жен сговорились отравить своих мужей, а когда замысел их был раскрыт, героически выпили приготовленный ими яд. Трудно описать, на что были способны, что творили женщины во времена императоров. С самым ярким светом граничит самая мрачная тень — мачеха Друза Ливня и жена его Антония, Планцина и жена Германика Агриппина, Мессалина и Октавия.

* * *

Чтобы оценить значение римлян в науке, нам следует исходить из их характера и не ждать от них тех же искусств, что от греков. Язык римлян был эолийским диалектом18, смешавшимся почти со всеми языками Италии: он медленно развился из своей первозданной грубой формы, но, несмотря на всю шлифовку, так и не достиг легкости, ясности и красоты языка греческого. Язык законодателей и властителей мира, латынь кратка, серьезна, полна достоинства,— во всем отпечаток римского духа. А поскольку римляне поздно познакомились с греками, когда,  благодаря ла-

417

тинской, этрусской и собственно римской культуре, характер и государство римлян давно уже сложились, то и своему природному красноречию они придали изящество лишь в позднюю эпоху, опираясь на искусство греков. Поэтому мы пройдем мимо первых драматических и поэтических опытов римлян, бесспорно способствовавших становлению их языка, а станем говорить лишь о том, что пустило у римлян глубокие корни. А пустили корни законодательство, красноречие, историография — цветы рассудка, порожденные практическими делами римлян: в них всего сильнее и сказывается римская душа.

Но можно только пожалеть, что и здесь судьба была столь нерасположена к нам,— римляне, чей захватнический дух отнял у нас так много сочинений самых разных народов, свои творения должны были оставить на произвол разрушительных времен. Ведь не говоря уже о древних летописях жрецов и героических повествованиях Энния, Невия, ранних опытах Фабия Пиктора,— где исторические труды Цинция, Катона, Либона, Постумия, Пизона, Кассия Гемины, Сервилианта, Фанния, Семпрония, Целия Антипатра, Азеллиона, Геллия, Лициния и других? Где жизнеописания Эмилия Скавра, Рутилия Руфа, Лутация Катула, Суллы, Августа, Агриппы, Тиберия, жены Германика Агриппины, самого Клавдия, Траяна, что написаны были ими самими? И все это — не считая бесчисленных исторических сочинений виднейших государственных деятелей Рима, живших в самые выдающиеся эпохи римской истории,— Гортензия, Аттика, Сисенны, Лутация, Туберона, Лукцея, Бальба, Брута, Тирона, Валерия Мессалы, Кремуция Корда, Домиция Корбулона, Клю-вия Руфа,— не говоря уже об утраченных сочинениях Корнелия Непота, Саллюстия, Ливия, Трога, Плиния и других. Я называю весь этот ряд имен, чтобы опровергнуть некоторых новых писателей, ставящих себя выше римских,— есть ли нация, у которой в такое короткое время и при столь важных переломах, при стольких совершенных подвигах, было так много великих историков, как у римлян, которых называют теперь варварами? В римских исторических сочинениях, если судить по немногим отрывкам и по сохранившимся произведениям Корнелия, Цезаря, Ливия и других, не было изящества и приятной красоты греческой историографии, но зато свойственно им было римское достоинство, а книгам Саллюстия и Тацита — философская и политическая мудрость. В стране, где совершаются великие дела, и мысли и слова — велики; в рабстве человек умолкает, и это подтверждает сама же римская история позднейшего времени. На нашу беду большая часть римских историков тех времен, когда Рим был свободен или свободен наполовину, утрачена,— потеря невосполнимая, ибо лишь однажды жили эти мужи и только раз писали они свою историю.

Римскую Историю неотступно сопровождало Красноречие, и бок о бок с ними шло породившее их государственное и военное Искусство,— вот почему многие великие римляне не просто знали каждую из дисциплин, но и могли писать о них. Несправедливо упрекать греческих и римских историков за то, что так часто вплетают они в рассказ о событиях речи, что

418

произносились перед народом или войском; речи такие дают при республиканском строе направление решительно всем событиям, а потому и у историка нет более естественной нити, с помощью которой он мог бы связать, многогранно представить и прагматически объяснить события истории; в сравнении с позднейшим Тацитом и его братьями по ремеслу, которые вынуждены были однообразно вплетать в повествование свои собственные мысли, речи были гораздо более изящным средством прагматического изложения событий. Однако и Тацита с его духом размышления нередко судили весьма несправедливо, ибо в своих описаниях и в своем неприязненном тоне изложения он остается римлянином до глубины души. Он не мог рассказывать о событиях, не объясняя подробно их причин и не рисуя черными красками все, что заслуживало презрения. В его истории слышится стон об утраченной вольности, и сама темная и сдержанная интонация повествования плачет о свободе — так горько, как никогда не сказать о том словами. Красноречие и история пользуются лишь временами свободы, когда все гражданские и военные дела совершаются открыто; времена свободы уходят в прошлое, и тогда нет места ни для красноречия, ни для исторических сочинений; в праздности гражданских дел они тогда черпают для себя праздные слова и размышления.

Но если говорить о красноречии, то нам не придется так жалеть об утрате не менее великих ораторов,— один Цицерон заменяет нам многих. В своих книгах об ораторском искусстве он по крайней мере знакомит нас с характерами своих великих предшественников и современников, а его собственные речи служат нам заменой речам Катона, Антония, Гортензия, Цезаря и других. Блистательна судьба Цицерона при жизни, еще блистательнее его посмертная судьба. Он спас для нас не только римское красноречие, его теорию и образцы, но не кто иной, как он, сохранил и значительную часть греческой философии: не будь Цицерона, не будь его поразительного, вызывающего нашу зависть искусства излагать философские взгляды устами философов,— и учение многих философских школ было бы известно нам лишь по названию. Красноречие Цицерона превосходит Де-мосфеновы громы не только светом и философской ясностью, но и своим утонченным слогом, и патриотическим духом, в котором больше правды и неподдельности. И можно сказать, что Цицерон один вернул Европе чистый латинский язык — инструмент, принесший человеческому духу гораздо больше пользы, чем вреда, как бы ни злоупотребляли люди этим орудием мысли. Спи спокойно, муж, много трудившийся, много страдавший, отец отечества для всех латинских школ Европы! Слабости свои ты искупил при жизни; после смерти твоей люди наслаждаются твоей ученостью, изяществом, справедливостью, благородством; твои книги и письма заставляют если не поклоняться тебе,   то   высоко   ценить   и   любить   тебя10*.

10* Об этом человеке, которого так часто неверно понимают и недооценивают. см. «Жизнь Цицерона» Миддльтона19 (перевод, изданный в Альтоне в 1757 г., три части)—превосходный труд не только о сочинениях Цицерона, но и обо всей его эпохе.

419

* * *

Поэзия римлян была чужеземным растением — оно прекрасно цвело и в Лациуме, приобрело более нежную окраску, но не могло завязать новых плодов. Уже carmin saliaria этрусков20,   их   похоронные песнопения,  фес-ценнины21, ателланы22, театральные представления подготавливали души грубых воинов к восприятию поэтического искусства:  вместе с покорением Тарента и других городов Великой Греции были завоеваны и грече -ские поэты, которые попытались придать большую гибкость и изящество грубому наречию своих победителей при помощи  более тонких Муз-покровительниц родного греческого языка. Заслуги этих древнейших римских поэтов известны нам лишь по немногим сохранившимся стихам, по фрагментам, но нас поражает множество трагедий и комедий, относящихся не только к самым древним временам, но и к периоду расцвета,— названия их дошли до нас. Время истребило их, и я полагаю даже, что в сравнении с утратой  греческих  драм  утрата  этих  римских трагедий  и  комедий  не столь уж великая потеря, потому что римляне подражали греческим сюжетам, и по всей видимости, и греческим нравам. Римскому народу слишком нравились фарсы и пантомимы, цирк, игры гладиаторов, чтобы   слушать и воспринимать по-гречески, всей душой, театр. Муза театра пришла к римлянам рабыней и рабыней осталась, хотя меня, конечно, весьма огорчает потеря ста тридцати пьес Плавта и гибель в волнах морских ста восьми комедий Теренция23, печалит и утрата поэзии Энния, человека с сильной душой, особенно утрата его «Сципиона» и дидактических стихотворений; а Теренций, по выражению Цезаря, уже был бы для нас «половиной Менандра». Итак, спасибо Цицерону и за то, что он сохранил для нас Лукреция, поэта с душой настоящего римлянина, и спасибо Августу за то, что он сохранил для нас половинного Гомера — «Энеиду» своего Марона. Спасибо Корнуту, что он не утаил от нас ученических созданий благородного Персия, и вам, монахи, тоже спасибо, что вы сберегли для нас Теренция, Горация, Боэция,— сочинения, по которым учились вы латыни,— а также прежде всего «вашего» Вергилия, поэта правоверного24. Вот единственная, ничем не запятнанная лавровая ветвь  в  венце Августа — Август любил Муз и дал прибежище наукам.

* * *

От римских поэтов я рад перейти к философам: нередко поэты были философами, философами всей душою и сердцем. В Риме не выдумывали систем, а осуществляли их на деле, проводили их в законах, государственных установлениях, в деятельной жизни. Никто не будет писать дидактических поэм с такой силой, с таким огнем, как Лукреций,— он верил в то, чему учил; и никогда основанная Платоном Академия не возрождалась с тем изяществом и прелестью, что в прекрасных диалогах Цицерона. И стоическая философия не просто заняла большое место в римском правоведении, строго руководя всеми действиями людей, но она достигла практической твердости и красоты в сочинениях Сенеки, в превосходных

420

рассуждениях Марка Аврелия, в жизненных правилах Эпиктета, причем свою лепту внесли сюда принципы разных философских школ. При нелегких условиях, в которых существовало римское государство, практическая нужда и упражнение укрепили человеческие души, закалили их; люди искали поддержки, опоры, и всем, что придумали греки, они пользовались не как праздной красотой, а как оружием, как щитом. Стоическая философия в душах и сердцах римлян породила великие результаты, и служили они не целям мирового завоевания, а целям справедливости, права, утешения невинно угнетаемых людей. И римляне были людьми, и когда невинное поколение стало страдать от пороков своих родителей, они искали исцеления, в чем только могли; что не было придумано самими римлянами, они усваивали тем тверже.

* * *

Наконец, история римской учености — это для нас руины руин, потому что, как правило, у нас нет не только собраний ученых трудов, но нет и источников, из которых были почерпнуты эти собрания. Какие труды были бы сбережены, каким светом была бы освещена вся древность, если бы до нас дошли сочинения Варрона или те две тысячи книг, из которых делал выписки Плиний! Конечно, Аристотель выбирал бы совершенно иначе, чем Плиний, и все же книга Плиния остается сокровищем, в котором видны и усердие автора, как бы ни мало сведущ был он в некоторых дисциплинах, и поистине римская душа этого компилятора. Такова и история юриспруденции — история великого трудолюбия и безмерной проницательности и глубокомыслия, что и могло быть, в течение столь долго времени, только в римском государстве; в том, что сделали с римскими законами последующие века, в том, что прибавили они к ним, неповинны правоведы древнего Рима. Короче говоря, как бы ни отставала римская литература от греческой почти в каждом роде и жанре, она стала гордой законодательницей народов, и причиной тому не только сами обстоятельства времени, но и римская натура. Плоды римских трудов увидим мы впоследствии, когда из пепла восстанет новый Рим, совсем иной, но исполненный все того же духа завоеваний.

* * *

В конце мне предстоит говорить об искусстве римлян, в котором они явили себя господами мира и современникам и потомству,—в распоряжении их были материалы и труды всех покоренных ими народов. С самого качала дух римлян стремился запечатлеть величие побед знаками славы, величие Города — великолепными долговечными памятниками, так что издревле римляне думали лишь о вечности своего горделивого существования. Храмы, выстроенные Ромулом и Нумой, площади, отведенные ими для народных собраний, уже предвещали грядущие победы и всю мощь народного правления, а вскоре после этого Анк и Тарквиний заложили основы того архитектурного стиля, который впоследствии достиг почти неизмеримых высот. Тот римский царь, что родом был из Этрурии, возвел стены Рима из обтесанных камней; чтобы напоить народ и навести в го-

421

роде чистоту, он выстроил гигантский акведук, развалины которого и теперь остаются чудом света, ибо в новое время у Рима не хватило сил даже для того, чтобы разобрать развалины или восстановить целое. Тем же духом проникнуты были и выстроенные Римом галереи, храмы, суды и сам колоссальный цирк, воздвигнутый только ради того, чтобы развлекать народ, цирк, развалины которого и до сих пор вызывают почтительный страх. Тем же путем шли цари, в первую очередь Тарквиний Гордый, консулы и эдилы, завоеватели и диктаторы, среди которых первым был Юлий Цезарь, и, наконец, императоры. Так, постепенно, друг за другом выросли ворота и башни, театры и амфитеатры, цирки и стадионы, триумфальные арки и колонны, пышные надгробия и склепы, шоссейные дороги и акведуки, дворцы и бани — не только в Риме, но нередко и в провинциях, где они остались вечными следами римлян, этих властителей мира. Многие из этих памятников римского владычества, даже памятники, лежащие в развалинах, не способен охватить взгляд, душа не в состоянии постигнуть колоссальный образ, который задуман художником, смело распоряжавшимся колоссальными, прочными и роскошными формами. Но еще меньше кажемся мы самим себе, когда вспоминаем о тех целях, для которых были выстроены все эти здания, о жизни, которая протекала в их стенах и около стен, о народе, которому были они посвящены, о тех частных лицах, что нередко посвящали их своему народу. Тогда душа наша чувствует — только один Рим был на земле: начиная с деревянного амфитеатра Куриона и до Колизея, выстроенного Веспасианом, от храма Юпитера Статора до Пантеона Агриппы или храма Мира, от первых триумфальных ворот, через которые въезжал в город победитель, до победных арок и колонн Августа, Тита, Траяна, Севера, во всех памятниках общественной и частной жизни господствовал один Гений. Этот Гений не был духом народной свободы и человеколюбия; если подумать о чудовищных муках людей, рабов, что, нередко из дальних стран, должны были везти эти мраморные, эти каменные громады, эти утесы, чтобы водрузить их в Риме; если посчитать, сколько пота и крови стоили эти колоссы разграбленным и изможденным провинциям, и, наконец, если поразмыслить о жестоком, гордом и варварском вкусе, который воспитывали в людях большинство этих сооружений, где устраивались кровавые гладиаторские игры, бесчеловечные бои со зверями, варварские триумфальные шествия и т. д., не говоря уж о сладострастной роскоши бань и дворцов,— если подумать обо всем этом, то придется поверить, что какой-то враждебный роду человеческому демон основал этот город, чтобы всей земле явить следы своего сверхчеловеческого демонического величия. Почитайте сетования Плиния Старшего, да и всякого благородного римлянина, посмотрите, сколько войн и какие поборы потребовались, чтобы искусства Этрурии, Греции, Египта пришли в Рим, и вы, быть может, поразитесь каменному нагромождению римской роскоши — этому величайшему накоплению людского величия и могущества; но вы с презрением отнесетесь к этому воровскому притону, разбойничьему логову и яме человеческого рода. Между тем законы искусства не перестают быть законами искусства, и хотя сами римляне, по

422

существу, не открыли в искусстве ничего нового и даже открытия других приводили в довольно варварскую связь, громоздили одно на другое, хватали что попало во всех концах света, но все же и такой вкус показывает, что они были великими властителями мира.

