циклонный фильтр для сбора пыли По мере наполнения проводится ручная или автоматизированная очистка бункера-пылесборника. КПД прямоточных циклонов ниже, чем противоточных, поэтому их применяют там, где нет возможности установить вертикальный циклонный аппарат. Они подходят для предварительной фильтрации потока от крупнодисперсных и среднедисперсных частиц на различных производственных участках предприятия.
|
| «Истина освободит вас» http://Istina-Osvobodit-Vas.narod.ru MarsExX Адрес (с 21.04.06): /tolstoy/tolstovsky-listok-11-3.html |
|
Бизнесмен, бросай бизнес! | Работник, бросай работу! |
Студент, бросай учёбу! | Безработный, бросай поиски! | Философ, бросай думать! |
«Толстовский листок-11» Вл. Мороза |
Ещё писания Льва Толстого берите в библиотеке Марселя из Казани «Из книг» и в первой и во второй частях «Толстовского листка-11» |
О ТОМ, ЧТО НАЗЫВАЮТ ИСКУССТВОМ
ПОМНИТЕ, КТО ВЫ, И КТО ТОТ НАРОД, КОТОРЫЙ ВЫ, ЖАЛЕЯ ЕГО, ХОТИТЕ НЕ ЛИШАТЬ СВОЕГО ПРОСВЕЩЕНИЯ
I. ЗАПИСАННЫЕ НА ГРАММОФОННЫЕ ПЛАСТИНКИ.
II. НАПИСАННЫЕ НА ПОДАРЕННЫХ ФОТОГРАФИЯХ
IV. БЕСЕДЫ СО ЛЬВОМ НИКОЛАЕВИЧЕМ
Я думаю, что предлагаемая статья Кар-пентера о современной науке может быть особенно полезна в нашем русском обществе, в котором более чем в каком-либо другом европейском обществе распространено и укоренилось суеверие, по которому считается, что для блага человечества совсем не нужно распространение истинных религиозных и нравственных знаний, а нужно только изучение опытных наук, и что знание этих наук удовлетворяет всем духовным запросам человечества.
Понятно, какое зловредное влияние (совершенно такое же, какое имеют религиозные суеверия) должно иметь на нравственную жизнь людей такое грубое суеверие. И потому распространение мыслей писателей, критически относящихся к опытной науке и ее методу, особенно желательно для нашего общества.
Карпентер доказывает, что ни астрономия, ни физика, ни химия, ни биология, ни социология не дают нам истинного знания действительности, что все законы, открываемые этими науками, суть только обобщения, имеющие приблизительное, — и то только при незнании или игнорировании других условий, — значение законов, и что даже и законы эти кажутся нам законами только потому, что мы открываем их в той области, которая так удалена от нас по времени или пространству, что мы не можем видеть несоответствия этих законов с действительностью.
Кроме того, Карпентер указывает и на то, что метод науки, состоящий в объяснении близких нам и важных для нас явлений более отдаленными и безразличными для нас явлениями, есть метод ложный, никогда не могущий привести к желаемым результатам.
«Каждая наука, — говорит он, — объясняет явления, ею исследованные, по возможности, понятиями низшего порядка. Так, этика сведена на вопросы полезности и унаследованных привычек; из политической экономии изъяты все понятия о справедливости между людьми: о сострадании, о привязанности, о стремлениях к солидарности, и она основана на принципе самого низшего порядка, какой только можно было в ней найти, а именно: на принципе личного интереса. Из биологии исключено значение личности, как в растениях и животных, так и в людях; вопрос о сознании личности здесь устранен, и сделана попытка свести вопросы биологии к взаимодействию клеток и к химическому сродству — к протоплазме и к явлениям космоса. Затем химическое сродство и все удивительные явления физики сведены к движениям атомов, а движение атомов, так же, как и движение небесных тел, сведены к законам механики».
Предполагается, что сведение вопросов высшего порядка к вопросам низшего разъяснит вопросы высшего порядка. Но разъяснение это никогда не получается, и делается только то, что, спускаясь в своих исследованиях все ниже и ниже от самых существенных вопросов к менее существенным, наука приходит, наконец, к области совершенно чуждой человеку, только соприкасающейся с ним, и на этой-то области и останавливает свое внимание, оставляя все самые важные для человека вопросы без всякого разрешения.
Происходит нечто подобное тому, что сделал бы человек, который, желая понять значение находящегося перед ним предмета, вместо того чтобы ближе подойти к нему и со всех сторон осмотреть и ощупать его, стал бы все более и более удаляться от предмета и, наконец, удалился бы на такое расстояние, при котором уничтожились бы все особенности цвета, неровности рельефа и остались бы одни черты, отделяющие предмет от горизонта. И тут-то человек этот стал бы с подробностью описывать этот предмет, полагая, что теперь-то он и имеет ясное понятие о нем и что это, на таком расстоянии составленное понятие, будет содействовать полному пониманию предмета. Вот этот-то самообман и разоблачается отчасти критицизмом Карпентера, показывающим, во-первых, то, что знания, какие нам дает наука в области естественных наук, суть только удобные приемы обобщения, но никак не изображение действительности, а во-вторых, то, что тот метод науки, при котором явления высшего порядка сводятся к явлениям низшего, никогда не приведет нас к объяснению явлений высшего порядка.
Но и не предрешая вопроса о том, приведет или не приведет опытная наука когда-либо своим методом к решению важнейших для человека задач жизни, самая деятельность опытной науки по отношению к вечным и самым законным требованиям человечества поражает своей неправильностью.
Людям надо жить. А для того, чтобы жить, им надо знать, как жить. И все люди всегда — плохо ли, хорошо ли — узнавали это и, сообразно с этим знанием, жили, двигались вперед, и это знание того, как должно жить людям, со времен Моисея, Солона, Конфуция считалось всегда наукой, самой наукой наук. И только в наше время стало считаться, что наука о том, как жить, есть вовсе не наука, а что настоящая наука есть только наука опытная, начинающаяся математикой и кончающаяся социологией.
И выходит странное недоразумение.
Простой и разумный рабочий человек по-старому, да кроме того и по здравому смыслу, предполагает, что если есть люди, которые всю жизнь учатся и за то, что он их кормит и содержит, думают за него, то, вероятно, люди эти заняты тем, чтобы изучать то, что нужно людям, и он ждет от науки, что она разрешит для него те вопросы, от которых зависит благо его и всех людей. Ожидает он, что наука научит его, как надо жить, как обходиться с семейными, как с ближними, как с иноплеменниками, как бороться со своими страстями, во что надо, во что не надо верить и многое другое. И что же ему говорит на все эти вопросы наша наука?
Она с торжеством объявляет ему, сколько миллионов миль от Солнца до Земли, сколько миллионов колебаний эфира в секунду для света и сколько колебаний воздуха для звука; рассказывает о химическом составе Млечного Пути, новом элементе — гелии, о микроорганизмах и их испражнениях, о тех точках руки, в которых сосредоточивается электричество, об икс-лучах и тому подобном.
— Но мне этого ничего не нужно, — говорит простой разумный человек, — мне нужно знать, как жить.
— Мало ли что тебе нужно знать, — отвечает на это наука. — То, о чем ты спрашиваешь, относится к социологии. Прежде же, чем отвечать на вопросы социологические, мы должны еще разрешить вопросы зоологические, ботанические, физиологические, вообще — биологические; для разрешения же этих вопросов нужно прежде еще разрешить вопросы физические, потом химические, нужно еще согласиться, какой формы бесконечно малые атомы и каким образом невесомый и неупругий эфир передает движение.
И люди, преимущественно те, которые сидят на шее других и которым поэтому удобно ожидать, удовлетворяются такими ответами и сидят, хлопая глазами, ожидая обещанного; но простой и разумный рабочий человек, тот, на чьей шее сидят люди, занимающиеся наукой, вся огромная масса людей, все человечество, не может удовлетвориться такими ответами и, естественно, с недоумением спрашивает:
— Да когда же это будет? Нам ждать некогда. Вы сами говорите, что все это вы узнаете через несколько поколений. А мы живем теперь: сегодня живы, а завтра умрем, и потому нам надо знать, как нам прожить ту жизнь, в которой мы теперь. Научите же нас.
— Глупый и необразованный человек, — отвечает на это наука, — он не понимает того, что наука служит не пользе, а науке. Наука изучает то, что подлежит изучению, и не может избирать предметов для изучения. Наука изучает все. Таково свойство науки.
И люди науки действительно уверены, что свойство заниматься пустяками, пренебрегая более существенным и важным, не их свойство, а свойство науки; но простой разумный человек начинает подозревать, что свойство это принадлежит не науке, но людям, склонным заниматься пустяками, придавая этим пустякам важное значение.
Наука изучает все, говорят люди науки. Но ведь всего слишком много. Все — это бесконечное количество предметов, нельзя сразу изучать все. Как фонарь не может освещать всего и освещает только то место, на которое он направлен, так и наука не может изучать всего, а неизбежно изучает только то, на что направлено ее внимание. И как фонарь освещает сильнее всего ближайшее от него место и все слабее и слабее предметы, более и более отдаленные от него, и вовсе не освещает те, до которых не доходит его свет, так и наука человеческая, какая бы она ни была, всегда изучала и изучает самым подробным образом то, что изучающим людям представляется самым важным, менее подробно изучает то, что представляется им менее важным, и совсем не изучает всего остального бесконечного количества предметов.
Определяло же и определяет для людей то, что очень важно, что менее важно и что совсем не важно, общее понимание людьми смысла и цели жизни, т.е. религии.
Люди же науки нашего времени, не признавая никакой религии и потому не имея никакого основания, по которому они могли бы отбирать, по степени их важности, предметы изучения и отделять их от предметов менее важных и, наконец, от того бесконечного количества предметов, которые всегда останутся, по ограниченности человеческого ума и по бесконечности количества этих предметов, неизучаемыми, составили себе теорию «наука для науки», по которой наука изучает не то, что нужно людям, а все.
И действительно, опытная наука изучает все, но не в смысле совокупности всех предметов, а в смысле беспорядочности, хаоса в распределении изучаемых предметов, т.е. что наука изучает не то преимущественно, что более нужно людям, и менее то, что менее нужно, и совсем не изучает того, что совсем не нужно, а изучает все, что попало. Хотя и существует контовская и другие классификации наук, классификации эти не руководят выбором предметов изучения; выбором же руководят слабости человеческие, свойственные, как и всем, и людям науки. Так что в действительности люди опытной науки изучают не все, как они воображают и утверждают, а то, что более выгодно и легко изучать. Более же выгодно изучать то, что может содействовать благосостоянию тех высших классов, к которым принадлежат люди, занимающиеся наукой; более же легко изучать все не живое. Так и поступают люди опытной науки: они изучают книги, памятники, мертвые тела; и это-то изучение и считают самой настоящей наукой.
Так что самой настоящей «наукой», единственной, как «Библией» называлась единственная книга, достойная этого имени, в наше время считаются не исследования о том, каким образом сделать жизнь людей более доброй и счастливой, а собирание и списывание из многих книг в одну всего того, что писано было прежними людьми об известном предмете,- или переливание жидкостей из скляночки в скляночку, искусное расщепление микроскопических препаратов, культивирование бактерий, резание лягушек и собак, исследование икс-лучей, химического состава звезд и т.п.
Все же те науки, которые имеют целью сделать жизнь человеческую более доброй и счастливой: науки религиозные, нравственные, общественные, считаются царствующей наукой не науками и предоставлены богословам, философам, юристам, историкам, политико-экономам, которые заняты только тем, чтобы под видом научных исследований доказывать, что существующий строй жизни, выгодами которого они пользуются, есть тот самый, который должен существовать, и потому не только не должен быть изменен, но должен быть всеми силами поддерживаем.
Не говоря уже о богословии, философии и юриспруденции, поразительна в этом отношении самая модная из этого рода наук — политическая экономия. Политическая экономия, наиболее распространенная (Маркс), признавая существующий строй жизни таким, каким он должен быть, не только не требует от людей перемены этого строя, т.е. не указывает им на то, как они должны жить, чтобы их положение улучшилось, но, напротив, требует продолжения жестокости существующего порядка для того, чтобы совершились те более чем сомнительные предсказания о том, что должно случиться, если люди будут продолжать жить так же дурно, как они живут теперь.
И как это всегда бывает, чем ниже спука-ется деятельность человеческая, чем больше она отдаляется от того, чем она должна быть, тем больше растет ее самоуверенность. Это самое случилось и с наукой нашего времени. Истинная наука никогда не бывала оценяема современниками, но, напротив, большею частью была гонима. Оно и не могло быть иначе. Истинная наука указывает людям их заблуждения и новые, непривычные пути жизни. И то и другое неприятно властвующей части общества. Теперешняя же наука не только не противоречит вкусам и требованиям властвующей части общества, но совершенно соответствует им: удовлетворяет праздной любознательности, удивляет людей и обещает им увеличение наслаждений. И потому, между тем, как все истинно великое — тихо, скромно, незаметно, наука нашего времени не знает пределов самовосхваления.
— Все прежние методы были ошибочны, и потому все то, что прежде считалось наукой, есть обман, заблуждения, пустяки; единственный наш метод — истинный, и единственная истинная наука есть только наша. Успехи нашей науки таковы, что тысячелетия не сделали того, что мы сделали в последнее столетие. В будущем же, идя по тому же пути, наука наша разрешит все вопросы и осчастливит все человечество. Наша наука есть самая важная деятельность в мире, и мы, люди науки — самые важные, нужные люди в мире.
Так думают и говорят люди науки нашего времени, а между тем, ни в какое время и ни в каком народе наука, вся наука во всем ее значении, не стояла на такой низкой степени, на какой стоит теперешняя. Одна часть ее, та, которая должна бы изучать то, что делает жизнь человеческую доброй и счастливой, занята оправдыванием существующего дурного строя жизни, другая же занимается разрешением вопросов праздного любопытства.
— Как праздного любопытства? — слышу я негодующие на такое кощунство голоса. — А пар, а электричество, а телефоны и все усовершенствования техники? Не говоря уже о научном их значении, посмотрите, какие они принесли практические результаты. Человек победил природу, подчинил себе ее силы и т.п.
— Но ведь все практические результаты победы над природой до сих пор — и уже довольно давно — прилагаются только к губительным для народа фабрикам, к орудиям истребления людей, к увеличению роскоши, разврата, — отвечает простой разумный и человек, — и потому победа человека над природой не только не увеличила благо людей, но, напротив, ухудшила их положение.
Если устройство общества дурное, такое, как наше, где малое число людей властвует над большинством и угнетает его, всякая победа над природой неизбежно послужит только к увеличению этой власти и этого угнетения. Так оно и совершается.
При науке, полагающей свой предмет не в изучении того, как должны жить люди, а в изучении того, что есть, и потому преимущественно занятой исследованием мертвых тел и оставляющей устройство человеческого общества таким, какое оно есть, никакие усовершенствования, никакие победы над природой не могут улучшить положение людей.
— А медицина? Вы забываете благодетельные успехи медицины? А прививки бактерий? А теперешние операции? — восклицают, как обыкновенно, защитники науки в последней инстанции, в доказательство плодотворности всей науки выставляя успехи медицины.
— Мы можем прививкой предохранять от болезней и излечивать, можем безболезненно делать операции — разрезать внутренности, очищать их, можем вправлять горбы, — говорят обыкновенно защитники науки, почему-то полагая, что вылеченное от дифтерита одно дитя из тысячи тех детей, которые без дифтерита нормально мрут в России в количестве 50% и в количестве 80% в воспитательных домах, должно убедить людей в благотворности науки вообще.
Строй нашей жизни таков, что не только дети, но большинство людей от дурной пищи, непосильной вредной работы, дурных жилищ, одежды, от нужды не доживают половины тех лет, которые они должны бы жить; строй жизни таков, что детские болезни, сифилис, чахотка, алкоголизм захватывают все больше и больше людей, что большая доля трудов людей отбирается от них на приготовление к войне, что каждые десять-двадцать лет миллионы людей истребляются войною. И все это происходит оттого, что наука, вместо того чтобы распространять между людьми правильные религиозные, нравственные и общественные понятия, вследствие которых сами собой уничтожились бы все эти бедствия, занимается, с одной стороны, оп-равдыванием существующего порядка, с другой — игрушками; и нам в доказательство плодотворности науки указывают на то, что она исцеляет одну тысячную тех больных, которые и заболевают-то только оттого, что наука не исполняет свойственного ей дела.
Да если бы хоть малую долю тех усилий, того внимания и труда, которые кладет наука на те пустяки, какими она занимается, она направила бы на установление среди людей правильных религиозных, нравственных, общественных, даже гигиенических понятий, не было бы сотой доли тех дифтеритов, маточных болезней, горбов, исцелением которых так гордится наука, производя эти исцеления в своих клиниках, роскошь устройства которых не может быть распространена на всех.
Ведь это все равно, как если бы люди, дурно вспахавшие, дурно посеявшие дурными семенами пашню, стали бы ходить по этой пашне и залечивать поломанные в хлебе колосья, которые выросли около больных, при этом затаптывая остальные, и это свое искусство в вылечивании больных колосьев выставляли бы в доказательство своего знания земледелия.
Наша наука, для того чтобы сделаться наукой и действительно быть полезной, а не вредной человечеству, должна прежде всего отречься от своего опытного метода, по которому она считает своим делом только изучение того, что есть, а вернуться к тому единственному разумному и плодотворному пониманию науки, по которому предмет ее есть изучение того, как должны жить люди. В этом цель и смысл науки; изучение же того, что есть, может быть предметом науки только в той мере, в которой это изучение содействует познанию того, как должны жить. люди.
Вот это-то признание несостоятельности опытной науки и необходимости усвоения другого метода и показывает предлагаемая статья Карпентера.
Мне сначала казалась парадоксом моя же невольно с разных сторон приходящая мысль, что наша наука есть не только не нечто полезное, но, подобно ложной вере, нечто особенно вредное, более всего содействующее тому состоянию развращения, в котором живет наше человечество. Но чем больше я живу, чем старше становлюсь и серьезнее думаю о вопросах жизни, тем меньше эта мысль кажется мне парадоксом, и смело могу сказать, что теперь я не могу не считать ее истинной, и важной, и несомненной истиной. В самом деле, из всех знаний человека есть одно не только важное, но такое, без которого никакие другие знания не могут быть на пользу, а всегда будут во вред. Вроде того, как человек, собирающий в мешок муку для пищи, все, ссыпаемое в мешок, что не есть мука, наверное уменьшает количество муки и почти всегда портит ее качество. Это-то неизбежно необходимое для живых людей знание было и есть всегда одно: знание своего назначения в том положении, в котором находит себя человек в этом мире и в той деятельности, или том воздержании от деятельности, которые вытекают из понимания этого назначения. Знание это всегда для всех людей представлялось главным, пользовалось величайшим уважением и называлось, большей частью, религией, но иногда и мудростью. Правда, что в нашем теперешнем положении тесного общения всех народов всегда существовавшие несогласия и противоречия между учениями религиозными стали гораздо нам очевиднее и потому, естественно, все более и более подрывают доверие к тем учениям, которые исповедуются теми или другими народами. Но просвещение, с одной стороны, увеличевшее понимание наших отношений в пространстве (различие вер), как и должно было, увеличило, с другой стороны, и понимание отношений людских вер во времени. Стоит только обратить внимание на временное историческое происхождение этих учений, которые теперь кажутся нам противоречивыми, чтобы увидеть, что противоречия эти лежат не в основах религиозных учений, а во временных извращениях этих основ, со временем все более и более грубых. Передовые люди нашего времени, привыкшие руководствоваться разумом, встречаясь с противными и здравому смыслу, и, часто, самой первобытной нравственности, грубыми извращениями учений, как наше церковное, не могли не усомниться в истинности этих учений. А усомнившись, признали их ложными и откинули, предполагая, что какие бы то ни было знания все-таки лучше знаний ложных, и о самых важных предметах. Ошибка эта была самая естественная и даже неизбежная. А между тем, поступая так, руководители наших молодых поколений поступали подобно тому, что бы сделал человек с мешком, убедившись, что мука, которая ему предлагается, и кроме которой он не видит никакой, совсем гнилая и не только не годится, но вредна для питания, стал бы наполнять мешок опилками и травой, хотя и свежими, но ни в каком случае не могущими быть питанием человека. Увидав, что все существующие религиозные учения, противореча одно другому, не дают того, что обещают, прямо откинули их, по пословице: осердясь на блох — и шубу в печь. Вместо того, чтобы, изучив сущность этих учений и усвоив себе основы их, одни и те же во всех религиях, постараться, объединив эти основы со всем тем, что сделано человечеством до последнего времени в этом направлении, поставить эти основы главным знанием и руководством жизни человеческой, они или просто откинули их, или изучали их как интересное историческое явление, не имеющее уже никакого значения в это время. Вместо того, чтобы постараться понять, что противоречия между учениями возникают не от ложности самих учений, а от ложности извращений их, передовые люди решили, что учения, отвечающие на вопросы о назначении жизни и о руководстве в ней, сами по себе ложны и потому излишни, ненужны и даже вредны. Таково несомненно направление всей европейской, охватившей теперь весь мир, науки, начиная с конца XVIII столетия. Направление, состоящее, странно сказать, в том, что всякие знания, и чем больше, тем лучше, полезны человеку и могут заменить то единственное знание, без которого, казалось бы, человеку нельзя ступить шагу в жизни. То есть, сыпь в мешок что попало, и чем ты больше набьешь мешок, тем больше ты унесешь с собой для пищи. Так что предстоящее теперь дело передовым мыслителям человечества, — мыслителям, но не ученым, это два совершенно противоположные понятия, — состоит даже не в том, чтобы показать тщету того, что называется науками, а показать неизбежность и необходимость того, что всегда считалось знанием, и показать, что это знание было давно известно человечеству и проявлялось как в учениях религии, так и в учениях мудрецов не только египетских, греческих и римских, но и позднейших мудрецов до самого последнего времени: Канта, Шопенгауэра, Вивекананды, Амиеля и др. Показать не только то, что знание это существовало и существует для избранных людей человечества, но что оно, в сущности, одно и то же. В этом главная задача мыслящих людей нашего человечества, задача, без исполнения которой никакие усилия, ни научные, ни умственные, ни политические, не могут подвинуть вперед человечество, осуществление же которой, давши всем людям одно и то же понимание жизни (я неверно говорю, что это даст людям общее понимание жизни: это только откроет им, что это общее понимание жизни всегда существовало для них) само собой, без всяких усилий, приведет человечество к тому свойственному ему, удовлетворяющему его сознанию, положению.
То, о чем вы пишите в вашем письме, так важно, и я так давно и много думал и думаю об этом самом, что мне хочется напоследях, зная, что мое время коротко, насколько сумею, ясно и правдиво высказать все, что я думаю об этом, самой первой важности, предмете.
Вы спрашиваете, что надо разуметь под наукой и образованием? Спрашиваете, не бывают ли наука или образование вредны, и, как образец того вреда, который бывает от того, что называется образованием, приводите пример того учителя, сына крестьянина, который стыдится выкормившего его отца и, когда отец этот привез ему свои деревенские гостинцы, попросил отца спрятаться на кухне, чтобы не оконфузить своим мужицким видом образованного сына перед бывшими у него гостями.
Может быть, пример этот и исключителен, но знаменателен, и стоит вдуматься в него, чтобы то, что у нас называется образованием, представилось в ином, чем оно представляется большинству, значении.
На другой день после получения вашего письма я провел вечер с дамой, директрисой гимназии, с довольно странным для дамы именем и отчеством — Акулиной Тарасовной. У дамы этой тонкие, белые, прекрасные руки с перстнями, шелковая, умеренно модная одежда и приятный вид усталой, умной, «образованной» женщины с либеральными идеями. Дама эта — крестьянская заброшенная сиротка. Помещица случайно разжалобилась над именно этой сироткой, взяла ее воспитывать и дала ей «образование». И вот вместо Акульки, которую трепала бы за косы мать за то, что она, чертова девка, упустила телят в овсы, а потом, вместо Акулины, которую сосватал бы Прохор Евстигнеев и бил бы в пьяном виде смертным боем, а потом вместо Акулины вдовы, которая, оставшись с пятью детьми, ходила бы с сумой и всем, как горькая редька, надоела своими слезами и причитаниями, а потом вместо Акулины, — ставшей Тарасовной, которая, хотя и вырастила сына и отдала его в люди, все-таки живет в проголодь у зятя, терпя всякие обиды от брата невестки, вместо этой зачахлой, грязной, оборванной, утром и вечером умоляющей матушку Казанскую Царицу Небесную, чтобы она прибрала ее, вместо этой Тарасовны, которая в тягость не только себе, но и всем тем, кто ее кормит, вместо этой Тарасовны теперь любезная, умная директриса, белыми руками сдающая карты, остроумно шутящая о персидских делах со старинным приятелем и сыном ее воспитателя и предпочитающая чай с лимоном, а не со сливками. И на вопрос: угодно ли ей ягод? отвечающая: «Пожалуй, только немного. Мой] милый доктор не велит, да уж очень xopoши ягоды. Немножко, пожалуйста.»
Расстояние между той и другой Тарасовной, как от неба до земли. А отчего? Оттого, что Акульке дано было «образование».
Ее благодетельница не ошиблась в том, что нужно для того, чтобы доставить своей воспитаннице то, что считалось ею несомненным счастьем: она дала Акульке образование. И образование сделало то, что Акулька стала дамой, т.е. из мужички которой все говорят ты, стала госпожей которой все говорят вы, и которая сама говорит ты всем тем людям, которые кормят ее вместе со всеми теми, с кем она стоит теперь на равной ноге, т.е. из сословия подвластных и угнетенных перешла в сословие властвующих и угнетающих. То же, наполовину, сделал и ваш учитель и желает сделать до конца. Но у него еще есть препятствия родства, которых не было у моей дамы.
За несколько уже лет не проходит дня, чтобы я не получил от двух до четырех писем с просьбами о том, чтобы я тем или иным способом помог ему или ей, если это пишет сам желающий учиться, или мать, просящая за детей, чтобы я помог детям или молодым людям учиться, окончить образование, удовлетворить, как они пишут, съедающую их с детства страсть к просвещению, т.е. помог бы им посредством диплома выйти из положения людей, обязательно тяжело трудящихся, в положение вашего учителя или моей дамы. Самое же странное, при этом я сказал бы смешное, если бы это не было так жалко и гадко, это то, что эти люди, юноши, девушки, матери, всегда все объясняют свое желание получить образование тем, чтобы иметь возможность »служитъ народу, посвятить свою жизнь служению нашему несчастному народу».
Вроде того, как если бы один из многих людей, несущих общими силами тяжелое бревно, вышел бы из-под бревна и сел бы на него в то время, как другие несут его, объясняя свой поступок тем, что он делает это из желания служить несущим.
Все дело ведь очень просто.
Мы говорим, что в Индии существуют касты, а что у нас в христианском мире нет их. Но это неправда. У нас в христианском мире есть также немногие, но две, до такой степени резко разделенные между собой касты, что едва ли возможна где-нибудь какая-либо большая разница и от-деленность между двумя разрядами людей, чем та, которая существует между людьми с очищенными ногтями, вставными зубами, утонченными одеждами, кушаньями, убранствами жилищ, дорогими портнихами, людьми, расходующими, не говорю уже ежедневно сотни рублей, но 5, 3, 2 рубля в день, и полуголыми, полуголодными, грязными, не отдыхающими, безграмотными и в вечной зависимости от нужды людьми, работающими по 16 часов в сутки за два рубля в неделю.
Отношений между этими двумя, если не кастами, то разрядами людей, как и не может быть иначе, нет никаких, кроме повелений, наказаний и случайных для препровождения времени игрушечных благотворении со стороны людей с вычищенными ногтями и покорного исполнения, выпрашивания и затаенной зависти и ненависти со стороны людей с мозолистыми грязными руками. Разница между кастами в Индии и этими двумя разрядами людей в христианском мире только та, что в Индии и законом, и обычаем воспрещается переход из одной касты в другую, у нас же переходы эти из одного разряда людей в другой возможны и совершаются всегда одним и тем же средством.
Средство это есть только одно: «образование». — Только «образование» дает людям из рабочего народа возможность посредством поступления или в чиновники к правительству, или в служащие к капиталистам и землевладельцам, выйти из своего сословия и сесть на шею его, участвуя с правительством, землевладельцами и капиталистами в отнятии от народа произведений его труда.
Если же люди из народа какими-либо, всегда недобрыми путями и помимо образования сумели обогатиться, то для полного их перехода в высшую касту нужно опять-таки образование.
Так что стремление к образованию людей рабочего сословия, вызываемое, если не исключительно, то преимущественно желанием избавления себя от труда рабочего сословия, противно установившемуся мнению, не заключает в себе не только ничего похвального, но, напротив, есть в большей части случаев стремление очень нехорошее.
«Но если и допустить, что цель большинства людей из народа, стремящихся к образованию, не заключает в себе ничего похвального, — скажут люди, твердо верующие в благотворность науки, — образование само по себе все-таки есть дело полезное, и желательно, чтобы как можно больше людей пользовались им».
Чтобы ответить на этот вопрос, надо ответить на то самое, о чем вы спрашиваете, что такое то, что у нас называется образованием и наукой?
Так как образование есть только обладание теми знаниями, которые признаются наукой, то буду говорить только о науке.
Наука? Что такое наука? Наука, как это понималось всегда и понимается и теперь большинством людей, есть знание необходимейших и важнейших для жизни человеческой предметов знания.
Таким знанием, как это и не может быть иначе, было всегда, есть и теперь только одно: знание того, что нужно делать всякому человеку для того, чтобы как можно лучше прожить в этом мире тот короткий срок жизни, который определен ему Богом, судьбой, законами природы, — как хотите. Для того же, чтобы знать это, как наилучшим образом прожить свою жизнь в этом мире, надо прежде всего знать, что точно хорошо всегда и везде и всем людям, и что точно дурно всегда и везде и всем людям, т.е. знать, что должно и чего не должно делать. В этом и только в этом всегда и была и продолжает быть истинная, настоящая наука.
Наука эта есть действительно наука, т.е. собрание знаний, которые не могут сами собой открыться человеку и которым надо учиться и которым учился и весь род человеческий. Наука эта во всем ее объеме состоит в том, чтобы знать все то, что за многие тысячи лет до нас думали и высказывали самые хорошие, мудрые люди, из тех многих миллионов людей, живших прежде нас, о том, что надо и чего не надо делать каждому человеку для того, чтобы жизнь не для одного себя, но для всех людей была хорошей. И так как вопрос этот так же, как он стоит теперь перед нами, стоял всегда перед всеми людьми мира, то и во всех народах и с самых давних времен были люди, высказывавшие свои мысли о том, в чем должна состоять эта хорошая жизнь, т.е. что должны и чего не должны делать люди для своего блага. Такие люди были везде: в Индии были Кришна и Будда, в Китае — Конфуций и Лаотсе, в Греции и Риме — Сократ, Эпиктет, Марк Аврелий, в Палестине — Христос, в Аравии — Магомет. Такие люди были и в средние века, и в новое время, как в христианском, так и в магометанском, браминс-ком, буддийском, конфуцианском мире. Так что знать то, что говорили в сущности почти всегда одно и то же все мудрые люди всех народов о том, как должны для их истинного блага жить люди по отношению ко всем главным условиям жизни человеческой, в этом и только в этом истинная настоящая наука. И науку эту необходимо знать каждому человеку для того, чтобы, пользуясь тем опытом, какой приобрели прежде жившие люди, не делать тех ошибок, которые они делали.
И вот знать все то, к чему одному и тому же пришли все эти мудрые люди, в этом, только в этом одном истинная, настоящая наука.
Наука о том, как надо жить людям для того, чтобы жизнь их была хорошая, касается многих, разных сторон жизни человеческой: учит тому, как относиться к обществу людей, среди которых живешь, как кормиться, как жениться, как воспитывать детей, как молиться, как учиться и многое другое. Так что наука эта в ее отношении к разным сторонам жизни человеческой может казаться и длинной, и многосложной, но главная основа науки та, из которой каждый человек может вывести ответы на все вопросы жизни, и коротка, и проста, и доступна всякому, как самому ученому, так и самому неученому человеку.