Excudent alii spirantia mollius aera:

Credo equidem; vivos ducent de marmore vultus:

Orabunt caussas meJius, coelique meatus

Describent radio et surgentis sidera dicent:

Tu regere imperio populos, Romane, memento;

Hae tibi erunt artes, pacisque imponere morem,

Parcere subiectis et debellare superbos11*

Мы с удовольствием простили бы римлянам их презрение к греческим ремеслам и художествам, хотя они и сами прибегали к ним, когда того требовали роскошь и практическая надобность, мы не стали бы требовать от римлян и развития наиболее благородных наук, как-то астрономии, летосчисления и т. д., а попросту отплыли бы к тем берегам, где эти цветы человеческого разумения распускаются на своей родной почве, если бы только римляне оставили их в покое и более человеколюбиво занимались тем искусством управления народами, в котором они видели свое отличительное достоинство. Но вот этого-то римляне и не умели, потому что вся мудрость их служила только одной задаче — достижению превосходства над другими народами, и если эти другие народы отличала мнимая гордыня, то сломить их могло только еще более великое чувство гордости.

VI. Общие размышления о судьбах Рима и его истории

Политическая философия издавна упражнялась в исследовании причин, наиболее способствовавших величию Рима,— мужества или удачи. Плутарх и многие греческие и римские писатели высказали свои мнения, а в новое время этой проблемой занимался почти каждый, кто рассуждал об истории. Плутарх весьма многое объясняет доблестью римлян, однако все решает у него удача,— в этом своем исследовании , как и во всех своих сочинениях, он показал себя цветистым и приятным греком, но только не тем человеком, который все начатое додумывает до конца. Большинство римлян, напротив того, все приписывали мужеству и доблести, а философы более поздних эпох измыслили такой хитрый план, согласно которому будто бы

11* Смогут другие создать язваянья живые из бронзы.

Или обличье мужей повторить во мраморе лучше.

Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней

Вычислят иль назовут восходящие звезды,— не спорю:

имлянин! Ты научись народами править державно —

В этом искусство твое! — налагать условия мира,

Милость покорным являть и смирять войною надменных!25

423

и строилось все здание римского могущества от первого камня в его основании и до самых широких его пределов. История, очевидно, показывает нам, что одна система не исключает другой, что все они верны, если правильно связать их. Чтобы совершено было то, что и было совершено, должны были сойтись Доблесть, Удача, Хитрость,— и вот, начиная со времен Ромула, мы видим — эти три богини выступают сообща. Итак, если, следуя древним, мы назовем Природой или Счастьем весь узел живых причин и следствий в целом, то тогда и доблесть, и даже самая ужасная жестокость, и хитрость и вероломство римлян — все будет относиться к направляющему все события Счастью. Если же быть односторонним и держаться только одного из свойств и, помня о превосходных сторонах римского характера, забывать об их недостатках и пороках, помня о внутренних особенностях совершенных ими подвигов, забывать о внешних условиях и обстоятельствах истории, помня о твердости и величии их военных замыслов, забывать о случае, которым как раз столь счастливо пользовался ум,— то рассуждение будет неполным и незавершенным. Гуси, спасшие Капитолий, были такими же богами-хранителями Рима, как мужество Камилла, медлительность Фабия или Юпитер Статор. В природе все взаимосвязано, все, что влияет, что проникает одно внутрь другого, все сеющее, хранящее, разрушающее; так и в природе исторического мира.

Приятное упражнение ума — спрашивать при случае, что стало бы с Римом, будь обстоятельства иными, например в случае, если бы Рим был расположен в ином месте, если бы римляне переселились в Вейи, если бы Бренн захватил Капитолий, Александр пошел войной на Италию, Ганнибал занял Рим, а Антиох последовал его совету. Так же можно спрашивать: что было бы, если бы вместо Августа правил Цезарь, вместо Тиберия — Германик, как устроен был бы мир, если бы христианство не стало шириться по всему свету, и т. д. Всякое такое исследование подводит нас к совершенно точному сцеплению обстоятельств, так что в конце концов учишься рассматривать Рим, по примеру восточных людей, как живое существо,— вот оно, при таких-то, а не иных обстоятельствах, вышло, как бы из воды, на берега Тибра, вот оно начало свои ссоры со всеми народами, жившими в этой стороне, на суше и на море, вот оно покорило и раздавило их и, наконец, в самом же себе обрело и рубежи славы и источники гибели,— как то и было на самом деле. При таком способе рассмотрения всякий бессмысленный произвол исчезает из истории. В ней, как и во всем производимом природой, случай — все и ничто, произвол — все и ничто. Всякий исторический феномен становится произведением природы, произведением для людей наиболее достойным рассмотрения, потому что здесь столь многое зависит от человека, и человек находит для себя зерно пользы даже в горькой скорлупе, в том, что заключено во всесильных обстоятельствах времени и превосходит силы человека,— в покорении Греции, Карфагена и Нуманции, в убийстве Сертория, Спартака и Вириата, в гибели Помпея Младшего, Друза, Германика, Британника и т. д. Таков единственный способ рассматривать историю философски; так рассматривали ее все мыслящие умы, даже и не ведая о том.

424

Если и под кровавую римскую историю подводить ограниченный и тайный план Провидения, то ничто не расходится так с беспристрастным созерцанием истории,— как будто Рим достиг своих высот главным образом для того, чтобы породить ораторов и поэтов, распространить во все концы света римское право   и   латинский язык   и   расчистить   все   дороги   для введения христианской религии! Всякий знает, какие ужасные напасти постигли Рим и весь окрестный мир, прежде чем появились такие поэты и такие ораторы, как дорого обошлась Сицилии речь Цицерона против Верре-са, Риму и самому Цицерону — речи его   против  Катилины,  нападки   на Антония и т. д. Итак, ради спасения жемчужины, получается, целый корабль должен был пойти ко дну, и тысячи душ погибли, только чтобы на могиле их взошли цветы, которые потом, в свою очередь, во все стороны развеет ветер. Чтобы окупить «Энеиду» Вергилия, тихую Музу Горация и его изящные послания, нужно было пролить сначала целые потоки римской крови, поработить бессчетные народы и государства,— стоили ли подобных затрат прекрасные плоды силою вызванного к жизни золотого века Рима? Точно то же и римское право: кто не знает, какие бедствия испытали из-за него народы и как был разрушен более человечный строй разных стран?  Чужие народы  осуждались по  неведомым им  обычаям,  они познакомились с неслыханными дотоле пороками и положенными за них карами, и, наконец, все развитие этого законодательства, соответствующего единственно римскому строю,— разве, после тысячекратных насилий, не стерло оно, не сломало оно характера покоренных народов, так что вместо своеобразной печати народа в конце концов появляется только один римский орел, который покрывает своими слабыми крыльями жалкие трупы провинций, после того, как выклевал им глаза и пожрал их внутренности? И латинский язык ничего не выиграл от побед над чужими народами, и чужие народы ничего не выиграли от этих побед. Язык был испорчен и впоследствии не только в провинциях, но и в самом Риме стал мешаниной романских наречий. И более красивый греческий язык по вине латинского тоже утратил былую чистую красоту, и наречия множества народов, более полезные и для них и для нас, нежели  испорченный  язык Рима, погибли,  и осталось от них лишь самое немногое. Наконец, и христианская религия,— как бы ни почитал я ее за исключительные благодеяния, что принесла она народам, я весьма далек от того, чтобы думать, будто в первое время хотя бы один камень был убран с дороги в Риме в угоду этой религии. Не для нее построил Ромул свой город, не для нее отправлялись в Иудею Помпей и Красс, и не для того установлены римские порядки в Европе и Азии, чтобы уготовать ей пути. Рим допустил христианство точно так же, как допускал в свои  стены культ Изиды  и  самое презренное из суеверий восточного мира; воображать, будто   для   самого прекрасного своего творения, для распространения в мире истины и добродетели, у Провидения не было иных орудий, а были только окровавленные   руки   тиранов-римлян,— это   недостойно божества. Христианская религия возвысилась благодаря своим собственным, внутренним силам, как и римское государство выросло благодаря своим силам, а если судьбы ре-

425

лигии и государства в конце концов были соединены, то не выиграли ни религия, ни государство. Плодом союза явилась римско-христианская помесь, и очень многим хотелось бы, чтобы никогда не появлялась она на свет.

Философия конечных целей не принесла пользы естественной истории, она, можно сказать, удовлетворяла приверженцев обманчивой иллюзией вместо исследования существа дела; насколько же более верно будет сказать это о человеческой истории с ее тысячью переплетающихся ветвей!

Итак, нам следует отказаться от мнения, будто римский век нужен был в последовательности эпох для того, чтобы, словно на картине, нарисованной человеком, составить более совершенное звено в цепи культуры, звено, поднимающееся над греками. Римляне никогда не могли превзойти греков в том, что было превосходно у самих греков, и напротив, своему собственному они не научились у греков. Из всех известных им народов, включая индийцев и троглодитов, римляне извлекали пользу, но извлекали пользу как римляне, — и еще вопрос, не пошло ли это им во вред. Но если другие народы существовали не ради римлян и свои порядки (веками раньше) заводили тоже не ради римлян, то и греки не существовали ради римлян. Афины, как и греческие колонии в Италии, давали закон себе, не римлянам; если бы на земле не было Афин, Рим с тем же успехом мог бы отправиться к скифам за скрижалями законов. Кроме того, греческие законы во многих отношениях были совершеннее римских, римские же с их недостатками получили распространение на гораздо большей территории. И если они в чем-то становились более человечными, то и человечность была римской, а к тому же было бы весьма неестественно, если бы поработители многочисленных культурных народов не усвоили по крайней мере видимость человечности — ту самую видимость, которая столь часто вводила в заблуждение иные народы.

Тогда нам оставалось бы всего одно предположение: будто Провидение воздвигло римское государство и латинский язык в виде моста, по которому кое-что из сокровищ первозданного мира должно было перейти и к нам. Но это был бы тогда самый скверный мост, какой только можно избрать, потому что именно строительство его и лишило нас большей части сокровищ древнего мира. Римляне разрушали, а другие народы разрушали Рим,— но ведь те, кто разрушают, не могут беречь. Римляне все народы привели в волнение и, наконец, сами стали их добычею, и Провидение не совершило чуда, чтобы отвести от них гибель. Итак, давайте и это явление природы и все остальные, причины и следствия которых мы намерены исследовать свободно и беспрепятственно, рассматривать, не подводя под них никакого замысла и плана. Римляне были и стали тем, чем могли стать; погибло или же сохранилось то, что могло погибнуть или же сохраниться. Времена катятся вперед, а вместе с ними — дитя времен, многоликое человечество. На земле, цвело все, что способно было цвести, все — в свое время, все — в своем кругу: отцветшее зацветет вновь, когда придет его время. Созданное Провидением неуклонно движется вперед по своим всеобщим, великим законам, и теперь мы скромно приближаемся к рассмотрению его путей.

КНИГА ПЯТНАДЦАТАЯ

И вот, все в истории преходяще; и надпись на храме Истории гласит: Ничтожество и Тлен. Мы попираем прах наших праотцев и бродим по ушедшим в землю развалинам человеческих общежитий и царств. Словно тени, прошли мимо нас Египет, Персия, Греция, Рим, словно тени, выходят они из своих могил и являются в истории.

А если здание государства отживает свой век, кто не пожелает ему тихой кончины? Кто не почувствует ужас, натолкнувшись в кругу живых существ на склеп старых порядков, отнимающих у живых людей свет н жилище? Но если потомок снесет древние катакомбы, как скоро его собственные порядки преемнику его представятся подобным же склепом и будут похоронены в земле!

Причина, почему все земное преходяще, заключена в существе земного, в том месте, какое населяют земные существа, во всем законе, связывающем наше естество. Тело человека — хрупкая, все обновляющаяся оболочка, но вот она уже не может обновляться, а дух на земле творит ведь лишь в теле и вместе с телом. Нам кажется, что мы существуем сами по себе, а мы зависим от всего, что только есть в природе; вплетенные в цепочку изменчивых вещей, мы вынуждены следовать законам их кругообращения, а законы эти не что иное, как возникновение, пребывание и исчезновение. Тонкая нить связывает род человеческий, ежеминутно она рвется, чтобы вновь завязаться. Дряхлый старик обретает мудрость и нисходит в землю, а преемник его начинает заново как дитя, разрушает творения своего предшественника и потомку своему оставляет те же ничтожные труды, в которых проводит и сам дни свои. Так соединяются в цепочку дни, так соединяются в цепочку роды и царства. Солнце заходит, чтобы настала ночь, чтобы люди радовались новой заре.

Ах, если бы во всем этом было заметно хотя бы незначительное продвижение вперед! Но где ж оно в истории? Повсюду одно разрушение, и нельзя сказать, чтобы новое было лучше разрушаемого. Народы расцветают и отцветают, и к отцветшей нации уж не вернется юный цвет, не говоря уж о цветении более прекрасном. Культура движется вперед, но совершеннее от этого не становится; на новом месте развиваются новые способности; прежние, развившиеся на старом месте, безвозвратно уходят. Были ли римляне мудрее и счастливее греков? Мудрее ли мы и счастливее ли мы римлян и греков?