Оно и не могло быть иначе. Все равно, есть ли Бог или нет Бога, не могло быть того, что мог бы узнать самую нужную для блага всякого человека науку только тот, кому не нужно самому кормиться, а кто может на чужие труды 12 лет учиться в разных учебных заведениях. Не могло быть этого и нет этого: настоящая наука та, которую необходимо знать каждому, доступна и понятна каждому, потому что вся эта наука в главной основе своей, из которой каждый может вывести ее приложения к частным случаям, вся она сводится к тому, чтобы любить Бога и ближнего, как говорил Христос. Любить Бога, т.е. любить выше всего совершенство добра, и любить ближнего, т.е. любить всякого человека, как любишь себя. Так же высказывали истинную науку в этом самом ее простом виде еще прежде Христа и браминские, и буддийские, и китайские мудрецы, полагая ее в доброте, в любви, в том, чтобы, как сказал это китайский мудрец, делать другому то, чего себе хочешь.
Так что истинная, настоящая наука, нужная всем людям, и коротка, и проста, и понятна. И это не могло быть иначе, потому что, как прекрасно сказал это малороссийский мудрец Сковорода: Бог, желая блага людям, сделал все ненужное людям — трудным, и легким — все нужное им.
Такова истинная наука, но не такова та наука, которая в наше время в христианском мире считается и называется наукой. Наукой в наше время считается и называется, как ни странно это сказать, знание всего, всего на свете, кроме того одного, что нужно знать каждому человеку для того, чтобы жить хорошею жизнью.
Люди, занимающиеся теперь наукой и считающиеся учеными, изучают все на свете. И таких изучений, называемых наукой, такое огромное количество, что едва ли есть на свете такой человек, который не то, чтобы знал все эти так называемые науки, но мог бы хотя перечислить их. Наук этих пропасть, с каждым днем появляются новые. И все эти науки, называемые самыми странными выдуманными греческими и латинскими словами, считаются одинаково важными и нужными, так что нет никакого указания на то, какие из этих наук должны считаться более, какие менее, важными, и какие поэтому должны изучаться прежде и какие после, какие более и какие менее нужны людям.
Не только нет такого указания, но люди, верующие в науку, до такой степени верят в нее, что не только не смущаются тем, что наука их не нужна, но, напротив, говорят, что самые важные и полезные науки это те, которые не имеют никакого приложения к жизни, т.е. совершенно бесполезны. В этом, по их понятиям, вернейший признак значительности науки.
Понятно, что людям, так понимающим науку, все одинаково нужно. Они с одинаковым старанием и важностью исследуют вопрос о том, сколько солнце весит, и не сойдется ли оно с такой или иной звездой, и какие козявки где живут и как разводятся, и что от них может сделаться, и как земля сделалась землею, и как стали расти на ней травы, и какие на земле есть звери, и птицы, и рыбы, и какие были прежде, и какой царь с каким воевал и на ком был женат, и кто когда какие складывал стихи и песни, и сказки, и какие законы нужны, и почему нужны тюрьмы и виселицы, и как и чем заменить их, и из какого состава какие камни и какие металлы, и как и какие пары бывают и как остывают, и почему одна христианская церковная религия истинна, и как делают электрические двигатели и аэропланы, и подводные лодки, и пр., и пр., и пр. И все это науки с самыми странными вычурными названиями, и всем этим с величайшей важностью передаваемым друг другу исследованиям конца нет и не может быть, потому что делу бывает начало и конец, а пустякам не может быть и нет конца. Не может быть конца особенно когда занимаются этими, так называемыми науками люди, которые не сами кормятся, а которых кормят другие и которым поэтому от скуки больше и делать нечего, как заниматься какими бы то ни было забавами. Выдумывают эти люди всякие игры, гулянья, зрелища, театры, борьбы, ристалища, в том числе и то, что они называют наукой.
Знаю, что эти мои слова покажуться верующим в науку, а в науку теперь гораздо больше верующих, чем в церковь (и веру эту еще никто не решался назвать тем, что она есть в действительности, простым и очень грубым суеверием), таким страшным кощунством, что эти верующие не удостоят мои слова вниманием и даже не рассердятся, а только пожалеют о том старческом оглупении, которое явствует из таких суждений. Знаю, что так будут приняты эти мои суждения, но все-таки скажу все то, что думаю о том, что называется наукой, и постараюсь объяснить, почему думаю то, что думаю.
Как я уже сказал, перечислить все те предметы, изучение которых называется науками, нет никакой возможности, и потому для того, чтобы можно было судить о том, что называется науками, я постараюсь, распределив все знания, называемые науками, по тем целям, которые они преследуют, обсудить, насколько все знания эти соответствуют требованиям настоящей науки, а если и не соответствуют, то достигают ли хотя тех целей, которые ставят себе люди, занимающиеся ими.
Знания, называемые науками, сами собой распределяются по преследуемым ими целям на три главные отдела.
Первый отдел — это «науки» естественные: биология во всех своих подразделениях, потом астрономия, математика и теоретические, т.е. не прикладные — физика, химия и другие со всеми своими подразделениями. Второй отдел будут составлять науки прикладные: прикладные физика, химия, механика, технология, агрономия, медицина и другие, имеющие целью овладевание силами природы для облегчения труда людского. Третий отдел будут составлять все те многочисленные науки, цель которых оправдание и утверждение существующего общественного устройства. Таковы все так называемые науки богословские, философские, исторические, юридические, политические.
«Науки» первого отдела: астрономия, математика, в особенности столь любимая и восхваляемая так называемыми образованными людьми биология и теория происхождения организмов и многие другие «науки», ставящие целью своей одну любознательность, не могут быть признаны науками в точном смысле этого слова по двум причинам. Во-первых, потому, что все эти знания не отвечают основному требованию истинной науки: указания людям того, что они должны и чего не должны делать для того, чтобы жизнь их была хорошая. Во-вторых, не могут быть признаны науками еще и потому, что не удовлетворяют тем самым требованиям любознательности,ко-торые ставят себе занимающиеся ими люди. Не удовлетворяют же все эти «науки», за исключением математики, требованиям любознательности потому, что, исследуя явления, происходящие в мире неодушевленном и в мире растительном и животном, «науки» эти строят все свои исследования на неверном положении о том, что все то, что представляется человеку известным образом, действительно существует так, как оно ему представляется. Положение же это о том, что мир действительно таков, каким он познается одним из бесчисленных существ мира — человеком, теми внешними чувствами: зрением, обонянием, слухом, вкусом, осязанием, которыми одарено это существо (человек), — совершенно произвольно и неверно. Совершенно произвольно и неверно это положение потому, что для всякого существа, одаренного другими чувствами, как наприммер, для рака или микроскопического насекомого и для многих и многих, как известных, так и неизвестных нам существ, мир будет совершенно иной. Так что первое положение, на котором основываются все выводы этих наук, положение о том, что мир в действительности таков, каким он представляется человеку, произвольно и неверно. А потому и все выводы из этого положения, основанного на данных внешних чувств одного из существ мира, человека, не содержат в себе ничего реального и не могут удовлетворить серьезной любознательности.
Но если и допустить, что мир действительно таков, каким он представляется одному из бесчисленных существ, живущих в мире, человеку, или то, что, не имея возможности познать мир, каков он в действительности, мы довольствуемся изучением того мира, который представляется человеку, то и тогда познание этого мира не может точно так же удовлетворить требованиям разумной любознательности. Не может удовлетворить потому, что все явления этого мира представляются человеку не иначе, как в бесконечном времени и бесконечном пространстве, и потому, как причины, так и последствия каждого явления, а также и отношения каждого предмета к окружающим его предметам никогда не могут быть действительно постигнуты. Причины происхождения каждого явления, а также и последствия его теряются в бесконечном прошедшем и будущем времени. Точно так же отношение каких бы то ни было предметов к окружающим их предметам не может быть точно определено, так как всякий предмет не может быть представляем иначе, как веществом в пространстве, а вещественные предметы не могут быть мыслимы иначе, как по отношению к бесконечно великим и бесконечно малым предметам.
Человек произошел от низших животных, а низшие животные от кого? А сама земля как произошла? А как произошло то, отчего произошла земля? Где мне остановиться, когда я знаю, что по времени конца нет и не может быть ни вперед, ни назад. Или мне говорят, что солнце во столько-то тысяч раз больше земли. Но солнце ничто в сравнении со звездами в Млечном Пути. А в человеке кровяные шарики, а в шариках молекулы, а в молекулах что?
Так что хотя могут быть и забавны, и интересны для людей, свободных от необходимого для жизни труда, исследования так называемых естественных наук о происхождении миров или органической жизни, или о расстояниях и величине миров, или о жизни микроскопических организмов и т.п., исследования эти не могут иметь никакого значения для серьезного, мыслящего человека, так как составляют только праздную игру ума, и потому ни в каком случае не могут быть признаваемы науками.
Так это по отношению первого отдела так называемых наук.
Второй отдел «наук», прикладные, т.е. различные знания о том, как наилегчайшим способом бороться с силами природы и как пользоваться ими для облегчения труда людского, еще менее, чем знания первого отдела, могут быть признаны наукой. Не могут такого рода знания быть признаны наукою потому, что свойство истинной науки, так же, как и цель ее, есть всегда благо людей, все же прикладные науки, как физика, химия, механика, даже медицина и другие, могут так же часто служить вреду, как и пользе людей, как это и происходит теперь. Теперь, при капиталистическом устройстве жизни, успехи всех прикладных наук, физики, химии, механики и других, неизбежно только увеличивают власть богатых над порабощенными рабочими и усиливают ужасы и злодейства войн. И потому все прикладные знания могут быть признаны мастерствами или теориями различных мастерств, но никак не наукой.
Остается третий разряд знаний, называемых наукой, знаний, имеющих целью оправдание существующего устройства жизни. Знания эти не только не отвечают главному условию того, что составляет сущность науки, служению благу людей, но преследуют прямо обратную, вполне определенную цель удержать большинство людей в рабстве меньшинства, употребляя для этого всякого рода софизмы, лжетолкования, обманы, мошенничества. «Науки» эти прежде всего богословские, кощунственно называемые «закон Божий», разные гомилетики, патристики и пр., и пр. Потом лжефилософия, как Гегель, Маркс, Гек-кель, Ницше и т.п., потом юриспруденция со всеми своими пропедевтиками, криминалистиками, международными, финансовыми и т.п. правами, потом исторические науки со своим патриотизмом и описанием всякого рода преступлений в виде великих подвигов. Думаю, что излишне говорить о том, что все эти знания, имеющие целью зло, а не благо человечества, не могут быть названы наукой.
Так что в наше время называется наукой не то, что всеми людьми признается истинным, разумным и нужным, а наоборот, признается истинным, разумным и нужным все то, что некоторыми людьми называется наукой.
И потому на ваш вопрос, вредна ли наука и в чем ее вред, ответ мой тот, что нет на свете ничего нужнее, благотворнее настоящей науки, и напротив, нет ничего вреднее тех пустяков, которые называются праздными людьми нашего мира науками.
Главная причина того зла, от которого теперь страдают люди, причина того деления людей на властвующих и подвластных, на рабов и господ, и той ненависти и злодеяний, которые производят это деление, главная причина этого зла — лженаука. Только эта лженаука дает властвующим возможность властвовать и лишает подвластных возможности освободиться от своего порабощения. И те, которые властвуют (я разумею, не одни правительства, а всю властвующую касту), знают это и хотя часто и бессознательно, но чутко, чтобы не выпустить власть из рук, следят за наукой и всеми силами поддерживают ту, так называемую науку, которая им на руку, и всячески заглушают, извращают ту истинную науку, которая может обличить их беззаконную, преступную жизнь.
Люди эти, составляющие правительство и властвующие классы, хорошо знают, что все дело в том, усвоится народом ложная или истинная наука, и потому учреждают и поддерживают, одобряют и поощряют все те пустые, ненужные рассуждения, исследования, праздные умствования, всякие теории разных мастерств, приспособлений к жизни и всякого рода юридические, богословские и философские софизмы, которые называются науками, настоящую же науку, науку о том, как жить доброй жизнью, признают «ненаучной», принадлежащей к чуждой науке области религии. Область же религии признается ими, у нас преимущественно правительством, в других христианских странах, Англии, Германии, Франции, Австрии, высшим обществом, не подлежащей обсуждению, и все данные религии, несмотря на явные в них нелепости, выдаваемые за священные истины, признаются неизменно такими, какими они дошли до нас. В области наук считается необходимым исследование, проверка изучаемого, и хотя сами по себе предметы лженауки ничтожны, т.е. исключено из нее все то, что касается серьезных нравственных вопросов жизни, в ней не допускается ничего нелепого, прямо противного здравому смыслу. Область же религии, к которой отнесены все серьезные жизненные, нравственные вопросы, вся переполнена бессмысленными чудесами, догматами, прямо противными здравому смыслу, часто даже и нравственному чувству, к устранению которых никто не смеет прикоснуться. И потому естественно, что люди «науки», с особенным уважением, подобострастием относясь к своим пустяшным занятиям и со снисходительным презрением к тому соединению глубоких и нужнейших истин о смысле и поведении жизни с нелепейшими чудесами и догматами, называемому религией, внушают такие же чувства и своим ученикам.
И выходит то, что люди из народа, ищущие просвещения, а их теперь миллионы, с первых шагов на пути своего просвещения находят перед собой только две дороги: религиозное, отсталое, закостенелое учение, признаваемое священной, непогрешимой истиной, не могущее уже удовлетворить их разумным требованиям, или те пустяки, называемые «наукой», которые, как нечто почти священное, восхваляется людьми властвующего сословия- И люди из народа всегда почти подпадают обману и, избирая то, что называется наукой, забивают себе голову ненужными знаниями и теряют то свойственное уважение к важнейшему нравственному учению о жизни, которое, хотя в извращенном виде, они признавали в религиозных верованиях. А как только люди из народа вступают на этот путь, с ними делается то самое, чего и хотят властвующие классы, они, теряя понятие об истинной, настоящей науке, становятся покорными орудиями в руках властвующих классов для поддержания в рабстве своих собратьев.
Так что как ни велик вред ложной науки, и в том, что она забивает головы людей самыми ненужными пустяками, и в том, что посредством прикладных знаний дает возможность властвующему классу усиливать свою власть над рабочим народом, и в том, что прямо обманывает людей из народа своими богословскими, квазифилософскими, юридическими, историческими и военно-патриотическими лжами, главный величайший вред того, что называется наукой, в той полной замене истинной науки о том, что должен делать человек для того, чтобы прожить свою жизнь наилучшим образом, заключавшейся хотя и в извращенном виде в религиозном учении, совершенно пустыми, ни на что ненужными или вредными знаниями.
Сначала кажется странным, как могло это случиться, как могло сделаться то, что то, что должно служить благу людей, стало главной причиной зла среди людей. Но стоит только вдуматься в те условия, при которых возникали и развивались те знания, которые называются наукой, чтоб вредоносность этой науки не только не представлялась странной, но чтобы ясно было, что это и не могло быть иначе.
Ведь если бы то, что признается наукой, было произведением труда мысли всего человечества, то такая наука не могла бы быть вредною. Когда же то, что называется наукой, есть произведение людей, преступно незаконно живущих праздною, развратной жизнью на шее порабощенного народа, то не может такая наука не быть и ложною, и вредною. Если бы живущие грабежом разбойники или воровством воры составили свою науку, то наука их не могла бы быть ничем иным, как только знаниями о том, как наиудобнейшим способом; грабить, обворовывать людей, какие нужно иметь для этого орудия и как наиприят нейшим образом пользоваться награбленным. То же и с наукой людей нашего властвующего сословия.
«Но если и согласиться, что наука одного класса людей не может быть вся полезна для всех, все-таки такие знания, как физика, химия, астрономия, история, в особенности математика (кроме того и искусство), сами по себе не могут не быть полезны людям и расширением их миросозерцания, и своим практическим приложением, — скажут люди науки. — Если само по себе и нехорошо то, что были и есть люди, которым не надо самим кормиться, то все-таки все то, что сделали эти люди благодаря тем условиям, в которых они находились, не теряет от этого своей ценности».
Нет, не годится и эта оговорка для оправдания того, что у нас называется наукой.
Представим себе, что на острове живут тысячи семей, с трудом прокармливаясь земледельческим трудом, одна же семья владеет большей половиной острова и, пользуясь нуждой в земле остальных жителей, выстроила себе роскошный дом со всякими усовершенствованными приспособлениями, террасами, картинами, статуями, зеркалами, завела конюшни с дорогими лошадьми и всякого рода экипажами и автомобилями, вывела лучшей породы скот, развела фруктовые сады с теплицами, оранжереями, парк с беседками, прудами, фонтанами, теннисом и всякими играми. Что будет со всеми этими прекрасными самими по себе предметами после того, как власть этой одной семьи над своими владениями уничтожится, и тысячи семей, которые до этого кормились впроголодь на своей земле и работали на владельцев половины острова, получат в свое распоряжение дома, конюшни, лошадей, экипажи, скот, парк со всеми его фонтанами, теннисом, оранжереями и теплицами?
Как ни хороши и дом, и парк, и скот, и оранжереи, не могут все обитатели острова воспользоваться всем этим. Дом слишком велик даже для школы и будет слишком дорог своей поддержкой и отоплением, скот даже для породы слишком тяжел для плохих коров жителей, оранжереи, теплицы, беседки не нужны, так же, как не нужны другие сосредоточенные в одном месте приспособления богатых владельцев. Всем жителям острова нужно совсем другое: нужны хорошие дороги, проведенная вода, отдельные сады, огороды, нужна только следующая ступень благосостояния для всех, не имеющая ничего общего с террасами, статуями, автомобилями, рысаками, оранжереями, цветниками, тенниса-ми и фонтанами. Все эти сами по себе хорошие предметы: статуи, трюмо, оранжереи, рысаки, автомобили, как бы ни увеличивалось благосостояние людей острова, ни для них, ни для будущих поколений никогда не понадобятся. Увеличивающееся благосостояние всех людей, живущих общей жизнью, потребует совершенно других предметов.
То же и со знаниями, как теоретическими, так и прикладными, которые доведены в своем роде до большого совершенства людьми богатых сословий. Нет никакого основания предполагать, что те знания и те различные степени их развития среди людей, живущих вне каст одной общей для всех жизнью, будут те же самые, как и те, которые развились и развиваются среди немногих людей, живущих исключительной жизнью, не своими, а трудами других людей. Нет никакого основания предполагать, чтобы люди, живущие все одинаковой вне-кастовой жизнью, занялись бы когда-нибудь вопросами о происхождении организмов, о величине и составе звезд, о радие, о деятельности Александров македонских и других, об основах церковного, уголовного и других подобных прав, об излечении болезней, происходящих от излишеств, и многими и многими другими знаниями, которые теперь считаются науками.
Трудно предположить даже и то, чтобы люди, живущие общей жизнью, занятые вопросами истинной науки о том, что надо делать каждому человеку, чтобы жить хорошо, переделали бы все дела этой науки так, чтобы могли когда-нибудь на досуге заняться и аэропланами, и тридцатиэтажными домами, и граммофонами, и взрывчатыми веществами, и подводными лодками, и всеми теми чудесами, которые даются теперь прикладными науками. Людям, занятым вопросами истинной науки, всегда будет слишком много своего нужного дела. Дело это будет в том, чтобы уяснить каждому человеку, что ему надо делать для того, чтобы не могло быть людей голодных или лишенных возможности пользоваться землей, на которой они родились, чтоб не было женщин, отдающих на поругание свое тело, чтоб не было соблазнов пьянства, алкоголя, опиума, табака, чтоб не было бы делений на враждебные народы, не было бы убийств на войнах людей чужих народов и своего народа на гильотинах и виселицах, не было бы религиозных обманов и мн. др. Мало того, людям, занятым истинной наукой, надо будет уяснить, что надо делать каждому человеку для того, чтобы хорошо воспитывать детей, чтобы хорошо жить в семье, чтобы хорошо питаться, чтобы хорошо воспитывать землю. Так много таких и много и много других важных вопросов будут стоять перед людьми, занятыми истинной наукой, что едва ли когда-нибудь будут они в состоянии и захотят заняться граммофонами, аэропланами, взрывчатыми веществами и подводными лодками.
Нет, не может быть в той науке, которая выросла на преступлении, на нарушении основного положения настоящей науки: хоть не любви, а уважения людей друг к другу и потому равенства их между собой, не могло в такой науке выработаться что-нибудь не то что полезное, но не вредное тому народу, на нарушении прав которого основывалась вся эта наука.
Ведь только забыть хоть на время то, к чему мы так привыкли, что мы уже не спрашиваем, хорошо ли это или дурно, и взглянуть на то, что делается с людьми под предлогом их обучения науке, т.е. самой нужной истине, чтобы ужаснуться на те преступления и нравственности, и здравого смысла, которые совершаются в этой области. Устраивают за большие деньги, собранные с народа, заведения, в которых одним людям разрешается, другим не разрешается учить и учиться. Определяется, чему и чему должны учиться люди и сколько времени и, главное, какое они за какое учение получат в виде диплома, дающего средства жить трудами других людей, вознаграждение.
Награждение и выгода за приобретение знаний!
Ведь это все равно, как если бы давали награждение людям за то, чтобы они ели приготовляемую для них пищу, и запрещали бы людям всякую другую кроме этой пищу.
Уже одно это обещание вознаграждения и запрещение есть свою пищу, несомненно доказывает, что пища дурная, и что те, кто готовят ее, желают не накормить, а отравить потребителей.
Разве не то же самое с тем, что у нас называется наукой? Люди властвующего класса хорошо знают, что живы они только до тех пор, пока царствует их ложная наука и скрыта настоящая, знают, что только стань на то место, на котором стоит теперь ложная наука, истинная, и конец их царству. А конец их царству потому, что при истинной науке не найдут они уж себе помощников из народа для того, чтобы, как теперь, посредством этих помощников, всяких полицейских, чиновников, учителей, тюремщиков, а главное, солдат, держать народ в своей власти — держать в своей власти самым простым старинным способом: на награбленные с народа деньги набирать помощников из народа, с помощниками грабить народ и частью награбленных денег подкупать новых помощников.
Узнай люди народа истинную науку, и не будет у властвующих помощников.
И властвующие знают это, и потому, не переставая, всеми возможными средствами, приманками, подкупами, заманивают людей из народа к изучению ложной науки и всякого рода запрещениями и насилиями отпугивают от настоящей, истинной.
Обман явный. Что же нужно делать людям, чтобы избавиться от него?
А только то, чтобы не поддаваться обману.
А не поддаваться обману — значит родителям не посылать, как теперь, своих детей в устроенные высшими классами для их развращения школы, и взрослым юношам и девушкам, отрываясь от честного, нужного для жизни труда, не стремиться и не поступать в устроенные для их развращения учебные заведения.
Только перестань люди из народа поступать в правительственные школы, и сама собой не только уничтожиться ложная, никому, кроме одного класса людей, ненужная лженаука, и сама собой же установиться всем и всегда нужная и свойственная природе человека наука о том, как ему наилучшим образом перед своей совестью, перед Богом, прожить определенный каждому срок жизни. И такая истинная наука, как ни стараются те, кому она вредна, заглушить ее, не переставая существует, как и не может не существовать между людьми. Такая истинная наука, как она ни забита усилиями людей властвующих классов, проявляется в нашем мире и в разных религиозно-нравственных учениях, не признаваемых ложной наукой и называемых сектами, проявляется, хотя и в неполном и извращенном виде, в учениях коммунизма, социализма, анархизма и, главное, в личных словесных поучениях людей людям. Только не верь люди в науку, вводимую насилием и наградами, и не обучайся ей, а держись только той одной свободной науки, которая учит только тому, что делать каждому человеку для того, чтобы прожить свой срок жизни, как это хочет от него Бог, живущий в его сердце, и само собой уничтожится то деление людей на высших властвующих и низших подвластных, и большая доля тех бедствий, от которых теперь страдают люди.
А такая истинная и свободная, не покупаемая и не продаваемая наука, которой учатся люди не для дипломов, а только для того, чтобы познать истину, и которой обучают люди не за деньги, а только для того, чтоб людям братьям передать то, что знают, такая наука всегда была и есть, и научиться этой науке можно всегда, не поступая за деньги в школы, гимназии, университеты и всякие курсы, и из устных поучений добрых и мудрых людей живущих и из таких же книжных поучений умерших великих мудрецов и святых людей древности.
Так вот мое мнение о том, что такое истинная наука и что такое ложная наука, в чем вред от нее и как от него избавиться.
1 Августа 1909 г.
Мысль моя о недостатках того свода знаний, который принято в нашем мире признавать и называть наукой, состоит в том, что истинной наукой можно признавать только такое собрание знаний, в котором все знания равномерно распределены и равномерно обработаны. В противном же случае, как это происходит теперь среди нашего христианского мира, когда считается наукой, истинной, непогрешимой наукой, собрание, с одной стороны, самых знаний, отчасти нужных для практических целей, отчасти совсем никому ни на что ненужных, как естественные, биологические, астрономические и т.п. науки, доведенные до высшей степени обработки, и, с другой стороны, различные измышления, оправдывающие существующий порядок или, скорее, беспорядок жизни, как все исторические, экономические науки и так называемые науки права, и когда вместе с тем совершенно не признаются и не изучаются третьи, самые важные и нужные знания, религиозные и нравственные, то такое собрание знаний никак не может быть названо «наукой», т.е. предметом важным и заслуживающим доверия и изучения.
Я несколько раз высказывал эту мысль, сравнивая то, что, по моему мнению, и можно, и должно считать истинной наукой, со сферой, в которой все радиусы равной длины и равномерно распределены по своему расстоянию один от другого. Сравнением этим я выражал то, что как при таком только равномерном расположении радиусов и равной длине их может быть определена сфера, так точно только при равномерном распределении одинаковой степени обработки знаний может быть определено и то, что можно считать истинной наукой; и что как при большой длине радиусов одной стороны и при краткости и отсутствии радиусов других сторон не только не может быть определена сфера, но теряется даже понятие сферы, точно так же и в деле науки доведение до большей степени обработки одной малой части знаний и пренебрежение, и игнорирование всех других не только не может составить того, что может быть признано наукой, но есть такое ложное соединение случайных произведений ума, которое лишает людей даже самого понятия о том, чем может и должна быть истинная наука.
А это-то самое и случилось с тем, что в нашем европейском квазихристианском мире называется наукой; и случилось от того, что (продолжая сравнение знаний с радиусами сферы), как для того, чтобы определить сферу, нужно прежде всего составить три взаимно перпендикулярные, равной длины диаметра и потом уже из образовавшихся из перекрещения этих диаметров прямых углов проводить равномерно отдаленные друг от друга одинаковой длины диаметры, точно так же и в деле науки, вообще для определения ее, необходимо прежде всего положить главные основы всех знаний, состовляющих науку. А таких основ, по мнению не моему, а всех величайших мудрецов и Учителей жизни всего мира, так же как и диаметров, определяющих сферу, тоже три: первая — учение о своем я, отделенном от Всего, т.е. учение о душе, вторая — учение о том, что такое то Все, от чего человеческое я сознает себя отделенным, т.е. учение о Боге, и третья — учение о том, каково должно быть отношение я к тому Всему, от чего оно отделено, т.е. учение о нравственности.
И точно так же, как только при составлении трех взаимно перпендикулярных диаметров возможно проведение дальнейших диаметров и определение дуг, точно так же, и в деле науки, в ее истинном смысле, только при постановке в основу всех знаний этих трех основных учений возможно дальнейшее развитие знаний и решение вопроса о том, какое из всех знаний должно быть выбрано прежде и какое после, а также и то, до какой степени должно быть доведено каждое из них. Так что без этих учений: о душе, о Боге и нравственности, не может быть разумного знания, т.е. того, что может быть названо наукой.
А эти-то учения вполне отсутствуют в нашем мире, и оттого, как это и должно было быть, наукой, считающейся очень важным делом, признается в нашем мире случайный сброд праздных упражнений и часто вредных мыслей, не только лишающих людей возможности разумного представления о том, чем может и должна быть наука, но и возможности какого-либо нравственного учения, связанного с такой наукой. От этого-то и безнравственная жизнь людей нашего мира, от этого и ложь науки. Безнравственная жизнь поддерживается ложной наукой. Ложная же наука, в свою очередь, поддерживает безнравственную жизнь людей. И выхода из этого ложного круга нет иного, как только полное признание ложности существующей науки и попытки установления истинной.
Истинной же наукой, по моему мнению, может быть и будет только такая наука, в основу которой будет положено религиозно-нравственное учение о душе человека, о Боге и нравственности, и когда, вследствие этого, наука эта не будет, как теперь, средством увеселения, препровождения времени, удовлетворения праздного любопытства, материальных улучшений одного сословия богатых людей, а будет необходимым для всех, всех учением о жизни и в нравственном, духовном, и в практическом смысле и доступным всем, всем людям, и прежде всего трудящемуся сословию, а не одному малому праздному классу людей. Вследствие чего такая наука не будет, как теперь, продаваться и покупаться, не будет мастерством, не будет средством улучшения своего материального положения, а будет естественно, бескорыстно, радостно, как все духовное, передаваться от людей людям.
Какая будет эта истинная наука, в каких формах она проявится и много ли в ней останется из того, что теперь считается наукой, мы не знаем и не можем знать, но наверное можно сказать, что такая наука, наука всего народа, будет совсем иная, чем теперешняя наука, наука одного и самого развращенного сословия.
Но, может быть, люди, верующие в науку, скажут, что мое определение того, что основой всех знаний должны быть учение о душе, о Боге и нравственности, произвольно, и что человеку нужнее знать о весе Солнца и о микробах, и о происхождении животных, о 7000 видов мух и т.п., чем знать то, что он такое, что то Все, от чего он чувствует себя отделенным, и как ему надо жить. Знаю, что многие люди нашего времени, верующие в науку так же, как люди верят в церковное учение, скажут или подумают это. Точно так же, как верующие в церковь совершенно искренно и наивно думают и говорят, что утверждение о том, что вся вера в том, чтобы любить Бога и ближнего, произвольно, и что гораздо важнее знать, какие иконы исцеляют и в какой именно момент совершается пресуществление и т.п., точно так же и верующие в науку совершенно искренно убеждены в том, что утверждение о том, что сущность науки в религиозно-нравственном учении, есть парадокс и отсталость, а что истинная наука в том, чтобы знать, какой царь и когда с кем воевал, и кто какие писал стихи, и как господин Р. определяет государственное право совершенно противно тому, как его определяет г-н С, и как произошла обезьяна, и какая когда придет комета и т.п. Люди эти так уверены в том, что, посредством памяти набив себе голову всякими праздными рассуждениями разных господ о самых ненужных людям предметах, они стоят на высшей точке человеческого развития, что доказывать что-либо таким людям совершенно бесполезно. Тех же людей, у которых слепая вера в науку не загородила совершенно возможность критического отношения к тому, что они называют наукой, я очень прошу, поняв сущность моих доводов, показать мне, в чем я ошибаюсь.
Для того же, чтобы будущие возражатели мои не отдалялись бы от сущности вопроса, я постараюсь здесь еще раз, насколько могу, коротко и ясно выразить сущность моего осуждения и отрицания того, что в нашем мире признается и называется наукой.
Отрицаю я то, что среди нас называется наукой, потому, что все то, что среди нас называется этим именем, есть случайный подбор знаний, которые нужны или интересны, или забавны для малого числа людей, освободивших себя от телесного, нужного для жизни труда и перенесших этот труд на шею народа, лишенного большей частью самых первобытно нужных для него знаний.
Отрицаю я то, что у нас называется наукой, еще и потому, что знания, которые в нашем мире считаются наукой, покупаются и продаются, как всякий товар, и потому доступны только богатым классам и немногим людям из народа, которым или особенные способности, преимущественно памяти, для изучения этих знаний, или особенные жизненные случайности дают возможность, усвоив эту выгодную в житейском смысле науку, выйти из среды рабочего народа и, благодаря «науке», сесть на его шею.
Отрицаю я, главное, то, что у нас называется наукой, потому, что эта «наука» не только не включает в себя самых важных знаний человечества о душе, Боге и нравственности, но, напротив, умышленно игнорирует эти знания, извращает их или проповедует учения, долженствующие заменить их. Так что все то, что у нас считается и называется наукой, не только не есть нечто несомненно истинное и благотворное для народа, для всего народа, как это внушают жрецы «науки», но есть такой же грубый и зловредный обман, как и обман церковного закона Божия, имеющий ту же цель: с одной стороны, удовлетворение требований воображения, ума и даже сан-тиментальности праздных людей, с другой стороны, оправдание существующего ложного, безнравственного устройства жизни.
9 декабря 1909 г. Ясная Поляна,
Все согласны в том, что науки и искусства составляют в наше время деятельность наиболее уважаемую, чествуемую и вознаграждаемую. Поощрение наук и искусств считается самым почтенным, противодействие им — самым постыдным делом. Большинство памятников и статуй, воздвигаемых на площадях, суть памятники ученых и художников. Празднуемые юбилеи — преимущественно, юбилеи ученых и художников. Если не всякий деятель науки и искусства может надеяться получить 200000 за лимфу, 500 тысяч за картину, 50 тысяч за абонемент, то всякий уверен, что, занимаясь наукой или искусством, получит вознаграждение больше чем в 20 раз превосходящее вознаграждение чернорабочего, мастерового.
Как в старину богатый человек, желавший жертвой части своего состояния заслужить уважение общества, давал деньги на церкви, монастыри или филантропические учреждения, так теперь такой человек для этой цели дает деньги на ученые и художественные учреждения: школы, институты, клиники, художественные заведения, галереи, музеи.
Огромное количество людей в нашем мире постоянно занято науками и искусствами или тем, что считается людьми науками и искусствами.
Беру первую попавшуюся газету и читаю объявления. Газета* эта «Русские ведомости» 1890 г., 15 декабря, в которой у меня были завернуты тетради. Большинство предметов, о которых говорится в газете, суть предметы, касающиеся наук и искусств. Читаю первую страницу объявлений.
Журнал гражданского и уголовного права, выходит ежемесячно. |
Предмет науки |
|||
Политическая, общественная и литературная газета «День». |
Дело науки и искусства |
|||
В конторе Печковского открыта подписка на все русские и иностранные журналы. |
Тоже наука и искусство |
|||
Открыта подписка на иллюстрированный журнал «Детское чтение» в 1891 году... |
Педагогическая наука |
|||
Альманах. Содержание альманаха: стихотворение... Открыта подписка на 1891 г. !«Кормчий» (Путеводитель). |
Богословская наука |
|||
Духовно-народный иллюстрированный журнал- |
|
|||
Собрание сочинений А.ИЛевитова. По выходе из печати в начале января 1891 г. |
Искусство, поэзия |
|||
|
||||
«С церковного амвона» — желающие выписать... Еще подписчики получат 12 месяцев «Жития святых».,. |
Наука богословия |
|||
Открыта подписка. Большой семейный, иллюстрированный журнал «Живописное обозрение». В течение года выдается подписчикам 52 нумера. Новость — акварельные картины... Галерея известных русских художников. |
Наука и искусство, поэзия и живопись |
|||
Театр Корш. Литературно-музыкальный вечер ААЭйхлер-Пименовой. |
Искусство, декламация и музыка |
|
||
|
||||
Театр Парадиз. Г-жа Жюдик-Ниниш. В воскресенье... |
Искусство драматическое |
|
||
|
||||
Императорское русское музыкальное общество, московское отделение, 15-го декабря, в субботу... Четвертое симфоническое собрание... |
Искусство музыки |
|
||
|
||||
|
||||
|
||||
17-го декабря 1890 г. имеет быть прочтена... профессором КАТимирязевым лекция «Новейшие исследования о происхождении азота растений и их отношение к земледелию... |
Наука |
|
||
|
||||
|
||||
|
||||
В суб. 15-го дек. в 7 1/2 ч. в помещении Политехнического музея имеет быть публичное заседание ученого отдела императорского общества любителей естествознания, антропологии и этнографии. Предметы заседания: 1) Доклад Янжула... |
Наука |
|
||
|
||||
|
||||
|
||||
|
||||
|
||||
В субботу 15~го дек. в 7 1/2 ч. в помещении Политехнического музея имеет быть публичное заседание ученого отдела О.Р.Т.З. 1) С.А.Владимиров... |
Наука |
|
||
|
||||
|
||||
|
||||
«Русские ведомости» (год 26). Условия подписки... |
Наука и искусство |
|
||
|
||||
Публичная лекция ВАГольцева «об искусстве»... |
Наука |
|
||
|
||||
Вышла и продается в книжном магазине «Опыт методики элементарного курса истории»... |
Наука |
|
||
|
||||
Новое издание Павленкова «Дарвинизм»... |
Наука |
|
||
«Пантеон Литературы». Открыта подписка на трехмесячный историко-литературный журнал... |
Наука и искусство |
|
||
|
||||
|
||||
Открыта подписка на 1891 г. на журнал «Труд»... |
Наука и искусство |
|
||
|
||||
Вышел в свет 7-й выпуск «Настольный энциклопедический словарь». |
Наука |
|
||
|
||||
|
Перевертываю страницу. Передовая статья о необходимости распространения коммерческого образования. Говорится о приготовлении учителей коммерческих наук (следовательно, дело науки).
Далее. Внутренние известия. Петербург. Заседание исторического общества (наука). Далее. Театр и музыка. Шехерезада. Испанское каприччио. Ночь на Лысой горе, концерт d.mol и симфония f.mol. La Roussote. Галеви. Жюдик (искусство).
Перевертываю еще страницу. Заметка по поводу открытия Коха — наука — и заметка (наука) по поводу предстоящего собрания общества любителей художеств. Дело идет об искусстве живописи.
Еще объявления. Дамские трости, 210 книг новейших русских и иностранных писателей (искусство). Потом объявления девяти театров с балетом — дело искусства.
В фельетоне — художественная критика. Тоже наука или искусство.
Очевидно, большую долю интересов публики составляют интересы научные и художественные.
Присмотритесь к работам людей, живущих в большом городе, и вы увидите, что большая часть трудов этих людей посвящена занятиям науками и искусствами и приготовлением предметов, нужных для этого.
В каждом доме вы найдете несколько десятков учеников от городского училища до студентов, занимающихся исключительно науками. Реалисты, гимназисты, техники, гимназистки, студенты, академисты, занятые только наукой. Большей частью родители их живут только для них, и потому весь труд на содержание этих семей совершается для науки, в самом общем смысле. Сочтите потом труд, который был положен на постройки самих зданий, в которых производится обучение: университеты, гимназии, академии, училища, и труд на содержание, отопление этих зданий; потом труд на приготовление всех приспособлений, инструментов всякого рода, употребляемых при этих училищах, бумага, перья, карандаши, тетради и, наконец, миллионы книг, приготовленных к занятию десятка тысяч людей. Посмотрите потом на библиотеки, музеи, типографии, занятые печатанием миллиона миллионов книг. Все это делается во имя науки. Всмотритесь потом в так называемые произведения искусства, или предметы, нужные для произведений искусства, или предметы, которые теми, которые их производят, считаются предметами искусства: храмы, дворцы, украшения домов, памятники на площадях и кладбищах, всякие произведения искусства архитектуры. Расписные стены, картины в музеях и частных домах, картины гравюры, лито- цин-ко- и всевозможные графии, иллюстрации в книгах, объявления даже с картинками, — все это произведения искусства живописи. Бесчисленное количество инструментов, в особенности, фортепиано, звуки которого раздаются из каждого этажа; концерты, оперы, вечера с музыкой, ноты, консерватории, — все это приспособления или произведения музыкального искусства.
Миллионы книг, журналов, газет наполнены произведениями словесного искусства; чтения, декламации, театры с операми, комедиями, драмами, балетами, цирками суть произведения сценического искусства. Все это происходит во имя науки и искусства. И все это поглощает огромное количество труда не только для произведения предметов науки и искусства, но и людей, способных производить их. Тысячи и тысячи мужчин и женщин с детства учатся этим разным наукам и искусствам, в большей части случаев, в ущерб телесному и духовному здоровью, как все признают теперь. Научные школы полны учениками, занятыми изучением таких предметов, про которые многие ученые люди говорят, что они совершенно бесполезны. Художественные школы всяких родов полны учениками, которые все свое детство и юность проводят в упражнениях: в искусстве ходить на канате или очень скоро перебирать пальцами по клавишам или струнам, или ходить на носках. Для произведения предметов наук и искусств и для обучения им тратятся человечеством огромные силы. Что как большинство этих трат, а может быть, и все, напрасны. Ведь тратить можно только тогда, когда мы уверены, что мы делаем дело великой важности, или тогда, когда мы так богаты, что нам некуда девать труда. Но ведь этого нет. Тратятся миллионы рабочих дней на содержание театров с их развратными балетами и операми, когда у сельских жителей нет проселочных дорог. Тратятся миллионы на более чем сомнительной пользы музеи, когда у большого числа жителей того же города нет места, куда укрыть голову. Тратятся миллионы и миллионы рабочих дней типографщиков на печатание всего того вздора, который, не переставая, читается во всех частях света, в большинстве случаев не просвещая, а одуряя людей, когда большинство людей так завалено работой, что должно посылать детей и женщин на фабрики. Утверждение о том, что театры, музеи и книго- и газетопечатание, распространяя науки и искусства, сделают то, что будут и шоссе, и будут у всех приюты, и не будут работать женщины и дети — неубедительно, во-первых, потому, что нельзя найти логической связи между балетом и шоссе, и музеем, и домом для работы, а во-вторых, потому, что распространение театров и музеев, и печатания, продолжающееся уже довольно долго, не помогает, а, напротив, все более и более мешает улучшению быта масс (не прямо, а относительно). И потому, если иметь ввиду те очевидные злоупотребления научным и художественным званием, которое так обычно в нашей жизни, и все то зло, которое делается во имя и под влиянием этих деятель-ностей, то хочется ответить, что уважение, которым окружается деятельность научная и художественная, ложно и вредно; и что, так как наука и искусство приносят больше вреда людям, чем пользы, то гораздо бы лучше было, если бы их совсем не было. Так и отвечали, и отвечают не один Руссо, а многие и многие наиболее чуткие к нравственным вопросам люди. До такой степени возмутительно видеть самоуверенное спокойствие профессора, изучающего экскременты микроскопического существа или состав звезды Млечного Пути, и верующего, что из его исследования что-то может выйти, или фортепианиста, дошедшего до быстроты стольких-то ударов в секунду, или клоуна, перевертывающегося два раза на воздухе, — всех, вполне уверенных, что деятельность их выкупает с излишком те труды людей, нужных для их, не только безбедного, но, большей частью, роскошного существования, что естественно думать, что лучше уже не было бы никакой науки и искусства, чем такой очевидный обман и ложь во имя науки и искусства; что в наше время, благодаря распространению книгопечатания и гласности, науки и искусства сами себя все более и более компрометируют в глазах мыслящих людей, нападая друг на друга.
Возьмите какую хотите деятельность, научную или художественную, и в суждениях о ней вы найдете ее отрицание людьми науки и искусства. Великое научное открытие нашего времени: теория эволюции Дарвина. Все другие науки шатки; потому что основываются на умозрении. Здесь факты. И вот в науке фактов продолжается уже который год полемика между дарвинистами и антидарвинистами. Антидарвинисты, — и это все компетентные ученые с научными дипломами, — приводя в подтверждение себе мнения знаменитостей ученых, доказывают, что все учение Дарвина — ошибка, и что все разнообразие существ не могло произойти от одного. Дарвинисты, тоже ученые, и тоже приводя подтверждение знаменитостей, доказывают обратное. Обе стороны издеваются друг над другом, презирают, упрекают в невежестве и недобросовестности друг друга. И это взаимное отрицание друг друга повторяется и в отдельных вопросах, и в целых науках. Нет ни одного положения в науках (кроме математических), которое бы не было отрицаемо учеными же. Отрицают не только положения, но целые науки. В университете читаются лекции философии, юриспруденции, политической экономии, богословия, и профессора того же университета — естественники — считают все эти предметы, огульно, бесполезной и даже вредной болтовней. Богословы, философы — того же мнения о преподавании естественных наук, считая методы их ложными. Но мало того: та же наука сама нынче открывает 4-ое состояние тел Крукса или бацилл Коха и завтра отрекается. И этого еще мало. Преподавание того, как Христос улетел на небо и сидит, одесную Отца, тоже преподается как наука. Как наука выставляется и учение о духах, и люди приглашаются профессорами исследовать эти явления во имя науки.
То же и по отношению того, что называется искусством. Точно так же, как в науке сами ученые разбивают авторитеты науки, так же и художники взаимно разрушают все авторитеты искусства. Нет ни одного предмета искусства, который бы был признан всеми. Таким было долгое время древнее искусство Греции в Возрождение, но теперь уже давно наложены и на него руки. Те же предметы искусства для одних представляются верхом совершенства, для других — предметами отвращения и не заслуживающими даже названия произведения искусства. И все эти суждения исходят от людей одинаково компетентных.
Так это было, например, в то же время, как шла полемика о Дарвине в научной области, по отношению опер Вагнера. Страшные усилия, труды людей были потрачены и тратились на эти представления; все художники и критики художественные вникали и рассуждали, и толпа людей старых, почтенных по три дня сидели и слушали... Что? По мнению одних — сказку, глупую, пошлую сказку, которую ни один ребенок не выслушает без скуки, потому что это даже не сказка, а какая-то бессмысленная каша из плохих сказок, сопровождаемая такой же кашей звуков. Другие — высшее произведение искусства, искусство будущего. Тут прямо очевидна несоответственность приписываемой важности пустяковости содержания. В некоторых же предметах, так называемых искусств, как в картинах чувственных обнаженных женщин, в балетах, очевидна прямая вредность этих произведений, выставляемых чем-то хорошим, потому что составляет произведение искусства. Так что человеку, который вглядится в ту заброшенную людьми бедность низших классов, которым недоступны науки и искусства, вглядится в самоуверенность людей, занятых науками и искусствами, не имеющими никакого приложения к жизни и пользующихся за этим праздным занятием огромным, сравнительно с зарабатываемым низшими классами тяжелым трудом, обеспечением, — вглядится в ту нетвердость достоинств этих наук и искусств, отрицаемых самими служителями наук и искусств, и увидит даже несомненный вред, приносимый людям этими деятельностями, то естественно заключит, что если нельзя ограничить круг наук и искусств тем, что действительно нужно людям, а науки и искусства должны развиваться в теперешнем виде, то уже лучше, чтобы их и совсем не было.
Так и заключают многие люди, и не одни сторонники Руссо, — люди образованные, — но люди, самые главные решители этого вопроса, те люди, которые на своих плечах несут всю тяжесть этого производства, — именно, большая масса народа. Спросите эту массу народа, нужны ли ему музеи, галереи, университеты, консерватории, академии? И эта масса — масса, а не некоторые — везде и всегда ответит, что «нет, не нужны». И очевидно, они не нужны рабочим людям, потому что они ими не пользуются, не могут пользоваться, занятые работами вне города, да и не желают пользоваться, под условием тех тяжестей, которые они несут для поддержания их. Естественно думать и сказать, что лучше бы вовсе не было наук и искусств, чем если бы они поддерживались такими жертвами, какими они поддерживаются теперь, и были бы такие же, как они теперь. Естественно думать и сказать так; но это было бы несправедливо.
Что такое науки и искусства в самом широком и общем своем значении?
Это передача одних людей другим того, что узнают люди путем доказательств, рассуждений; искусства передают это же возбуждением в другом того же чувства, которое испытывает передающий.
И то, и другое необходимо для человечества, потому что, если бы не было наук и искусств, люди жили бы, как животные, ничем не отличаясь от них.
Все, что знает каждый из нас, начиная от знания счета и названия предметов, и от уменья выражать интонациями голоса различные оттенки чувств и понимать их, до самых сложных сведений, есть ничто иное, как накопление знаний, передававшихся от накопления к накоплениям науками и искусствами. Все, чем отличается жизнь человечества от жизни животных, есть результат передачи знания, знание же передается науками и искусствами. Не будь наук и искусств, не было бы человека и человеческой жизни.
Все, чем мы живем, все, что нас радует, все, чем мы гордимся, все, от железной дороги, оперы, знания небесной механики и доброй жизни людей, — все это есть ничто иное, как последствия этих дея-тельностей. Железная дорога есть ничто иное, как переданные от поколений к поколениям знания, приобретенные различными людьми, — того, как копать, как варить, калить, обделывать железо в полосы, гайки, винты, листы и т.п.; и опера есть ничто иное, как переданное от поколения к поколению понимание известных чувств, выражаемых различными словами, картинами, звуками.
Небесная механика есть накопление знаний и открытий в области движения светил, добрая жизнь людей есть последствие накопления выводов, наблюдений и откровений в области взаимных отношений людей.
Если бы люди не узнавали бы нового, лучшего и не передавали друг другу того, что они узнают, не было бы людей, а были бы животные, постоянно остающиеся на одной ступени развития. Науки и искусства — это то, что двигает людей вперед и дает им возможность бесконечного развития. Каждый отдельный человек, как бы он ни был силен умом, может приобрести только очень малое количество знаний, и если бы знания не передавались, то люди всегда бы оставались на одной и той же ступени; благодаря же способности передачи, люди могут усвоять знания всех предшествовавших поколений, прибавить к ним еще свои открытия. Для каждого есть бесконечно малая, есть дифференциал, но из бесконечного количества этих дифференциалов слагается возможность бесконечного распространения человеческого знания.
Все, чем обладает человек, есть последствие переданного ему знания.
Знания передаются двумя путями: науками и искусствами. Необходимо ясно и точно определить: 1) в чем состоит научная и художественная деятельность и 2) всякая ли научная и художественная деятельность составляет важное и нужное для людей дело, и если не всякая, то 3) какая именно научная и художественная деятельность важна и нужна для людей и потому достойна того уважения, которым пользуются в наше время деятельности этого имени.
В нынешнем году мне в первый раз довелось слышать самое, как уверяют так называемые знатоки, лучшее произведение Вагнера. Исполнение, опять по мнению знатоков, было прекрасное. Несмотря на все мое желание досидеть до конца, чтобы иметь право судить, я не мог этого сделать не от скуки, а от ужасающей фальши всего произведения. То же, что испытывает музыкальное ухо при таком большом количестве фальшивых нот, при которых все-таки не теряется смысл произведения (если бы все сплошь были неверные звуки, не было бы фальши и не было бы страдания при слушании), то же испытывало и мое поэтическое чувство, и я не мог выдержать этого страдания и ушел, не дослушав второго акта. Произведение это вот что такое: из всех известных мне народных эпосов самый непоэтический, неинтересный и грубый — это Нибелунги. Эту-то непоэтическую и грубую поэму бездарный и претенциозный сочинитель Вагнер переделал по-своему для своих музыкальных целей и вложил в нее туманную немецкую и скучную квазифилософскую закваску, потом на всю эту искусственную историю придумал, именно придумал, не музыку, а звуки, напоминающие музыку, и эту-то историю в драматической форме, выкрикивая неестественными звуками странные фразы, представляли наряженные люди.
Гете сказал: Man sieht die Absicht und wird verstimmt [Видишь намерение и это раздражает (нем.)]. Здесь же не только видишь Absicht, намерение, но ничего другого не видишь. И видишь намерение постоянно неосуществленное. Как я вижу ясно, что чудовище, с которым борется там кто-то, не чудовище, а два несчастные, изогнутые человека, которые стараются ходить в ногу и не расходиться, так точно и в драме, а главное, в том, что называется музыкой, я не вижу, не чувствую музыки, а чувствую и вижу ошалевшего от самомнения, музыкально внешне одаренного и поэтически бездарного немца, который хочет меня уверить, что та глупая сказка, которую он мне представляет, имеет глубокий смысл и трогательность. На это скажут: мое личное мнение, ни на чем не основанное, и личное мнение огромного большинства совершенно противуположно. На это я скажу, что мнение большинства, сколько я знаю, ни на чем не основано, кроме общих туманных фраз. Мое же мнение, как мне кажется, очень ясно обосновано именно вот на чем.
Всякое искусство имеет свою область и свое, отдельное от других искусств, содержание. Не говоря о том, в чем состоит сущность всякого искусства (о чем буду говорить после), выскажу здесь нужные для моих доводов об искусстве те положения, с которыми полагаю, что люди, занимающиеся искусством, спорить не будут. Когда я смотрю на архитектурное произведение, то я ищу архитектурной красоты, и если одна часть здания будет выстроена, а другая рядом с ним прекрасно написана красками, то мое чувство архитектурной красоты будет нарушено. После колонн я ждал портика, а тут вдруг изображение крыши или портика.
Всякое искусство имеет свои задачи, разрешаемые только им, этим одним искусством. Так, картина, изображающая пейзаж, может передать мне то, что она имеет сказать, только изображением воды, кустов, полей, дали, неба, а никакие стихи или музыка не передадут того, что имеет сказать мне живописец. Так и во всех искусствах и в особенности в музыке, самом задушевном, т. е. наиболее других завладевающем чувством людей искусстве. Музыка, если она музыка, имеет сказать нечто такое, что может быть выражено только музыкой. И это выражение музыкальной мысли, скорее содержания, имеет свои музыкальные законы, свое начало, середину, конец. Точно так же, как архитектурное, живописное, поэтическое произведение. И когда музыкант имеет нечто сказать своим искусством, то музыка и подчиняется этим условиям, как это всегда было и есть с древнейших времен и до сего времени.
Что же делает Вагнер?
Возьмите его партитуру без представления и слов, и вы найдете набор звуков, не имеющих никакого музыкального содержания и поэзии, никакой внутренней связи. Перевертывайте все эти ноты и музыкальные фразы как хотите, и не будет никакой разницы, так что музыкального произведения тут нет. И для того, чтобы придать какой-нибудь смысл этим звукам, надо слушать их одновременно с представлением. Слушая же их так, вы опять не получаете музыкального художественного впечатления, а слышите явно придуманную педантически с лейтмотивами, обозначающими появление каждого лица, попытку иллюстрации (иллюстрация поэзии музыкой, собственно, невозможна, потому что музыка, будучи гораздо более захватывающим, чем поэзия и драма, искусством, не может иллюстрировать поэзию) — попытку иллюстрации посредством подобия музыки бездарной и претенциозной переделки скверной поэмы. "Зигфрид" Вагнера и все его этого рода произведения подобны вот чему. Представим себе, что какой-нибудь стихотворец, изломавши свой язык так, что он может на всякую тему, на всякую рифму, на всякий размер написать стихи, которые будут похожи на стихи, имеющие смысл (такие стихи, каких два, три в каждом нашем журнале), представим себе, что такой стихотворец задастся мыслью иллюстрировать своими стихами какую-нибудь симфонию или сонату Бетховена или балладу Шопена. На бурные первые такты аллегро первой части этой сонаты этот стихотворец напишет даже не четыре, не два стиха, а один стих, соответствующий, по его мнению, этим первым тактам. Потом на следующие такты, более успокоенные, напишет тоже, по его мнению, соответствующие, без всякой внутренней связи с первым стихом и даже без рифмы и одинакового размера, и т. д. на всю сонату, симфонию или балладу. Такое произведение будет совершенно то же в поэтическом смысле, что "Зигфрид" Вагнера в музыкальном.
Таково, по моему мнению, значение того, что называют музыкой Вагнера.
И эта-то музыка обошла весь мир, дается везде, в постановке своей стоила, я думаю, миллионы во всех театрах Европы, и сотни, тысячи людей совершенно уверены, что, восхваляя эту антипоэтическую и музыкальную бессмыслицу, они доказывают свое утонченное образованно и вкус. Что же это значит?
А значит то, что мы в деле искусства дошли до того тупика, дальше которого идти некуда и из которого нет выхода. Признаком этого служат не одни произведения Вагнера. Я взял для примера музыку, но то же происходит во всех искусствах, оставляя архитектуру и скульптуру, которые не движутся, в живописи, в поэзии лирической, эпической (романы), в драме.
В живописи религиозная живопись, историческая, жанры, портреты надоели, да и нет в этом ничего не только превосходящего прежних, но даже равняющегося с ним.
И вот они прямо придумывают, стараются что-нибудь выдумать необыкновенное, притворяются наивными, верующими, не умеющими рисовать, чтобы подражать кому-то и что-то глубокомысленное выражать символами.
Или изображают ............................. ................................................
Или .............................................
В этом одном движении живописцев бездна, все больше и больше; и то, что они пишут, все непонятнее и непонятнее и все бездарнее и бездарнее. Нет ни одного, который бы был несомненно силен, как были сильны и понятны всем даже недавние: Кнаус, Месонье, Turner.
Но они, новые живописцы, нисколько не робеют и с непоколебимой уверенностью, свойством бездарности, продолжают открывать новые пути и восхваляют друг друга.
То же в поэзии, в лирической — нет Гете, Пушкина, Victor Hugo, стихи в роде этих поэтов надоели, и все пишут почти такие же. И вот новые поэты открывают новые пути, и дошло до того, что плоская бездарность Бодлер и Верлен считаются поэтами, и по открытому ими пути кишат их продолжатели - Маларме и подобные ему, пишущие что-то, по их мнению, прекрасное, но никому не понятное. То же делают у нас в России какие-то непонятные люди.
Но хорошо бы, если бы это проявилось только в лирической поэзии, это такая малая отрасль любительского, но то же происходит и в драматической, эпической поэзии.
Диккенсы, Теккереи, V. Hugo кончились. Подражателям их имя легион, но они всем надоели. Всё одно и то же, и вот выдумано новое: это Ибсен, Киплинг, Райдер Хагард, Доде-сын, Метерлинк и другие.
И опять то же явление: искание необычного, нового и отсутствие понятного. И, как в живописи, количество пишущих растет в ужасающих размерах и в тех же размерах падает степень дарованья. Люди не видят даже, что то, что они делают, не имеет ни капли смысла, и продолжают восхвалять друг друга и всё дальше и дальше уходят в сторону исключительности, искусственности и непонятности.
Ни в чем это не видно так, как в музыке. И ни в каком искусстве люди не ушли так далеко в искусственности, как в музыке. Я поэтому и начал с нее. Причина этому та, что другие искусства можно еще как-нибудь разъяснить, музыку же уж никак нельзя. И потому, если картина бессмысленна или неправильна, всякий зритель судит о ней и объясняет ее недостатки. То же и с поэзией. Всякий может сказать, что это лицо, событие ненатурально или неверно выражено; только о музыке — почти то же и о лирических стихотворениях — нельзя рассуждать, нельзя сказать, почему это хорошо или нехорошо.
От этого-то музыка (также и лирическая поэзия), попав на ложный путь искусств нашего времени (о чем — в чем ложность этого пути — будет сказано после), зашли в те страшные дебри бессмыслицы, в которых они теперь находятся.
Музыка есть искусство, действующее непосредственно на чувства, и потому, казалось бы, что для того, чтобы быть искусством, она должна бы действовать на чувства. Кроме того, она искусство преходящее. Произведение исполнено и кончено; вы не можете по произволу продолжить свое впечатление, как вы можете это сделать с картиной или с книгой. И потому, казалось бы, музыкальное произведение, чтобы быть искусством, обязано действовать на чувство. И что же? Большинство музыкальных произведений в подражание бессмысленным произведениям Бетховена суть набор звуков, имеющих интерес для изучивших фугу и контрапункт, но не вызывающий никакого чувства в обыкновенном слушателе; и музыканты нисколько не смущаются этим, — а спокойно говорят, что это происходит оттого, что слушатель не понимает музыки.
Музыкант играет вам свое сочинение, которое, как и большинство сочинений новых музыкантов, непонятно, т. е. чуждо музыке.
Вы не безграмотный человек, а эстетически образованный, знаете и цените классиков музыки. Вы слушаете, и сочинение вызывает в вас недоумение (особенно если музыкант веселого характера), не мистификация ли это? И не кидает ли он просто руками как попало, чтобы испытать вас, и вы говорите, что вам это не нравится. Нет, вы еще не понимаете, отвечает вам музыкант. Да когда же я пойму? Ведь уж кончено, сыграно. И почему же про стихотворения Маларме и драму Метерлинка я могу сказать, что эти стихотворения и драмы дурны, потому что бессмысленны, и никто мне не говорит, что я еще не понимаю, а в музыке мне говорят это. Произведение искусства должно тронуть меня, а чтобы тронуть меня, оно должно прежде всего быть понятно.
Tous les genres sont bons hors les genres ennuyeux [Все жанры хороши, кроме скучного (фр.)], — говорит почти это самое. Прежде всего всякое, а особенно музыкальное, произведение должно быть понятно. Произведение искусства ведь, в сущности, я думаю, есть не что иное, как делание понятным того, что было непонятно. Впечатление, производимое понятным искусством, всегда такое, что получившему художественное впечатление кажется, что он давно это знал, но только не умел высказать так, как оно высказалось в художественном произведении, так как говорить, что художественное произведение хорошо, но вам не нравится, потому что вы не понимаете, это все равно что мне предлагали бы есть солому или лимбургский сыр и объясняли бы то, что я не ем этого, тем, что у меня не развит еще вкус. Нет, я не ем солому, потому что она не вкусна, а лимбургский сыр, потому что он воняет. Если вы предлагаете мне пищу, то прежде всего сделайте, чтобы она была вкусна мне и другим людям, находящимся в том же положении, как и я.
Да, отвечают на это, вы еще не принимаете этой пищи потому, что вы не развиты, и потому вы лишены этого удовольствия, мы же хотим доставить вам это высшее удовольствие, которое вы не знаете, а мы знаем.
Кто это мы? И кто это вы?
Вы — это миллионы и миллионы людей, трудящихся мужчин и женщин, которые кормили, одевали, обстраивали, перевозили, охраняли вас, ту малую кучку людей, кучку паразитов, которая живет праздно трудом этих миллионов.
А кто же такие эти мы, находящиеся в обладании этой особенной красотой? Это те наши паразиты, проводящие свой век в обжорстве, праздности, пьянстве и разврате. Это крошечная кучка людей-паразитов, пришедшая к сознанию того, что нет бога, нет смысла в жизни, что надо уничтожать себя, пока жив, наслаждаться, чем можешь. И эта-то кучка научит всю массу тому, что такое настоящее искусство, и нам, знающим наслаждения искусством здоровым, понятным, всеобщим, — идти к вам на выучку!!
Не вернее ли предположить, что люди, оторвавшиеся от жизни, от истинной жизни труда, живущие паразитами, придумывали и придумывают себе средства сначала забавы, заполнения праздного времени, а потом забвения от сознания нелепости своей жизни, делают глупости и глупости эти называют искусством, — тем более это нужно предположить, потому что те, которых они хотят учить искусству и на которых они смотрят как на рабочий скот, который должен кормить, одевать, обстраивать, то есть нести их на себе как своих паразитов, знают очень хорошо, что такое искусство, и наслаждаются им. Знают, что такое поэзия всякого рода, рассказы, басни, сказки, легенды и романы, поэмы хорошие и понятные, знают, что такое песни и музыка хорошая и понятная. Знают, что такое картины хорошие и понятные. Они всё это знают и любят. Знают красоту и поэзию природы, животных, знают такие поэтические красоты, которых вы не знаете.
Почему вы думаете, должны сказать эти люди, что то, что вы себе устроили в маленьком вашем кружке паразитов, есть самое хорошее? Мы же находим, что оно скверное. Скверно оно потому, что оно большей частью развратно, исключительно, не всем доступно, и, главное, потому, что оно непонятно и становится понятно не потому, что человек поднялся до вас, а спустился до вас. Вы в своей безумной гордости говорите, что вы находитесь в обладании какой-то особенной красоты и что надо много трудиться, чтобы достигнуть до вас и понять эту вашу красоту, а мы находим, что то, что вы называете красотой, есть только удовлетворение вашей извращенности, и мы поэтому не хотим и не можем учиться у вас. Если вам хорошо и нужно ваше искусство — пользуйтесь им: оно нам не нужно. И потому не говорите, что для [нас].
Для того же, чтобы решить, кто прав, надо решить, что такое искусство, о котором могут существовать такие разнообразные, противуположные друг другу мнения.
Возьмите какое хотите произведение какого хотите искусства, и я вам покажу высказанные компетентными критиками о каждом суждения диаметрально противуположные. То же еще в гораздо большей степени происходит относительно современных произведений: то же произведение, как музыка Вагнера, драмы Ибсена, романы Зола, картины... одними считаются верхом совершенства, другими отвратительной мерзостью, не имеющей никакого права на название произведения искусства.
Что-нибудь неясно и очень запутанно в определении искусства, если могут существовать такие противоречия.
Могут быть различные мнения о достоинствах того или другого философского или научного произведения. Но никто не скажет, что астрономическое, физическое открытие и изложение его не есть произведение науки, или исследование о душе не есть философское произведение, но в произведениях искусства происходит полное отрицание. Вагнер — верх совершенства; Вагнер — не музыкант; Puvis de Chavannes — верх совершенства, Puvis de Chavannes — не живописец. Маларме — прелесть, Маларме — не поэзия, а чепуха и т. д.