427

Природа человека остается неизменной; и на десятитысячном году от сотворения мира человек родится все с теми же страстями, что и на втором году, и он проходит весь круг своих благоглупостей и достигает поздней, несовершенной и бесполезной мудрости. Мы бродим по лабиринту, в котором жизнь наша занимает одну пядь, и потому нам все равно, есть ли у лабиринта план и есть ли из него выход.

Жалкая судьба человеческого рода, — как бы ни старался человек, он привязан к колесу Иксиона, он катит камень Сизифа, он обречен на муки Тантала. Нам положено желать, нам положено стремиться, но плодов своего труда мы не видим и в целой истории не узнаем результатов человеческих устремлений. Если народ живет один, то рука времени стирает печать его характера, а если народ теснится среди других народов, то попадает в переплавку и облик его теряется. Мы строим на льду, мы пишем на волнах морских; волна разбивается, лед тает, и вот вся наша планета исчезает, как исчезают наши мысли.

Для чего же злосчастный труд заповедан богом роду человеческому в его краткой жизни? Для чего бремя, под которым сгибается человек и, трудясь всю жизнь, нисходит в свою могилу? И никого не спрашивают, хочет ли он возложить это бремя на себя, хочет ли он родиться в это время и на этом месте, в этом кругу. А если наибольшие беды людские проистекают от самих же людей, от дурного управления и строя, от упрямства угнетателей и почти неизбежной слабости поработителей и порабощенных,— что же за судьба запродала человека в рабство его же роду, оставила его на произвол братьев, безумных и слабовольных? Перечтем, в какие времена народы были счастливы и в какие несчастливы, когда правили у них правители добрые и когда дурные, и даже у лучших времен и у лучших правителей подведем итог глупости и мудрости, итог разума и страстей,— какая получается страшная отрицательная величина! Взгляни на деспотов Азии, Африки, да почти всего земного шара, взгляни, какие чудовища восседают на римском троне,— под их ярмом долгие века стонал мир,— перечти смутные времена, войны, гонения, яростные бунты и посмотри — каков конец. Брут падает, и торжествует Антоний; гибнет Германик; и царят Тиберий, Калигула, Нерон; Аристид отправляется в изгнание, скитается по свету Конфуций, гибнут Сократ, Фокион, Сенека. Конечно, мы всегда можем сказать: «Что есть, то есть; что может стать, то становится, что может погибнуть, погибает», — но это печальное признание, и оно лишь наставляет нас тому, что повсюду на земле берет верх буйная сила и сестра ее, злобная хитрость».

Так сомневается, так отчаивается человек, по видимости испытав историю, — и, можно сказать, на поверхности событий все свидетельствует в пользу этого жалостного плача, и потому я видел немало людей, которым казалось, будто на бурном океане человеческой истории они теряют из виду бога, которого на твердой почве испытания природы видели своими духовными очами и почитали всем своим сердцем в каждой былинке и в каждой мельчайшей крупице вещества. В храме творения, в храме мироздания все полнилось для них всемогуществом, все — благой мудростью,

428

а на ярмарке человеческих начинаний, для какой и отведено ведь время человеческой жизни, они видели лишь борьбу бессмысленных страстей, неукротимых сил, разрушительных искусств, но не видели, чтобы следовало отсюда некое постоянное благое намерение. История сделалась для них как бы паутиной в углу мироздания, паутиной, полной засохшей, запутавшейся в хитросплетенных тенетах добычи, где не найти, однако, самого печального средоточия, самого ткущего паутину паука.

Но если есть бог в природе, то есть он и в истории, ибо и человек — часть творения, и, предаваясь своим диким и развратным страстям, он должен все же следовать законам не менее прекрасным и превосходным, чем те, по которым движутся все небесные и земные тела. И поскольку я убежден, что человек может знать и вправе знать все, что положено знать ему, то я с уверенностью и надеждой выхожу из хаоса сцен, по которым блуждали мы до сих пор, и иду навстречу высоким, прекрасным законам  природы,   которым  следуют  даже  и   путаные  эпизоды  истории.

I. Гуманность — цель человеческой природы, и ради достижения ее предал бог судьбу человечества в руки самих людей

Всякая вещь, если только это не безжизненное орудие, заключает свою цель в самой себе. Если бы мы были созданы для того, чтобы, словно магнит, всегда повернутый на север, вечно, затрачивая тщетные усилия, стремиться к точке совершенства, расположенной вне нас, прекрасно зная, что никогда не достигнем ее, мы, слепые машины, должны были бы оплакать не только свою судьбу, но и обрекшее нас на танталовы муки существо, сотворившее род наш, чтобы злорадно и совсем не божественно наслаждаться видом его мучений. Если же в оправдание такого существа сказать, что пустые и не достигающие цели усилия все же способствуют чему-то доброму и поддерживают в нас непрестанную деятельность, то все равно существо это было бы уже несовершенным, жестоким, ибо в бесцельной деятельности нет ничего хорошего, и само это существо, бессильно или коварно, недостойным его самого образом, обманывало бы нас, представляя нам призрачную, иллюзорную цель. Но, к счастью, природа вещей не учит нас такому обману; если рассмотреть человечество таким, каким мы знаем его, по заложенным в нем законам, то у человека нет ничего более высокого, чем гуманный дух; ведь даже представляя себе ангелов или богов, мы мыслим их себе идеальными, высшими людьми.

Мы уже видели1*, что натура наша получила свой органический строй, чтобы достигать именно этой очевидной цели — гуманности; для этого даны нам и все более тонкие ощущения и влечения, разум и свобода, хруп-

1* Т. I, кн. 4.

429

кость и выносливость тела, язык, искусство и религия. В каких бы условиях ни существовал человек, в каком бы обществе ни жил, в уме его всегда могла быть, одна только гуманность, и возделывать мог он лишь дух гуманности, как бы ни представлял ее себе. Ради этой цели распорядилась природа, создав мужчин и женщин, ради этого установила природа возрасты, так, чтобы детство длилось дольше и чтобы только путем воспитания человек обучался гуманности. Ради этой цели на широких просторах земли учреждены все возможные образы жизни, все виды человеческого общества. Охотник или рыбак, пастух или земледелец или горожанин, человек в каждом состоянии учился различать средства пропитания, строить жилища для себя и для своей семьи; он научился изготовлять одежду для мужчин и для женщин и превращать ее в украшение тела, научился вести домашнее хозяйство. Он придумал много разнообразных законов и форм правления, .цель у которых одна: каждый человек свободно, ни с чьей стороны не встречая вражды, должен упражнять свои силы, чтобы обрести более прекрасную и свободную жизнь. Для этого была обеспечена сохранность собственности, и труд, искусство, торговля, сношения между людьми были облегчены; были назначены кары за преступления и введены награды для лучших граждан, установлено множество различных обычаев для каждого сословия, для общественной и домашней жизни, включая даже и религию. Для этих же целей велись войны, заключались договоры, постепенно установлен был некий вид права войны и права народов, а кроме того, сложились различные союзы, обеспечивавшие гостеприимство и облегчавшие торговлю, чтобы и за пределами своего отечества человек встречал бережное обращение и принимался по заслугам. Итак, все хорошее делалось в истории ради гуманности, а все нелепое, порочное и омерзительное, что тоже появлялось в истории, было преступлением против духа гуманности, так что человек вообще не может представить себе никакой иной цели всех своих земных устроений и установлений, кроме той, что заложена в нем самом, то есть в его сотворенной богом натуре — слабой и сильной, низменной и благородной. Если во всем творении мы любую вещь познаем по внутреннему существу ее и по ее следствиям, то яснейшее доказательство цели человеческого рода на земле дают нам естество и история человека.

Взглянем на ту область земли, по которой странствовали мы до сих пор. Во всех установлениях народов от Китая до Рима, в многообразных государственных устройствах, во всем созданном людьми для мирной и военной жизни, при всех присущих народам отвратительных чертах и недостатках, всегда можно было распознать главный закон природы: «Человек пусть будет человеком! Пусть установит он свой жизненный уклад по тому, что сочтет для себя наилучшим». Для этого занимали свои земли народы, устраиваясь на них, как могли. Женщину и государство, рабов, одежду и дома, развлечения и пищу, науки и художества на земле всякий раз превращали в то, чем желали видеть их на благо целого или для пользы себе. Итак, повсюду, как видим мы, человечество обладает и пользуется своим правом — воспитывает себя в духе гуманности, в зависимости от того, как

430

понимает гуманность. Если народы заблуждались, если они останавливались на половине пути, будучи верны унаследованной традиции, то они страдали от последствий своего заблуждения и искупали свой грех. Божество не связывало их по рукам и ногам, и связывало их только их собственное существо — чем были они, где и когда жили, какие силы присущи были им. И когда они ошибались, божество не приходило на выручку к ним и не совершало ради них чудес, но ошибки должны были проявиться на деле, чтобы люди учились исправлять их.

Этот закон природы прост и достоин бога, внутренне он един и гармоничен, он обилен последствиями для рода людей. Если человечеству суждено было быть тем, чем является оно по своему существу, стать тем, чем могло оно стать, оно должно было получить в дар самодеятельную природу, круг беспрепятственного, свободного творчества, где бы не мешало ему ни одно неестественное чудо. Мертвая материя, все роды живых существ, направляемых инстинктом, остались тем, чем были во времена сотворения мира, а человека бог сделал богом на земле, он вложил в него начало самодеятельности и привел это начало в движение, что вызывается внутренними и внешними потребностями человеческого естества. Человек не мог жить, не мог сохранять свою жизнь, не умея пользоваться разумом, а коль скоро он пользовался своим разумом, перед ним открылись ворота и он мог совершать теперь ошибку за ошибкой, делать одну неверную попытку за другой, но точно так же открылся перед ним, притом даже благодаря самим ошибкам и заблуждениям, путь к более совершенному пользованию разумом. Чем быстрее распознаёт человек свои ошибки, чем решительнее устраняет их, тем дальше он идет, тем более складывается его гуманность, и он должен довести развитие ее до конца или же в течение долгих веков стенать под бременем собственной вины.

Мы видим — для того чтобы установить свой закон, природа избрала пространство широкое, насколько позволяло ей расселение человеческого рода на земле, и придала человеку такое разнообразие строения, какое только могло быть в роде человеческом. Рядом с обезьяной расположила природа негра, и все умы человеческие, от негритянского до тончайшего человеческого мозга, все народы всех времен заставила природа решать великую проблему человечности. Все самое жизненно необходимое не упустил бы ни один народ на земле, потому что к этому ведут потребности и инстинкты, но для того чтобы формировались более тонкие условия существования, созданы были народы более утонченные, жившие в зонах более мягкого климата. А поскольку все прекрасное, все благоупорядоченное лежит между двумя крайностями, то и более совершенная форма разума и гуманности должна была найти место в более умеренных климатических зонах. Так это и случилось, в полном согласии со всеобщим законом соответствия. Ведь если и нельзя отрицать, что почти все азиатские народы — ленивы и неповоротливы, что слишком рано остановились они на благих предначертаниях древности и сочли унаследованные формы священными и незаменимыми, то следует извинить их, подумав, как широки просторы материка, на котором жили они, и каким опасностям со стороны горных

431

народов были они подвержены. В целом же их ранние начинания, способствовавшие развитию гуманности, если только принять во внимание место и время, вполне заслуживают похвалы, и тем более нельзя недооценивать прогресса, достигнутого во времена наибольшей их активности средиземноморскими народами. Они сбросили с себя деспотическое иго древних традиций и форм правления и подтвердили великий, благой закон человеческой судьбы: «Цели, которые ставит перед собой народ или все человечество, которые избрали они не случайно и к которым энергично стремятся ради собственного блага,— в их достижении не отказывает людям природа, потому что не традиции и не деспоты — последнее слово для нее, а наиболее совершенная форма гуманности».

Несказанно прекрасное это начало, этот закон природы примиряет нас с внешним обликом людей, разбросанных по широким просторам земли, и со всеми переменами, какие претерпел род человеческий на протяжении долгих времен. Человечество повсюду было тем, во что способно оно было обратить себя, что хотело и могло сотворить из себя. Если человечество довольствовалось существующим или если средства совершенствования еще не созрели на великой ниве времен, то человечество на долгие века оставалась тем, чем было, и ни во что не превращалось. Но если человечество пользовалось всеми инструментами, данными ему богом, то есть рас-судком, силой и всем, что приносили с собой попутные ветры, то искусство возносило людей, решительно и смело придавали себе народы новый облик. Коль скоро народ пренебрегал такими инструментами бога, то эта леность уже означала, что народ не особенно сильно чувствует свое несчастье; ведь живое чувство несправедливости всегда бывает спасительной силой, если только не обойдено оно рассудком и энергией. Никоим образом нельзя утверждать, что всесилие тиранов — причина, почему народы так долго покорствуют им; единственная, самая надежная опора деспотизма — слабость и легковерность рабов, доверчиво и добровольно ими усвоенные, а позднее их леность и долготерпение. Ибо терпеть, конечно же, проще, чем настойчиво совершенствовать,— вот почему столь многие народы не пользуются   правом,  данным  им   богом,— божественным   даром   разума.

Однако не подлежит сомнению: все, что не успело совершиться на земле, еще совершится в будущем; ибо права человечества не застаревают и силы, вложенные богом, не искореняются. Нас поражает, сколь многого добились в своем кругу греки и римляне, хотя отведено им было не много веков,— если цель их деятельности и не всегда была самой чистой, то они доказали все же, что в состоянии достигнуть ее. Пример, показанный греками и римлянами, сияет в истории и вдохновляет на подобные же и на еще более совершенные устремления всякого, кого хранит судьба, как греков и римлян, всякого, кому покровительствует судьба больше, чем римлянам и грекам. В этом смысле вся история народов — соперничество, соревнование народов, спорящих о прекраснейшем венце гуманности и человеческого достоинства. Столько было древних народов, покрывших себя славой, но цели, ими достигнутые, были отнюдь не лучшими; почему бы и не достигнуть нам более чистых и благородных целей?  Они были людьми, и мы

432

люди, они жили, а мы еще живем, они призваны были наилучшим образом воплотить дух человечности, и мы, сообразно с обстоятельствами, совестью, долгом, призваны к тому же. И что они совершили, не сотворив чудес, то можем и мы, на то и у нас есть право, а божество помогает нам лишь через посредство наших сил, рассудительности, усердия. Создав землю и все неразумные существа земли, божество сотворило человека и сказало так: «Будь образом моим, будь богом на земле! Цари и правь! И все благородное и все превосходное, что можешь создать по природе своей, то производи; и чудеса не помогут тебе, потому что судьбу человека я кладу в руки людей, но помогут тебе священные, вечные законы природы».