Но что же такое искусство?
Для того, чтобы ответить на этот вопрос, надо посмотреть на происхождение искусства, на то, откуда взялась та деятельность, которую мы называем искусством. И это самое сделано людьми, и нет никакого сомнения в том, как утверждают новые исследователи этого предмета, что зачатки искусства можно найти у животных и что зачатки эти есть игра, забава.
Главная отличительная черта искусства, которую признавали все эстетики, в том, что произведения искусства не имеют целью материальную пользу. Не всякое бесполезное занятие есть искусство, не всякое искусство непременно бесполезно в матерьяльном смысле: так, например, всякого рода игры - теннис, шахматы, вист — бесполезны в матерьяльном смысле и составляют забаву, но они не искусство. Так что только известного рода бесполезная в матерьяльном смысле деятельность, имеющая целью забаву, составляет искусство. Какая же это деятельность?
Неужели искусство только забава, игра, увеселение? - невольно говорят люди, привыкшее приписывать искусству несвойственное ему по несчастному словечку Гегеля и Баумгартена значение наравне с познанием истины и добродетелью. Привыкши приписывать искусству такое значение, нам кажется, что мы принижаем его, видя его значение в одной забаве. Но это несправедливо. Искусство не принизится оттого, что мы припишем ему действительно принадлежащее и свойственное ему значение. Точно так же, как мы не принизим буддийского папу, если перестанем считать его далай-ламой, а признаем его человеком. Искусству приписывалось и приписывается какое-то неясное и превыспреннее значение, что оно как-то и почему-то должно возвышать душу человека (смотри все эстетики). Но значение это только приписывалось искусству затем, чтобы поддерживать значение людей, избирающих звание художников, но никто серьезно не верил в это ложно приписываемое искусству значение, и есть люди (огромное большинство рабочего народа), которые считают, и не без основания, не веря в то значение, которое ему приписывается, не видя другого, считают искусство прямо баловством богатых людей — с жира.
Если считать человека далай-ламой, или помазанником, или чем-то необыкновенным, то это может годиться для некоторых людей, но в большинстве это вызывает отпор, негодование и желание не признать за этим возвышающим себя так человеком даже и человеческого достоинства. Не лучше ли и прочнее признать человека тем, что он есть, и требовать к нему свойственного человеку места и уважения. То же и с искусством. Вместо того, чтобы приписывать ему какое-то мистическое значение возвышения души и осуществления идеала красоты и т. п., не лучше ли просто признать его тем, что оно есть в действительности, и придать ему то значение, которое ему свойственно, и значение это не маленькое.
Художественная забава? Но разве это так мало и ничтожно, чтобы презирать деятельность, имеющую целью художественную забаву? И всякая забава есть необходимое условие жизни. Человек сотворен так, что он должен не переставая жить, т. е. действовать. Он должен действовать и потому, что он животное, которое должно кормить, укрывать от непогоды, одевать себя и свою семью, и потому, что он в жизни, как лошадь на колесе, — не может не действовать. Он питается и спит, а напитанное и выспанное тело требует движения. Движение нужно для того, чтобы питать и укрывать себя и одевать. И так круг этот труда и питанья не переставая совершается в человеке. Но совершение этого круга утомляет человека, и ему нужен отдых, нечто выходящее из этого круга. И вот таким отдыхом, выходящим из этого круга, и является деятельность забавы: игры и искусства. Игра это деятельность бесполезная, имеющая целью не труд полезный — питания, укрывания, одежды и др., а напротив - отдых от этих трудов, употребление избытка своих сил не для дела, а для проявления этих сил — ловкости, изобретательности, хитрости и т. п.
Искусство — это другого рода отдых от труда, достигаемый пассивным восприниманием через заражение чувств других людей.
В искусстве всегда есть два лица: один тот, кто производит художественное произведение, и тот, кто воспринимает: зритель, слушатель. Художник производит, а тот только воспринимает. И в этом одна из отличительных от всего другого черт искусства — то, что оно воспринимается только пассивно, что тот, кто пользуется забавой искусства, не должен ничего сам делать, он только смотрит и слушает и получает удовольствие, забавляется. Именно тем, что он сам не делает усилия, а предоставляет художнику завладеть собой, и отличается художественная передача от всякой другой. Для того, чтобы понять научную теорию, чужую мысль, нужно делать усилия, в художественном же восприятии ничего этого не нужно, нужно только не быть ничем занятым, даже при сильных художественных впечатлениях и этого не нужно. Музыка, пенье, картина, несколько сильных слов рассказа, интонация захватывают зрителя или слушателя и отрывают его от того дела, которым он даже был занят.
Я вижу вырезушку на карнизе и испытываю то же самое чувство симметрии, интереса к рисунку, забавы, которое испытывал тот, кто задумал и вырезал их. То же самое я испытываю то самое чувство, которое испытывал тот, кто задумывал и вырезал фигуру на корабле. То же самое происходит при слушании рассказа о разлуке с матерью, когда он повторяет ее речи. То же при звуках перезвона и трепака на доске, когда я слушаю их. То же чувство я испытываю при слушании венгерского чардаша, симфонии, при чтении Гомера, Диккенса, при созерцании Микеланджело, Парфенона и всякого какого бы то ни было художественного произведения. Забава к удовольствие получения художественного произведения состоит в том, что я познаю непосредственно, не через рассказ, а через непосредственное заражение то же чувство, которое испытывал художник и которое я без него не узнал бы.
То, что в драме, романе, лирическом стихотворении, картине, статуе есть доля передаваемых сведений, то эта доля пересказа не есть искусство, а есть матерьял или балласт искусства, самое же искусство — в передаче чувства. От этого происходит то, что очень часто есть очень подробно представленное на картине положение или очень подробно описанные события в романе, поэме, или очень много сочетаний звуков, но нет ни живописного, ни словесного, ни музыкального произведения искусства.
Так что искусство есть забава, которая получается тем, что человек сознательно подчиняется заражению того чувства, которое испытывал художник. Удовольствие этой забавы состоит в том, что человек, не делая усилий (не живя), не перенося всех жизненных последствий чувств, испытывает самые разнообразные чувства, заражаясь ими непосредственно от художника, живет и испытывает радость жизни без труда се. Удовольствие состоит почти в том же, в чем состоит удовольствие сновидений, только с большей последовательностью; а именно в том, что человек не испытывает всего того трения жизни, которое отравляет и уменьшает наслаждения действительной жизни, а между тем получает все те волнения жизни, которые составляют ее сущность и прелесть, и получает их с тем большей силой, что ничто не мешает им. Благодаря искусству человек безногий или дряхлый испытывает наслаждение пляски, глядя на пляшущего художника-скомороха; человек, не выходивший из своего северного дома, испытывает наслаждение южной природой, глядя на картину; человек слабый, кроткий испытывает наслаждение силы и власти, глядя на картину, читая или глядя на театре поэтическое произведение или слушая героическую музыку; человек холодный, сухой, никогда не жалевший, не любивший, испытывает наслаждение любви, жалости.
В этом забава искусства.
Игра — необходимое условие жизни детей, молодых или устраивающих праздник жизни людей, когда есть избыток физических сил, не направленных на матерьяльную деятельность; и искусство — необходимое условие жизни взрослых и старых людей, когда силы физические все направлены на труд или силы эти ослабели, как это бывает в болезнях и старости. И то и другое необходимы человеку для отдыха от того круга труда, сна и питания, в котором он вертится со дня своего рождения и до смерти, как и всякое животное. И потому с тех пор, как живет человек, у него всегда были и будут эти оба вида забавы - игры и искусства, и искусство, не будучи тем мистическим служением красоте, как оно описывается в эстетиках, все-таки остается необходимым условием жизни людской.
Правда, есть для человека еще другая высшая деятельность, выводящая его из животного круга питания, труда и отдыха, — деятельность нравственная. Деятельность эта составляет высшее призвание человека, но то, что существует эта высшая деятельность, не мешает тому, чтобы искусство было важным и необходимым условием человеческой жизни.
Так вот что такое искусство. Искусство есть один из видов забавы, посредством которой человек, не действуя сам, а только отдаваясь получаемым впечатлениям, переживает различные человеческие чувства и этим способом отдыхает от труда жизни. Искусство дает человеку отдых подобно тому, который дает человеку сон. И как без сна не мог бы жить человек, так и без искусства невозможна бы была жизнь человека.
Но скажут на это: неужели искусство имеет только это значение? Искусство, мы знаем, вызывает в человеке самые высокие чувства, и потому нельзя ограничивать его значение одним отдыхом от труда. Замечание такое отчасти справедливо. Действительно, искусство может возбуждать в людях самые возвышенные чувства. Но то, что искусство может возбуждать самые возвышенные чувства, не доказывает того, чтобы в этом было назначение искусства. Слово, письмо, печать может передавать самые высокие понятия, но это не доказывает, чтобы в этом было назначение слова, письма, печати. Оно может передавать и сведения о том, как сохранять картофель или сводить бородавки. Сон, сновидения могут открывать нам самые возвышенные и глубокие мысли, как это испытывали многие, и могут представлять нам всякий вздор. Точно то же и с искусством.
Посредством искусства могут быть переданы самые возвышенные и добрые и самые низменные и дурные чувства. Так что то, что искусства, состоящие в пассивном воспринимании чувств других людей, есть забава, дающая отдых от труда, — нисколько не исключает того, что через искусство могут быть переданы самые возвышенные чувства, и то, что такие чувства могут быть переданы, не нарушает справедливости определения искусства, как забавы, дающей людям отдых от труда.
Итак, если искусство есть такая деятельность, посредством которой люди, поставленные в необходимость труда для добывания себе пищи, крова, одежды, вообще для поддержания жизни, получают необходимое при этом труде отдохновение, то очевидно, что чем больше дает искусство такого рода отдохновения и чем большему количеству людей, тем больше оно исполняет свое назначение.
Люди, трудящиеся для поддержания жизни, всегда есть, и были, и будут, потому что без них не будет жизни. Таких людей, трудящихся непосредственно для поддержания жизни, т. е. рабочих людей, по крайней мере, в сто раз больше, чем людей, не трудящихся непосредственно для поддержания жизни, и, кроме того, люди, не трудящиеся непосредственно для поддержания жизни и вовсе не трудящиеся, не нуждаются и в отдыхе, так как им не от чего отдыхать, и потому искусство, для того, чтобы исполнять свое назначение, должно быть отдохновением для этого огромного большинства рабочих людей. Им оно только нужно, потому что они только работают и их много, почти все человечество — это они. Таким должно быть искусство. И такое и есть и всегда было.
Всегда были и есть архитектурные украшения на крышах, окнах изб в России, и вырезные скворешницы, и вырезные петушки на крышах и воротах, и вышивки узоров на полотенцах. Всегда во всяком доме передний угол увешан и залеплен живописными произведениями. Каждая девушка и женщина знают и поют десятки песен, ребята играют на гармониях, жалейках, балалайках. В каждой деревне водятся хороводы с драматическими представлениями, каждый работник знает, читал и слышал историю Иосифа Прекрасного, басни, сказки, легенды. Так это в России, так это и во всем мире. Народу рабочему нужно искусство, и искусство это у него есть, отчасти и то, которое принимает из среды богатых людей, подвергая это искусство богатых классов строгому выбору и принимая только то, что соответствует его требованиям. Соответствует же его требованиям только то, что проявилось в искусстве богатых классов самого лучшего, то есть самого простого и трогательного и, разумеется, понятного, потому что непонятное в искусстве, как я говорил выше, все равно что несъедобное в пище.
Так вот какое в действительности существует искусство среди людей. Но удивительное дело, в нашем мире это искусство не признается искусством, или если и признается, то считается, что это самое низшее искусство, эмбрионы искусства, которое, строго говоря, нельзя даже и признавать искусством. Петушки на крышах и полотенцах интересуют людей нашего мира только с исторической точки зрения; картины, которыми залепляют углы, изготовляются не художниками, а самыми низкими по искусству ремесленниками, так же изготовляются и книги. Сказки, легенды представляют тоже только археографический интерес. Песни, гармоника считаются извращением музыки. Так что люди нашего круга считают, что искусства в настоящем смысле в рабочем народе нет совсем, а что искусство есть только среди нас, в наших храмах, дворцах, выставках, памятниках, в наших символистических и примитивистических и других картинах, в наших декадентских стихах и романах, в наших ибсеновских и метерлинковских драмах, в нашей вагнеровской и всей новой — понятной только посвященным - музыке.
Что же это значит? Неужели в самом деле все искусство находится среди тех, кому оно, в сущности, не нужно, так как искусство есть отдых от труда, а те, которые говорят, что они находятся в обладании искусством, — первым условием своей деятельности ставят свое освобождение от действительного труда поддержания жизни.
Неужели в самом деле рабочий народ для того, чтобы иметь искусство, которое ему так нужно, как отдых, потому что он действительно трудится, должен дожидаться, пока до него дойдут декадентские стихи, романы, драмы и непонятная чепуха новых музыкантов? Но ведь если бы и дошли до него все эти воображаемые произведения искусства, что, впрочем, невозможно, потому что все они, как вагнеровские оперы, требуют страшных затрат труда, которые нельзя распространить на всю массу рабочего народа, если бы и дошли до народа эти мнимые произведения искусства, никак нельзя себе представить, как рабочий человек с мозолистыми руками и вследствие этого с неповрежденным здравым смыслом и здравыми чувствами тронется и заразится чувствами изможденного, извращенного всякими формами разврата живописца, поэта, музыканта, не знающего действительной жизни, т. е. жизни труда. Нельзя себе представить здорового рабочего, который бы тронулся драмой Метерлинка, картиной... и не говорю уже о последователях Вагнера, но даже бетховснской сонатой последнего периода. Художники этого рода и слушатели-рабочие, то есть настоящие люди, слишком далеки друг от друга, и нет точки прикосновения. Чтобы было понимание друг другом, или рабочий должен развратиться, или художник спуститься (по его мнению) до народа. А художник не хочет — он считает, что он стоит на высоте, к которой все должны прийти. Но если даже допустить, что эти художники нашего времени стоят на высоте, а не сидят в глубокой яме, то и тогда искусство их не годится и должно быть брошено. Искусство — отдых от труда. Народ, люди народа, нынче, теперь живущие, трудятся и хотят, нуждаются в отдыхе, даваемом искусством. И вот художники говорят: наше искусство так высоко, что вам надо еще выучиться понимать его. Да ведь мне жить надо, — говорит народ. Ведь для вас, может быть, искусство игрушка, без которой вы можете обойтись, потому что вы не трудитесь, но мне нельзя без него быть и мне некогда дожидаться. Вы будете готовить такое искусство, которое будет годиться нашим внукам (это вы говорите, но оно, может быть, никуда не годится), а я-то чем же буду жить покаместа. Так нашим поколениям и жить и устраиваться без искусства? Ведь это повторяется то же самое, что если бы люди взялись кормить других и заготовили бы несъедобную пищу и в оправдание свое говорили бы: вы не выучились еще ее есть. Нам некогда учиться, нам есть надо. Нет, это что-нибудь не так, скажет человек из народа и будет искать действительного, нужного ему искусства и с презрением смотреть на то баловство, которым занимаются богатые классы под видом искусства.
Но, может быть, на это скажут: искусство идет вперед, и, по мере его движения вперед, оно популяризируется. Передовые художники открывают новые формы, те же, которые были новыми прежде, переходят в народ. Это говорят, стараясь оправдать себя, но это несправедливо. За тысячи лет произведения искусств высших классов, за редким исключением, остаются непонятными для народа, и непонятность вместо того, чтобы уменьшаться, все увеличивается и увеличивается. Все искусства усложняют технику, ищут нового, странного и все дальше и больше удаляются от общечеловеческого. Ницше есть в философии выразитель этого направления.
Современному искусству все меньше и меньше интересны требования рабочей толпы, все делается и пишется для сверхчеловеков, для высшего, утонченного типа праздного человека.
Но если это так, то отчего же это сделалось? Как могло сделаться то, чтобы все лучшие, даровитейшие люди нашего времени так сбились с пути и стали бы писать, сочинять и представлять всякие бессмысленные глупости под видом искусства?
А сделалось это вот отчего.
Не входя в разбирательство вопроса о том, справедливо ли предположение многих ученых и философов нашего времени (Ренана в том числе) о том, что в будущем выработается тип человека с огромной головой и ненужными бессильными членами: un paquet de nerfs [связка нервов (фр.)], и что вся матерьяльная работа будет делаться — по одним — машинами, по другим — низшей породой людей, рабами, и что для этого сверхчеловека нужно особенно утонченное искусство — мы не можем никак обойти того соображения, что пока этого еще не сделалось, существует, за исключением небольшого % праздных людей, все работающее человечество, и что для этого работающего человечества нужен, необходим тот особенный отдых, который дает искусство, и что поэтому те, которые служат искусству, для того, чтобы быть уверенными, что они производят искусство — дело, нужное людям, должны удовлетворять требованиям этого всего рабочего человечества, а не делать то, что они делают теперь, производить такое искусство, которое понятно только маленькому количеству посвященных, такое искусство, для понимания которого надо учиться (а рабочему человеку некогда). В самом деле, каково положение усталого человека, которому говорят, что он не может после усталости отдыхать, а должен еще учиться, как отдыхать, и такое искусство, право на существование которого состоит в том, что оно будет искусством будущего, чему доказательств нет никаких, кроме уверения тех людей, которые занимаются производством этого искусства, что это непременно так будет.
Искусство для того, чтобы быть искусством и иметь право на существование, должно удовлетворять требованиям отдыха большинства рабочего человечества, а этого не только нет: рабочий человек не может понять ничего из того, что производят самые последние утонченные художники; а самые утонченные художники, чем они совершеннее и утонченнее, тем менее они заботятся о том, как будут восприняты массой народа их произведения. И, оторвавшись так от дела, вынув плуг из борозды, они очень легко движутся по полю, воображая, что пашут, и делают всё более и более чудные эволюции, воображая, что они производят искусство. Ибсены, Метерлинки, Маларме в драме, поэзии... в живописи, Вагнер и его последователи в музыке. Дело дошло до того, что представляются, печатаются, живописно воспроизводятся, играются и поются вещи совершенно бессмысленные, и загипнотизированная толпа, которая уверена, что если она не понимает, то она виновата, разинув рот, смотрит и слушает, стараясь найти смысл в том, в чем нет никакого.
Сделалось это, я думаю, вот почему.
С тех пор как мы знаем жизнь людей, всегда были властвующие и подчиненные, богатые и бедные. Между теми и другими было всегда то отношение, что выгоды, радости одних приобретались в ущерб блага других и наоборот. Но было одно, что всегда связывало и тех и других между собою, — это религия, то отношение к богу, в котором сознавали себя и те и другие. Отношение это было одинаково, и в этом все чувствовали свое родство: все рожались, все любили, страдали и умирали, — выходили откуда-то из одного начала и возвращались к нему, и все чувствовали это. Так что основа чувства: сознание своего положения в мире — была у всех людей одинаковая, и у богатых и досужих классов такая же, как и у бедных и трудящихся. Так это было у египтян, у индусов, у греков, которых мы всегда берем в пример в деле искусства; так это было в христианском церковном мире. И пока это было так и везде, где это было, было настоящее искусство, потому что искусство есть отдохновение от труда жизни посредством заражения воспринимающего отдыхающего тем чувством, которое испытывает художник. Пока основа чувств у всех людей была одна и та же и в особенности у богатых и досужих классов, у тех, которые преимущественно производят искусства, и чувства были одинаковые и могли заражать друг друга. Художники, живя той же основой чувств, религией, выражая свои особенные чувства в архитектуре, скульптуре, живописи, лирической поэме, драме, заражали теми же чувствами массы рабочего народа, и было настоящее искусство. Так это было в нашем христианском мире, до самого последнего времени, и почти все искусство — высшее, лучшее проявление искусства сосредоточивалось в выражении религиозных чувств и были всегда одинаково доступны как властвующим и богатым, так подчиненным и бедным.
Таковы художественные произведения не только Древней Греции, от Парфенона до Гомера, но и художественные произведения Индии, Египта, всех народов, которые мы знаем, и таковы же произведения — не скажу христианского, но церковного искусства — от готических храмов, живописи Джиото, Анджелико — до музыки Палестрино, поэмы Данта и Мильтона. Пока было общее религиозное миросозерцание высших и низших классов, искусство существовало. И так это было до Реформации и времен Возрождения. Но с этого времени начинается разлад между верованиями высших и низших классов, и с этого же времени начинается упадок истинного искусства. По инерции оно продолжается и позднее и дает еще великие произведения, но разлад уже начался, и соответственно разладу происходит и упадок, и искусство распадается на два течения: одно господское, утонченное, предназначенное для высших, праздных, имеющих новое мировоззрение классов, и другое — рабочее, грубое, удовлетворяющее требованиям рабочей толпы, удерживающей прежние религиозные верования. Народ продолжает удовлетворять сам своим требованиям, держась старого, создавая необходимые ему грубые произведения искусств и изредка принимая лучшие, доступнейшие произведения высших классов, пока еще они не слишком отдалились от него.
Высшие классы, все более и более подвергая критике церковные религиозные верования, все далее и далее удаляются от верований народа и вместо верований, каких бы то ни было, объясняющих смысл жизни, довольствуются или полным скептицизмом, или идеалом древних греков, то есть наслаждения, и соответственно этому взгляду на жизнь производят искусство: изображают наслаждения, совершенно отделяются от народа, довольствуясь одобрением и похвалами людей, находящихся в том же, как и они, положении, и искусство становится не тем, что оно должно быть, всегда было, есть и будет: отдохновением от труда работающего человека, а забавой праздного меньшинства паразитов, питающихся соками народа.
Так вот от чего, по моему мнению, произошло то страшное не то что падение, а уничтожение или, скорее, извращение искусства среди нашего общества, что то, что совершается под видом искусства, не имеет на это название никакого права.
То же произошло и с наукой, о чем я говорил уже и постараюсь поговорить еще, если успею.
Произошло это оттого, что как только люди богатых классов потеряли религиозный смысл жизни, у них, не имеющих необходимости трудиться, остался один только смысл жизни: удовольствия, забава.
И люди из этого класса передавали свои чувства удовольствия и забавы в виде искусства. Но у наслаждения всякого рода имеется свойство приедаться. То, что нынче было наслаждением, завтра уже становится пресно и скучно. И потому для того, чтобы вызывать в слушателях и зрителях чувство наслаждения, надо описывать новые, и самые забирательные. Самые забирательные наслаждения — это любовные, и вот являются любовные романы, любовные картины, любовные песни, оперы. Но и простая, обыкновенная любовь тоже приедается, надо изощрять прелесть изображения любовных чувств. И в этом направлении все изощрялось и изощрялось искусство и дошло до совершенства. Но и это приелось. И стало нужно придумывать что-нибудь исключительное, новое, необыкновенное, для передачи которого нужны новые усложненные приемы искусства — декадентство, символизм, экспериментальный роман, и кончилось тем, что то, что делают те, которые считают себя художниками, есть очень трудное и сложное дело, но уже совершенно ненужное людям вообще, потому что не передает никаких чувств, общих всем людям, а передает только исключительные чувства извращенных паразитов, самого маленького меньшинства.
В самом деле, если искусство есть средство отдохновения посредством восприятия чувств других людей, то какое же может быть искусство тех людей, которые не трудятся и потому не нуждаются в отдохновении и в основу своих чувств кладут одно желание наибольшего наслаждения для людей, не трудящихся, а живущих трудом других людей?
Искусство таких людей не может быть не чем иным, как тем безумием, которое мы видим теперь на месте искусства. Очень может быть, что те стихи Маларме и драмы Метерлинка и музыка Вагнера и Штрауса и наших русских может вызывать в тех несчастных, изуродованных людях, которые не имели ни малейшего понятия об труде истинной жизни человечества, воспитаны в развратных гимназиях, университетах, академиях, консерваториях, те чувства, которые испытывали эти художники, но для массы трудящегося, живущего истинной жизнью народа они не имеют никакого смысла. И не потому, как говорят эти изуродованные художники, что народ недоразвит до них, а потому, что то, что они производят, никому не нужно, кроме им самим — ненужным и вредным людям.
Мы обыкновенно привыкли давно и естественно приписывать огромное значение матерьяльным, видимым, осязаемым событиям и почти никакого или очень мало духовным, невидимым. Мы приходим в ужас при известии о войне, о голоде, о землетрясении, но такое явление, как то, что руководящие классы нашего общества все живут, не зная зачем и для чего и не имея никакой религии, кажется нам не важным; я говорю: не имея никакой религии, потому что то, что люди высшего общества, надев воскресные платья, идут в воскресенье с молитвенниками в церковь или читают Библию и молитвы перед обедом и причащаются и т. п. — не только не показывает того, чтобы люди имели религию, но, напротив, показывает, что, не имея никакой религии, не находят и нужным искать какую-нибудь. Говорю же я, что люди высшего класса, идущие по воскресеньям с молитвенниками в храмы, не имеют никакой религии потому, что все эти люди знают, что все то, что написано в их Библии и что говорит им их священник — неправда: они знают, что мир не мог быть сотворен богом 6000 лет тому назад, что не мог бог казнить людей за грех Адама, потому что не было и Адама, что не мог Христос улететь на небо и т. п. А ходят они в храмы только по той же самой причине, по которой они носят короткие или узкие рукава, только потому, что все это делают. Так, нам кажется неважным то, что люди нашего круга, все руководящие классы не имеют никакой религии, а это явление гораздо важнее и гибельнее всяких матерьяльных действий: пожаров, землетрясений, войн.
То, что люди наших высших классов не имеют никакой религии, никакого объяснения смысла своей жизни, потому что сотворение богом мира и человека по своей фантазии и происхождение человека от эволюционного процесса не могут считаться объяснениями — есть источник всех бедствий людей. Все ложное течение жизни человеческой происходит от этого незнания. Ложное, развращающее положение искусства в нашем мире есть только одно из последствий такого незнания.
В самом деле, люди, руководящие другими, имеющие вследствие своего общественного положения, богатства возможность влиять на других, не имея никакой религии, вернулись к состоянию животного, ищущего только наслаждения, и это чувство стараются передавать в виде искусства другим людям и считают, что все другие люди должны быть доведены до их животного состояния. Это ужасно, и было бы странно, если бы сама сущность вещей не ставила этому преграды. Преграда эта состоит в том, что искусство есть средство заражения своим чувством других людей, но заражаются люди тем легче и сильнее, чем чувство, которое воспроизводит художник, общее всем людям, и напротив, чем личнее это чувство, тем меньше оно действует.
Любовь духовная есть чувство самое общее и наиболее свойственное всем людям, и потому оно всегда было и будет содержанием истинного искусства; любовь половая, семейная, хотя и не столь общая — есть девственники от природы, старики, дети, не знающие этой любви, — все-таки обща большинству людей и поэтому служила и служит предметом искусства; но извращенная любовь соединяет уже меньше людей и становится непонятной и недействующей на людей, как скоро она доходит до последней степени извращенности, как это совершается теперь в искусстве. Так что исключительность чувств, передаваемых новым искусством, уничтожает его действительность. Сознавая же свое бессилие в заражении людей своими исключительными, уродливыми, извращенными чувствами, эти люди усиливают внешние средства искусства — технику, полагая этим воздействовать на слушателя и зрителя. И действительно, техника стихотворная, реалистическая в описаниях, в драме, в живописи, особенно в музыке, где люди всю жизнь проводят в упражнении пальцев и оркестры становятся равны батальонам, доведены до высшей степени совершенства. Но именно совершенство техники и сложность приемов особенно поражают контрастом, полным отсутствием того, что составляет основу искусства — чувства, передаваемого воспринимающему.
Ужас берет перед степенью безумия, совершаемого во имя этого искусства одних исключительных, богатых, развращенных классов. Власть, деньги в руках этих классов; им нет никакого дела до того, что нужно вообще людям, им нужно возбуждение искусственное своему извращенному чувству; и возбуждение это нужно особенно сильное потому, что у них нет труда и им не нужно отдыха, а им нужно раздражение. И поставщики художественных произведений поставляют такое искусство. Посмотрите вечером в больших городах эти залы театров и концертов и того, что там дается. Не говорю о кафешантанах и балетах; самые так называемые серьезные театры это всё средства возбуждения усталых чувств, нечистая забава богачей. Послушайте эти концерты, в которых вы, воспитанный на музыке нашего круга, ничего не понимаете, но которые для человека из народа ничего не представляют, кроме болезненного шума. Пройдите эти выставки с голыми телами и изображениями ничего не говорящих сцен и портретов. Главное, посмотрите эти томы новых, не имеющих никакого смысла стихов, выходящих беспрестанно. Их печатают, портят легкие и глаза наборщики, корректируют. Для человека из народа, если бы только он знал, что, кроме того, что он видит и слышит, ничего нет там, — это должно бы показаться огромным домом сумасшедших. Но как же могут сами художники продолжать делать эти глупости и как может та публика, которая смотрит, читает, слушает все это, переносить это?
А это вот почему.
Много есть разных ходячих определений искусства, трудно перечислить их все, но ни одно не ясно. Тот, кто не верит мне, пусть справится в статьях об искусстве, которых везде много. Есть определения Гегеля, Тена, Шопенгауэра, Баумгартена и др. Определений много самых различных, но одно есть самое общепринятое, то, которое вам выскажет в тех или других выражениях почти всякий так называемый культурный человек. Это отчасти определение Гегеля, отчасти определение Баумгартена: задача искусства — осуществление добра, истины и красоты. Осуществление добра — это добродетель, этому учит этика; осуществление истины — это наука — направление науки дает философия; осуществление красоты — это искусство. Habent sua fata libelli [Книги имеют свою судьбу (лат.)], но еще более habent sua fata словечки. Скажется неосновательное, необдуманное, прямо ложное словечко, но такое, которое приходит впору ученой толпе, и словечко подхватывается, и с ним носятся, и на основании его пишут книги, трактаты, и толпа верит этим словечкам, ни минуты не сомневаясь, что то, что выражено этими словечками, есть несомненное подтверждение всей мудрости человечества, истины. Таково словечко Мальтуса, что народонаселение увеличивается в геометрической, а средства пропитания в арифметической прогрессии, таково словечко о том, что мысль есть выделение мозга (secretion), таково словечко, что происхождение видов имеет началом борьбу за существование. Таково словечко Баумгартена о выдуманной им троице: добра — нравственности, истины — науки и красоты — искусства. Очень это пришлось по умам — так это кажется ясно, просто, красиво, а главное, дает то высокое значение, которое нужно придать науке и искусству, и все принимают это определение, не замечая того, что в этом определении нет ничего похожего на действительность и на правду.
Что первый член этой троицы — добро есть основа и цель высшей деятельности человека, это совершенно справедливо. Но и справедливо из всей троицы только это. Ни истина, ни красота не составляют и не могут составлять ни основы, ни цели деятельности людской. Истина есть одно из необходимых условий добра: добро может быть совершено только при условии правдивости истины, но сама по себе истина не есть ни содержание, ни цель науки.
Наука познает отношения явлений, вперед признавая, что в явлении, которое она изучает, не может быть полной истины. Красота же есть одно из условий добра, но никак не необходимое, а случайно иногда совпадающее с ним, часто же противуположное добру, а никак не самобытная основа и цель человеческой деятельности; и искусство никак не имеет целью красоту. Красота может сопутствовать и жизненным, и нравственным, и безнравственным явлениям, может сопутствовать и научным познаниям и точно так же может сопутствовать и художественным явлениям, но никак не составляет цели и содержания искусства. Говорить, что есть красота в изображении Силена, или сказочного урода, или даже в бурном море и кораблекрушении, или в убийствах, которыми заканчиваются драмы, или в описаниях страданий дряхлости, насильственной смерти, — говорить, что и в этом есть красота, есть величайшая натяжка. А между тем все это произведения искусства. Так что троица эта, выдуманная немцем, не имеет никаких за собой оснований, а существует только одно добро, истина же и красота суть условия жизни, одно необходимое для проявления добра, другое случайное, не имеющее никакой связи с добром.
Доказательством того, что это так, служит то, что про истину можно сказать, что это добро, про красоту можно сказать, что это добро; [но] нельзя сказать, что оно истинно (оно всегда истинно) или что оно красиво, потому что оно часто бывает некрасиво. Так что это деление и определение нравственности, науки и искусства совершенно ложно. Если же оно принимается так охотно — потому, что оно удовлетворяет главному требованию людей нашего круга, оно дает науке и, главное, искусству место наравне с добродетелью.
Вот это-то определение искусства, т. е. деятельности, имеющей целью проявление красоты, и принято бессознательно не учеными, не философами, а рядовыми, так называемыми культурными людьми нашего времени, всеми образованными женщинами, всеми теми, которые покупают и читают стихи и романы, которые наполняют театры и концерты, а главное, принята всеми теми людьми, которые делают произведения искусства.
И это-то признание всеми этими людьми того, что в этом служении красоте — цель и содержание искусства, и заключается причина того особенного упадка искусства, до которого оно дошло в наше время.
Правда, всегда слышатся голоса, отрицающие искусство для искусства, т. е. служение красоте, и требующие социального содержания искусства; но голоса эти остаются без влияния на деятельность искусства, потому что они требуют невозможного для искусства.
Художник, если он художник, не может делать ничего другого, как только то, что передавать в искусстве свои чувства.
Они это и делают. Чувства их очень гадкие, низкие, по они передают их и заражают ими других; сделать же по программе свое искусство полезным в социальном отношении он со всем своим желанием никак не может: как только он начинает это делать, так он перестает быть художником. Смело же передают художники нашего времени свои чувства, не сомневаясь в том, что то, что делают, — хорошо, потому что они исповедуют теорию красоты и выражение своих чувств называют служением красоте. Это глупое словечко Гегеля и Баумгартена о том, что красота есть нечто самостоятельное наравне с истиной и добром, пришлось как раз впору художникам нашего времени, оторвавшимся от общения с массой народа.
Всякий настоящий художник, имеющий свойство заражать людей своими чувствами, естественно, из всех тех чувств, которые он сам испытывает, избирает те чувства, которые наиболее общи всем или самому большому большинству людей; как художник, непосредственно общающийся с толпой, рассказчик, певец непременно изберет чувства, наиболее доступные всем для того, чтобы самому получить наибольшее удовлетворение, так и каждый художник, посредственно через книгу, картину, драму, музыкальное сочинение общающийся с публикой, если только не имеет какой-нибудь ложной теории, в особенности теории о служении красоте, всегда изберет предмет, наиболее общий всем людям. Но художники, как художник нашего времени, исповедующий баумгартеновскую троицу, сознавая себя служителями красоты, могут не заботиться об общности того чувства, которое они вызывают.
Если в кабаке, в котором сидел Верлен, был другой пьяный, восхищавшийся его стихами, ему было достаточно. Он служил красоте, и слушатель его, понимающий так же красоту, ценил это. Точно так же удовлетворен Вагнер, Маларме, Ибсен, Метерлинк и другие. Художнику, исповедующему теорию служения красоте, достаточно знать, что он служит красоте. Если даже никто не заражается его произведением, он верит, что это будет в будущем. Это искусство будущего, которого еще не понимают. Как только художник позволил себе сказать слово: меня не понимают, но поймут в будущем, — так он открыл дверь ко всякой бессмыслице, ко всякому безумию, как мы это и видим теперь.
Началось это, как я говорил уже, с музыки, с того самого искусства, которое непосредственнее всегда действует на чувства и в котором, казалось бы, нет возможности говорить о непонимании. Но между тем к музыке меньше всего может относиться слово: понимать, и от этого-то так это и установилось, что музыку надо понимать. Но что же такое — понимать музыку? Очевидно, слово: понимать — употреблено здесь как метафора, в переносном смысле. Понимать или не понимать музыку нельзя. И выражение это, очевидно, значит только то, что музыку можно усвоивать, т. е. получать от нее то, что она дает, или не получать, так же, как при высказанной словами мысли можно понимать или не понимать ее. Мысль можно растолковать словами. Музыку же нельзя толковать, и потому и нельзя говорить в прямом смысле, что [можно] понимать музыку. Музыкой можно только заражаться или не заражаться. И притом что же, говорят, нужно делать, чтобы понять музыку. Нужно ее много раз слышать. Но это не толкует музыку, а приучает к музыке. А приучить можно себя к хорошему так же, как и к дурному.
Точно так же нельзя говорить о непонимании картин, стихов, драм, поэм, романов.
Как только художник, да и всякий работник в духовной области, позволит себе сказать: меня не понимают, не потому что я непонятен (т. е. плох), а потому, что слушатели, читатели, зрители не доросли до меня, так он, с одной стороны, освобождает себя от всяких истинных требований всякого искусства, а с другой стороны, подписывает себе смертный приговор, подрывает в себе главный нерв искусства.
Все дело искусства состоит только в том, чтобы быть понятным, чтобы сделать непонятное понятным, или полупонятное — вполне понятным тем особенным, непосредственным путем заражения чувством, которое составляет особенность деятельности искусства.
Все усилия художника должны быть направлены на то, чтобы быть понятным всем.
Так что движение вперед искусства и в каждом отдельном человеке, и во всем человечестве направляется от все большей и большей понятности всем, как это всегда было, и есть и будет, а не к все большей непонятности, как это происходит в искусстве паразитов нашего времени.
Но нет худа без добра. Ничто так не уясняет значения и назначения искусства, как то ложное искусство маленького кружка паразитов нашего времени, которое бьется в тупике, из которого оно не может выбраться.
По тому безобразию и безумию, до которого дошло это ложное искусство нашего круга и времени, не только видно, чем не должно быть искусство, но видно и то, чем оно должно быть.
Теперешнее искусство говорит, что оно искусство будущего, что люди не доросли еще до понимания его. Но ведь это хорошо говорить, когда искусство есть нечто мистическое, осуществление идеи красоты и т. п. Но если мы признаем, чего нельзя не признать, что искусство есть забава, дающая отдохновение людям тем, что под влиянием искусства человек без усилий получает разнообразные состояния чувств, которыми он заражается, — то какой смысл имеют слова: "Вы не понимаете еще". "Да позвольте же, ведь я и вместе со мной сотни тысяч людей пришли или купили книгу для того, чтобы получить художественное наслаждение, забану, отдых. Ваше дело художника состоит только в том, чтобы давать эту забаву, отдых, и вы говорите, что вы даете его, но мы не получаем ничего, потому что мы не понимаем, а понимает его Ив. В., г-в Шмит и г-жа Джонс. Но почему же я должен верить, что только вы, с несколькими избранными, понимаете настоящее искусство, а я — дурак — должен еще учиться? Но, во 1-х, я не могу считать себя дураком вместе с миллионами мне подобных. Мы все понимаем известного рода искусство, то есть на нас действует известного рода искусство, то самое, которое и вы признаете: на нас действует красота готического храма, картина, изображающая снятие с креста, и поэма Гомера, и народная песня, и венгерский чардаш, так что мы не глухи вообще к искусству, а только ваше на нас на действует. А во 2-х, и главное, то, что если искусство есть вызывание в людях тех же чувств, которые испытывал художник, и если ваше искусство не производит этого во мне, то я прямо решаю, что оно не искусство. Ведь если только допустить, что виноваты не вы, а я, то нет той нелепости (как это и происходит теперь и в поэзии и в музыке), которой нельзя бы было выдать за искусство будущего. Вы говорите, что доказательством тому, что то, что вы делаете, есть искусство будущего, служит то, что то, что несколько десятков лет тому назад казалось непонятным, как, например, последние произведения Бетховена, теперь слушается многими. Но это несправедливо. Последние произведения Бетховена как были музыкальные бредни большого художника, интересные только для специалистов, так и остались бредом, не составляющим искусства и потому не вызывающим в слушателях нормальных, т. е. рабочих людях, никакого чувства. Если все больше и больше является слушателей бетховенских последних произведений, то только оттого, что все больше и больше люди развращаются и отстают от нормальной трудовой жизни. Точно так же все больше и больше набирается читателей 2-й части "Фауста" и "Божественной комедии" Данта. Но до тех пор, пока будут здоровые, трудящиеся люди, до тех пор произведения Бетховена, 2-я часть "Фауста" и Данта и все теперешние стихи, и картины, и музыка не вызовут в этом народе художественного чувства заражения.
Вы говорите, что вы служите красоте, что ваши произведения - это воплощение идеи красоты и т. д. Все это хорошо, когда довольствуешься неопределенными, неясными словами, но стоит только проанализировать то, что подразумевается под этими неясными словами, и видно будет, как слабо и пусто это объяснение. Вы служите красоте. Но что такое красота? Как вы ни старайтесь определять красоту, вы не уйдете от того определения, включающего все ваши: то, что красота есть то, что вам нравится. Изображение ободранной туши быка или теленка для мясоедов - красота, для вегетарианца отвращение. Изображение обнаженного тела — красота, для многих — отвращение и ужас. А в звуках? То, что для персиянина есть шум и гром, — для нас музыка и наоборот.
Так что приписывать красоту чему-либо есть только способ выразить свое пристрастие к предмету. И потому, когда вы, художники паразитного меньшинства, стараясь обосновать свои права на искусство, говорите, что вы служите красоте, вы только другими словами говорите, что вы изображаете, передаете то, что нравится вам и некоторым другим. А как только дело переведено на этот ясный язык, понятно, что никак нельзя называть истинным искусством то, что нравится некоторым. Как только дело свелось к этому, невольно спрашиваешь: кому нравится? И ответ тот, что нравится неработающему меньшинству. А как только это ясно, то понятно, что настоящее искусство не будет то, которое нравится исключительному меньшинству, а то, которое нравится, то есть действует на трудящееся большинство.
Искусство есть забава, дающая отдохновение трудящимся людям, забава, состоящая в том, что человек, не делая усилий жизни, переживает различные душевные состояния, чувства, которыми его заражает искусство. Искусство есть забава, дающая отдохновение трудящимся людям, то есть людям, находящимся в нормальных, свойственных всегда всему человечеству, условиях. И потому художник должен иметь в виду всегда всю массу трудящихся людей, то есть все человечество за малыми исключениями, а не некоторых праздных людей, составляющих исключение и самые чувства которых могут быть <совершенно другие, чем те, которые могут быть вызваны в душе зрителя или слушателя, и средства, необходимые для этого, совершенно различны. Так, например, в поэтическом или живописном искусстве,> если он будет иметь в виду трудящихся людей, т. е. все человечество, то содержание его произведения будет одно, если же он будет иметь в виду исключительное меньшинство — оно будет совсем другое. В первом случае, если мы возьмем примеры из области живописи или поэзии, содержание его произведения будет описание страданий и радостей при борьбе с трудностями работы, описание чувства страдания и наслаждения при оценке произведения своего труда, описание и чувства страдания и наслаждения при утолении жажды, голода, сна, описание чувств, вызываемых опасностями и избавлением от них, чувства страдания и наслаждения от семейных горестей и радостей, от общения с животными, от разлуки с родиной и возвращением к ней. Описание чувств страдания и наслаждения от лишения богатства и приобретения его и т. п., как это мы видим во всей народной поэзии, от истории Иосифа Прекрасного и Гомера до тех редких произведений искусств нового времени, которые удовлетворяют требованиям.
Если же художник будет иметь в виду нетрудящееся меньшинство, то содержанием его художественных произведений будут различные многосложные описания различных чувств, испытываемых друг к другу людей, удалившихся от естественной жизни, из которых главным будет половая любовь во всех ее возможных видах, как оно и есть теперь, за малыми исключениями, во всех наших романах, поэмах, драмах, операх, музыкальных произведениях. Между тем как предмет этот — половая любовь для большого большинства трудящегося народа представляется малоинтересным, а главное, освещается совершенно с другой стороны, рассматривается не как высшее наслаждение, а как бедственное наваждение. Так что описание любви, которое для меньшинства праздных людей представляется предметом искусства и заражает зрителя или слушателя, для большинства трудящегося народа представляется пакостью, возбуждающей только отвращение.
Итак, искусство для того, чтобы быть истинным и серьезным, нужным людям искусством, должно иметь в виду не исключительных, праздных людей меньшинства, а всю трудящуюся массу народа. От этого зависит содержание искусства.
Для того же, чтобы по форме искусство удовлетворяло своему назначению, оно должно быть понятно наибольшему числу людей. Чем большее число людей может быть заражено искусством, тем оно выше и тем оно больше искусство.
Для того же, чтобы оно действовало на наибольшее число людей, нужно два условия:
Первое и главное, чтобы оно выражало не чувства людей, стоящих в исключительных условиях, а, напротив, такие чувства, которые свойственны всем людям. Чувства же, свойственные всем людям, суть самые высокие чувства. Чем выше чувства людей — любовь божеская, — тем они общее всем людям и наоборот.
Другое условие — это ясность и простота, то самое, что достигается наибольшим трудом и что делает произведение наиболее доступным наибольшему числу людей.
Так что совершенство искусства, во 1-х в все большем и большем возвышении содержания, достижение того, которое доступно всем людям, и 2-е, такая передача его, которая была [бы] свободна от всего лишнего, т. е. была бы как можно более ясна и проста.
Искусство будет искусством только тогда, когда оно вызывает заражение чувством зрителей, слушателей.
Будет же оно хорошо и высоко тогда, когда оно будет вызывать общие людям чувства и способом самым простым и коротким. Будет оно дурно, когда оно будет вызывать чувства исключительные и способом сложным, длинным и утонченным.
Чем больше будет приближаться искусство к первому — тем оно будет выше, чем ближе к 2-му — тем хуже.
10. н. 1896. Я. П.
От учителя мы ждем, что он сделает из своего слушателя сначала рассудительного человека, затем разумного и, наконец, ученого.
Такой прием имеет ту выгоду, что если ученик и не достигнет никогда последней ступени, как это обыкновенно и бывает в действительности, он все-таки выиграет от обучения и станет более опытным и умным, если не для школы, то для жизни.
Если же этот прием вывернуть наизнанку, тогда ученик схватывает что-то вроде разума прежде, чем в нем выработается рассудок, и выносит из обучения заимствованную науку, которая только как бы приклеена, но не срослась с ним, причем его духовные способности остались такими же бесплодными, как и раньше, но, в то же время, сильно испорчены воображаемой ученостью. В этом причина, почему мы нередко встречаем ученых (вернее, обученных людей), которые обнаруживают очень мало рассудка, и почему из академий выходит в жизнь больше нелепых голов, чем из какого-нибудь другого общественного класса.
Кант
Со всеми людьми, обращающимися к науке нашего времени не для удовлетворения праздного любопытства и не для того, чтобы играть роль в науке, писать, спорить, учить, а обращающимися к ней с прямыми, простыми, жизненными вопросами, случается то, что наука отвечает им на тысячи разных, очень хитрых и мудреных вопросов, но только не на тот один вопрос, на который всякий разумный человек ищет ответа: на вопрос о том, что я такое и как мне жить.
Вчера я прочел в газете о собрании писателей, в котором, при обсуждении взглядов, как там говорилось, старой и новой «интеллигенции» выяснилось то, что новая интеллигенция признает для улучшения жизни людей не изменение внешних форм жизни, как это признает старая интеллигенция, а внутреннюю нравственную работу людей над самими собой.
Так как я давно уже и твердо убежден в том, что одно из главных препятствий движения вперед к разумной жизни и благу заключается именно в распространенном и утвердившемся суеверии о том, что внешние изменения форм общественной жизни могут улучшить жизнь людей, то я обрадовался, прочтя это известие, и поспешил достать литературный сборник «Вехи», в котором, как говорилось в статье, были выражены эти взгляды молодой интеллигенции. В предисловии была выражена та же, в высшей степени сочувственная мне, мысль о суеверии внешнего переустройства и необходимости внутренней работы, каждого над самим собой, и я взялся за чтение статей этого сборника.
Но чем дальше я читал, тем больше разочаровывался. Было много говорено об особенной касте интеллигенции, выделяемой из всех остальных людей самыми теми людьми, которые принадлежат к этой касте. Велись какие-то счеты и споры между лицами, принадлежащими к этой касте, было очень много упоминаний о модных сочинителях русских и европейских, признаваемых очень важными авторитетами, — о Махе, Авенариусе, Луначарском и др., — очень тонкие разъяснения несогласий и недоразумений и опровержения опровержений опровержений; была бездна учености и самой новейшей, и в особенности мудреных, выдуманных и не имеющих точного, определенного значения слов. Говорилось о «пиетете перед мартирологом интеллигенции», о том, как «героический максимализм проецируется как-то во вне», как «психология интеллигентного героизма импонирует какой-то группе», или как «религиозный радикализм апеллирует к внутреннему существу человека (стр. 139), а безрелигиозный максимализм отметает проблему воспитания»; говорилось об «интеллигентной идеологии, о политическом импрессионизме, об «инсценированной провокации» (стр. 140, 141), об «искусственно изолирующем процессе абстракции» (стр. 148), об адекватном интеллектуальном отображении мира (стр. 150), о «метафизической абсолютизации ценности разрушения» и т.п. Была и чрезвычайная самоуверенность, как личная самих авторов, так и кастовая интеллигентная. Так, на стр. 59 говорилось, что: «Худо ли это или хорошо, но судьбы России находятся в руках интеллигенции,, как бы она ни была гонима и преследуема, как бы ни казалась слаба и даже бессильна в данный момент. Ей, этой горсти, принадлежит монополия европейской образованности и просвещения в России, она есть главный его проводник в толщу стомиллионного народа, и если Россия не может обойтись без этого просвещения под угрозой политической и национальной смерти, то как высоко и значительно это историческое призвание интеллигенции, сколь огромна и устрашающа ее историческая ответственность перед будущим нашей страны, как ближайшим, так и отдаленным».
Так что в сборнике было очень много того, чего могло и не быть, но не было того одного, чего я, да и всякий человек, признающий справедливость сотни раз еще до рождества Христова выраженной всеми мудрецами мира мысли о том, что улучшение жизни человеческой совершается не внешним, а внутренним изменением, имел право искать и ожидать найти в сборнике, а именно, указания людей, называющих себя интеллигенцией, и в руках которых находятся судьбы России, на то, в чем должна состоять та внутренняя работа, которая должна заменить те внешние формы, которые, судя по предисловию, как будто бы отрицались составителями сборника. (Я говорю как будто бы, потому что в сборнике же была статья о праве, не только прямо поддерживающая основы внешнего общественного устройства, но отрицающая все то, что должно и может заменить эти внешние формы.)
Ответа на этот вопрос не было ни в одной из статей сборника.
Единственные подобия ответов, хотя и выраженных тем же запутанным и неясным жаргоном, которым написаны все статьи, были в статьях Бердяева и Булгакова. В статье Бердяева говорится, что «сейчас мы духовно нуждаемся в признании самоценности истины, в смирении перед истиной и готовности на отречение во имя ее. Это внесло бы освежающую струю в наше культурное творчество. Ведь философия есть орган самосознания человеческого духа и орган не индивидуальный, а сверхиндивидуальный и соборный. Но эта сверхиндивидуальность и соборность философского сознания осуществляется лишь на почве традиции универсальной и национальной. Укрепление такой традиции должно способствовать культурному возрождению России».
Второе же, хотя и очень странное и неожиданное подобие ответа на этот вопрос дается в статье Булгакова, где говорится (66, 67) о том, что «в поголовном почти уходе интеллигенции из церкви и в той культурной изолированности, в которой благодаря этому оказалась эта последняя, заключалось дальнейшее ухудшение исторического положения. Само собой разумеется,
— говорится дальше, — что для того, кто верит в мистическую жизнь церкви, не имеет решающего значения та или иная ее эмпирическая оболочка в данный исторический момент; какова бы она ни была, она не может и не должна порождать сомнений в конечном торжестве и для всех явном просветлении церкви, и так, что, если бы интеллигенция стала церковной, т.е. соединяла бы с просвещенным и ясным пониманием культурных и исторических задач (чего так часто недостает современным церковным деятелям) подлинное христианство, то таковая ответила бы насущной исторической и национальной необходимости».
Читая все это, мне невольно вспоминается старый умерший друг мой, Тверской крестьянин Сютаев, в преклонных годах пришедший к своему ясному, твердому и несогласному с церковным, пониманию христианства. Он ставил себе тот самый вопрос, который поставили себе авторы сборника Вехи. На вопрос этот он отвечал своим тверским говором тремя короткими словами: «Все в табе, — говорил он, — в любве». И все, что нужно и можно сказать, было сказано.
По странной случайности, кроме того, вызванного во мне сборником воспоминания о Сютаеве, я в тот же день, в который читал сборник, получил из Ташкента одно из значительных, получаемых мною от крестьян писем, — письмо от крестьянина, обсуждающее те самые вопросы, которые обсуждаются в сборнике, и также ясно и определенно, как и слова Сютаева, но более подробно отвечающее на них.
Вот это письмо (прилагаю снимок одной страницы письма).
«Основа жизни человеческой — любовь, — пишет крестьянин, — и любить человек должен всех, без исключения. Любовь может соединить с кем угодно, даже с животными; вот эта-то любовь и есть Бог. Без любви ничто не может спасти человека, и потому не нужно молиться в пустое пространство и стену, — умолять нужно только каждому самого себя, о том, чтобы быть не извергом, а человеком. И стараться надо каждому, самому, о хорошей жизни, а не нанимать судей и усмирителей. Каждый сам себе будь судьею и усмирителем. Если будешь смирен, кроток и любовен, то соединишься с кем угодно. Испытай каждый так делать, и увидишь иной мир и другой свет и достигнешь великого блага, такого, что прежняя жизнь покажется диким зверством. Не надо справляться у других, а самим надо разбирать, что хорошо и что дурно. Надо не делать другим, чего себе не хочешь. Как в гостях люди сидят за одним столом, и все одно и то же едят, и все сыты бывают, так и на свете жить надо, — все одной землей, одним светом пользуемся, и потому все вместе должны и трудиться, и кормиться, потому что всё — ничьё, и мы все в этом мире — временные гости. Ничего не надо ограничивать, надо только свою гордость ограничить и заменить ее любовью. А любовь уничтожит всякую злобу. А мы теперь все только жалуемся друг на друга и осуждаем, а сами, может быть, хуже тех, кого осуждаем. И все теперь, как низшие, так и высшие, ненавидят так, что даже готовы убивать друг друга. Низшие думают этим убийством обогатить себя, а высшие усмирить народ. И это заблуждение, — обогатиться можно только справедливостью, а усмирить людей можно только любовным увещанием, поддержкою, а не убийством. Кроме того, люди так заблудились, что думают, что другие народы: немцы, французы, китайцы, — враги, и что можно воевать с ними. Надо людям подняться на духовную жизнь и забыть о теле и понять то, что дух во всех один. Поняли бы это люди, — все бы любили друг друга, не было бы меж ними зла, и исполнились бы слова Иисуса, что Царство Божие на земле — внутри вас, внутри людей».
Так думает и пишет безграмотный крестьянин, ничего не зная не только ни о Махе, Авенариусе и Луначарском, но даже и о русской орфографии. Носительница судеб русского народа уверена в своем призвании (стр. 59) проведения в толщу стомиллионного народа своих инсценированных провокаций, изолирующих процессов абстракции и еще какой-то философии, которая есть орган сверхиндивидуальный и соборный, осуществляемый лишь на почве традиции универсальной и национальной, или какой-то мистической церкви, в которой должна принять участие интеллигенция и тоже, вероятно, провести и ее в толщу стомиллионного невежественного народа. Развратить народ? — Да, это она может, могут те люди, которые называют себя интеллигенцией. Это они и делали, и делают, — к счастью, благодаря духовной силе русского народа, не так успешно, как они желали бы этого, но просветить они уже никак не могут. Ни на чем так не видно бессилие этих людей, запутавшихся в своих неясных понятиях, выражаемых еще более неясными словами, как то, что хорошие, умные люди, придя к самой несомненной, разумной и нужной в наше время истине о том, что истинная жизнь совершается в душах людей, а не во внешнем устройстве, эти люди ничего не могут сказать о том, в чем же должна состоять эта внутренняя жизнь души, а если и говорят об этом, то говорят самый жалкий и пустой вздор. И эти-то люди хотят просветить народ, считают себя не исполнившими призвания, если не научат народ той пустой, напыщенной и громоздкой болтовне, которая называется у них наукой и просвещением. Только поймите, кто вы, и кто тот народ, который вы, жалея его, хотите не лишать своего просвещения. Поймите это, и вам ясно станет, что не просвещать надо вам народ, а учиться у него тому главному делу, которое вы совсем не умеете делать, и без которого не может быть никакой разумной деятельности мысли, и которое он, в своих лучших представителях, всегда умел и умеет делать: правдиво ставить себе основные, существенные вопросы о жизни и просто, прямо и искренно отвечать на них.
Да, как ни неприятно человеку, зашедшему далеко по ложной дороге, не только остановиться, но пойти сначала назад, а потом — по настоящей дороге, но если он не хочет наверное погибнуть, он должен сделать это. То же самое и с нами, с нашей ученостью, утонченностью и бесконечными разногласящими теориями о том, как устроить род человеческий. Убеждает меня в этом в особенности то, что с каждым днем я вижу все большую и большую запутанность и извращенность и чувства, и мысли людей так называемого образованного мира, как у нас, так и во всей Европе и Америке, и рядом с этим с каждым днем вижу все большее и большее пробуждение народа, в особенности, русского, к сознанию своей Божественной духовной природы и к вытекающему из этого сознанию совсем иного, чем прежнее, отношения к своей жизни. Надо же, наконец, признать то, что мы, так называемые образованные классы, не только у нас в России, но во всем христианском мире, надо признать, наконец, то, что мы запутались, заблудились, идем по ложной дороге, и постараться выбраться на настоящую. А для того, чтобы это было возможно, нам нужно прежде всего признать ненужным, пустым и вредным тот сложный кодекс ненужных знаний, которым мы так гордились, называя это наукой, и попытаться думать своей головой, и не о том, что взбредет в голову праздным людям, заучивая эти бредни или споря против них, а о том, что действительно нужно людям для разумной доброй жизни.
А сделаем мы это, — и мы сойдемся в постановке вопросов и ответах на них не с Дарвинами, Геккелями, Марксами, Авенариусами, а со всеми величайшими религиозными мыслителями всех времен и народов.
9 мая 1909
Порождения ехидны! как вы можете говорить доброе, будучи злы? Ибо от избытка сердца говорят уста.
Добрый человек из доброго сокровища выносит доброе, а злой человек из злого сокровища выносит злое.
Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда.
Ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься. (Матф. 12, 34-37.)
В этой книге кроме рассказов, в которых описываются истинные происшествия, собраны еще истории, предания, сказания, легенды, басни, сказки, такие, какие были составлены и написаны на пользу людей.
Мы собрали такие, какие мы считаем согласными с учением Христа и потому считаем добрыми и правдивыми.
Многие люди и особенно дети, читая историю, сказку, легенду, басню, прежде всего спрашивают: правда ли то, что описывается; и часто, если видят, что то, что описывается, не могло случиться, то говорят: это пустая выдумка и это неправда.
Люди, которые судят так, судят неправильно.
Правду узнает не тот, кто узнает только то, что было, есть и бывает, а тот, кто узнает, что должно быть по воле Бога.
Напишет правду не тот, кто только опишет, как было дело, и что сделал тот, и что сделал другой человек, а тот, кто покажет, что делают люди хорошо, т.е. согласно с волей Бога и что дурно, т.е. противно воле Бога.
Правда — это путь. Христос сказал: «Я есмь путь и истина, и жизнь».
И потому правду знает не тот, кто глядит себе под ноги, а тот, кто знает по солнцу, куда ему идти.
Все словесные сочинения и хороши, и нужны не тогда, когда они описывают, что было, а когда показывают, что должно быть; не тогда, когда они рассказывают то, что делали люди, а когда оценивают хорошее и дурное, когда показывают людям один тесный путь воли Божьей, ведущей в жизнь.
Для того же, чтобы показать этот путь, нельзя описывать только то, что бывает в мире. Мир лежит во зле и соблазнах. Если будешь описывать много лжи, и в словах твоих не будет правды. Чтобы была правда в том, что описываешь, надо писать не то, что есть, а то, что должно быть, описывать не правду того, что есть, а правду Царствия Божия, которое близится к нам, но которого еще нет. От этого и бывает то, что есть горы книг, в которых говорится о том, что точно было или могло быть, но книги эти — все ложь, если те, кто их пишут, не знают сами, что хорошо, что дурно и не знают, и не показывают того единого пути, который ведет людей к Царствию Божьему. И бывает то, что есть сказки, притчи, басни, легенды, в которых описывается чудесное, такое, чего никогда не бывало и не могло быть, и легенды, сказки, басни эти правда потому, что они показывают то, в чем воля Божия всегда была, есть и будет, показывают, в чем правда Царствия Божия.
Может быть такая книга, и много, много есть таких романов, историй, в которых описывается, как человек живет для своих страстей, мучается, других мучает, терпит опасности, нужду, хитрит, борется с другими, выбивается из бедности и под конец соединяется с предметом своей любви и делается знатен, богат и счастлив. Книга такая, если бы и все, что в ней описывается, точно так и было, и не было бы в ней ничего невероятного, все-таки будет ложь и неправда, потому что человек, живущий для себя и для своих страстей, какая бы у него ни была красавица жена, и как бы он ни был знатен, богат, не может быть счастлив.
И может быть такая легенда, что Христос с апосталами ходили по земле и зашли к богачу, и богач не пустил Его, а зашли к бедной вдове, и она пустила. И потом Он велел бочке золота покатиться к богачу, а волка послал к бедной вдове — съесть ее последнюю телушку, и вдове было хорошо, а богачу худо. А хорошо было вдове потому, что доброго ее дела и счастия от того, что она его сделала, никто не мог отнять у нее; а богачу было худо потому, что на совести осталось дурное дело, и горечь от дурного дела не прошла от бочки золота.
Такая история вся невероятная, потому что ничего того, что описывается, не бывало и не могло быть; но она вся — правда, потому что в ней показывается то, что всегда должно быть, в чем добро, в чем зло и к чему должен стремиться человек, чтобы исполнить волю Бога.
Какие бы чудеса ни описывались, какие бы звери ни разговаривали по-людски, какие бы ковры-самолеты ни переносили людей, — и легенды, и притчи, и сказки будут правда, если в них будет правда Царствия Божия. А если не будет этой правды, то пускай все, что описывается, будет засвидетельствовано кем бы то ни было, все это будет ложь, потому что нет в нем правды Царствия Божия. Сам Христос говорил притчами, и притчи Его остались вечною правдою. Он только прибавлял: «И так наблюдайте, как вы слушаете».
1. Говорят, человек не свободен, потому что все, что он делает, имеет свою, предшествующую по времени, причину. Но человек действует всегда только в настоящем, а настоящее — вне времени; оно — только соприкосновение прошедшего и будущего, и, потому, в момент настоящего человек всегда свободен.
2. Не беспокойся о завтрашнем, потому что нет завтра. Есть только нынче; живи для него, и если твое нынче хорошо, то оно — добро всегда.
3. Растут люди только испытаниями. Хорошо знать это и так принимать выпадающие на нашу долю горести, — облегчать свой крест тем, чтобы охотно подставлять под него спину.
4. Если признаешь жизнь не в теле, а в духе, то нет смерти, есть только освобождение от тела.
5. Мы сознаем в душе нечто такое, что не подлежит смерти. Отдели только в своей мысли то, что не телесно, — и ты поймешь, что в тебе не умираает.
6. Мы не имеем никакого права быть недовольными этой жизнью. Если нам кажется, что мы недовольны ею, то это значит только то, что мы имеем основание быть недовольными собою.
7. Истинно знает закон Бога человек только тогда, когда делает то, что считает законом Бога.
8. Есть обязанности к ближнему, и есть у каждого человека обязанности к себе, — к тому духу, который живет в нем.
9. Отгоняй от себя все то, что мешает тебе видеть свою связь со всем живым.
10. Необходимость признания Бога чувствуется яснее всего тогда, когда мы отказываемся от Него, забываем Его.
11. Если спросить у человека, кто он, никакой человек не может ничего другого ответить, как только то, что я — я. А если все люди — л, то я это во всех одно и то же. Так оно и есть.
12. Не заботьтесь о том, чтобы другие лю-били вас. Любите, — и вас будут любить.
13. Грешить — дело человеческое, оправдывать свой грех — дело дьявольское.
14. Половое чувство во всех животных и в человеке вложено для великого дела продолжения рода, и потому грех думать, что чувство это дано человеку только для удовольствия.
15. Если один человек может решить, что для добра многих надо сделать зло другому, то этот другой человек может точно так же решить, что для добра многих надо сделать зло тому первому, — и так все будут делать зло друг другу и считать себя правыми.