Поразмыслим же о некоторых из законов природы, придавших, как о том свидетельствует история, движение вперед гуманному духу человеческого рода; законы эти и впредь будут помогать человечеству, если только верно, что законы природы — законы бога.

II. Разрушительные силы природы не только уступают со временем силам созидательным, но в конечном счете сами служат построению целого

Первый пример. Когда в безмерности пространств плавал материал будущих миров, творцу их заблагорассудилось сделать так, чтобы материя складывалась и образовывалась в согласии с внутренними силами, приданными богом каждому из миров. К центру всего творения, к Солнцу, стекало все то, что не могло найти своих особенных путей или что Солнце притягивало к своему могучему трону. А что находило для себя иной центр притяжения, то стягивалось к нему, образовывало единообразное тело, и это тело начинало или описывать эллипс вокруг своего великого фокуса и центра, или же по параболам и гиперболам улетало прочь и уже не возвращалось. Эфир очистился, из плавающего и сливающегося хаоса возникла гармоничная система мироздания, и планеты и кометы в течение эонов идут по своей орбите вокруг Солнца,— вечное доказательство закона природы, гласящего, что божественные силы, живущие во Вселенной, превращают хаос в миропорядок. Пока остается в силе этот простой и великий закон сочтенных и приведенных в равновесие сил, здание нашей Вселенной стоит твердо, ибо зиждется оно на свойстве и на правиле божества.

Второй пример. Подобно этому образовывалась из бесформенной массы и наша Земля, ставшая планетой, и пока она образовывалась, на ней спорили и боролись стихии, но, наконец, каждая нашла для себя подобающее место, и теперь, после немалых бурь и потрясений, все служит гармонически упорядоченному шару планеты. Земля и вода, огонь и воздух, времена года, климат, ветры и речные потоки, погода и непогода—все под-

433

чинено единому великому закону формы и массы Земли, ее вращения и ее удаления от Солнца, все гармонически управляется этим законом. Бессчетные вулканы, покрывающие лицо Земли, уже не дышат пламенем, и океан уж не вскипает от сернистых потоков и других материй, заливавших нашу сушу. Погибли миллионы живых существ, которым суждено было погибнуть, и осталось все, что могло сохраниться, и все, что сохранилось, тысячелетиями пребывает в великой гармонии и порядке. Все упорядочено между собою — дикие и домашние животные, травоядные и плотоядные, насекомые, рыбы, птицы и человек, и упорядочены между людьми мужчины и женщины, рождения и смерти, возрасты и длительность жизни, радости и беды, потребности и удовольствия. И все это — не по произволу и не по необъяснимому стечению обстоятельств, которое каждый день свое, а по очевидным законам природы, заключенным в строении живых существ, в пропорции всех органических сил, что сохраняются и получают жизнь на нашей планете. Пока остается в действии этот закон природы, эти пропорции, остается и его следствие, а именно гармонический порядок, существующий между неодушевленной и одушевленной частью творения, что, как показывают земные недра, могло быть достигнуто лишь ценою гибели миллионов.

Как? Неужели же в человеческой жизни не царит тот самый сообразный с внутренними силами творения закон, который превращает хаос в порядок и вносит правильность в человеческую путаницу? Несомненно, мы в душе своей носим это начало, и проявит оно себя так, как то отвечает его сущности. Все заблуждения человеческие — туман, окружающий истину, и все страсти людские — буйные побеги силы, которая сама не знает себя, а по природе своей стремится лишь к лучшему. И морские бури, разорительные и уничтожительные,— дети гармонического миропорядка; бури служат миропорядку, как служит нежно струящийся зефир. Ах, если бы удалось мне пролить свет на некоторые наблюдения, окончательно удостоверяющие эту радостную для нас истину.

1. На морях дуют одни и те же ветры, а бури случаются реже, так и у людей, благой порядок природы — в том, что созидателей рождается куда больше, чем разрушителей.

В царстве животных божественный закон — в том, что львов и тигров не может быть столько же, сколько овец и голубей; и в истории столь же благое установление: число Навуходоносоров и Камбизов, Александров и Сулл, Аттил и Чингиз-ханов куда меньше числа более кротких полководцев и монархов мирных и тихих. Для первых необходимы беспорядочные страсти и ложные задатки, вот почему являются они на земле не звездами, проливающими на землю свой мягкий свет, а ярко светящимися метеорами, и, как правило, требуются странные обстоятельства воспитания, ранняя привычка, что бывает весьма редко, жестокая политическая нужда — вот тогда взметается над родом человеческим, как говорится, бич божий и карает людей. Итак, если природа ради нас и не отступится от своего пути и среди бесчисленных производимых ею форм и составов иной раз и породит на свет обуреваемых неукротимыми страстями людей, при-

434

званных разрушать, а не сохранять, то, с другой стороны, вполне в силах человеческих не доверять паству волкам и тиграм, а самих волков и тигров укрощать законами человечности. В Европе уже не водятся туры, для которых прежде повсюду росли тут дремучие леса, и ловить столько африканских чудовищ, сколько требовалось Риму для его амфитеатров, не под силу стало в конце концов и самому Риму,— чем культурнее страны, тем уже и меньше пустыни, тем реже встречаются дикие обитатели пустынь. И в человеческом роде то же — по мере роста культуры все более выступает то естественное последствие, что животная сила тела слабеет, что и задатки диких страстей тоже увядают и начинает складываться более нежный человеческий побег. Но коль скоро и среди людей возможны всякого рода неправильности, тем более губительные, что почвой для них служит ребяческое слабосилие,— свидетельством тому — деспотические государства Ближнего Востока, римская тирания,— то избалованного ребенка укротить все же проще, чем кровожадного зверя, а потому природа, порядок, которой все смягчает, показала нам и путь исправления всего неправильного и усмирения всего дикого и ненасытного. Населенных драконами местностей уж нет на земле, первобытным исполинам уже не приходится идти на них войной, и, чтобы справиться с людьми, уже не нужно разрушительных сил Геркулеса. Подобные ему герои пусть устраивают свои кровопролитные игрища на Кавказе или в Африке, пусть охотятся на Минотавра, где им вздумается, и если они живут в обществе людей, то у людей есть неоспоримое право собственными силами бороться с огнедышащими быками Гериона. Общество страдает, если добровольно предлагает себя в жертву таким героям, и само несет вину: народы сами повинны были в том, что не объединились против Рима, не воспротивились, собрав все свои  силы,   его   грабительским   походам   и  не  защитили   свободу   мира.

2. Течение истории показывает, что по мере роста подлинной гуманности демонов разрушения на самом деле стало меньше среди людей и что совершилось это по внутренним законам разума и государственного искусства, приобщающихся к просвещению.

Разум людей растет, и все яснее, с самого детства, становится, что есть величие, превосходящее величие человеконенавистника-тирана, что лучше — и даже труднее — возделывать, а не разорять землю, строить, а не разрушать города. У трудолюбивых египтян, у глубокомысленных греков, у финикийцев-торговцев — несравненно более прекрасный образ в истории, чем у персов-разрушителей, римлян-завоевателей, накопителей-карфагенян, и жизнь их была приятнее и полезнее. Память о египтянах, финикийцах, греках жива, и слава их на земле растет, и плоды их дел бессмертны, а разорители всем своим демоническим могуществом достигли только одного — на развалинах завоеванных царств стали жить в роскоши и нищете, и, наконец, сами приготовили себе ядовитое зелье возмездия. Таковы ассирийцы, вавилоняне, персы, римляне; и грекам вред был не столько от врагов, сколько от внутреннего разлада, от роскоши, в которой жили некоторые области и города Греции. Поскольку названные принципы истории — это установленный природой порядок, поскольку доказываются

435

они не отдельными случаями и не случайными примерами, а основаны на самих себе, то есть на заведомо присущем порабощению, чрезмерной власти естестве, на последствиях побед, роскошной жизни, надменности и высокомерия, иными словами, на законах нарушенного равновесия, поскольку, далее, эти принципы находятся в известном единстве с течением дел на земле,— как же можно сомневаться в том, что и эти законы природы тоже будут познаны людьми и, будучи познаны, подобно всем прочим законам природы, проявят всю неотвратимую силу, свойственную истине природы, и тем более проявят свою силу, чем глубже усмотрена будет их сущность? Все, что можно свести к математической достоверности, к политическому расчету, все то будет рано или поздно познано, во всем том будет усмотрена истина, ибо в теоремах Евклида, в правильности таблицы умножения еще никто и никогда не усомнился.

И даже короткая история людей уже ясно доказывает, что с ростом просвещения, к счастью, гораздо реже сделались бессмысленные разрушительные войны, продиктованные человеконенавистническим духом. Рим погиб, и с тех пор в Европе уже не появлялось больше культурных государств, все устройство которых опиралось бы на завоевательные войны; и совершавшие свои опустошительные набеги народы средневековья были народами дикими и некультурными. Но, постепенно усваивая культуру, проникаясь любовью к своей собственности, они, нередко против собственной воли, незаметно, воспринимали прекрасный, кроткий дух трудолюбия, земледелия, науки и торговли. Люди учились добиваться пользы для себя, ничего не уничтожая, потому что то, что уничтожено, уже не приносит пользы, и так со временем, как бы по природе вещей, установились между народами мир и равновесие, и, после столетий дикой вражды, люди поняли, что целей, желаний каждого можно достичь только совместным трудом. И по этому пути пошла даже торговля, где больше всего личной корысти,— таков был порядок природы, и ни страстям, ни предрассудкам ничего нельзя с этим поделать. Всякая торговая нация уже и теперь оплакивает прежние бессмысленные разрушения, произведенные в угоду суеверию или зависти, и еще больше придется пожалеть о них в будущем. Разум растет, и корабли пиратов превращаются в судна купцов, и торговля основывается на взаимной справедливости, на взаимном уважении, на беспрестанном соревновании в искусстве и ремеслах, одним словом, на гуманности и ее непреходящих законах.

Чувствуя мягкий бальзам естественных законов человечества, видя, что он даже против воли людей, своей внутренней силой, распространяется среди народов и завоевывает все новые страны, наша душа не может не испытывать удовольствия. Даже божество не могло отнять у людей способность совершать ошибки, но природа человеческих ошибок такова, что они со временем, рано или поздно, открываются и становятся очевидными для рассудительного существа. Ни один разумный государь Европы уже не управляет своими провинциями, как персидский царь или даже как римляне, и не потому что уж очень он любит людей, а потому что он лучше понимает самую суть государственного управления, и потому  что

436

средства политического расчета с веками сделались более ясными, простыми, достоверными. Лишь безумный будет возводить в наше время пирамиды, и всякого, кто строит подобные бесполезные вещи, разумный мир сочтет человеком безрассудным, сочтет его безрассудным не от своей чрезмерной любви к народам, а просто из экономических соображений. Мы теперь нетерпимо относимся к гладиаторским боям, к сражениям с участием животных; человеческий род предавался таким отроческим забавам, но, наконец, понял, что такие дикие затеи не заслуживают внимания и труда. Равным образом нам не приходится угнетать несчастных рабов, как Риму, или илотов, как Спарте, потому что государственный строй свободных граждан легче и с меньшими затратами достигает тех целей, которые государствам древности с их униженными до положения животных рабами стоили больших опасностей и обходились в конечном счете дороже; придет время, когда на нашу бесчеловечную работорговлю мы посмотрим с тем же сожалением, с которым смотрим теперь на римских рабов и спартанских илотов, и даже не потому, что мы полны любви к людям, а из соображений расчета. Короче говоря, мы должны славить божество за то, что оно наделило разумом слабую, склонную к заблуждениям человеческую природу,— разум — это вечный луч света от Солнца божества, он прогоняет ночь и все вещи являет в подлинном их обличий.

3. Поступательное развитие искусств и изобретений дает в руки людей все возрастающие средства ограничения и обезвреживания всего того опасного, что сама природа не в силах была искоренить.

На море должны случаться время от времени бури, и сама мать вещей, природа, не могла упразднить их в угоду человечеству; но что же за средство дала она в руки людей, чтобы бороться с бурями? Искусство мореплавания. Из-за этих самых бурь человек и вынужден был изобрести свое искусное строение — корабль, и на корабле своем человек не только убегает от бури, но и извлекает из нее пользу для себя и мчится по океану на всех парусах.

Заблудившись в морских просторах, несчастный человек не мог призвать Тиндаридов1, чтобы те явились и показали ему верный путь; поэтому человек сам придумал себе проводника — компас, поэтому человек поднял голову к небу и нашел на нем своих Тиндаридов — Солнце, Луну, созвездия. С таким искусством человек мог уже смело выйти в открытое море, в бескрайний океан, плыть на Крайний Север   и   на Крайний Юг.

И опустошительную стихию огня не могла отнять природа у человека, не отнявши у него человеческого облика; и что же дала природа человеку вместе с огнем? Тысячи умений, тысячи художеств, и эти художества не только обезвреживают и не только усмиряют пожирающий яд стихии, но и извлекают из огня самую разнообразную пользу.

То же — и ярость страстей человеческих, этих морских бурь, этих опустошительных огненных стихий. Благодаря им, в столкновении с ними, род человеческий отточил свой разум и придумал бесчисленные средства, правила, искусства, с помощью которых можно не просто ограничивать страсти, но и направить их в лучшую сторону, как показывает история.

437

Лишенный страстей, род человеческий никогда не воспитал бы в себе разума и до сих пор жил бы в пещере троглодитов.