16. Настоящее я человека — духовно. И это я — одно во всех. Так как же могут быть не равны между собою люди?
17. Неуважение к преданию не сделало одной тысячной того зла, которое производит это уважение к обычаям, законам, учреждениям, не имеющим в наше время никакого разумного оправдания.
18. Наказание есть понятие, из которого начинает вырастать человечество.
19. Только тот, кто не верит в Бога, может верить в то, что такие же люди, как и он сам, могут устроить его жизнь так, чтобы она была лучше.
20. Убийство — всегда убийство, кто бы ни разрешал его, и какое бы ни было его оправдание; и потому те, кто убивают или готовятся к тому, чтобы убивать, — преступники, как бы они ни назывались.
21. Истинным законом Бога может быть только тот закон, который один для всех людей.
22. Не стыдно и не вредно не знать. Всего знать мы не можем, а стыдно и вредно притворяться, что знаешь, чего не знаешь.
23. Доброй жизнью может жить только тот, кто постоянно об этом думает.
24. Приучайся видеть доброе во всех людях, только не в себе, и также приучайся осуждать только себя, а не других людей.
25. Мудрецу сказали о том, что его считают дурным человеком. Он отвечал: «Хорошо еще, что они не все знают про меня, они бы еще не то сказали».
26. Не хвали себя, не осуждай и не спорь.
27. Все начала грехов — в мыслях.
Мудрость достигается внутренней работой, в уединении, и такой же работой над самим собою в общении с людьми.
1. Если не хочешь жить по воле людей, живи по воле Бога. Ничего дурного для души не сделают люди тому, кто живет по воле Бога.
2. Зачем думать о том, что будет после смерти? И до смерти и после нее один Хозяин.
Думай о том, как бы угодить Ему здесь, а не о том, куда Он поместит тебя в другом месте. А угодить Ему нетрудно: люби его и людей. А станешь жить так — и забудешь думать о том, что будет там.
3. Трудно неразумному человеку быть добрым. И недоброму человеку — быть разумным. Чем больше слушается человек разума, тем легче ему быть добрым, и чем больше в нем доброты, тем разумнее бывают его суждения. Увеличивай в себе любовь разумом, а разум — любовью.
4. Земля, как воздух и солнце,, достояние всех и не может быть предметом собственности. Сотни и тысячи лет прошло, и были рабы и господа, — одни люди владели другими. Но пришло время, и люди погяли, что это — фех. И грех развязали. Теперь начинают люди понимать, что такой же грех, когда люди владеют землею. И вот, когда все люди поймут этот грех, то и развяжут его.
5. Когда испытываешь чувство недовольства всем окружающим и своим положением, уйди, как улитка, в свою раковину, в сознание покорности воли Бога, и выжидай время, когда Он вызовет тебя опять делать Его дело в жизни.
6. Нам кажется, что самая главная на свете работа — это работа над чем-нибудь видимым: строить дом, пахать в поле, кормить скот, собирать плоды, а работа над своей душой, над тем, что невидимо, — это дело неважное, такое, какое можно делать, а можно и не делать. Между тем, только одно это дело, работа над душой, над тем, чтобы делаться с каждым днем лучше и добрее, только эта одна работа настоящая, все же остальные видимые работы полезны только тогда, когда делается эта работа над невидимым, над душою.
7. Мы думаем о будущем, устраиваем его, а будущее совсем неважно, потому что важно одно: делать дело жизни, а дело жизни в том, чтобы быть в любви со всеми. А дело это можно делать только сейчас и во всяком положении, а потому совсем всё равно, какое будет будущее и даже будет ли оно. Важно только сейчас, в безвременном моменте настоящего, делать то, что должно.
1. Человек может рассматривать себя как животное среди животных, живущих только настоящим часом, может рассматривать как члена семьи, общества, народа, живущего века, может и должен (потому что к этому обязывает его разум) рассматривать также как члена, часть мира, живущего бесконечное время.
Отношение, которое устанавливает человек между своей личностью и миром, частицей, частью которого он себя чувствует, и правила поведения, вытекающие из этого отношения, — это то, что всегда было и всегда будет руководящим началом человеческой жизни, то, что разумные люди понимают под словом: религия.
2. Нравственное учение может быть полным только тогда, когда оно, в то же время, религиозное. Религиозное учение ни на что не нужно, если оно, в то же время, не является нравственным учением.
3. Мы не знаем и не можем знать, в чем состоит общее благо человеческого рода. Но то, в чем мы все одинаково убеждены, — это то, что благо это может быть достигнуто только повиновением каждого человека не различным законам, провозглашенными людьми в различных странах, но только повиновением закону любви, который каждый человек находит в своем сердце так же, как в учениях всех мудрецов мира.
4. «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне; ибо завтрашний день сам будет о себе заботиться; довольно для каждого дня своей заботы».
Это — великая истина. Великое преимущество нашей жизни в том, что мы не знаем, что нас ожидает. Одно необходимо, что подходит всегда и ко всем условиям, — это любовь между людьми. Любовь же может проявляться только в настоящем.
5. Человек, сознающий свою духовность, выше всех бедствий, которые могут его постигнуть.
6. Большая часть бедствий, которые испытывают люди, происходит из странной ошибки, что человек имеет право наказывать своего ближнего.
7. Истинная цель наук есть познание истин, необходимых для блага людей. Ложная цель есть оправдание обманов, которые поддерживают зло в человеческих обществах. Таковы юриспруденция, политическая экономия и, в особенности, богословие.
8. Мне сказали:
— Ты обязан отдать мне произведения своего труда, столько-то долларов или фунтов стерлингов для того, чтобы устроить суды, тюрьмы, армии, крепости, корабли и другие орудия разрушения.
Или еще:
— Кроме денег, которые с тебя следуют, ты должен сам стать солдатом, то есть быть готовым убивать всех тех, кого тебе укажут.
Я спрашиваю:
— Кто это дает мне все эти приказания, столь противные моему достоинству, моему разуму и моему нравственному чувству?
Мне отвечают:
— Это правительство. Я спрашиваю:
— Что такое правительство?
Мне отвечают:
— Люди.
Я спрашиваю:
— Что эти люди отличаются чем-нибудь ото всех остальных?
Мне говорят, что нет, что они такие же, как все другие.
— Для чего же я буду делать то, что мне приказывают эти люди? Еще если бы эти люди требовали от меня честных поступков, а то они требуют от меня всего противоположного. Нужно быть безумным, чтобы предоставить в их распоряжение произведения моего труда или даже мои поступки.
— Но это правительство.
— Правительство? Ну так пускай оно делает то, что находит хорошим, а меня оставьте в покое, с вашим правительством.
Вот что должен бы отвечать на требования правительств всякий разумный человек, не лишенный нравственного чувства. Но, к сожалению, люди нашего времени так одурачены суеверием государства, что совершают, не рассуждая, поступки, самые противные разуму, самым элементарным нравственным правилам, религии, которую они исповедуют, и даже противные их материальным интересам.
Ослепление людей нашего времени полное; и ужасны те страдания, которые из него вытекают. Но ни ослепление, ни страдания не могут продолжаться.
Истина начинает становиться ясной.
1. Угождай людям, забывая о Боге, — и люди не будут любить тебя; угождай Богу, забывая о людях, — и люди полюбят тебя.
9 окт. 1906.
Ясная Поляна.
2. Как только искусство перестает быть искусством всего народа и становится искусством небольшого класса богатых людей, — оно перестает быть делом нужным и важным, а становится пустой забавою.
9 июня 1910
Мне не суждено было крестьянствовать и заниматься земельным трудом. Я попал с самых ранних лет в город.
Первые годы моей жизни в городе были для меня очень тяжелы. За ненахождением себе должности, я сделался босяком. Бывал голодный, холодный, ютился, где попадало.
Подчас приходилось вспоминать о яснополянской школе и плакать, что я пропащий. Зачем и кому я нужен? Будь у меня мать родная, пошел бы я в деревню, но у меня была мачеха. Начнет из-за меня ссориться с отцом... Он не вытерпит, еще более напьется.
И дошел я до крайности... Звали воровать. Но я решил: лучше с голоду умереть. Думал, что со мной будет, если слух дойдет до Льва Николаевича. Я не последним был учеником в его школе и гордился, что чем-то выдавался. Нет, лучше умереть. Думал повидаться со Львом Николаевичем. Но страшно было. Как я пойду к нему? Я гол, как сокол, босяк. Знаю, он примет меня и будет разговаривать любезно. Но потом, ведь я знаю его ухватку, будет порицать меня, почему я не живу в деревне, а ушел развратничать. Он ненавидел город. Как я буду возражать ему на его порицания? Нет, не пойду до поры, до времени.
Так продолжалась моя жизнь и вела меня к роковой судьбе несчастной. Стало невмоготу. И пришла мысль: «Пойду, утоплюсь. Прощай, Лев Николаевич! Прощай, Ясная Поляна! Прощай и ты, дорогая сестра!..»,
И я отправился на речку. День был жаркий. На речке народу было много. Купались. Шум стоял, как в торговой бане. Сел я на берег, разулся и вспоминаю, как когда-то я и все ученики школы в Ясной Поляне во главе со Львом Николаевичем купались в пруде, как мы показывали ему свое искусство: прыгали с берега в разгонку, плавали, ныряли, перегоняли друг друга. А Лев Николаевич лежал на траве, подпершись рукою под голову, и смеялся во весь рот, в особенности, когда кто хотел показать себя, а не выходило.
— Довольно, довольно, вылезайте! — смеялся Лев Николаевич. — Одевайтесь. А то вон Мурзик совсем замерзает.
И смотрит на нас, перемерзших, как руки трясутся у нас, и как мы не можем попасть скоро в рукава рубашек. Потом Лев Николаевич заставлял нас бегать попарно кругом пруда, в перегонку, — кто скорее перебежит место. Опять смех. На последях Л.Н. вскрикивал: «Ребята! Кто вперед добежит до школы? Ура!» И сам бросался со всех ног. Мы за ним, с криком, с визгом, толкаем друг друга, спотыкаемся, падаем, опять бежим. Но победителем всегда оставался Л.Н.
Еще вспомнилось мне, как однажды меня купал Л.Н. в реке Волге. Мы были в Самарской губернии на кочевке у башкирцев. Л.Н. пользовался кумысом. Раз ему вздумалось проехать по реке. Жара была нестерпимая. Мы ехали втроем по реке. Я сказал Льву Николаевичу: «Хорошо бы искупаться. Какая тут вода чистая! Но боюсь, глубоко». — «Ничего, сказал Л.Н., — раздевайся, мы тебя привяжем веревкой, и ты поплаваешь».
Привязали меня на веревку. Я спустился. Но вода была холодная. Я испугался и хотел вернуться в лодку, но шутник Л.Н. ударил веслами по воде, и лодка потащила меня на веревке. Я был в страхе. «Вот, оборвется веревка, и я утопну, или подкрадется рыба и схватит».
Но Л.Н-ч все смеялся и говорил: «Ну, еще немного». И то подернет меня за веревку, то отпустит.
Затем подтащил меня на веревке и смеется:
— Ай, какой ты трус!
— Да, трус, — говорю я. — Тебя бы так привязать да тащить. Ведь это не у нас в пруде. Небось, и ты бы заорал.
Л.Н. расхохотался и успокоил меня.
Еще вспоминаю, как ездили мы с ним в розвальнях в Пирогово. Ехать было верст 40. Лошадь была хорошая. Но санный путь еще не вполне установился. Приехали к броду. Что делать? Переезжать — рискованно, потому глубины не знаем. А объезжать — много крюку. Мне пришла мысль, я и говорю товарищу Игнату:
— Игнат, проезжай ты вперед один.
— Да, да, Игнат, — сказал Л.Н. — Ты проедешь один, под одним сани не потопнут.
А Игнат и говорит Льву Николаевичу:
— Ведь лошадь-то твоя. Возьми, да сам и ис-пробовай.
— Игнат, ты полегче меня, — говорит Л.Н., — под тобой сани будут плыть, а я потоплю их.
— Нет, Л.Н., лучше ты умри нынче, а я завтра, — говорит Игнат.
Л.Н. расхохотался. И опять мы начали рассуждать. Я говорил, что лошадью не управлю, Л.Н. — что тяжел, сани потопит, а Игнат говорил: «Умрите вы нынче, а я завтра».
Дело наше застряло. Начало вечереть. На наше счастье или беду подъехал мужик в розвальнях, остановил лошаденку, слез, подошел к броду, посмотрел и говорит:
— Что уперлись? След есть. Валяйте!
Л.Н. сказал: «Нам место незнакомо. Поезжай передом, а мы за тобой». Но мужик отказался и одобрил нашу лошадь.
— На вашей лошади я море переехал бы. Лев Николаевич предложил лошадь мужику, проехать брод первым, но мужик сказал:
— Лошадь ваша и воля ваша.
И отошел. «Мол, не за ту, брат, тянешь, оборвешь».
Л.Н. не стал более уговаривать мужика и сказал решительно:
— Поедемте. След есть. Садись, Игнат! Берись за вожжи.
Мы установились в санях.
— Ну, с Богом! Трогай, Игнат!
Игнат нокнул и чмокнул губами. Но лошадь заартачилась и не хотела идти с берега. Мужик взял ее под узцы, подвел к берегу и стегнул кнутом. Лошадь шарахнулась и пошла в брод. Но от толчка все мы споткнулись — Игнат на лошадь, Л.Н. — на Игната, я — на Л.Н-а.
А мужик кричит:
— Гоните, погоняйте скорей лошадь! Лошади чуть не закрывало спину водою. Сани опустились, и мы были по пояс в воде. Но, слава Богу, переехали брод.
— Теперь, скорей до деревни. А то мы перемерзнем, — сказал Л.Н-ч.
Игнат хлестнул лошадь, и мы живо покатили.
— Ну, бросайте лошадь, — сказал Л.Н. около первой избы, — пойдем обогреваться.
В избе был старик, старуха и молодайка. Л.Н. обратился к старику:
— Уберите, пожалуйста, нашу лошадь, а нам дайте местечко обогреться. Мы чуть не утонули тут у вас в броду.
Старуха зусуетилась.
— Батюшки вы мои, родименькие! Полезайте же на печку, разувайтесь и скидайте с себя все мокрое. Там конопля постелена, разгребите и отогревайтесь.
Мы уселись на печке и поскидали с себя все.
— Да вы откуда сами-то будете? — спросила старуха.
— Мы из Ясной Поляны, — ответил Л.Н., — а едем в Пирогово.
— Знаю, знаю Ясную, там еще учоба. А в Пирогово вы к кому едете, — к граху Сергей Миколаевичу, на барский двор, или на деревню?
— К Сергею Николаевичу. Он мне брат. Старуха от этих слов растерялась.
— Ох, душончик ты мой! Скиньте же с себя все мокренькое.
И старуха достала из сундука и подала Л.Н-чу белую рубаху и полосатые портки.
— Накося вам, душонок! Переодень, переодень сухонькое на себя, а твои я брошу, посушу.
Л.Н. пробовал отказаться. Но старуха настаивала. Л.Н. подчинился и надел рубаху и портки. Но оказалось, что рубаха была старушья. Однако, Л.Н-ч принарядился и изображал из себя по рубахе бабу, а по порткам — мужика. Мы смеялись с Игнатом до боли животов. А Л.Н-ч улыбнулся и говорит:
— А все-таки сухонькое.
Обсушившись, Л.Н. отблагодарил хозяев и сказал спасибо старухе за чистое белье. Через час мы уже были у Сергея Николаевича, и Л.Н. разска-зывал брату о наших приключениях. Все очень смеялись. Особенно смеялись над Игнатом, которому не хотелось умереть сегодня, а хотелось завтра...
Вспомнил я все это на берегу реки, — и кошмар у меня разлетелся. Пущай отрицают чудеса. Но я считаю чудом это. Воспоминание о Л.Н-е рассеяло во мне злую мысль о самоубийстве.
И это воспоминание останется до конца моей жизни...
Я знал Льва Николаевича с шестидесятых годов. Я был учеником школы в Ясной Поляне, любил школу, любил и Льва Николаевича. Помню, что у нас была самая искренняя, детская привязанность к нему, и самая искренняя привязанность была и у Льва Николаевича к нам. Это была община, но не принудительная, а община, соединенная связью любви. У нас не было ревности друг против друга, в том смысле, что Лев Николаевич отдавал бы что-нибудь отдельное одному более, нежели другому.
Такие чувства я вынес из школы Ясной Поляны. Как клеймо Иерусалимское, осталась она у меня на душе. И до сих пор я ношу его... Здесь я остановлюсь. Не буду описывать подробностей о школе, хотя у меня материал есть и память ясна. И каждую ступень я помню.
Весь мой интерес теперь, как я стал понимать Льва Николаевича в духовном смысле.
До восьмидесятых годов я жил так, как живут все русские крестьяне. Я знал грехи за собою, ко знал, с каким грехом к какому святому обратиться и с какой жертвой...
В восьмидесятых годах меня перевернуло. Я как бы вольно или невольно стал спиною к прежнему и стал прислушиваться к голосу, давно мне знакомому, учителя Льва Николаевича.
С восьмидесятых годов стали появляться его книги нравственно-религиозного содержания, издания «Посредника». Не буду перечислять все издания. Они известны и критикам, и искренно любящей читающей публике. Я начал увлекаться дошедшими до меня этими изданиями, читал и перечитывал, собирал себе товарищей, послушать книжного писания. Читающая публика из нашей среды простого народа приходила в восторг. От этих чтений не было недомол-ков в простом народе. Каждый чувствовал в своей душе что-то липкое и говорил: «Эта хороша книжечка. И эта хороша». И между нами стали объяснения на эти книги. Были и ценители, и выбирали из книжечек такие слова, которые применялись к какому-нибудь человеку... «Ты, говорили, — настоящий Пахом», или: «Этот — настоящий Елисей Бодров».
Я был самый горячий читатель этих книжек и тянул за собою последователей.
Мне было ясно, что я делаю над собой крутой поворот. Было заметно это и семье моей, от которой я получал укоризну и поносительные слова. Более всего приходилось терпеть от семейства, когда я начал приводить учение Евангелия в исполнение своей жизни. Меня глубоко поражали книжечки Льва Николаевича, в особенности, «Два старика», которые направились в Иерусалим Богу молиться, один дошел до Иерусалима, а второй, Елисей Бодров, отставший от своего товарища, Ефима Шевелева, накормил семейство и спас от смерти голодных, постигших нужду неурожайным годом.
После этого решение моего вопроса становилось для меня легким. И в Евангелии я как раз нашел слова, сказанные Христом: «Я был голоден — вы накормили Меня, жаждал —'напоили».
До этого времени я смутно понимал, как накормить голодного, давая ему копейку, или, по щедрости, — пятачок.
Иногда приходилось так делать из самолюбия, — потому что я понимал себя и воображал, что я есть Степанович, жертвователь нищим. Пятачок даю им, а рублевку сюда дай... Да, для меня Елисей Бодров открыл жизнь внутреннюю. Он накормил и спас от смерти голодных, не пошел за море искать Христа, а нашел его ближе — в своей душе. Я же, величайший лицемер против Бодрова, давал копейку нищему. И я думал, что копейкой этой служу Богу. Но затем я стал понимать, что не служу Ему, а своей жизнью осмеиваю Его закон.
И все дальше и дальше меня затягивали книги. Я как голодный, не сразу удовлетворялся этими рассказами. Истинно говорю, у меня аппетит был такой, как у хорошего работника жажда после усиленных трудов. Ни одна брошюра не была прочтена мною один раз, а много, десятки раз читал я сам и с другими. Вся моя жизнь стала представляться мне иною после восьмидесятых годов.
В скором времени, с появлением книжечек Льва Николаевича, толки о нем начали усиливаться в народе.
Как бы вырастало что-то такое новое и удивительное. И действительно, это было ново для меня и для многих.
Стоило только было прислушаться, — и речи лились потоком, все в сторону Льва Толстого. Каждый судил и рядил по-своему. Были и хуления, и проклятия. Были и самые признательные ему люди, которые оспаривали враждующих и говорили: «Антихрист не Лев Толстой, который пишет правду, а те антихристы, которые скрывают правду».
Из этих толков стало выходить и опасное. Начали уже и преследовать рьяных к писаниям^ Льва Толстого.
Не смущаясь такими толками и критиками, я все более увлекался книжечками Л.Н-а и каждое его слово пришивал к своей душе. Новые выпуски были запрещены и преследуемы. Но запрещенный плод сладок. И я делал усилия: добивался запрещенного; и каждая книга будто была направлена против меня и моей плохой жизни.
Так ли я понял ответ мне Евангелия, но чувствовал, что я уже оторвался от прежнего. Был край, от которого я отошел. Мне нужно было внутреннее усовершенствование1; которое меня тянуло к новой жизни; нужен был другой берег. Ужасная борьба была для меня! Я от одного берега отошел и другого не достиг. Стою посредине.
Было радостно прочесть книжку «Много ли человеку земли нужно». Я чувствовал себя, как Пахом, когда он хотел от восхода и до заката солнца захватить много земли и тут же умер, — отмерил себе только три аршина. Изо всей этой книжки у меня оставался в душе вопрос: «Я тоже Пахом? Бегу, обеспечиваю себя. Не получу ли и я обеспечивания в три аршина? Доживу ли до солнца восхода — это не дано знать». И схватил я, как говорится, всего Толстого, — все, что выходило из-под его пера. И все его произведения, казалось, написаны на одну тему толкования Евангелия и учения Христа. Я был сыт, но не совсем. Мне хотелось что-то еще добавить. Остановиться хотя бы на тех двух книжечках. Не идти за море искать Христа... Он с нами и везде. Остановить свою быстроту захвата. Ведь человеку нужно только три аршина. И поверить Семену-сапожнику в книжке «Чем люди живы».
Жена ему говорит: «Сем, а Сем, как нам быть завтра? У нас нет ничего».
Семен поддернул на себя кафтан и сказал: «Будет те. Живы будете, и сыты будете», — и заснул. И я начал себя увещевать мыслями: «Довольно, Василий, останься без добавления. Достаточно для твоей жизни. Не переезжать моря для искания Бога. — Там, где ты, и есть Бог».
Тем и заканчиваю. Теперь у меня бы спросили: «Веришь ли ты в Бога?» Я бы вытаращил глаза и сказал: «Что ты говоришь? Как не веровать? Верую».
Между тем, в народе все разгоралось новое учение Толстого, и порицания, и хуления, и хваления на него.
Но чем более Толстого порицали, тем чаще я стал заглядывать в Евангелие. И мне становилось яснее и понятливее все. И я чувствовал в себе силу, что мог стать против критики ответами из учения Христа. Но, не имевши в себе хотя бы малой части добрых дел, я более умалчивал. Изредка, бывало, только выронишь слово в защиту Толстого, или задушевный его рассказ. И все-таки меня стали порицать и называть перекувыр-кой, перешедшим в антихристову веру. И если бы я пускался в спор, то, думаю, много бы раз у меня была побита рожа.
Простите мне, смиренные люди, за откровенность моей исповеди. Произведения Толстого разбудили спящих. И я, и многие стали протягивать чаще руки к Евангелию.
Я не заканчиваю свою исповедь, а доведу до конца. Я знал, когда я был учеником школы в Ясной Поляне, учителя Льва Николаевича — и более ничего.
Теперь я понимаю его в другом смысле. И для меня есть другой Толстой, о котором скажу ниже.
В 80-х годах, по слухам, через моих товарищей — земляков Ясной Поляны — мне стали известны удивительные дела о Льве Николаевиче: что он стал простым работником, стал пахарем, косцом, севцом, дроворубом, печником, плотником и сапожником. Вся крестьянская премудрость далась ему, как закоренелому крестьянину. Рассказы моих сотоварищей удивляли меня. Исреннный мне друг и товарищ по школе Игнат Макаров передавал мне в лицах:
— Ты теперь не узнаешь, Морозов, какой стал Лев Николаевич. Помнишь, как мы учились? Хорош он был для нас, а теперь стал еще лучше, и для всех. Посмотри, как работает, как пашет, как косит! Да ведь ты знаешь его силищу. Ведь если плоха лошадь, то его хоть самого запрягай в соху. Без обеда выходит три осминника. И как работает с нами в деревне! — Ни хвори, ни холеры не боится. Вот, как мы его приучили. Без докторов лечимся... И как еще похваливается: «Ах, Игнат, — говорит, — я вчера приуморился. Но зато крепко как спал». А я ему: «Из-за одного сна, Лев Николаевич, следует работать». А он: «Да, да, Игнат, ты правду говоришь...» Ты бы заехал, Морозов, ко Льву Николаевичу. Он был бы тебе рад. Он часто спрашивает: «Как Морозов живет?» Приезжай, мы вместе пройдем, почитаем и книг с собой возьмем. У меня уже много хороших книжек.
Я полюбопытствовал у друга:
— Какие у тебя книги?
— Всех, — говорит, — и не вспомнишь. Вот хороша книжечка: «Два старика», «Семен-сапожник». Потом, как один захватывал землю и околел. Хорошие книжечки. Приезжай».
Я не открылся Игнату, что читал все эти книжечки, и как они на меня подействовали. Но на душе было радостно и легко после беседы с другом, который понимает одинаково доброе, как и я.
И вот собрался я в Ясную Поляну, чтобы родных проведать и со Л.Н-чем повидаться. Едва успел я приехать, постановить лошадь, как прибежала моя восьмидесятилетняя тетка и стала рассказывать, как ей трудно на свете живется.
— Ничего, — говорит, — нету, ни тычинки. Спасибо, дай Бог здоровья графу, он вступился за нас, сирот: и покос нам убрал, и навоз вывез, и пар вспахал, и посеял. Дай, Бог, им здоровья и силушки. Теперь вот, посмотри, двор нам перебирает. И сам лес натаскал... Придушил бы двор, — стоял еле-еле...
Слушаю я теткин рассказ, и в голове у меня образ Л.Н-а представлялся, — как он пашет, как сидит на облучке, как возит навоз...
Поговорил я с теткой и отправился на свидание ко Льву Николаевичу — плотнику. Но подошел не сразу к плотникам, а остановился, чтобы они меня не видели, а мне все было видно. И стал я любоваться на ихнюю работу. Боже мой, какой стал Лев Николаевич! Борода и волосы с большой проседью, морщины, — постарел. Но, смотри, как уселся на погонную слегу верхом и вырубает в ней место для перемету. Рукава рубашки засучены по локоть, грудь расстегнута, оголена, волосы взбудоражены вихрями. От удара топора косицы в бороде так и потрясаются. Долото у него за пояс воткнуто, и одна ручная пилка на нем висит. На плетне картузишко парусиновый, не то холщевый, как шлюпик, тут же — и утиральник, рядом с картузом. Похоже, повешено вдовой, утирать плотникам пот. На низу стоял кувшинчик с питьем. Подручный Льва Николаевича тоже тяпал топором. Это был молодой человек лет 28-ми, с маленькой бородкой и на вид как-будто изнуренный. Головы никуда не поворачивал, словно боялся своего старшого. Осмотрел я все подробно из-за угла и подумал: «Ах, Лев Николаевич. Да не ты ли и есть Бодров? На твоей бы бороде целый улей пчел уместился. Да и этот твой сподручный, не сапожник ли Михаила, что три года жил у Семена?»
Долго я стоял в нерешимости, а после и пошел прямо ко Льву Николаевичу, на ходу снял фуражку и сказал:
— Здравствуйте, Лев Николаевич! Бог на помощь вам.
Л.Н. поворотил голову ко мне, как будто недовольный, что я оторвал его от дела.
— Спасибо, спасибо. Осмотрелся и спросил:
— Что вам нужно?
— Лев Николаевич, вы меня не узнаете? И я стал волноваться.
— Да кто вы такой?
— Лев Николаевич, я — Василий Морозов.
— Ах, Василий!
Л.Н. воткнул топор в слегу, узгом перекинул ногу и уселся боком на слеге.
— Василий Морозов! Поди сюда. Я тебя не узнал.
Я подошел. Л.Н. протянул мне руку.
— Ну, здравствуй, Василий! Ах, как ты постарел! Ну, как ты поживаешь? Все в городе?
— Да, живу ничего, Л.Н., все в городе.
— Как жаль, что ты не живешь в деревне. Я помню, какой ты был мальчик в школе. А теперь, вот, уж и не узнал тебя. Ты становишься стариком.
И Л.Н. обратился к своему подручному:
— Вы знаете: это Василий Морозов, бывший мой ученик.
— Да, Л.Н., вы рассказывали про Морозова.
— Ну, вот этот самый и есть Василий Морозов. Человек с кротким взглядом не спускал с меня глаз. Л.Н. спросил:
— А что, Василий, много у тебя детей?
— Да четверо, Л.Н.!
— Что ж ты таким голосом тянешь? Разве ты не доволен детьми?
— Да нет, Л.Н... Я так.
— Ах, Василий! Я жалею, что ты покинул деревню. За тебя-то я не боюсь. Ты проживешь и в городе. Но как дети твои? Бог знает, что выйдет из них? Там разврат...
И, погодя, Л.Н. спросил:
— А сколько тебе лет, Василий?
— Да вот 35 лет, Л.Н.!
— Я старше тебя на двадцать лет. Мне 55 лет.
— Да, Л.Н., но и вы постарели, стали уже седеть...
— Да, да, Василий. Года все бегут, а добрых дел мало. Нужно стараться, чтобы не прозевать и больше добрых дел делать. Вот, тетка твоя Копылова, что пошла на покос, — ей 80 лет. От дряхлости ей только в мочь дойти туда. Но она понесла грабли и что-то хочет еще сделать необходимое, не хочет прозевать, а отдает силу последних часов на благо своим внучатам или тому, кто пользуется ее восьмидесятилетним трудом. И я не слыхал, чтобы она когда роптала. Ты вот, Василий, позаимствуй у твоей тетки Копыловой, как нужно жить и не роптать ни на что. А то живем мы в праздности, все стремимся куда-то, достигаем какого-то обеспечивания, забывая, что ныне — жив, а завтра — в гробу.
Я стоял, как статуя, ничего не отвечал Льву Николаевичу, только старался слушать его. Но он оборвал речь и перешел на вопрос обо мне:
— А что, Василий, ты читал Евангелие?
— Как же, Л.Н., читал.
— А как ты его читал?
Я рассмеялся на этот вопрос и ответил:
— Лев Николаевич, вы смешно спрашиваете: «как читал?» — Открою и читаю.
— Вопрос мой не так смешон, как тебе показался, — сказал Л.Н. — Евангелие нужно читать так, чтобы уяснить, что сказано самим Христом, а что — апостолами, и стараться более прислушиваться к учению слов Христа: «Любите Бога всей душою и любите друг друга. Весь ваш закон и пророки на этих заповедях». Вот и сущность Евангелия
Л.Н. замолк, заложил ногу за ногу, вынул топор и опять воткнул. Его что-то беспокоило. Я собрался с духом и возразил:
— Вот вы, Л.Н., говорите, что нужно читать и жить по Евангелию. Я читал Евангелие не один раз, а много раз.
Л.Н. сидел неподвижно на перемете, полуобратившись ко мне, и будто как не слушал моего возражения. Но я знал его школьную привычку и понимал, что он вникает в мои слова. И я сказал:
— Вы вот так говорите. А в Писании сказано: кто прибавит или убавит из Евангелия, тот — анафема, и будет проклят.
Л.Н. тряхнул бородой и, с видом жалости, посмотрел на меня.
— Я бы тебе, Морозов, советовал не разбираться далее сказанных слов: «Любите Господа Бога всей душою» и «любите друг друга». И желать людям того, чего желаешь себе.
На этом слове Л.Н. сделал ударение:
— Мне кажется, такая жизнь будет без проигрыша перед Богом: любить, любить, и делать добро. И когда мы сознаем эти две заповеди и усовершенствуем их в себе, тогда для нас не страшны никакие слова и то, что назовут анафемой. Пущай называют... Нам нужно любить и любить, без разбора, всех, и делать добро всем.
Л.Н. потянулся, расправил спину и сказал:
— Не пора ли обедать, Исаак?
— Как хотите, Л.Н., — сказал подручный. — Вы кончили беседу с Морозовым?
— Да, я замечаю его несогласие со мною.
— Нет, Л.Н., мне нравится, как говорите вы и что пишете. Я и все ваши книжки перечитал.
Л.Н. опять тряхнул бородою.
— Какие же ты мои книжки читал?
— «Чем люди живы?», «Два старика» и другие.
— Ну, что же, тебе нравятся они, или нет?