Так, война, пожиравшая жизни людей, в течение долгих веков была грубым занятием разбойников. Долго воевали люди, проявляя всю неуемность, всю дикость своих страстей, ибо все зависело от силы отдельного человека, от хитрости его, от коварства; и сколь бы превосходны ни были личные качества человека, война питала лишь опасные доблести грабителя и убийцы,— это подтверждают войны древности, Средних веков и даже некоторые войны нового времени. Но из такого гибельного ремесла, как бы против воли народов, выросло военное искусство: создатели его не заметили, что возникновение такого искусства подрывает самую почву для ведения войн. Чем более становились побоища продуманным искусством, чем больше механических изобретений участвовало в войне, тем меньше пользы было 6т страстей, какие присущи были отдельным людям, и от их безумной мощи. Словно безжизненное орудие, покорны все они теперь мысли одного полководца, приказам немногочисленных военачальников, и, наконец, только главе государства было дано право играть в эту опасную и дорогостоящую игру, тогда как в древности воинственные народы воевали почти без передышки. Пример — и многие азиатские народы, и даже римляне и греки. Римляне долгие столетия не уходили с поля боя; война их с вольсками длилась сто шесть лет, война с самнитами—семьдесят один год; город Вейи выдерживал осаду десять лет, словно вторая Троя, а двадцативосьмилетняя гибельная Пелопоннесская война, которую вели между собою греки, всем прекрасно известна. Ведь умереть в сражении — это еще самая малая беда, какую приносит война человеку, а зло куда большее — это опустошения, болезни, которые приносят походы, которые терпят осажденные города, это грабежи, беспорядки, которые царят во всех сословиях, во всех промыслах и ремеслах,— вот настоящие беды, что влечет за собою война страстей, вот ее тыся-челикий ужасный образ, и мы должны быть благодарны грекам и римлянам, а прежде всего изобретателю пороха и творцам огнестрельного оружия, за то, что они самое дикое ремесло людей превратили в искусство, а в наши дни и в такое искусство, где сам венценосец может снискать величайшую славу. Теперь сами короли, лично, играют в эту игру честолюбия, в их распоряжении — несметные войска, не ведающие страстей, и сама честь полководца уже хранит нас от десятилетних осад, от войн, которые длились бы семьдесят один год, тем более что такие войны задушат сами себя, потому что приходится содержать огромное войско Так, по вечному, не ведающему перемен закону природы зло породило нечто доброе, и можно сказать, что военное искусство в значительной степени устранило самые войны. Благодаря военному искусству сократились и грабежи и разорения, и не из особого человеколюбия, а потому что они противоречат чести полководца. Несравненно более мягким стало и право войны и обращение с пленными,— даже у греков оно было гораздо более суровым; тем более не приходится говорить об общественной безопасности,   которая   впервые   и   появилась   в   воюющих   странах.   Так,

438

в целой римской империи все дороги были безопасны, пока орел с оружием в когтях прикрывал их своими крыльями; напротив того, в Азии и Африке, даже и в самой Греции чужеземцу было опасно путешествовать, потому что этим странам недоставало духа общности, который стоял бы на страже жизни любого человека. Так превращается в целебное лекарство отрава, как только становится искусством; отдельные роды людей погибли, но целое, не ведающее смерти, переживет боль утраты и на примере зла научится добру.

Верное относительно военного искусства еще более верно относительно искусства государственного управления, но это еще более трудное искусство, потому что цель его — общее благо целого народа. И у американского туземца есть свое государственное искусство, но оно очень ограниченно, оно приносит пользу отдельным родам, но не предотвращает гибель целого народа. Мелкие племена, враждуя между собою, совершенно искоренились, а другие так истощились, что в дурном столкновении с оспой, водкой и жадностью европейцев обречены на ту же участь. Чем более становился предметом искусства строй государства в Азии или Европе, тем тверже стоит само государство, тем точнее взаимосвязь его с соседними государствами, так что ни одно не может разрушиться, если другие сохранят свою прочность. Так твердо стоят Китай, Япония, эти древние здания, основание которых уходит глубоко в землю. Больше искусства — в политическом укладе греческих государств, в Греции основные республики долгие века сражались за достижение политического равновесия. Их объединяли общие опасности, и если бы объединения удалось достигнуть в полную меру, то храбрый греческий народ отбил бы атаки Филиппа и римлян, как победил он некогда Дария и Ксеркса. А преимущество Рима было в дурном государственном искусстве соседних народов; римляне разделяли их, а потом нападали на них, римляне разделяли и покоряли их. И сам Рим претерпел их судьбу, когда государственное искусство римлян пало; та же участь подстерегла Иудею и Египет. Если государство хорошо устроено, то народ никогда не пропадет, даже если его покорит неприятель; свидетельствует о том даже Китай, при всех свойственных ему пороках.

Еще очевиднее польза от хорошо продуманного искусства управления, если говорить о внутреннем порядке, о торговле, которую ведет страна. о науках, ремеслах, правопорядке; за что мы ни возьмемся, ясно одно: чем совершеннее искусство, тем больше и польза. Настоящий купец не обманывает, потому что на обмане не разбогатеешь; настоящий ученый не хвалится ложной наукой, а юрист, если только он заслуживает звания правоведа, никогда не совершит сознательную несправедливость,— иначе все они будут не мастерами в своем искусстве, а подмастерьями. И несомненно, придет время, когда человек неразумный в государственном искусстве устыдится своего неразумия, и роль тирана будет не только что мерзка, как и всегда в прошлом, но будет также смешна и нелепа, как только ясным станет как божий день, что любое государственное неразумие пользуется неправильной таблицей умножения и, начисляя себе

439

огромные суммы, тем не менее лишается всяческих преимуществ. Ради этого написана история, и доказательства приведенного положения со всей ясностью проявятся в ней. Правительства сначала совершили все возможные ошибки и как бы исчерпали их число, и только после всех беспорядков человек научился, наконец, тому, что благосостояние человеческого рода зиждется не на произволе, а на существенном для него законе природы — на разуме и справедливости. Мы переходим теперь к последовательному изложению этого закона, и внутренняя сила истины пусть придаст ясность и убедительность нашим словам.

III. Роду человеческому суждено пройти через несколько ступеней культуры и претерпеть различные перемены, но прочное благосостояние людей основано исключительно на разуме и справедливости

Первый закон природы. Математическое естествознание доказало, что для того чтобы вещь сохраняла свое состояние покоя или движения, необходимо своего рода совершенство, то есть максимум или минимум, проистекающий из присущего силам этой вещи способа действия. Так, Земля наша не могла бы существовать, если бы центр тяжести Земли не был расположен в самой глубокой ее точке и если бы все силы, сходящиеся к этой точке и исходящие из нее, не пребывали в гармоническом равновесии. Итак, все, что пребывает, заключает в себе, согласно этому прекрасному закону природы, свою физическую истину, благо и необходимость,— в них прочное ядро его существования.

Второй закон природы. Равным образом доказано, что все совершенство и красота вещей сложносоставленных и ограниченных и их систем зиждется на подобного рода максимуме. А именно, некая соразмерность, гармоническая пропорция определяются подобием и различием, простотою средств и разнообразием проявлений, затратой малых сил для достижения самых определенных и плодотворных целей; природа во всем соблюдает такую пропорцию — в форме, какую придает своим созданиям, в законах, определяющих их движение, во всем самом великом и во всем самом малом,— а искусство людей подражает природе, насколько хватает у людей сил. При этом разные правила взаимно ограничивают друг друга, так что нечто согласно одному правилу растет, согласно другому убывает, а в результате сложившаяся целая вещь обладает наилучшей, бережливо прекрасной формой и вместе с тем обретает внутреннюю устойчивость, благость и истинность. Великолепный закон! Он изгоняет беспорядок и произвол из природы и в каждой изменчивой, ограниченной частице мироздания являет нам закон высшей красоты.

Третий закон природы. Равным образом доказано, что если вывести вещь или систему из присущего им состояния истины, блага и красоты

440

то вещь или система, побуждаемые своими внутренними силами, вновь станут приближаться к прежнему состоянию, совершая колебания или описывая асимптоту, потому что вне этого состояния они лишены устойчивости и постоянства. Чем живее, чем многообразнее силы, тем менее возможна для вещи прямая, по сути дела, линия асимптоты и тем сильнее колебания и вибрации, происходящие до тех пор, пока нарушенное состояние не вернется к равновесию сил или гармонических движений и не достигнет тем самым существенного для вещи постоянства.

Коль скоро человечество в целом, а также всякий индивид, всякое общество и всякая нация есть прочная, постоянная естественная система многообразнеиших живых сил, то посмотрим же, в чем заключено постоянство такой системы, в какой точке сходятся величайшая красота, истина и благо и каким путем приближается система к своему первоначальному состоянию, если она смещена,— а опыт и история подсказывают нам множество примеров подобных смещений.

* * *

1.   Человечество—эскиз плана, столь изобилующий силами и задатками, столь многообразный набросок, а в природе все настолько зиждется на самой определенной, конкретной индивидуальности, что великие и многообразные  задатки  человечества  могут  быть  лишь  распределены   среди миллионов живущих на нашей планете людей и как-то иначе вообще не могут проявиться. Рождается на земле все, что может рождаться, и пребывает  на  земле  все,  что  может  обрести  постоянство  согласно  законам природы.  Итак,  всякий   отдельный  человек  и   в   своем   внешнем  облике, и в задатках своей души заключает соразмерность, ради которой он создан и ради которой он должен воспитывать сам себя. Такая соразмерность охватывает все разновидности, все формы человеческого существования, начиная с крайней болезненности и уродства, когда человек едва-едва  жив,   и  кончая  прекраснейшим   обликом   греческого   человека-бога, начиная со страстной пылкости мозга африканского негра и кончая задатками прекраснейшей мудрости. И всякий смертный, спотыкаясь и заблуждаясь, переживая нужду, воспитывая себя, упражняя все свои способности, стремится  достигнуть  положенной  соразмерности  своих  сил,  потому  что только в такой соразмерности и заключена для него полнота бытия;  но лишь немногим счастливцам дано достигнуть полноты бытия совершенно, прекрасно и чисто.

2.  Поскольку   каждый   человек   сам   по   себе   существует   лишь   весьма несовершенно, то в каждом обществе складывается некий высший максимум взаимодействующих сил. И эти силы,  неукротимые,  беспорядочные, бьются друг с другом до тех пор, пока противоречащие правила, согласно действующим законам природы, никогда не ошибающимся, не ограничивают друг друга,— тогда возникает некий вид равновесия и гармонии движения.  Народы  видоизменяются  в  зависимости  от  места,  времени  и внутреннего характера; всякий народ несет на себе печать соразмерности

441

своего, присущего только ему и несопоставимого с другими совершенства. Чем чище и прекраснее достигнутый народом максимум, чем более полезны предметы, на которых упражняются совершенные силы его души, чем тверже и яснее узы, связывающие все звенья государства в их сокровенной глубине, направляющие их к добрым целям, тем прочнее существование народа, тем ярче сияет образ народа в человеческой истории. Мы проследили исторический путь некоторых народов, и нам стало ясно, насколько различны, в зависимости от времени, места и прочих обстоятельств, цели всех их устремлений. Целью китайцев была тонкая мораль и учтивость, целью индийцев — некая отвлеченная чистота, тихое усердие и терпеливость, целью финикийцев — дух мореплавания и торговли. Вся культура греков, особенно афинская культура, была устремлена к максимуму чувственной красоты — и в искусстве, и в нравах, в знаниях и в политическом строе. Спартанцы и римляне стремились к доблестям героического патриотизма, любви к отечеству, но стремились по-разному. Поскольку во всех подобных вещах главное зависит от времени и места, то отличительные черты национальной славы древних народов почти невозможно сопоставлять между собой.

3.  И тем  не  менее  мы  видим,  что  во  всем  творит  лишь  одно  начало человеческий разум, который всегда занят тем, что из многого создает единое,  из  беспорядка — порядок,  из многообразия  сил  и намерений — соразмерное целое, отличающееся постоянством своей красоты. От бесформенных искусственных скал, которыми украшает свои сады китаец, и до египетской пирамиды и до греческого идеала красоты — везде виден замысел, везде видны намерения человеческого рассудка, который не перестает  думать,  хотя   и  достигает  разной   степени  продуманности   своих планов.  Если рассудок  мыслил тонко  и приблизился к  высшей точке  в своем роде, откуда уже нельзя отклониться ни вправо, ни влево, то творения его становятся образцовыми; в них—вечные правила для человеческого рассудка всех времен. Так, например, невозможно представить себе нечто высшее, нежели египетская пирамида или некоторые создания греческого и римского искусства. Они, все в своем роде, суть окончательно решенные  проблемы  человеческого   рассудка,   и  не  может  быть  никаких гаданий  о  том,  как  лучше  решить  ту  же   проблему,   и   о   том,  что  она будто бы еще не разрешена, ибо исчерпано в них чистое понятие своего предназначения, исчерпано наиболее легким, многообразным, прекрасным способом.  Уклониться  в сторону значило  бы  впасть  в  ошибку,  и,  даже повторив  ошибку тысячу  раз  и бесконечно умножив ее,  все  равно  пришлось бы вернуться к уже достигнутой цели, к цели величайшей в своем роде, к цели, состоящей в одной наивысшей точке.

4.  А потому одна цепь культуры соединяет своей кривой и все время отклоняющейся в сторону линией все рассмотренные у нас нации, а также все, которые только предстоит нам рассмотреть. Эта линия для каждой из наций указывает, какие величины возрастают, а какие убывают, и отмечает высшие точки, максимумы достижимого. Некоторые из величин исключают друг друга, некоторые ограничивают друг друга, но, наконец, в целом

442

достигается известная соразмерность, и крайне ложным выводом было бы на основании совершенства, достигнутого нацией в одном, заключать, что совершенна она во всем. Если, например, в Афинах были прекрасные ораторы, то это еще не значит, что форма правления тоже была наилучшей, а если весь Китай был пропитан своею моралью, то это еще не значит, что китайское государство — образец для всех государств. Форма правления сообразуется с иным максимумом — не с тем, что прекрасное изречение или патетическая речь оратора, хотя в конце концов все, чем обладает нация, взаимосвязано, причем одно исключает или ограничивает другое. Максимум совершенства связей между людьми — вот что определяет счастье государства, а не какой иной максимум; даже если предположить, что народу пришлось бы обходиться без некоторых весьма блестящих качеств.

5. Даже у одной и той же нации максимум, достигнутый ее трудами, не всегда может и не всегда должен длиться вечно, потому что максимум — это только точка в линии времен. Линия не останавливается, а идет вперед, и чем многочисленнее обстоятельства, определившие прекрасный результат, тем более подвержен он гибели, тем более зависим от преходящего времени. Хорошо, если образцы стали правилом для народов в другую эпоху, потому что прямые наследники обычно слишком близки к максимуму и даже иной раз скорее опускаются оттого, что пытаются превзойти высшую точку достигнутого. И как раз у самого живого народа спуск тем более стремителен — от точки кипения до точки замерзания.

* * *

История отдельных научных дисциплин, история отдельных народов должна исчислить подобные максимумы, и мне хотелось бы, чтобы по крайней мере о самых знаменитых народах и о самых известных временах была написана такая история, потому что сейчас мы можем говорить только об истории человечества в целом и об основном ее состоянии, присущем ей в самых разных формах, в самых различных климатических зонах. Вот это основное состояние человеческой истории — гуманный дух, то есть разум и справедливость во всех классах, во всех занятиях людей, и ничто иное. И притом состояние это — основное не потому, что так захотелось какому-нибудь тирану, и не потому, что сила традиции переубедила всех людей, но таковы законы природы, и на них зиждется сущность человеческого рода. И даже самые порочные установления человечества как бы обращаются к нам: «Если бы не сохранялся в нас некий отблеск разума и справедливости, то нас давно бы не было на свете и мы вообще никогда бы не возникли». Вот — точка, с которой берет начало вся ткань человеческой истории, а потому нам следует со всей тщательностью обратить на нее свое внимание.

Во-первых. Что более всего ценим мы в творениях человеческих, чего ждем от них? Разумности, планомерности, преднамеренности. Если ничего этого нет, то нет и ничего человеческого,— действовала слепая сила. Куда

443

бы ни заходил на широких просторах истории человеческий разум, он ищет только себя самого и обретает только себя самого. Чем больше чистой истины2 и человеколюбия встретил он в своих странствиях, тем прочнее, полезнее, прекраснее будут его творения и тем скорее согласятся с их правилами умы и сердца всех людей во все времена истории. Что такое чистый рассудок, что такое мораль справедливости, одинаково понимают Сократ и Конфуций, Зороастр, Платон и Цицерон,— несмотря на бесчисленные расхождения между собой, стремились они к одной точке, к той, на которой зиждется весь наш человеческий род. Для странника нет наслаждения большего, как находить следы деятельности подобного ему в своих творениях, мыслящего, чувствующего Гения, находить их и там, где он не предполагал встретить их,— так чарует нас и в истории человеческого рода Эхо всех времен и народов, пробуждающее человеколюбие и человеческую правду во всех благородных душах. Мой рассудок ищет взаимосвязи всего существующего, мое сердце радуется, когда видит такую взаимосвязь,— но искал ведь ее и всякий настоящий человек, и только точка зрения у него была иной, и потому он иначе видел эту взаимосвязь вещей, иными словами называл ее. И заблуждаясь, он заблуждался и за себя и за меня, предупреждая меня о совершенной им ошибке. Он направляет мои шаги, он наставляет, воодушевляет, он утешает меня, он мой брат, мы приобщились к одной мировой душе, к единому человеческому разуму, к единой правде людей.

Во-вторых. Во всей мировой истории нет ничего более радостного, чем вид доброго и разумного человека, который в каждом своем творении, всю жизнь, остается рассудительным и добрым, несмотря на все перемены судьбы,— и какое же сожаление возбуждает в душе нашей человек, великий и добрый, разум которого заблуждается и который, по законам природы, может ждать лишь расплаты за свои заблуждения! Слишком много таких падших ангелов в истории людей, и мы оплакиваем слабость телесной оболочки, которая служит орудием для человеческого разума. Как мало способно вынести смертное существо,— все пригибает его к земле и, как все необычное, чрезвычайное, сбивает его с пути! Видимость оказанной ему чести, некое отдаленное подобие счастья, неожиданное происшествие — и вот уже блуждающий огонь увлекает в трясину и пропасть одного; другой не в силах постигнуть сам себя, перенапрягается и обессиленный падает на землю. И глубокое чувство сострадания охватывает нас, когда мы видим, что такой несчастливо счастливый человек стоит на перепутье двух дорог, и видим, что сам он чувствует, как недостает ему сил, чтобы и впредь остаться человеком разумным, справедливым и счастливым. Фурия стремится за ним по пятам, готовая всякий миг схватить его; против воли его заставляет она его переступить линию умеренной середины, и вот он бьется в руках фурии и всю свою жизнь искупает последствия одного своего неразумного, одного своего глупого решения. Или же счастье чрезмерно вознесло человека, и он чувствует, что достиг вершины счастья,— что же ждет его? Что ждет его прозорливый дух? Непостоянство   неверной   богини,   несчастье,    произрастающее    из   самых

444

удачных начинаний. Напрасно отвращаешь ты взор свой, о сострадательный Цезарь, при виде отрубленной головы врага твоего Помпея, напрасно строишь храм Немезиды. Ты перешел границу счастья, как некогда перешел Рубикон, фурия гонится за тобой, и тело твое рухнет на землю близ статуи того же Помпея. То же самое — со строем целых стран, ибо они всегда зависят от разума или неразумия немногих — своих правителей, которые на деле или на словах правят ими. Прекраснейшие плантации обещали приносить человечеству самый полезный урожай плодов, и вот является один безрассудный, приводит их в полный беспорядок и, вместо того чтобы пригибать ветви к земле, крушит целые деревья. Как отдельные люди, так и целые государства хуже всего переносят свое счастье, кто бы ни управлял ими,— монархи и тираны, или сенат и народ. Никто хуже народа и тирана не понимает упреждающих знаков богини Судьбы, пустой звук, блеск суетной славы — все ослепляет их, и они бросаются вперед не глядя, забывают о границах человечности и благоразумия и слишком поздно замечают последствия своей безрассудности. Вот судьба Рима, судьба Афин, судьба самых разных других народов,— вот судьба Александра и почти всех завоевателей, лишавших мир тишины и покоя; ибо несправедливость губит страны, и неразумие — все дела людей. Вот фурии судьбы, и несчастье — их младшая сестра, третья в их страшном союзе.

Великий отец людей! Какой же урок, легкий и трудный, задал ты роду человеческому! Лишь разуму и справедливости должны они учиться; научатся — и шаг за шагом свет озарит их душу, и доброта проникнет в сердце, и совершенство — в строй их государства, и счастье — в их жизнь. Если обратить на пользу такие дары, оставаясь верным их духу, так и негр построит свое общество, словно грек, и троглодит — словно китаец. Опыт каждого поведет вперед, а разум и справедливость делам всякого придадут постоянство, красоту и соразмерность. Но если бросит человек этих водительниц своей жизни, столь существенных для него, что тогда придаст прочность его счастью, что избавит его от богинь, отмщающих всякую бесчеловечность?

В-третьих. Одновременно из сказанного вытекает, что как только нарушена в человечестве соразмерность разума и гуманности, то возвращение назад, новое обретение соразмерности редко совершается иначе, нежели путем судорожных колебаний от крайности к крайности. Одна страсть упразднила равновесие разума, другая со всей силой бросается на первую, и так проходят года и века истории, пока не наступают спокойные дни. Александр уничтожил равновесие на огромной территории, и еще долго после смерти его дули тут буйные ветры. Рим отнял покой у целого мира более чем на полтысячи лет, и потребовались дикие народы половины света, чтобы постепенно восстановить утраченное равновесие. При таких переживаемых странами и народами потрясениях трудно думать о спокойном движении асимптоты. Вообще говоря, дорога культуры на нашей земле, дорога с поворотами, резкими углами, обрывами и уступами,— это не поток, что течет плавно и спокойно, как широкая река, а это

445

низвергающаяся с покрытых лесом гор вода; в водопад обращают течение культуры на нашей земле страсти человеческие. Ясно, что весь порядок нашего человеческого рода рассчитан и настроен на такие колебания, на такую резкую смену. Мы ходим, попеременно падая в левую и в правую стороны, и все же идем вперед,— таково и поступательное движение культуры народов и всего человечества. Каждый из нас испытает обе крайности, пока не дойдет до спокойной середины,— так качается маятник. Поколения обновляются, и постоянно наступают перемены; несмотря на прописи традиции, сын начинает писать по-своему. Аристотель старательно отмежевывался от Платона, Эпикур — от Зенона, и вот спокойное потомство смогло уже посмотреть на них непредвзято и извлечь пользу из каждого. Точно так, как машина нашего тела, движется вперед, проходя сквозь неизбежный антагонизм, дело времен, принося благо человечеству и сохраняя его здоровье. Но как бы ни извивался, как бы ни отклонялся от прямой линии, под каким бы углом ни поворачивал поток человеческого разума, он берет свое начало в вечном потоке истины, а природа его такова, что он не уйдет в песок на своем пути. Кто черпает из этого потока, черпает себе здоровье и жизненные силы.

Впрочем, заметим, что и разум, и справедливость опираются на один и тот же закон природы, из которого проистекает и постоянство нашего существа. Разум измеряет и сопоставляет взаимосвязь вещей, чтобы упорядочить ее и превратить в постоянную соразмерность. Справедливость — не что иное, как моральная соразмерность разума, формула равновесия противонаправленных сил, на гармонии которых покоится все наше мироздание. Итак, один и тот же закон охватывает и наше Солнце, все солнца— и самый незначительный человеческий поступок; и лишь одно хранит все существа и все системы — отношение, в котором их силы находятся к периодически восстанавливаемому порядку и покою.

IV. Разум и справедливость по законам своей внутренней природы должны со временем обрести более широкий простор среди людей и способствовать постоянству гуманного духа людей

Все сомнения, все жалобы на хаос, на почти незаметные успехи благого начала в человеческой истории проистекают оттого, что странник, погруженный в скорбь, наблюдает лишь очень короткий отрезок пути. Если бы он более широко взглянул окрест себя, если бы он беспристрастным взором сравнил хотя бы более или менее известные по истории эпохи, а кроме того, проник в естество человека и поразмыслил над тем, что такое разум и истина, то он не стал бы сомневаться в поступательном движении добра, как не сомневается в самой достоверной естественнонаучной истине. Тысячелетиями считалось, что наше Солнце и неподвижные звезды стоят на месте; теперь у нас есть такой прекрасный инструмент, как

446

телескоп, и мы не сомневаемся уже в том, что и Солнце, и звезды движутся. Так и более точное сопоставление исторических периодов — оно не просто явит нам многообещающую истину движения, но и, несмотря на кажущийся беспорядок, позволит исчислить законы, по которым протекает такое поступательное движение добра, определяемое человеческой природой. Я сейчас стою на краю древности, словно в центре всемирной истории, а потому намечу лишь некоторые общие принципы, которые в дальнейшем послужат нам путеводной звездою.

Во-первых. Времена соединяются в одну цепь, как того требует их природа, но соединяется в одну цепь и ряд человеческих существований, это порождение времен, вместе со всеми его проявлениями и произведениями.

Никакой ложный вывод не позволит нам утверждать, что Земля не состарилась за долгие тысячелетия и что эта странница не изменилась с тех пор, как возникла. Недра земные показывают нам, какой была Земля раньше, а стоит посмотреть вокруг, и мы видим, какова Земля в наши дни. Океан уж не шумит на всей поверхности земли, он утихомирился в своих берегах; и потоки воды, лившиеся во всех направлениях, потекли каждый по своему руслу, и растительность, и все органические существа пережили много поколений и оставили позади себя длинную цепочку лет, оказавших на них свое воздействие. И ни один луч света не пропал на земле, не оставив на ней следа,— так быАо со времен сотворения земли,— и ни один лист не упал с дерева напрасно, и ни одно семя растения не унеслось по ветру, ни одно животное не истлело, не принеся своей пользы, и тем более ни одно действие живого существа не осталось без своих последствий. Так, растения пошли в рост и, насколько могли, распространились по всей земле, и каждое из живых существ росло и росло в пределах, какие установила каждому природа, стеснив его со всех сторон другими живыми существами, и человеческое трудолюбие и даже вся бессмысленность производимых человеком разрушений — все это стало мощным орудием Времени. На руинах городов зацвели поля, и стихии прахом забвения покрыли их развалины, и новые поколения явились и строили на обломках прошлого. И само всемогущество ничего не может тут изменить: что было потом, то было потом, и не восстановить землю такой, какой была она за тысячелетия до нас, и никуда не деться от этих тысячелетий, от всех вызванных ими следствий.

Итак, получается, что поступательное движение времен уже заключает в себе и поступательное движение человеческого рода, насколько вообще принадлежит род человеческий к порождениям земли и времен. Если бы явился сюда прародитель человеческий и взглянул на свой род, как изумился бы он! Тело его создано было для юной земли, и все строение его, весь образ жизни, весь ход его мысли — все было таким, каким должно было быть на тогдашней Земле с ее стихиями; за прошедшие шесть и более тысячелетий немало изменилось на Земле. Уже сейчас Америка в некоторых своих областях — не такая, какая была она, когда ее открывали, а через несколько тысячелетий ее историю будут читать, как роман.

447

Так читаем мы теперь историю завоевания Трои, и тщетно стараемся отыскать место, где стоял этот город, и тем более напрасно ищем могилу Ахилла и останки самого богоравного героя. Для истории человечества весьма ценно было бы собрать все сведения о росте и фигуре древних, об их пище и соблюдаемой в еде мере, об их повседневных занятиях, о развлечениях, собрать все, что думали они о любви и браке, о добродетелях и страстях, о правильной жизни на земле и о жизни после смерти, собрать все это, приняв во внимание время, и место, и степень достоверности сообщений. Нет сомнения, что уже в этот короткий промежуток времени мы заметили бы поступательное развитие человеческого рода — и постоянство вечно юной природы, и беспрестанные изменения, претерпеваемые матерью-землей. Мать-земля печется не об одном роде человеческом, но все свои порождения вынашивает в своем чреве, все одинаково лелеет,   и  если  одно   изменяется,   то   измениться   должны   и   все  прочие.