— Очень даже.
И я ему указал на те места, которые меня затрагивали, рассказал, какие в городе идут перебранки против него и его книжечек.
Он сказал:
— Что делать, Василий? — Надо терпеть, переносить и молиться за них. Пущай копошатся, как хотят.
И обратился опять к Исааку:
— Ну, как часы — время?
Исаак посмотрел на плетень и сказал:
— Тень вдаряет на второе звено — час. Л.Н. посмотрел на меня с улыбкой.
— Вот какие изобретения у нас: часы по тени. — Ну, слезайте, пойдемте обедать.
Исаак спрыгнул. Л.Н. попросил меня воткнуть вилы в плетень, протянул ногу, наступил на вилы и слез на землю.
— Спасибо! Исаак — молодой человек, легко прыгает. А я тяжел и стар. — Ну, до свидания, Василий! Как я рад, что мы с тобой побеседовали! И буду рад, если мы с тобой будем чаще видаться и беседовать.
Л.Н. накинул какое-то пальтишко на плечи, надвинул картузишко на голову и отправился ко двору, к себе на обед.
Я стоял и провожал их глазами.
Вон пошли плотники — Левон и Исаак, последний — без фуражки и босой.
После моего свидания с Л.Н. на плотницкой работе беседа с ним осталась у меня в памяти. Не буду изъясняться и судить. И без меня много толков. Что по морю плывет, всего не переловишь. Что в народе говорят, всего не переслушаешь.
Дня меня значение графства и сиятельства потерялось. Для меня стал ясным дядя Левон — плотник дядя Левон — пахарь, косец, печник. И слова его, насчет добра, остались во мне. Не прозевать бы: время короткое, ныне — жив, а завтра — в гробу.
И я привязался ко Л.Н-у всей душою. И стал чаще добиваться свидания с ним. Но он все твердил одно и то же: «Любовь и добро». И все рас-
хваливал жизнь в деревне: работу, аппетит, сон прекрасный. Но мне еще хотелось научиться у него, чего я не мог разрешить, — именно о загробной жизни. Об этом я много говорил со знакомым старцем, который жил в Чулкове. Он был начетчиком и с молодых лет читал разные книги. А Библию и Евангелие знал наизусть. Не редко у нас бывали с ним беседы, и он все высказывал желание побеседовать со Львом Николаевичем. И я обещал, при случае, затащить Л.Н-а в Чулково.
В первых числах ноября мне нужно было ехать по киевскому тракту к сестре, к празднику. Погода была холодная и заморозок, ветер жестокий. Отъехал я верст 6 от Тулы, вижу — по дороге, навстречу, идут два пешехода. Ба, да это Лев Николаевич с каким-то мужичком!
Л.Н. в старом пальтишке и кругленькой вязаной шапчонке. Борода у него заиндевела и развевается на обе стороны веером. Мужик — в русской поддевке, сумочка за плечами и посошок в руке. Ветер не дает им ходу, полы у них раздуваются, и они идут против ветра, как-будто лезут на гору.
Л.Н. наклоняет к мужику голову и о чем-то беседует. Мне и пришло в голову, что ведь этот случай мне помогает затащить Л.Н. в Чулково, к моему другу. Я поворотил лошадь и проследовал за Л.Н., вплоть до города. Здесь Л.Н. остановился и стал прощаться со своим собеседником. А я соскочил с пролетки, велел мальчику ехать на квартиру, а сам подошел к Л.Н-у.
— Здравствуйте, Лев Николаевич!
— Здравствуйте!.. Ах, это ты, Морозов? Ну, как живешь?
— Ничего, Лев Николаевич... Но, простите меня, я вас буду просить. Будьте добры — не откажите.
— Что тебе нужно, Василий?
— Хочу просить вас поехать к моему другу старичку-начетчику, в Чулково. Ему очень хочется побеседовать с вами. А к вам приехать он немощен.
— А что ему нужно?
— Какие-то ему хочется получить от вас ответы на вопросы. Будьте так добры, Л.Н.! Я обещался непременно с вами придти.
— Скажи твоему другу, что я обещаюсь побывать с тобою в другое время. А сейчас мне, Василий, не время. Я иду к Давыдову — прокурору. У меня есть дело к нему. Надо справиться.
Но я стоял на своем.
— Пожалуйста, Л.Н., хоть немного уделите вре-мячка.
— А сколько сейчас времени, Василий?
Зажигали фонари. Я сказал, что 6 часов.
— Если уж тебе так желается, то приезжай к квартире прокурора к 9-ти часам. Мы с тобой и проедем к твоему другу.
Не чуя под собою ног, добежал я до Чулкова и сказал другу, что приду со Львом Николаевичем.
От прокурора Л.Н. вышел не в пальтишке, в котором шел, а в енотовой шубе. Мы взяли извозчика и поехали в Чулково. По дороге Л.Н. спросил:
— Что интересует твоего друга? — Если человек живет хорошо, то я не только в Чулково, за тысячу верст приду и расцелую его. Я вот иногда ссорюсь со своими. Купили имение и не живут с крестьянами в ладу. Приказываю, чтобы жили дружнее. Говорю: если не хотите с крестьянами жить no-Божьему, то высасывайте у них кровь последнюю, пущай кровь видна будет на ваших губах...
Мы пролезли узеньким коридорчиком. Я вел за руку Л.Н. и сказал ему, где нагибаться ниже, чтобы не повредить голову. В хате у старика было светленько и народу в достатке. Все сидели кружком, по-праздничному, или как в театре дожидаются представления. Л.Н. разогнулся и стал скидывать с себя шубу. Ему хотели помочь. Но он сказал:
— Не беспокойтесь, я сам.
Поздоровался со стариком, сказал всем: «Здравствуйте», — и сел на свободное место к столу, против старика; облокотился на стол и, сделав из ладони как бы козырек от света, стал рассматривать публику. Из-под густых бровей быстро обвел всех глазами и заговорил со стариком:
— Это вся ваша семья?
— Да, граф, только двое чужих. А то все мои здесь — сыновья, дочери, внуки и внучки.
— А вам сколько лет?
— Да пожил, граф. На восьмой десяток, пятый год.
— Ну, что ж? Нам теперь как раз время готовиться к смерти и уступать другим место.
И Л.Н. опять кинул взгляд на молодых.
— Умирать-то надо, граф! Но только нужно и приготовить себя, чтобы явиться с чем бы туда.
— Да, да. Надо готовить душу. Бог требует от человека добрых дел, а с добрыми делами и умирать спокойно. Но время бежит быстро, а мы зеваем. Вот я думаю: я, кажется, недавно был студентом, а между тем, мне уже 65 лет. Иногда вспоминаешь, — что мною сделано для Бога, который меня послал в мир чистым, непорочным? И думается: не так я хил, как следует по учению Христа. Все было — праздность, разврат. Сам отравлялся и людей отравлял своею пошлою жизнью. Хотел все достигнуть мирского, что мне представлялось хорошим. А хорошая жизнь—только в истине, как жили мудрецы Сократ, Эпиктет, римский император Марк Аврелий и другие. Вот, как бы жить нужно и пользоваться их примером: что Бог есть Дух, и что в каждом человеке есть Дух. И дело Его одно. И вера Его одна. И любовь Его одна. «Я — Бог, вы — во Мне, Я — в вас. Живущий в Боге — не умрет*.
Л.Н. остановился и стал смотреть в упор на молодого человека, одетого по-интеллигентному (сын старика), как бы желая от него ответа: что ты скажешь?
Молодой человек, полуразвязным тоном приказчика, заговорил:
— Так точно, Л.Н.! Вы верно говорите. Я, вот, живу в приказчиках. Извините, пожалуйста, — украду у хозяина три аршина ситцу, или бархату, или на брюки. И чувствую, — я вор, скрываю свой поступок перед хозяином, вымещаю на покупателях, натягиваю на аршин, делаю недомерок, покрываю хозяйскую растрату. Перед хозяином мы правы. Но перед покупателем чувствуешь грех. Идешь в церковь раскаиваться, просить прощения у Бога. Ну, конечно, свечку — за ситец, за бархат, за брюки... Смотря по ценности товара краденого, — такую и свечку Богу...
И молодой человек замолк. Вижу, Льву Николаевичу понравилось признание молодого человека. Он просиял и, наклоняясь в сторону молодого человека, с улыбкой спросил:
— Вы сознаете в себе грех, когда делаете дурное?
— Конечно. Как Богу ни молишься, а все думаешь: «грех-то с тобою».
— Это — внутренний голос — Бог, которого ты и я, и все мы носим в душах наших. Он-то и говорит: «Не делайте дурного. Не жертвы Я хочу, а милости». Хотя бы ты и 10 свечек зажег, — все перед Ним меркнет. Его свет и так светит, обнимает весь мир и освещает тьму...
Старик слушал невозмутимо, не перебивал беседу Л.Н-а с сыном, но, видно, и с нетерпением ожидал. Ему хотелось самому начать беседу. Лев Николаевич кончил разговор с молодым человеком, опять облокотился на стол и опять обвел всех окружающих взглядом из-под руки, и обратился к старику:
— Да, время короткое. Вот пробьет час, — и нас не будет. И после смерти от нас останется только пустой звук.
— Да, граф, по слабостям нашим мы не в силах сморить в себе все мирские дела, — сказал хозяин. — Суета сует... Но для спасения падших Бог послал Сына Своего, чтобы спасти мир и уничтожить зло. И подражать нужно сподвижникам Его учений. Просить их нужно. И у нас, благодаря Творцу, по матушке России много чтимых святых. Например: киевопечерской первопрестольной столицы, мученика Сергия Троицкой Лавры, Воронежский и Калужский батюшка Тихон... И много еще чудесных, блаженных. Ихними-то молитвами и хлопотами перед могуществом Бога и спасет...
Думаю, начнет он рассказывать про города, про угодников, будет описывать каждого житие, каких лет, как хоронили, какая была церемония и тому подобное. Это и в две недели не переслушаешь. И я перебил разговор.
— Иван Филиппович, вы совсем не то затянули. Про города, про святых все знают. Мы, кажется, с вами говорили, что не об этом побеседовать...
Старик и Л.Н. взглянули на меня. Старик укоризненно покачал головой и сказал:
— Ох, боюсь угодит он с этими словами, — где Макарка телят стережет. Смотри, Васенька!
Л.Н. вперил в меня острый взгляд, будто я был новичок перед ним, а старик провел пальцами по бровям и сказал:
— Ну, какие будете вклады давать этим людям? Ты — свое, они — свое. Какая-то новше-на, занесенная западниками: не молиться, не почитать.
Старик привстал, протянул руку, взял с полочки Евангелице и, положив на стол, сказал:
— Простите меня, граф, за несколько вопросов.
— Ничего, ничего. Очень буду рад ответить, что знаю.
— Я слышал, — сказал старик, — будто бы вы не ходите в церковь и не молитесь Богу?
— Да, я не хожу в церковь. Но Богу я молюсь.
— Как же вы молитесь, граф, если не верите в церковь, которая основана апостолами? Ведь вы когда-то слыхали, как дьякон провозглашал: «Миром Господу помолимся». А хор певчих подымает: «Господи, помилуй». И какое потрясение в человеке делается от этих слов и пения! Невольно душою подымаешься с молитвою к Богу...
Л.Н. сказал:
— И в театре человек иногда подымается душою к какому-то Богу. Но мне это не по душе. Моление мое не в церкви, а вне ея, в самом себе, внутренно. Посмотрите, в Евангелии сказано: «взойди в клеть свою, помолись втайне, и Бог даст тебе явно». Вот как я понимаю. Так и делаю. Так и молюсь.
Л.Н. посмотрел на старика и сказал:
— Если вам хорошо знакомо Евангелие, прочтите беседу Христа у колодца с самарянкой.
И Л.Н. привел несколько текстов евангельских. Старик не ответил возражением на тексты Евангелия, а сказал другое:
— Еще, граф, один вам вопросец.
— Пожалуйста! Что хотите?
— Вы верите в загробную жизнь?
— Это нам не дано знать. Тем более, в смысле адов, смолы, истязаний. Ведь, вот, если бы ваши дети и внуки перед вами провинились, неужели вы будете вымещать им это, придумывать наказания, разжигать котлы со смолою, оловом и ввергать прогрешивших в котлы, на вечное мучение? Скажите, согласитесь вы смотреть на такое мучение ваших детей?
Старик закрыл ладонями глаза.
— Что вы? Бог с вами! Как это можно смотреть на такое мучение?
— Тем более Бог не может, в Котором более жалости и любви, нежели в нас. Как же Он будет наслаждаться вечной мукой своих детей?
Старик зашевелился. На лице показалась радость.
— Спасибо, спасибо, граф! Вы разрешили вопрос. Я тоже так понимал: за что Бог будет мучить своих детей?..
Я посмотрел на часы и сказал Л.Н-у, что уже время поспешать на железную дорогу.
— Да, да, Василий! На Козловке меня будет ожидать лошадь.
Л.Н. встал и начал прощаться со всеми. Ему подали шубу. Он одел ее и сказал:
— Не люблю такой одежды. Это мне навязал прокурор, а моя осталась у него.
И мы ушли.
Какое впечатление оставил Л.Н. после себя, не знаю. Дорогой он только спросил меня, довольно ли я знаком со стариком и хорошо ли знаю его сына? Я сказал.
После этого стал я чаще навещать Л.Н-а. И, как ученик, когда пишет письмо, спрашивает у знающего, где поставить точку, запятую или знак восклицания, а знающий, по содержанию письма, указывает место, так и мы привыкли к Л.Н-у ходить беседовать, — узнавать знаки. И чем больше ходили, тем больше' тянуло к нему.
Пошли мы однажды трое крестьян. Идем парком, разговариваем между собою, какие у кого вопросы. Погода была хмурая. Дождичек мелкий рассеивал, как ситом. Идем и говорим, как вдруг нам навстречу Л.Н. с зонтом. Идет с деревенской бабой, наклоняясь к ней, вместе с зонтом, и что-то говорит ей. Поровняясь с ним, мы остановились. Л.Н. поздоровался в нами и каждого назвал по фамилии.
— Идите, идите, пожалуйста. Посидите на террасе. Я сейчас ворочусь. Только провожу. Смотрите же, не уходите.
Л.Н. пошел с бабой, а мы уселись на террасе. Спустя несколько минут Л.Н. возвращается, идет быстрыми шагами, проходит мимо нас и на ходу говорит:
— Я сейчас.
Затем возвратился и уселся с нами. И началась серьезная беседа.
Л.Н. обратился ко мне первому и начал журить, что я живу в городе, а не в деревне.
Меня его слова задели за живое, и я сказал:
— Вы только заладили, Л.Н.: «в деревне хорошо, хорошо». И я скажу: «хорошо, если по-Бо-жески, а нам житье в деревне выходит по-дьявольски».
— Что ты, Василий, хочешь сказать?
— А вот что: приду в деревню и стану жить. У меня шесть сыновей, дочери, брат. Семейка веселенькая, а землицы сколько у нас? У нас -две души, обрезок, тридцатка. Ну, пришел я делать по-Божески. А что делать? — Земли мало, а едоков много. Хлебушка себе не хватит, а сколько нужно еще и на распыл.
— На какой распыл?
— А я расскажу: подати нужно. Это — раз. Старшине, писарю, старосте... Это — два. Урядник, сотский, становой, исправник, земский. — Это — три. Школа, ремонт, дрова, учитель, поп... А тут еще причислены два престольных праздника. И бабам надо одежду справить, и обуться нужно. И то, и другое, и третье... Что же делать в деревне? Вот и придумываешь, как налаживать колеса, чтобы к графу
— дубы воровать, да в Тулу их отправлять. Ушел
— Бог унес, А поймали — граф простит. Так вот, в деревне добра тоже может быть мало, как и в городе. Теперь и решайте, как хотите.
Л.Н. пожал плечами и обратился к моему товарищу.
— Зачем же такие обязанности брать на себя, о которых говорил Морозов? Ведь стоит только хорошим людям одуматься и сбросить ту тяжесть, которая давит плечи. Вот Морозов наговорил целую кучу ненужных расходов на «распыл».
— Да ведь если не платить во все учреждения, что же будет? — спросил я. — Ведь тогда всё распродадут и отберут последнюю землю...
Но на этих словах нашей беседе помешали. Ко Льву Николаевичу приехали новые посетители.
Подобных бесед с Л.Н. было много. Я почти всегда ходил к нему с каким-нибудь товарищем.
В год тяжелого времени со мной познакомился один ссыльный революционер. Я не причастен к смуте, к той или другой стороне. Но нас соединили книги Льва Николаевича. Он прочел их, бросил свое товарищество и перебрался ко мне на квартиру. И прожили мы в хороших отношениях. Однажды решили пойти ко Л.Н-у.
Он был дома и сидел на террасе. Было много гостей. Товарищ мой был в студенческой форме. Он нерешительно шел за мною. Дойдя до террасы, он прислонился незаметно. Л.Н. облокотился обеими руками на перила террасы, голова лежала на обеих руках, а борода закрывала ему все лицо. Он быстро нас заметил. Я не успел поздороваться с ним, как он спросил:
— Морозов, ты — революционер?
Много глаз смотрело на меня.
Я ответил:
— Что вы, Л.Н.? Куда мне быть революционером? Я отживаю свой век, Ёот, молодые, — и те стали от этого отпадать. — И я указал на своего товарища.
Л.Н., как мячик, вскочил и сказал:
— Сейчас, Морозов, я с вами пройдусь.
Мы обогнули дом и пошли по дорожке, садом. Мы шли по бокам, он в середине, наклоняясь то к одному, то к другому и дотрагиваясь рукой до плеч. Он кротко расспрашивал товарища о его ссылке. Товарищ передал ему, за что он был сослан, т.е. как он говорил о грехе убийства, а его обвинили, будто он пропагандировал между солдатами. Л.Н. сказал:
— Если вы так говорили, то прекрасно. Вы только подтверждали слова заповеди Христа. Ну, а вы не совращали солдат в сторону революции?
—Нет.
— А как же вы познакомились с Морозовым?
— Я только у Морозова мог достать ваши книги и поселился у него. Мы вместе читали и беседовали.
— Я рад, что вы вместе живете.
— Л.Н., — сказал я. — Мне очень понравилась одна ваша книга. Я читал, как стали вешать одного осужденного... забыл фамилию, кажется, Сологубова... Очень трогательны сказанные им слова палачу, когда тот подходил к нему с веревкой: «Неужели тебе не жалко меня?» «Много вас таких», — ответил палач. И, сделавши свое дело, палач пошел домой. Но его не покидали слова, сказанные Сологубом: «Неужели тебе не жалко меня?» — Слова эти мучили его. И к вечеру он напился пьяный, распродал и роздал свои вещи, пошел к начальнику и сказал: «Я не буду более давить людей. Мне жалко». И запил во всю, пропил весь последний пожиток. Вот, какие мне нравятся слова из книг, — сказал я Л.Н-чу.
— Да, да, Морозов, такие слова искреннего человека мягкостью своей души убивают зло в другом человеке. Так и нам с тобой, старикам, нужно жить и учить молодых людей добру. Мне ведь скоро 80 лет. А как мало я сделал добрых дел! На днях я получил письмо от молодого человека из Манчжурии. Он просит совета: стать ли ему на поприще писателя, чтобы поучать людей. Не странно ли: 17—18-летний мальчик хочет поучать мир, не познавши самого себя!
И Л.Н. обратился к молодому человеку:
— А вы читали «Круг Чтения»?
— Нет, Лев Николаевич!
— А ты, Морозов?
— Тоже нет.
— Это премилая книга. Подождите, я вам дам.
И Л.Н. вынес много книг.
— Вот вам «Круг Чтения». Пожалуйста, читайте каждый день. А вот в этой книжечке — письмо к китайцу... Это — Генри Джорджа, о земельном вопросе... Это — крестьянина Бондарева... Прекрасная книжечка. А вот это, — сказал Л.Н., тряся книжечкой, — письмо Льва Толстого к крестьянину.
Мы поблагодарили Льва Николаевича и, попрощавшись с ним, пошли. Он, вдогонку, крикнул нам:
— Не забудьте же «Круг Чтения» читать каждый день!..
В. Морозов.
Тула. 1907.
1. НАУКА И ИСКУССТВО 2. О ТОМ, ЧТО НАЗЫВАЮТ ИСКУССТВОМ
ПОМНИТЕ, КТО ВЫ, И КТО ТОТ НАРОД, КОТОРЫЙ ВЫ, ЖАЛЕЯ ЕГО, ХОТИТЕ НЕ ЛИШАТЬ СВОЕГО ПРОСВЕЩЕНИЯ
В первой половине октября 1896 г. Д.Кенворти прислал Толстому, по просьбе английского писателя Эдуарда Карпентера, сборник его статей «Civilization its cause and сиге»*(письмо Д.Кенвор-ти к Толстому от 10/22 октября 1896 г.).
Толстой в письме к Д.Кенворти от 18 октября 1896 г. просил поблагодарить Э. Карпентера за присланную книгу и сообщал, что из этой книги он прочел первую статью о цивилизации.
Вторая статья «Modern science»** заинтересовала Толстого. В дневниковой записи 23 октября 1896 г. Толстой назвал ее «прекрасной». В письме к жене, от того же числа, Толстой также сообщал, что читает «прекрасную, удивительную статью Carpenter, англичанина, о науке».
По предложению Толстого, эта вторая статья вскоре была переведена С.Л. Толстым и послана для напечатания в журнал «Северный вестник».
Издательница этого журнала Л.Я. Гуревич в письме от 25 апреля 1897 г., сообщая Толстому, что она «с радостью получила перевод прекрасной статьи Карпентера», обратилась к нему с просьбой написать предисловие к ней.
Толстой ответил согласием на просьбу Гуревич, по-видимому, через А.Л. Волынского (Флексера), редактора этого журнала, приезжавшего в Ясную Поляну 29 июля.
Получив 21 октября 1897 г. из «Северного вестника» корректуру статьи Карпентера «Современная наука», Толстой в тот же день, как он записал в Дневнике, начал писать предисловие к ней. Работая над предисловием, Толстой 20 ноября исправил и корректуру перевода статьи Карпентера «Современная наука». 29 ноября рукопись статьи была отослана в «Северный вестник», а 16 февраля Толстой послал в письме на имя АЛ.Волынского (Флексера) дополнение к нему.
Предисловие было напечатано (с ошибками) в №3 «Северного вестника» за 1898 г. (вышел 1 марта). При печатании статьи Э.Карпентера в «Северном вестнике», ввиду отказа С.Л. Толстого выставить свое имя, было указано, что перевод сделан под редакцией Л.Н.Толстого. Это дало повод некоторым издателям приписать перевод всецело самому Толстому.
В Юбилейном издании предисловие напечатано по тексту первой публикации. Опечатки и ошибки исправлены по рукописям и корректуре.
«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т.31, под названием «О современной науке».
* «Цивилизация, ее причина и излечение».
** «Современная наука».
Под 17 августа 1908 года в дневнике Н.Н.Гусева записано: «На днях Лев Николаевич продиктовал мне небольшую статью о религии и науке».
(Н.Н.Гусев, «Два года с Л.Н.Толстым», М.1912). Кроме этой записи, никаких других сведений о писании Толстым этой статьи не имеется.
В Юбилейном издании статья «Религия и наука» напечатана впервые, по рукописи, написанной Н.Н.Гусевым под диктовку Толстого.
«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т.37.
В конце июня 1909 г. Толстой получил письмо от крестьянина Ф.А.Абрамова, из Симбирска. Письмо это было следующее: «Графу Льву Николаевичу Толстому от организатора Симбирской "Общины свободных христиан" крестьянина Федора Андреева Абрамова.
Здравствуй дорогой Дедушка!
Давно собирался написать Вам, но все откла-дал, так как вопрос — довольно серьезный и требует большой обдуманности. Я мысленно осуждаю науку и решил суд этот произнести во всеуслышание, на что и хотел спросить Вашего совета. И хорошо, что не поторопился с обращением, иначе я бы жестоко ошибся, и сам подпал бы осуждению. В последствии я пришел к той мысли, имею ли я право, и кто-либо, осуждать науку, которая за последнее время творит чудеса? Но такая наука там где-то, далеко, у нас ее нет; у нас в России есть только образование, т.е. тоже наука, но только искаженная, изуродованная и обезображенная. Но какая бы она ни была, я лично бессилен ее осудить, и несомненно мне докажут, что я не имею права этого сделать, как человек-самоучка, не получивший какого бы то ни было образования. Вот это-то меня и заставило обратиться к Вам, Дедушка, за помощию или советом. Вы, Человек, прошли образование и имеете науку и потому можете разобрать мои мнения. Я нахожу за собой право судить образование, — хотя я — серый крестьянин, без всякого образования, но за наукой наблюдаю, и как человек посторонний, незаинтересованный, могу и выразить более правильный суд; и думаю, что такое определение не может вытетчи со стороны образованных, так как каждый виновный старается оправдать себя и сродных ему людей, — да и естественно: образованный образование не может судить, — это будет то же самое, что если преступник будет судить преступника или сын — отца. Впрочем, не только в сравнении, но и на самом деле, образование у нас совершило великое преступление. Все образование у нас заключается в том, чтобы получить диплом, и тем обеспечить себе жизнь, и немало лиц получают жалованье только за дипломы, большинство же, хотя и занимаются трудом, по изготовлению таких же, как и они бездельников. Но получить на это диплом не так-то легко, и потому хроника последнего времени покрыта рядом самоубийств учащихся. Но самое преступление образованных состоит в том, что они избегают и пренебрегают труд, в особенности, физический, и, в то же время, низко ценят труд рабочих людей; своей праздностью и роскошью соблазняют трудящийся народ, который, во что бы то ни стало, старается подражать им. Так, например, не говоря уж о учительских институтах и семинариях, но даже когда крестьянский мальчик добропорядочно учится в двухклассной школе, то он уж отказывается от домашней работы: как то — согребать навоз, дать корму и напоить скот, и вообще от какой бы то ни было работы отказывается, мотивируя это тем, что она ему ни к чему, — он готовится быть учителем; отец рад такому делу, — он воображает себе, что сын его будет образованным и не будет работать, и поощряет его в его лени. Действительно, по окончанию учения он поступает в церковноприходскую школу учителем на 15—20 руб. в месяц. Летом, на каникулы, он приезжает к отцу, но уж теперь он не только не может работать, но и не может есть пустые серые деревенские щи, поэтому отец режет последнюю овцу для сына, а также, что корова надоит молока и куры нанесут яиц, — все это истребляет сын, учитель. А отец, старик, приезжает из поля с пахоты или жнитва и других работ, и ест сухой хлеб с водой. Так продолжается все это, — отец старик работает, недоедает, недосыпает, а сын учитель, наевшись мяса, яиц и молока, спит до 11 часов утра, а по прохладе вечерней ходит гуляет, ища себе развлечений. Это еще ничего. А то я знаю одного человека, он в 25-ти верстах от своего села поступил учителем в двухклассную школу, и там женился на образованной девушке. Отец его живет в достатке и снабжает сына съестными продуктами. Однажды зимой отец задумал побывать у сына, зарезал поросенка, двух куриц, и что было скопленное масло коровье, сметана, творог, — все это он привез сыну; выпрягши лошадь, он взошел в кухню и потом в зало, где его увидал сын и предупредил, чтоб он вернулся на кухню, а то, говорит, здесь натопчишь, да и навоняешь дубленой шубой. Вместе с отцом вышел в кухню и сын учитель, — прежде всего он обратился к кухарке и велел ей убрать все, что отец привез, а затем — поставить самовар и напоить старика чаем. Оставив отца на кухне одного, учитель ушел в свои хоромы няньчить ребенка, ссылаясь, что жена занята приготовлением для приема гостей. Вечером учитель опять вышел к отцу и сказал, что к нему скоро приедут гости: поп, дьякон, учитель товарищ, лесной смотритель и волостной писарь, — "они пойдут здесь, у нас ход один только, через кухню, такты, тятька, пожалуйсто, ляг где-нибудь в сторонке, чтоб тебя не увидали", — просит учитель отца, — "и в крайнем случае, если попадешься им на глаза, не сказывай, что ты — мне отец, а то ты меня оконфузишь". Эти слова, как варом, обварили старика, — говорил после он.
Знаю я также крестьян, коньчащих в Земледельском училище, и они, вместо того чтоб работать в родной деревне и практически показать крестьянам правильное земледелие, хлебодельство и вообще полевое и домашнее хозяйство, они нанялись в имение, в управляющие, для того, чтоб, не работая, получать деньги.
За последние два-три года интельгенция как будто поняла, что нужно, — и начала группироваться с крестьянами в сельскохозяйственные общества, руководствоваться опытным полем, и, местами, даже заводят сельскохозяйственные школы. Не знаю, как в других местах, но у нас в Симбирске, по отзывам начальства, это дело поставлено в лучшем виде. Да как вдруг, на их беду, 4 июня агроном Симб. уездного земства Д.Н.Пискунов отказался от занимаемой им службы. — "Я приглашен, — пишет в заявлении агроном, — в качестве заведующего опытным полем. Между тем, здесь нет никакого опытного поля и даже место не припасено, благодаря чему я лишен возможности вести хотя бы приготовительные работы. Остается только одно (чтоб даром жалования не получать): исполнять канцелярские работы. Но к этому я совершенно не призван".
Дай-то, Бог, чтоб так побольше людей прозрело.
Развратом и роскошью заражена от образованных людей каждая хижина. Теперь для крестьян, — будь хоть какие урожаи, — состояние их не поправится, все будет нужда и недостатки, так как сыну нужно исправить лакированные сапоги, шелковых и др. модных рубах, и дорогую верхнюю одежду, а потом, в 10—15 руб. гармонику; на дочерей же нужно еще больше. К этому же, за последние 2—3 года в каждом селе и деревне открыто по нескольку пивных лавок, их тоже ведь нужно снабжать, а то отстанишь от интельгенции. Более всего развращают народ попы. Бог в 4-ой заповеди повелевает людям 6 дней работать, а седьмой — праздновать, попы же, наоборот, — шесть дней ничего не делают и только в праздник работают. Народ же совершает преступления, разврат и обиды в надежде, что поп в этом простит и за деньги даст Царство Небесное. В последнее время приходится наблюдать, что туго приходится и попам. Народ, хотя и считает их за полубогов, в них видит все спасение и потому без них не обходится, но, в то же время, и ненавидит их, как самую негодную тварь; и например,
— охотно пропивают на свадьбах по 100—150 р., попу же за венчание — 5—6 руб. жалеют, и просто с досадою отдают. Это ли еще не пожинание пасторского насаждения?
Весь этот образованный и невежественный народ нужно отворотить с их ложного пути и направить на истинный, — сами они этого не сделают, и для этого нужна энергичная посторонняя сила. Сила эта уж начала появляться — от прозрения народа, но ее нужно только соединить. Для этой цели я организовал "Общину Свободных Христиан". Цель общины — показать недостатки нашей науки и, если возможно, поставить ее на надлежащий путь; создать конкуренцию Синодальной церкви и тем ее заставить собрать собор, сделать церковное переустройство и отделиться от государства; возродить и укрепить нравственность и трудолюбие в народе. Девизом общины служит — "не хулить какую бы то ни было религию и не хвалить свою". Для (кусок текста вырван) все веры одинаковы и святы, но при всем этом, не оскорбляя чувство религиозности, со всей осторожностью и любезностью должны показывать — на религиозные недостатки и выставлять преступные похождения духовных руководителей. В будущую весну мы намерены открыть Земледельческую школу, как у Неплюева в Трудовом Кресто-воздвиженском Братстве, для этого мы хотим войти к ним в близкое общение. Вам, конечно, известна Неплюевская школа, будьте так добры указать, не знаете ли Вы за ней каких-либо недостатков. Также дайте Ваше мнение на мою затею. И вместе с тем, ответьте на следующие вопросы:
1) Как Вы смотрите на науку. 2) Что есть наука. 3) Видимые недостатки нашей науки. 4) Что дала нам наука? 5) Чего должно требовать от науки? 6) Какое нужно преобразование науки. 7) Как ученые должны относиться к темной массе и физическому труду? 8) Как нужно учить детей младшего возраста. 9) Что нужно для юношества.
Простите, что обременяю Вас. Жду ответа, ду-шею и сердцем преданный Вам, бывший белори-зец, крестьянин ФА.Абрамов.
22 июня 1909 года.
Адрес: Симбирск.
Редакция "Народные вести"
Федору Андрееву Абрамову».