Неоспоримо влияние поступательного движения времен на образ мысли людей. Разве возможно сочинить и петь в наши дни «Илиаду»! Разве возможно писать, как писали Эсхил, Софокл, Платон! Простое детское восприятие, непредвзятый взгляд на мир, короче говоря, юное время греков минуло. То же и евреи, и римляне,— мы же зато знаем многое такое, чего не знали ни евреи, ни римляне. День учился у дня, век у века, традиция обогащалась, Муза времен — История говорит на сотню ладов, поет тысячью флейт. Пусть этот огромный снежный ком, что прикатили нам времена, содержит сколько угодно мусора, сколько угодно хаоса,— и хаос этот порожден веками и возник только оттого, что один и тот же ком, неутомимо, неустанно, все катили и катили вперед. Итак, всякий возврат к прошлому, даже и знаменитый год Платона3,— все это сочинение, и ни понятие мира, ни понятие времени ничего подобного не допускают. Мы плывем вперед, но не вернется поток к своим истокам, словно никогда не изливался он из них.

Во-вторых. Жилище человека еще нагляднее представит нам поступательное движение человечества.

Где времена, когда люди, словно троглодиты, сидели в своих пещерах или запершись в своих стенах и всякий чужак почитался врагом? Ни пещера, ни стены — ничто не могло противостоять смене времен, и людям пришлось познакомиться друг с другом, ибо все люди — это один род человеческий, и живет род человеческий на одной небольшой планете. Жаль, что люди сначала познакомились друг с другом как с врагами, жаль, что они сначала уставились друг на друга словно волки,— но и это тоже было в порядке вещей. Слабый боялся сильного, обманутый страшился обманщика, а изгнанник — человека, который опять мог изгнать его, неопытное дитя боялось всех и каждого. Но такой ребяческий страх, хотя его употребляли во зло, не мог переменить течения природы: узы единения связали не одно племя, хотя поначалу связали жестоко, как то соответствовало первобытной грубости людей. Развивавшийся разум мог разрубить узел — но не развязать узы единства, и открытий, какие сделаны были с тех  пор, тоже  не отменить.  География Моисея  и  Орфея,  Гоме-

448

pa и Геродота, Страбона и Плиния — что она по сравнению с нашей? Что такое финикийская, греческая и римская торговля в сравнении с торговлей, какую ведет Европа? Так и со всем остальным, что произошло с давних времен,— прошедшее дало в руки нам нить, с помощью которой мы проникнем в лабиринт грядущего. Человек, пока он не перестал быть человеком, будет путешествовать по своей планете до тех пор, пока не узнает ее всю, до конца, и не удержат его ни морские бури, ни кораблекрушения, ни чудовищные айсберги, ни опасности, подстерегающие людей на Крайнем Севере и на Крайнем Юге,— ведь даже во времена, когда мореплавание было еще весьма несовершенным искусством, ничто не могло удержать людей от их первых, самых трудных попыток. Искра всех начинаний — в груди человека, в его натуре! Любопытство и неутолимая жажда выгоды, славы, новых открытий, могущества, даже и новые потребности и новые источники неудовлетворенности, заключенные в теперешнем ходе вещей,— все это побудит человека совершать все новые и новые попытки и еще более окрылит его счастливый пример первооткрывателей прошлого, героев древности, побеждавших все опасности, стоявшие на их пути. Итак, и пружины добрых дел, и пружины злых дел одинаково исполнят волю Провидения, и, наконец, человек узнает весь человеческий род и никогда не перестанет содействовать этой цели. Земля дана в собственность человеку, и он не успокоится, пока она действительно не станет его землей, принося пользу и будучи освоена хотя бы рассудком. Разве теперь нам уже немножко не стыдно, что так долго не знали мы вторую половину своей планеты, как будто она — обратная сторона Луны?

В-третьих. Вся прошлая деятельность человеческого духа по внутренней своей природе была изысканием средств, как глубже обосновать и шире распространить гуманный дух и культуру человеческого рода.

Какая неизмеримая дистанция отделяет первый плот, поплывший по воде, и европейский корабль! Ни изобретатель плота, ни многочисленные изобретатели самых различных знаний и умений, необходимых для мореплавания, не думали о том, что воспоследует, если сложить вместе все открытое и изобретенное ими,— каждый следовал голосу нужды или любопытству, и лишь в самой природе человеческого рассуждения, во взаимосвязанности всех вещей в природе заключено было то, что ни один опыт, ни одно открытие не пропало для человечества. Островитяне, никогда прежде не видавшие европейское судно, дивились на него, словно на чудо, прибывшее из иного света, и еще больше были поражены они, когда увидели, что руки направляли его над бездною морской, куда им только заблагорассудится. А если бы изумление их могло превратиться в разумное рассуждение обо всех великих целях и обо всех малых средствах, слившихся в один плавучий мир человеческого искусства, сколь возросло бы их восхищение возможностями человеческого рассудка! С помощью одного этого орудия — как далеко протягивают свои руки европейцы! И куда протянут они их в будущем?

Род человеческий придумал это  искусство — искусство  мореплавания,

449

и точно так же придумал он, в течение немногих лет, несказанное множество искусств, и власть свою распространил на воздух и воду, на небо и землю. А если мы подумаем, что лишь немногие народы поглощены были этим спором духовных сил, тогда как подавляющая часть народов пребывала в дремоте, приверженная к древним обычаям, если мы поразмыслим над тем, что почти все открытия и изобретения относятся к новым временам истории и почти нет следов, почти нет руин и развалин древних зданий и установлений, которые не были бы так или иначе связаны с юной историей человеческого рода,— какие перспективы бесконечности грядущих времен рисует нам эта исторически подтверждаемая неугомонность человеческого духа! За те немногие века, что цвела Греция, за недолгие века нашей новой культуры как много придумано, открыто, изобретено, сделано, упорядочено и сохранено на будущие времена в самой малой части света — Европе, и даже можно сказать — в самой малой части этой малой части света! Словно благодатный посев, повсюду пошли из земли науки и искусства, повсюду они питали друг друга, вдохновляли и пробуждали одно другое! Когда звучит струна, то отвечает ей все, что может звучать, и звучат вслед за одним звуком все гармонирующие с ним ее звуки4, уходящие в недоступную слуху высь,— так и человеческий дух: он изобретал, создавал, творил, стоило только зазвучать одному гармоническому источнику в его душе. И как только находил человек одно новое стройное созвучие, так вытекали из него многочисленные новые комбинации, ибо все взаимосвязано в творении.

Однако меня спросят, как же применены были все эти искусства, открытия и изобретения? Разве благодаря им возросли практическая разумность и справедливость людей, подлинная культура и настоящее счастье человеческого рода? Сошлюсь на сказанное чуть выше о судьбе всякого беспорядка в целом нашем творении: согласно внутреннему закону природы, ничто, будучи лишено порядка, не может пребывать долго, и все вещи по внутреннему своему существу стремятся к порядку. Ребенок может пораниться острым ножом, но искусство, что придумало и заточило нож, тем не менее остается одним из самых жизненно необходимых умений. Не все, кто пользуется ножом,— дети, и даже ребенок, причинив себе боль, лучше научится пользоваться этим острым предметом. Если деспот искусственно сосредоточивает власть в своих руках, если народ привержен чужестранной роскоши и не ведает закона и порядка, то и власть и роскошь — не что иное, как смертоносные орудия; нанесенный самому себе вред учит, однако, уму-разуму, и рано или поздно, но искусство, призвавшее к жизни и тиранию, и роскошь, принудит и то и другое оставаться в своих пределах, а потом и обратит их в подлинное благо. Всякий грубый лемех сам оттачивается от долгого употребления, и новые, неприлаженные друг к другу колеса, и целые передаточные механизмы только благодаря работе обретают более удобные, приспособленные друг к другу эпициклоиды5. То же самое с человеческими силами,— они могут идти во зло и сопровождаться всякими преувеличениями, но со временем, по мере применения, могут обратиться к добру: крайности.

450

колебания в оба конца неизбежно приведут к прекрасной средине, к правильности движения, к длительному и устойчивому состоянию. Но только все в царстве людей и должно быть произведено руками людей: мы долго терпим по своей собственной вине, но, наконец, сами учимся лучше распоряжаться своими силами, и не требуется для этого чудесное вмешательство божества.

Поэтому не следует нам сомневаться и в том, что всякая благая деятельность человеческого рассудка неизбежно споспешествует гуманному духу и всегда будет содействовать его развитию. Занявшись земледелием, люди перестали пожирать друг друга и кормиться желудями; человек обнаружил, что сладкие дары Цереры накормят его сытнее, пристойнее и человечнее чем плоть братьев и желуди, тогда более мудрые люди установили свои законы, и человек был вынужден исполнять их. Начав строить дома и города, человек перестал жить в пещерах, и законы человеческого общежития уже запрещали убивать несчастного чужестранца. Торговля сблизила людей, и по мере того как люди усваивали преимущества торговли, неизбежно сокращалось число убийств, подлогов и обманов,— все это признаки неразумия в торговых делах. Число полезных искусств возросло, неприкосновенность собственности была обеспечена, труд людей облегчен, плоды труда распространялись по земле, а тем самым была заложена основа для культуры, для духа гуманности. Какие затраты труда стали ненужными, когда изобретено было книгопечатание! Как способствовало оно обращению среди людей мыслей, наук, искусств! Пусть теперь китайский император Сян-Ти попробует изничтожить все книги Европы — это будет попросту невозможно сделать. И если бы финикийцы и карфагеняне, греки и римляне знали искусство книгопечатания, то разорителям их земель не так легко было бы погубить все памятники их словесности; это, наверное, было бы невозможно. Пусть обрушатся на Европу дикие народы — с нашим военным искусством им не совладать, и новый Аттила не сможет пройти от Черного и Каспийского моря до Каталаунских полей. Пусть восстанет сколь угодно много попов, сластолюбцев, мечтателей, тиранов, им не вернуть ночь средневековья. А поскольку от человеческого и от божественного искусства не бывает пользы большей, чем когда дарует оно нам свет и порядок, но еще и сверх того — по своей внутренней природе распространяет и хранит в мире свет и порядок, то возблагодарим творца, он рассудок сделал существом человека, а искусство6 — существом рассудка. Рассудок и искусство — вот тайна и средство укрепляющегося миропорядка.

Не должно беспокоить нас и то обстоятельство, что иной раз превосходно разработанная теория, даже и теория морали, надолго остается лишь теорией. Ребенок учит много такого, чем сумеет воспользоваться лишь мужчина, но нельзя сказать, что он учит напрасно. И безрассудно поступает юноша, если забывает выученное, потому что ему поидется напрягать память, чтобы вспомнить, или придется учить во второй раз. Род человеческий беспрестанно обновляется, а потому ни сохранять, ни заново  открывать   истину  не  может  быть  делом   напрасным,   мы   что-то

451

упускаем из виду, а позднее именно в этом и нуждаемся, а при бесконечности вещей в мире случится рано или поздно все, что так или иначе потребует всяких мыслимых практических усилий людей. Говоря о сотворении мира, мы сначала вспоминаем силу, создавшую хаос, затем мудрость, упорядочившую этот хаос, а затем то хорошее, то гармоническое благо, которое воспроизошло из творения,— так и род человеческий: сначала естественный порядок развивает в нем самые примитивные силы, и сам беспорядок должен повести их на путь рассудительности, а по мере того как рассудок разрабатывает свое творение, тем более замечает он, что все — хорошо, что только благо придает творению прочность, совершенство и красоту.

V. Благое, мудрое начало правит в судьбах человеческих, и нет поэтому достоинства более прекрасного и счастья прочного и чистого, как способствовать благим свершениям мудрости

Когда думающий созерцатель истории потерял в ней своего бога и начал сомневаться в том, что есть на самом деле Провидение, то лишь потому приключилось с ним такое несчастье, что смотрел он на историю слишком плоско, а о Провидении не имел подобающего понятия. Он думает, что Провидение — это привидение, что оно должно попадаться ему на каждом шагу, без конца вмешиваться в дела людей и всякий раз стараться достичь каких-то частных и незначительных целей, предписанных фантазией и капризом; если так, то вся история — не что иное, как могила подобного Провидения, но тогда уж смерть его идет на пользу истине. Что же это за Провидение, если оно, словно неугомонный призрак, бродит повсюду, если можно заключать с ним союз и достигать своих ограниченных целей с его помощью, если всякие мелочные затеи можно прикрывать его именем,— а целое остается без хозяина? Тот бог, которого ищу я в истории,— он, конечно, тот же, что и бог природы; ибо человек составляет малую часть целого, и история его, как история живущего в своей паутине паука, теснейшим образом связана с тем домом, в котором человек живет. И в истории тоже не могут не действовать те же самые законы природы — они относятся к самой сущности вещей, и божество не может пренебречь ими, тем более, что в этих основанных им самим законах божество открывает человеку все свое величие, всю свою мудрость, благость, неизменчивость — красоту. Все, что может совершиться на земле, и не может не совершиться на земле,— совершаясь по правилам, совершенство которых заключено в них самих. Повторим эти правила; мы уже излагали их, но теперь они будут относиться к истории человечества. В них — печать мудрой благости, величественной красоты, внутренней необходимости.

452

1.   Все ожило на Земле, что могло ожить; всякое органическое строение заключает  внутри, себя  комбинацию самых разнообразных сил,  взаимно ограничивающих друг друга и в самом этом ограничении обретающих максимум прочности и постоянства. В противном случае союз сил распадается и они вступают в иные комбинации.

2.  Среди всех этих органических строений Земли поднялся и человек, венец творения. Бессчетные силы съединились в человеке и обрели некий максимум — разумение, а материя тела, в котором воплощены эти силы, обрели центр тяжести по законам порядка и самой прекрасной симметрии. В  характере человека  заложена  и  основа  прочности  его  существования, и основа его счастья, и печать его призвания, и все судьбы человечества на Земле.

3.   Разум — вот характер человека, а разум означает, что человек внемлет глаголу божьему в творении, другими словами, он ищет правило целого,   по   которому все вещи покоятся,   во   взаимосвязи целого,   на   своем внутреннем существе. Итак, глубоко заложенный в человеке закон — познание истины и существования, взаимозависимость   всего творения в его связях и свойствах.  Человек — образ божий, потому  что  он  изыскивает законы природы, мысль творца, заключенную в этих законах и связавшую их в единое целое. Бог мыслил и не ведал произвола, так и человек — он  мыслит  разумно  и  не  может  поступать  по  своему  произволу.

4.  Все началось с самых непосредственных жизненных потребностей: человек  начал  познавать  и  поверять  законы  природы.  И  единственная цель,  какую  преследовал он  при  этом,  было  его  благополучие,  то  есть спокойное и размеренное пользование всеми своими силами. Человек вступил в отношения с другими существами, и мерою этих отношений стало само существование человека. И справедливость человек усвоил, потому что это   правило — не   что   иное,   как   практический   разум,    мера    действия и противодействия, определяющая совместное существование всех подобных друг другу существ.

5.  Вот начало, на котором основана человеческая природа, так что ни один индивид не должен думать, что существует  на земле ради кого-то другого или ради своего потомства. Даже если человек относится к самому низшему  звену  в цепочке  рода  человеческого,  а  притом  следует заложенному в нем закону разума и справедливости, то и его существование — внутренне прочно, и его существование благополучно и долговечно,  он — разумен, справедлив,  счастлив.  И не  потому,  что так заблагорассудилось другому или даже самому творцу, а потому что таковы законы естественного порядка, всеобщего, самодовлеющего. А если человек отойдет от законов справедливости, то само заблуждение его будет ему карой, само оно заставит вернуться его к разуму и праву — к законам человеческого существования и человеческого счастья.

6.  Коль скоро природа человека весьма многосоставна, то редко человек приходит к истине кратчайшим путем, он сначала колеблется между двумя крайностями,  а потом  как бы примиряется  со своим существованием и находит для себя терпимую средину, полагая, что достиг вершины

453

своего благополучия. Если он ошибается при этом, то втайне, про себя знает о том и сам расплачивается за свою вину. Но расплачивается лишь отчасти, потому что или судьба обращает все к лучшему, так что сам человек вынужден стараться исправить положение вещей, или же, иначе, исчезает внутренняя опора существования человека. Величайшая мудрость не могла извлечь большей пользы из физической боли и моральных страданий,— нельзя и представить пользы большей.

7.  Если  бы   на   землю   ступил   всего   один-единственный   человек,   то цель человеческого существования и была бы уже исполнена в нем,— так и приходится считать в тех случаях, когда, как иной раз случается, один человек или целое племя живет отдельно ото всех, звено, оторванное от общей цепи  человеческого рода.  Но  коль  скоро  все  на  земле длится  и плодится, пока сама земля не выходит из приданного ей состояния, то и род человеческий, подобно всем родам живых существ, заключает в себе силы продолжения рода, силы соразмеренные и приведенные во взаимосвязь с целым. Так наследовалось, от   поколения   к   поколению,   самое существо человеческого — разум и живое орудие разума — традиция. Постепенно  Земля  была  заселена,  и  человек  стал  всем,  чем  мог  быть  на Земле в тот или иной исторический период.

8.  Продолжение  человеческого  рода  и  длящаяся  традиция — вот  что создало и  единство  человеческого разума,  не  потому  что  в  каждом  отдельном человеке заключена лишь частица целого, которое не может существовать в отдельном индивиде и, следовательно, не могло быть и целью творца,— нет, таковы были задатки человеческого рода в целом, такова нигде не прерывающаяся цепь человечества. Люди плодятся, как плодятся животные, но поколения животных не порождают некоей всеобщности животного разумения. Однако только разум и определяет неизменное состояние человеческого рода и потому не может не наследоваться как основной характер человека; не будь разума, не было бы и человеческого рода.

9.  У разума  в  целом  та  же судьба,  какую  переживает  разум  у отдельных  людей, потому что  целое состоит  лишь  из  отдельных  звеньев. Дикие  страсти,  которые  делались  тем  более  буйными  и  неукротимыми, что люди действовали сообща, служили препоной разуму, веками разум бродил в стороне от своих путей, веками разум дремал, словно огонь  в глубине  потухшего  костра.   И   одним-единственным   средством   боролось Провидение со всеми подобными нарушениями и беспорядками,— за всякой  ошибкой  следовала  кара,   и  леность,   глупость,   злость,  неразумие  и несправедливость сами наказывали себя. И только потому, что в те времена  все  такие ошибки  люди  совершали  не  каждый  за  себя,  а  большой массой, те детям приходилось расплачиваться за грехи родителей, народам— за неразумие своих вождей, потомству — за леность своих предков; не  умея,  иной  раз  не  желая  исправить  зло,  люди  столетиями  страдали от него.

10.  Вот почему для каждого отдельного звена самое наилучшее — это благополучие  целого,   ибо  кто  страдает  от  пороков  целого,   тот   вправе, тот даже обязан удерживаться от этих пороков и исправлять их на благо

454

своих сородичей. Природа рассчитывала не на правителей и не на государства, а на благополучие людей. Государства и их правители не так скоро расплачиваются за все неразумие и за все содеянные злодеяния, потому что тут — расчет на целое, а всякий отдельный человек с его нищетой надолго подавлен; но, наконец, и государству и государю приходится искупить свою вину, и тем опаснее падение их с вершин своего величия. Во всем этом законы возмездия сказываются с той же определенностью, что законы движения, если дать толчок хотя бы самому малому физическому телу,— и самый величайший из государей Европы покорствует естественным законам человеческой истории, как самый малый из его подданных. Положение обязывает государя лишь к тому, чтобы он мудро хранил эти законы природы; могущество у него — лишь благодаря людям, и для людей этих он должен быть мудрым и благим человеко-богом.

11.  И вот всемирная история, как то бывает в жизни отдельных людей, безнадзорных и заброшенных, до дна исчерпает, наконец, и все глупости,   и   все   пороки   человеческого   рода;   нужда   заставляет,   и   человек усваивает постепенно принципы разума и справедливости. Все возможное происходит на деле и порождает на свет все, что могло породить.  Этот закон природы ничему не препятствует и не останавливает даже самую разнузданную силу, но он просто кладет всем вещам предел — так, что все, всякое действие снимается обратным, уничтожается противодействием, а остается лишь полезное и благодатное. Одно зло губит другое, оно должно или примериться к общему порядку, или погубить само себя. Человек разумный и добродетельный везде будет счастлив в царстве божием7, потому что разум  не требует внешней награды,  не требует ее и  добрвде-тель  души.  Если  труд   разума  и  добродетели  напрасен,   то  страдает  от этого  только   время;   но   и   неразумие,   и   людские   раздоры   не   всегда   в силах  воспрепятствовать  благому  начинанию,  и  оно  все  равно  осуществится, когда придет его пора.

12.  Между   тем   человеческий   разум   в   целом   не  останавливается   на достигнутом,  а  идет  вперед  своим  путем;   разум  многое  находит,  но  не все может сразу применить;  разум многое открывает, а  недобрые люди долгое время  используют во зло его открытия.  Но извращение доброго само покарает себя, а беспорядок сам станет со временем порядком, потому что разумность возрастает, и усердие разума не ведает усталости. Разум  борется  со  страстями,  а  при  том  сам   укрепляется  и  очищается; в  одном  месте  разум  притесняют,  а  он  находит  выход  в  другом  и так распространяет   власть   свою   на   земле.   Надеяться   на   то,   что   повсюду, где живут теперь люди, впоследствии будут жить люди разумные, счастливые и справедливые,— не пустое мечтательство: люди будут счастливы, и не только благодаря своему разуму, но и благодаря общечеловеческой разумности — разуму всего братского племени людей.

455

*   *   *

С тем большей готовностью склоняю свои колени перед высоким замыслом Мудрости природы, определившей судьбу всего моего рода, что вижу — замысел этот относится ко всей природе в целом. Не какая иная сила создала человеческий род и хранит его на земле, а тот самый за-* кон, что удерживает в движении и целые мировые системы и строит каждый кристалл, каждую снежинку, каждого червя земного; природа этого закона — почва прочного и длительного существования рода человеческого, пока живы на земле люди. Все творения божий укреплены в себе, все прекрасной связью соединены между собой, ибо всему указан предел и все покоятся на равновесии противоборствующих сил, упорядоченном внутренней силой. Эта сила — путеводная нить для меня; я иду по лабиринту истории и повсюду вижу божественную гармонию и порядок; все, что хоть как-то может совершиться, все и совершается на деле, и все, что может действовать, действует. Но только разум и справедливость длятся, а глупость и безумие разоряют землю и уничтожают сами себя.

Вот почему, когда, как рассказывает легенда, я слышу, Брут с кинжалом в руке восклицает под звездным небом Греции при Филиппах: «О добродетель, я думал, что ты есть, а теперь вижу, что ты — сон!»8 — я не узнаю в этих словах голоса спокойного мудреца. Если Брут был поистине добродетелен, то добродетель, как и разум его, всегда была ему наградой, не могла не вознаградить его и в этот последний миг жизни. А если добродетель его была лишь доблестью патриота-римлянина, так удивительно ли, что слабый уступил сильному, ленивый — решительному? И Антоний должен был победить, и все последствия — воспроизойти из его победы: во всем этом порядок мира, во всем этом — естественная судьба Рима.

То же и в других случаях: если человек добродетельный не перестает жаловаться на свои неудачи, на то, что грубая сила, все подавляющая и угнетающая, царит на земле, а род человеческий — добыча в руках неразумия и диких страстей, пусть подойдет к нему гений его разума и пусть по-дружески спросит у него: что же, по-настоящему ли он добродетелен и заслуживают ли такого слова вся его деятельность и рассуждение? Конечно, не все бывает удачным на земле, но это только значит, что надо стараться, чтобы твое дело удалось на славу, нужно двигать вперед и время, и условия жизни, нужно придавать подлинную прочность всем творениям своим, ибо прочного и долговечного существования требует все подлинно благое. Лишь разум может укротить грубые силы, но чтобы упорядочить их, чтобы мощно их сдерживать, нужна сила реального противодействия — ум, серьезность, подлинная энергия добра.

Сладко мечтать о жизни грядущей, представляя, что окружают тебя и дружески беседуют с тобою все мудрые, добрые люди, которые когда-либо трудились на благо человечества и в награду за свои труды вступили теперь на почву новой, высшей жизни; но в известном смысле сама история  уже уготовала  нам  тенистые  сени,  где  проводим  мы   время  свое  в

456

обществе рассудительных и справедливых людей самых разных времен. Вот предо мною — Платон, а вот я слышу дружелюбные вопросы Сократа и разделяю с ним судьбу его последних дней. Марк Антонин тихо беседует со своею душой, а вместе с тем беседует и со мной; и повелевает нищий Эпиктет, он — могущественнее царей. Туллий-мученик9 и злосчастный Боэций10 обращаются ко мне и поверяют мне свои судьбы, печаль и утешение своей души. Как широко и как тесно человеческое сердце! Всегда одинаковы, возвращаются снова и снова одни и те же страдания, желания, слабости, ошибки, наслаждения и надежды! Гуманный дух — вот проблема, которая решается вокруг меня тысячью различных способов, а результат человеческих усилий — всегда один: на справедливости и рассудительности основана сущность человечества, цель и судьба человеческого рода. Из истории человечества невозможно извлечь более благородной пользы: мы идем на совет судьбы, и, как ни ничтожны мы в облике своем, мы учимся творить по вечным законам природы — по законам бога. Он показывает нам все наши заблуждения, все последствия нашего неразумия, а тем самым и нам уделяет малый, тихий круг деятельности — в той великой взаимосвязи, где разум и добро хотя и несказанно долго ведут свою борьбу с дикими, необузданными силами, но в конце концов по самой своей природе не могут не установить во всем своего порядка и всегда идут путем побед.

С трудом шагали мы по полям древнего мира, покрытого мраком, а теперь с радостью идем навстречу заре, чтобы увидеть, какой урожай принесут посевы древности. Рим нарушил равновесие между народами, мир под пятою Рима истекал кровью; какое же новое постоянство возникнет из этого нарушенного равновесия, что за новый человек восстает из праха древних народов?


Подготовил к обнародованию:
Ваш брат-человек Марсель из Казани,
мыслитель, искатель Истины и Смысла Жизни.
«Сверхновый Мировой Порядок, или Истина Освободит Вас»
www.MarsExX.ru/
marsexxхnarod.ru

P.S. Впрочем, я полагаю, что «"си$тему" рабов» надо демонтировать: /demontazh.html




1. МАНИФЕСТ ПРАВИЛЬНОЙ ЖИЗНИ
«Жизнь со смыслом, или Куда я зову».


2. К чёрту цивилизацию!
Призвание России — демонтаж «си$темы»!


3. «Mein Kopf. Мысли со смыслом!»
Дневник живого мыслителя.


4. Сверхновый Мировой Порядок,
или Рубизнес для Гениев из России


Добрые, интересные и полезные рассылки на Subscribe.ru
Подписывайтесь — и к вам будут приходить добрые мысли!
Марсель из Казани. «Истина освободит вас» (www.MARSEXX.ru).
«Mein Kopf, или Мысли со смыслом!». Дневник живого мыслителя. Всё ещё живого... Он-лайн-способ следить за моей мыслью.
Предупреждение: искренность мысли зашкаливает!
Настольная книга толстовца XXI века. Поддержка на Истинном Пути Жизни, увещевание и обличение от Льва Толстого на каждый день.
«Рубизнес для Гениев из России, или Сверхновый Мировой Порядок». Как, кому и где жить хорошо, а также правильные ответы на русские вопросы: «Что делать?», «Кто виноват?», и на самый общечеловеческий вопрос: «В чём смысл жизни?»
«От АНТИутопии страшного сегодня к УТОПИИ радостного завтра». Перестав стремиться в Утопию, мы оказались в Антиутопии... Почему так? Как и куда отсюда выбираться?

copyright: везде и всегда свободно используйте эти тексты по совести!
© 2003 — 2999 by MarsExX (Marsel ex Xazan, Марсель из Казани)
www.marsexx.ru
Пишите письма: marsexxхnarod.ru
Всегда Ваш брат-человек в труде за мир и братство Марсель из Казани