1 июля Толстой начал писать ответ Абрамову. В Дневнике, от 3 июля 1909 г., записано: «1-го июля утром писал очень недурной ответ крестьянину об образовании. Не кончил еще».
Работа над этим письмом, превратившимся в статью, шла, как видно по датам обложек, каждый день — от 4-го до 20 июля. В Дневнике работа эта отмечена многими записями,
12 июля Толстой записывает: «После обеда поехал к Чертковым, читал там О Науке. Приятные разговоры о прочитанном»; «Встал слабый. Но работал О Науке недурно» — 13 июля; «Опять все утро занимался письмом О Науке. Все еще не совсем кончил» — 14 июля; «Занимался письмом о Науке, приближаюсь к концу» — 15 июля; «Все эти дни все писал письмо О Науке» — 19 июля.
Толчком к написанию этой статьи, кроме письма Абрамова, послужил, по-видимому, разговор с И.И.Мечниковым, посетившим Толстого 30 мая 1909 г. А.Б.Гольденвейзер записал 2 июля слова Толстого о Мечникове: «Когда мы поехали в Телятинки, я нарочно поехал с ним, чтобы поговорить о религиозных вопросах. Но попробовал — и замолчал. Он верит в свою науку, как в Священное Писание, а вопросы религиозно-нравственные, вытекающие из простого нравственного чувства, ему совершенно чужды» («Вблизи Толстого», I, M., 1922).
13 июля 1909 г. Толстой у В.Г.Черткова читал еще не вполне законченную статью группе слушателей, среди которых были и рабочие (подробное описание см. в книге Н.Н.Гусева «Два года с Толстым», изд. «Посредник», М., 1912). 12 августа Толстой читал эту статью приехавшему в Ясную Поляну П.Б.Струве (Подробности см. в книге А.Б.Гольденвейзера «Вблизи Толстого»).
Статья появилась одновременно в «Русских ведомостях» (1909 г., № 258 от 10 ноября) и в «Киевских вестях» (1909 г., №№ 300, 301 и 302, -10, 11 и 12 ноября). В «Киевских вестях» к статье сделано следующее редакционное примечание: «Настоящая статья Льва Николаевича прислана нам В.Г.Чертковым при письме, в котором он сообщает, что эта статья должна появиться в Америке, в "New York Times", 7 ноября, а может быть, одновременно с тем, и в Европе. Печатаем эту статью, ибо дорого каждое слово великого автора — независимо от того, разделяем ли или нет его воззрения. — Ред.» В «Русских ведомостях» статья Толстого появилась в сильно сокращенном виде, на что указано самой редакцией. По этому поводу В.Г.Чертков написал статью — «Две цензуры для Толстого», напечатанную в журнале «Жизнь для всех» 1910 г., № 2. Эта статья является ответом на упреки, сделанные Толстому. По поводу сокращений, сделанных редакцией «Русских ведомостей» и вызвавших различные недоразумения, В.Г.Чертков пишет: «Эта статья Толстого о науке была послана в несколько русских газет, в том числе, и в "Русские ведомости", которые, как известно, являются органом группы ученых профессоров. Весьма любопытно было, как отнесутся эти заслуженные представители современной науки к статье, столь революционной по отношению к предмету их многолетней деятельности. Найдут ли они вообще возможным опубликовать такую статью на страницах своей газеты? А если напечатают ее, то что смогут они выставить в ее опровержение?» Далее говорится о «редакционной передовице», в которой опровергаются взгляды Толстого:« Я стал просматривать самую статью Толстого и— не поверил своим глазам. Оказалось, что в ней, помимо мест, выпущенных по цензурным соображениям, редакцией были также изъяты не содержащие ничего нецензурного, самые сильные и убедительные места, указывающие, до какой степени плоды современной науки, в общем, бесполезны, а во многом и вредны для рабочего народа». Затем приводятся наиболее значительные пропуски, сделанные редакцией «Русские ведомости», а в конце дается иронический отзыв о статье П.Д. Боборыкина «Нет ложной науки», напечатанной в «Русском слове» (11 ноября 1909 г.).
Полностью статья впервые была напечатана в сборнике: Л.Н.Толстой «О науке», изд. «Единение», М, 1917.
Юбилейное издание напечатало статью по последней копии, исправленной автором, с исправлением погрешностей переписчиков по предшествовавшим рукописям.
«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.
Статья «Еще о науке» была вызвана письмом к Толстому его единомышленника Альберта Шкар-вана. В этом письме (от 12 декабря 1909 г.) Шкарван приводил возражения против статьи Толстого «О науке», сделанные немецким писателем, близким к Толстому по взглядам, Эженом Шмитом. Далее Шкарван писал:
«Я ответил Шмиту на счет его лжеопровержения Вашего без сомнения уместного, упрека людям науки, что они основывают свои выводы на том, что им кажется, а не на том, что есть. <...> Но мне кажется, что тут, отчасти, был прав и Шмит, и что у Вас некоторая недосказанность, относительно естественных наук. Да и Вы сами называете в другом месте (в "Круге чтения", в письме о воспитании П.И.Б.) химию, физику и пр. настоящими науками. <...> Для большинства Ваши взгляды слишком новые и революционер-ные; поэтому, думаю, хорошо было бы подчеркнуть и ту мысль, что из теперешней бессмысленной вавилонской башни многие кирпичи и камни пригодятся для нового, разумного здания грядущих времен».
Статья впервые появилась в газете «Киевские вести» 1909, № 331 от 13 декабря, затем — в газете «Утро России» 1910 г., № 237 (от 31 августа), с предисловием В.Г.Черткова. Несколько позже статья появилась в журнале «Жизнь для всех» (1910 г. №№ 8—9), куда была послана Толстым, в связи с напечатанным в предыдущем номере этого журнала «Открытым письмом В.Г.Черткову» некоего Н.Юрина.
Статья «Еще о науке», являющаяся как бы ответом на возражения Юрина, сопровождена «Письмом в редакцию» В.Г.Черткова от 13 августа 1910 г.
«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.
Статьи Толстого об искусстве 1896 года следует рассматривать как подготовительные этапы к трактату «Что такое искусство?».
Начало писания первой статьи об искусстве, под заглавием «Письмо к Н.А.Александрову», нужно отнести к первой четверти 1882 года.
Начало писания второй статьи об искусстве, озаглавленной Толстым «Об искусстве» и известной также как «Письмо к В.А.Гольцеву», относится к марту 1889 года.
Приблизительно в апреле 1889 г. Толстой начал новую статью об искусстве, озаглавленную «О том, что есть, и что не есть искусство, и о том, когда искусство есть дело важное, и когда оно есть дело пустое».
В промежутке между началом писания статьи «О том, что есть, и что не есть искусство...» и окончанием работ над ней Толстой неоднократно принимался за писание других статей об искусстве.
Мысль Толстого, в связи с его работой над вопросами искусства, пошла другим направлением, отличным от всех, которые он избирал в писавшихся ранее статьях об этом предмете.
Обдумывая предмет искусства, Толстой пришел к убеждению, что искусство можно рассматривать лишь в связи с наукой. Еще 16 мая он записал в Дневнике: «Об искусстве думал то, что надо определить всю деятельность духовную людей — и науки». И в письме к П.И.Бирюкову от 17 мая: «Я все писал об искусстве. Все разрастается... Вопрос-то слишком важный. Не одно искусство, а и наука: вообще вся духовная деятельность и духовное богатство человечества — что оно, откуда оно и какое настоящее истинное духовное богатство».
Эти мысли в дальнейшем послужили основой для начала новой статьи, публикуемой под заглавием «Наука и искусство».
В Дневнике, от 20 мая, Толстой записал: «...Да, искусство, чтобы быть уважаемым, должно производить доброе. А чтобы знать доброе, надо иметь миросозерцание, веру. Доброе есть признак истинного искусства. Признаки искусства вообще: новое, ясное и искреннее. Признак истинного искусства — новое, ясное и искренне доброе».
1 июня Н.Н.Страхов приехал к Толстому. По записям в Дневнике Толстого видно, что значительная часть его разговоров со Страховым касалась вопросов искусства и науки. Под 13 июня читаем: «Страхов рассказывал в воскресенье Вагнера оперы: Вотан, Волгала, Валкирии, Сиг-мунд, Сигфрид и т.п. Ужасно слушать, до какого полного безумия дошли люди. Надо писать об искусстве».
Но всякое явление, связанное с искусством, продолжало находить в Толстом живой отклик.
Он собирал материалы, где только возможно было их почерпнуть, и свои мысли по этому предмету неизменно заносил в Дневник. О распространении вагнерианства в русском обществе — резкая запись в Дневнике 15 июня: «Страшный пример тщеты науки и искусства — это споры о Дарвинизме (да и многом другом) и Вагнеровщина. А ведь жрецы-то науки и искусства не дожидают решения, а давно решили, что черный народ должен им служить. А куафер театральный купил именье, и ему в ноги падают мужики».
9 августа: «Читал Платона об искусстве и думал об искусстве. Платон соединяет красоту и добро — неправильно. В Республике говорит о без или не нравственности поэтов и потому отрицает их. В то время, как и теперь, поэты стояли ниже уровня Платона, и была потеха. Чувствую, что чего-то недостает в моих мыслях об искусстве, и что я найду недостающее». 14 августа: «Читал эстетику Шопенгауэра: что за легкомысленность и неясность. Мне же... пришло в голову, что искусство есть одно из орудий выражения (через не подражание, а вызывание таких же чувств, как зевотой) нового содержания. Пустое же искусство нашего времени есть вызывание таких же чувств, как и испытываемые художником, не для того, чтобы выразить что-нибудь, а просто так: как Петрушка читал книгу для процесса чтения». И 16 августа: «Целый день ничего не делал, если не считать чтения Шопенгауэра об искусстве. Что за легкомыслие и дребедень. Но правду сказал мне кто-то, что царствующая эстетическая теория — его».
В конце первой половины сентября Толстой вновь приступил к писанию статьи об искусстве, озаглавленной, впоследствии, как выше было упомянуто, «Наука и искусство».
В письме к Е.И.Попову от 1—10 ноября он замечал: «Утром пишу, все переделываю, дополняю то, что при вас писал... Я решил давно, что так как мне остается жить недолго, а кажется, что нужно еще кое-что сказать, чего, по всем вероятиям, я не успею сказать самым наилучшим образом, то надо оставить авторское кокетство, а писать, как напишется, но вот никак не могу».
К началу 1890 года Толстой вновь оставляет работу над статьей об искусстве.
Несмотря на это, записи в Дневнике и Записных книжках за 1890 год изобилуют мыслями об искусстве. А в Записной книжке, в записи после 16 февраля (запись не датирована), в числе замыслов, помечено: «Об искусстве».
Судя по записям в Дневнике, работа у Толстого подвигалась медленно — он «часто останавливается».
В письме к Г.С. Рубан-Шуровскому от 13 января Толстой проводит следующую мысль: «Чем отличается искусство — та особенная деятельность людская, которая называется этим именем, — от всякой другой деятельности, я знаю, но чем отличаются произведения искусства, нужные и важные для людей, от ненужных и неважных, где эта черта, отделяющая одно от другого? — я еще не сумел ясно выразить, хотя знаю, что она есть, и что есть такое нужное и важное искусство. Само Евангелие есть произведение такого искусства. Есть самое важное — жизнь, как вы справедливо говорите, но жизнь наша связана с жизнью других людей и в настоящем, и в прошедшем, и в будущем. Жизнь — тем более жизнь, чем теснее ее связь с жизнью других, с общей жизнью. Вот эта-то связь и устанавливается искусством в самом широком его смысле. Если бы никто не употребил словесного искусства для выражения жизни и учения Христа, я бы не знал его. И потому я думаю, что искусство — великое дело, и его не надо смешивать с жизнью. Жизнь — сама по себе, а искусство — само по себе.»
Со второй половины января он вновь принялся за писание статьи «Наука и искусство». Однако, работу и над этой статьей Толстой вскоре остановил.
В это время Толстой читает многие книги об искусстве.
Книжка Спенсера вызвала в Толстом, как писал он Страхову 25 марта, «не скуку, но подавленность, уныние и физическую невозможность читать дальше одной страницы».
В Дневнике, от 9 апреля, он записал: «Читал Diderot (Дидро) и кончил. Начал Guyau (Гюйо). Плохо — неясность молодости».
К писанию новой статьи об искусстве Толстой приступил лишь в начале ноября 1891 года. Была начата статья, озаглавленная «О науке и искусстве». Писалась она, по-видимому, всего несколько дней.
1—3 марта 1892 года Толстой писал Н.Я.Гроту: «Я было принялся писать опять об искусстве, да не об одном искусстве, а о науке и искусстве (я не могу разделить их), и очень многое хочется сказать, но опять отложил и продолжаю другое, прежде начатую работу». Эта «прежде начатая работа» над статьей о «непротивлении» («Царство Божие внутри вас») целиком захватила Толстого, и весь 1892 год и начало (до мая) 1893 года он упорно занимался ею.
Получив письмо Н.Н.Страхова о декадентах, Толстой записал в Дневнике 6 ноября 1892 года: «Ведь это опять искусство для искусства. Опять узкие носки и панталоны после широких, но с оттенком нового времени. Нынешние декаденты, Baudelaire (Бодлер), говорят, что для поэзии нужны крайности добра и крайности зла. Что без этого нет поэзии. Что стремление к одному добру уничтожает контрасты и, потому, поэзию. Напрасно они беспокоятся. Зло так сильно — это весь фон, — что оно всегда туг, для контраста. Если же признавать его, то оно все затянет, будет одно зло и не будет контраста. Даже и зла не будет — будет ничего. Для того, чтобы был контраст, и чтобы было зло, надо всеми силами стремиться к добру».
В письме к художнику Н.Н.Ге, от 10 июля, Толстой писал: «Об искусстве я все думаю и начинал писать. Главное то, что его нет. Когда я сумею это высказать, то будет очень ясно. Теперь же не имею права этого говорить... Теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил».
С сентября 1893 года по апрель 1894 года Толстой работал над предисловием к сочинениям Мопассана. Эта работа близко соприкасалась с вопросами искусства, и Толстой хотел воспользоваться случаем, чтобы высказать в этом предисловии свои мысли об искусстве.
Говоря о прочитанном, Толстой писал: «Прекрасная есть английская книга Knight'a Philosophy of the beautiful* и очень много хорошего в книгах Гюйо (забыл, как пишется). Две книги его L'art аи point de vue sociologique** и др. не помню, содержат много хорошего. Я прежде не читал. Если там нет полной и, главное, ясной теории, — эволюционизм путает, — то зато много вызывающего на мысли, в самом хорошем направлении».
Толстой приступил серьезно к писанию новой статьи по искусству лишь осенью 1896 года.
Многочисленные записи в Дневнике, относящиеся к искусству и все учащающиеся к 1896 году, свидетельствуют о том, что вопросы искусства все более и более волновали Толстого.
В Дневнике, от 26 октября 1896 года, Толстой записал: «Я пришел к двум важным положениям: 1) то, что я и прежде думал, и записывал: что искусство есть выдумка. Есть соблазн забавы куклами, картинками, песнями, игрой, сказками и больше ничего. Ставить же искусство, как это они делают (то же делают и с наукой) на один уровень с добром есть sacrilege*** ужасное...» И 2 ноября: «Думал нынче об искусстве. Это игра. И когда игра трудящихся, нормальных людей — она хороша; но когда это игра развращенных паразитов, тогда она — дурна...»
* Найт «Философия прекрасного».
** «Искусство с социологической точки зрения».
*** кощунство.
С такими мыслями, выявлявшими в Толстом новую точку зрения на искусство, он приступил к писанию статьи, озаглавленной им первоначально «О том, что называют искусством».
5 ноября 1896 года Толстой записал в Дневнике: «Вчера написал 18 страниц вступления об искусстве. Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит произведение искусства — нехорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно». И 6 ноября: «3-й день продолжаю писать об искусстве. Кажется, хорошо. По крайней мере, пишется охотно и легко».
Статья вчерне была закончена всего за пять дней.
На этом и закончилась работа Толстого над последней статьей, явившейся предшественницей трактата «Что такое искусство?».
Период непосредственной работы — писания — сменился периодом подготовительным — чтения, изучения предмета, фиксирования своих мыслей о нем.
Далее Толстой приступил к новой большой работе по искусству, в результате которой явился трактат «Что такое искусство?».
«Толстовский листок» печатает две статьи из семи, посвященных искусству: 1) «О науке и искусстве» 1981 г.; 2) «О том, что называют искусством», — по тексту Юбилейного издания, т. 30.
Весной 1909 г. вышел «Сборник статей о русской интеллигенции» под названием «Вехи» — со статьями Н.А. Бердяева («Философская истина и интеллигентская правда»), С.Н. Булгакова («Героизм и подвижничество»), М.О. Гершензона («Творческое самосознание»), А.С. Изгоева («Об интеллигентной молодежи»), БАКистяковского («В защиту права»), П.Б. Струве («Интеллигенция и революция») и С.Л. Франка («Этика нигилизма»). Группа интеллигенции, объединившаяся в этом сборнике, подвергала критике прежние традиции русской интеллигентской мысли и объявляла о новом своем пути, направленном к разрешению религиозно-философских вопросов. Сборник деятельно обсуждался в печати и в обществе (см. статьи И.Игнатова в «Русских ведомостях» 1909 г., №№ 69 и 85, и С.Франка в «Слове» того же времени).
Толстой был предупрежден о появлении этого сборника и интересовался им, но, прочитав его, пришел в сильное раздражение и решил написать статью. Особенно раздражал Толстого язык этого сборника, переполненный иностранными философскими терминами. В Дневнике от 23 апреля 1909 г. Толстой пишет: «Все утро ничего не делал. Читал "Вехи". Удивительный язык. Надо самому бояться этого. Нерусские, выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть нужны эти слова только когда речь идет о ненужном. Слова эти употребляются и имеют смысл только при большом желании читателя догадаться и должны бы сопровождаться всегда прибавлением: «ведь ты понимаешь, мы с тобой понимаем это»». В.Г.Малахиева-Мирович передает в своих воспоминаниях разговор с Толстым о сделанном ею переводе книги В. Джемса «Многообразие религиозного опыта». Толстой возмущался языком перевода: «К чаю Л.Н. вышел хмурый, недобрый. — «Я прочитал послесловие, и этого для меня достаточно, — решительно, с мрачным раздражением сказал он. — Очень слабо. Поверхностно. И потом, что это за язык: "экзистенциальный"? Разве не стыдно было так уродовать язык?» Я пояснила, что такой условный термин требуется, чтобы быть ближе к Джемсу. — «И "сублиминальный" требуется? Кто слышал когда это слово? Я 82 года живу и не слыхал. И что может оно значить, такое поганое слово? — Подсознательный. — Что это значит "под"? Я понимаю — вот стул подо мной. Разве нельзя было сказать "внесознательный"? И еще это слово "переживание" (он произнес это слово "пережевание"). Это Вехи, кажется, выдумали. Разве это по-русски? Разве ухо когда-нибудь с этим помирится? Напустили туману, притворились, что это и есть главное, чтобы позаковыристее выразиться, чтобы никто ничего — и прежде всего они сами — ничего чтобы не поняли». Это не было старческое брюзжание, а скорее целая гроза. Брови надвинулись тучами»*.
В.А. Молочников, посетивший Толстого 1 мая 1909 г., говорит в своих воспоминаниях, что Толстой был разочарован «болтовней», которую нашел в сборнике, и противопоставлял «Вехам» полученное им от крестьянина письмо, «в котором тот безграмотно, но очень верно подходил к самой сути причин бедственности нашей жизни.» Бьет в Самый центр, — с восторгом говорил Л.Н. — фотографировать нужно это письмо, — продолжал он восторгаться. И начинается оно прямо безграмотно: «Моя убеждения такая»...**
Первые наброски статьи о «Вехах» относятся к 20 апреля 1909 г. по записям в Дневнике видно, что Толстого смущал недобрый тон статьи: «Утром поправлял о "Вехах". О "Вехах", кажется, ненужно. Недобро». (23 апреля). Работа над статьей продолжалась в начале мая, но не для печати: «Занимался статьей и Вехами. Dans le doute abstiens toi.*** Вехи бросаю» (7 мая); «Нынче кончил все текущие дела, письма и поправил о "Вехах", но брошу» (9 мая). В дневнике Н.Н.Гусева от 8 мая 1909 г. записано: «Несколько дней тому назад Л.Н. начал статью о вышедшем недавно сборнике статей об интеллигенции («Вехи»). Статью эту Л.Н. не хочет печатать, отчасти, потому, что не хочет обижать «молодую интеллигенцию****», т.е. авторов сборника, статьи которого он подвергает резкой критике, отчасти, потому, что эта книга вызвала большую полемику, в которую ему не хотелось бы вмешиваться, отчасти, и по другим соображениям. Мне он сказал: — Я хотел (в этой статье) указать, как лучшие представители этой интеллигенции безнадежно запутались».
* «Сборник воспоминаний о Л.Н.Толстом», изд. кн-ва «Златоцвет». М., 1911.
** «Толстой и О Толстом», сборник третий, изд. Толстовского музея. М., 1927.
*** в сомнении воздерживайся.
**** «Два года с Л.Н.Толстым», изд. «Посредник», М., 1912
20 мая 1909 г. к Толстому приехал корреспондент московской газеты «Русское слово», чтобы узнать содержание статьи. Гусев записывает: «Не желая печатать статью целиком, Л.Н. очень охотно сообщил корреспонденту для напечатания в газете выдержки из нее, выражающие основную мысль этой статьи о том, как запуталась интеллигенция в своих мудрствованиях и как она утратила способность ставить и разумно разрешать главнейшие вопросы жизни, и как трудовой народ стоит в этом отношении несравненно выше той гордой своим мнимым просвещением интеллигенции, которая считает себя призванной просвещать этот более, чем она, просвещенный народ»**.
Сохранились записи разговоров Толстого о «Вехах» с С.П.Спиро и с П.Б.Струве. Первому он подробно изложил содержание своей статьи и сказал: «Я решил не печатать моей статьи, так как не желаю вызвать, боюсь этого, недоброе чувство в людях»***. С П.Б.Струве Толстой говорил о том, что не понимает православия таких людей, как Владимир Соловьев и ему подобные: «Когда человек уже раз усумнился, и потом начинает строить всякие софизмы, чтобы все-таки оправдать церковную веру, из которой он вырос, — этого я не могу понять!.. Справедливы ваши упреки интеллигенции в нерелигиозности и, я бы еще прибавил, — в ужасающей самоуверенности. Но я не вижу той религиозной основы, во имя которой все это говорится, а ведь это главное»****.
Начальные слова статьи («Вчера я прочел») относятся к заметкам о заседании исторической учебной комиссии общества распространения технических знаний, где происходила беседа о «Вехах».
С упоминаемым в статье крестьянином Василием Кирилловичем Сютаевым (ум. в 1892 г.) Толстой познакомился в 1881 г.
Статья Толстого о «Вехах» напечатана не была и впервые была опубликована в Юбилейном издании, по рукописи № 9, с исправлениями ошибок переписчиков по предыдущим рукописям.
** Там же.
*** С.П.Спиро «Беседы с Л.Н.Толстым», М., 1911.
**** А.Б.Гольденвейзер «Вблизи Толстого», I, M., 1922.
«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38, под заглавием «Помните, кто вы, и кто тот народ, который вы, жалея его, хотите не лишать своего просвещения».
Предисловие к сборнику «Цветник» сохранилось в автографе. История возникновения и издания предисловия к «Цветнику» тесно связана с возникновением и печатанием самого сборника «Цветник». Сборник был задуман А.М. Калмыковой и представлен Толстому. Ни состав сборника, ни изложение не удовлетворили Толстого, и он предложил кружку «Посредника» переработать рукопись. В переработанном виде, Толстой одобрил сборник и написал к нему предисловие, которое озаглавлено: «Прочти прежде, чем книгу».
Время написания предисловия определяется концом апреля 1886 г., как это видно из письма Толстого к П.И.Бирюкову от 28 апреля 1886 г., в котором Толстой писал: «Посылаю вам, милый Павел Иванович, две басни (не мои) в сборник Александры Михайловны. Я написал тоже маленькое к нему предисловие. Передал О.Н.Озми-довой, чтоб передать Черткову, а она его не видала». В черновых предисловиях к «Цветнику», как сообщает В.Г.Чертков, «Толстой сделал несколько сокращений. Но выпущенные им места имеют интерес. Затем цензура исключила несколько строк». В таком виде предисловие появилось в Киевском издании «Цветника» 1886 года. В последующих изданиях «Цветника» предисловия уже нет — оно было запрещено цензурой.
Юбилейное издание напечатало «Предисловие» по первопечатному тексту.
«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т.26, под названием «Правду узнает не тот, кто узнает только то, что было, есть и бывает, а тот, кто узнает, что должно быть по воле Бога».
В сентябре 1909 года к Толстому обратились представители «Общества деятелей периодической печати» с просьбой записать его голос на граммофонные пластинки.
Получив согласие Толстого, представители Общества, вместе с сотрудниками акционерного общества «Граммофон», 17 октября приехали в Ясную Поляну. Запись была произведена на следующий день. Голос Толстого был записан на русском, французском, английском и немецком
языках. Для произнесения на русском языке Толстой выбрал ряд изречений из составленного им сборника «На каждый день», слегка проредактировав некоторые из них. Для произнесения на других языках Толстой воспользовался уже существовавшими переводами его сочинений на эти языки. Все записи оказались удачными, и через некоторое время общество «Граммофон» выпустило в продажу получившие большое распространение пластинки с голосом Толстого на четырех языках.
Тексты этих записей были воспроизведены в книге «Живые слова наших писателей и общественных деятелей», вып. 1, под редакцией И.И.Митропольского, М. 1910.
Юбилейное издание опубликовало только русский текст записи, взятый из этой книги.
«Толстовский листок» печатает изречения по тексту Юбилейного издания, т.40, под общим заголовком «Разные мысли».
В 1908 году В.Г.Чертков предпринял издание серий открыток с единоличными и групповыми снимками Толстого своей работы.
Всего было выпущено пять серий, по 12 открыток в каждой серии. Под каждой открыткой было напечатано изречение, взятое из писем или Дневников Толстого.
Летом 1908 года Чертков дал Толстому просмотреть некоторые из выбранных им изречений. Толстой стал их исправлять; в результате его работы получилась совершенно новая редакция первых пяти изречений. Но, вероятно, когда Толстой закончил эту работу, открытки были уже отпечатаны, и новые редакции изречений в печати не появились.
Шестое изречение было подписано Толстым 15 июля 1908 года под портретом, подаренным им одной из школ. Появилось в печати впервые в Юбилейном издании.
Последнее изречение, судя по дате, было написано вверху портрета, подаренного одному из лиц, приезжавших в Ясную Поляну 18 октября 1909 года для записи голоса Толстого. Воспроизведено вместе с портретом в книге: «Друкарь. Литературный сборник», М. 1910, вклейка на отдельном листе.
В декабре 1908 года Томас Эдисон через В.Г.Черткова обратился к Толстому с просьбой произнести несколько изречений в фонограф, лично сконструированный Эдисоном, который он со специалистами намерен был отправить в Ясную Поляну. Толстой выразил согласие. Он написал несколько новых заметок для этой цели и, частью, выбрал из своих прежних сочинений несколько выдержек, которые сам перевел на французский язык. Большая заметка на тему о правительстве была написана Толстым заново и переработана четыре раза. Пять изречений на религиозно-философские и моральные темы, вновь написанные Толстым на французском языке (№№ IV—VIII), переработке почти не подвергались.
23 декабря в Ясную Поляну приехали посланные Эдисоном два специалиста-англичанина для записи слов Толстого в привезенный с собой фонограф, в который были произнесены Толстым некоторые из приготовленных им заметок.
Заметки были впервые опубликованы в Юбилейном издании т.40.
Первое изречение было написано Толстым для «Центральной школьной матицы» (чешской). В 1938 г. оригинал этого изречения, написанный на бланке «Центральной школьной матицы», находился в частной библиотеке адвоката Реслера в Праге. Печатается по фотокопии. Опубликовано в «Летописях Государственного Литературного музея», кн. 2, М., 1938.
Автограф второго изречения, очевидно, был написан Толстым для какого-то определенного лица, которое в автографе не указано. Весьма вероятно, что этим лицом был драматический артист Павел Николаевич Орленев, бывший в Ясной Поляне 8 июня 1910 г. Опубликовано также в «Летописях Государственного Литературного музея», кн. 2, М., 1938.
«Толстовский листок» печатает изречения Толстого по тексту Юбилейного издания, тт. 40 и 90, под общим заголовком «Разные мысли».
Морозов Василий Степанович (1849—1914), яснополянский крестьянин, ученик школы Толстого в 1859—1862 г.г. Морозов, вместе с другим учеником школы, Е. Черновым, сопровождал Толстого в его поездке в Самарские степи (12 мая—31 июля 1862 г.).
Воспоминания В.С.Морозова о Л.Н.Толстом были впервые опубликованы в книге «О Толстом. Воспоминания и характеристики представителей различных наций» под названием — В.С.Морозов «Из исповеди», подготовленной к изданию П.А. Сергеенко к 80-летнему юбилею Л.Н.Толстого.
Сергеенко во вступительной статье «От редактора» писал: «Печатаемые отрывки из "Исповеди" принадлежат яснополянскому крестьянину Василию Степановичу Морозову, одному из любимейших учеников Л.Н.Толстого по Яснополянской школе.
В.Морозов, тот самый одаренный художественной жилкой крестьянский мальчик "Федька", с которым Л.Н. писал, некогда, вместе "Солдаткино житье" под знаменитой фирмой: "Морозова, Макарова, Толстова". Об этом литературном дебюте Морозова и писал однажды Л.Н.: "Я чувствовал, что для него раскрылся новый мир наслаждений и страданий — мир искусства; мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет права видеть, — зарождение таинственного цветка поэзии. Мне и страшно, и радостно было, как искателю клада, который бы увидал цвет папоротника, — страшно потому, что искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики".
В.Морозов с детства ушел в город и жил в Туле, в извозчиках, но, от времени до времени, вступал в непосредственное общение со своим дорогим учителем.
И вот как он описывает в письме ко мне свое недавнее свидание с Л.Н.Толстым: «Я был у Льва Николаевича за справками о своих писаниях. Одно писание мое он одобрил, назвал прекрасным и обещался напечатать. О втором писании он даже извещал, чтобы я побывал у него, причем, просил написать для него воспоминания о яснополянской школе. Ему было нужно кому-то послать. О справках моих Л.Н. сказал: "У меня был С. Я передал ему твои писания, он прочел. Ему понравилось. Обещался исправить и напечатать". Потом, кабы спохватясь, Л.Н. взял меня за рукав и сказал: "Пойдем, пойдем. Мы с тобой посидим". И стал передо мною извиняться: "Прости меня, Василий! По старости моей, я виноват. Ну, и выругай меня. Ведь я перепутал, старый дурак! Рассказ твой забыт мною. Он еще не отправлен. Но я непременно, непременно для тебя устрою. Прости меня, старого дурака". Такое признание Л.Н-ча смутило меня. Но Л.Н. повел меня наверх, показал стенограф (очевидно — фонограф) и проговорил в трубу стенографа из моего рассказа ("За одно слово"). Потом прикрыл и сказал: "Ну, теперь ты остался навеки здесь, Морозов!" Затем мы беседовали. Он расспрашивал о жизни моей, о материальных недостатках, искренно сочувствовал мне и не забывал называть себя старым дураком...»
Рассказ «За одно слово», о котором говорил В.Морозов, действительно пристроен Л-м Н-чем и напечатан с его предисловием в «Вестнике Европы». (Сент. 1908 г.).
«Толстовский листок» печатает произведение по тексту третьего издания книги «О Толстом. Воспоминания и характеристики представителей различных наций», т. 1, стр. 155—192, издание В.М.Саблина, Москва, 1911 г.
Подготовил к обнародованию:
Ваш брат-человек Марсель из Казани,
мыслитель,
искатель Истины и Смысла Жизни.
«Сверхновый Мировой Порядок, или Истина Освободит Вас»
www.MarsExX.ru/
marsexxхnarod.ru
Добрые, интересные и полезные рассылки на Subscribe.ru Подписывайтесь — и к вам будут приходить добрые мысли! | |
copyright: везде и всегда свободно используйте эти тексты по совести! © 2003 — 2999 by MarsExX (Marsel ex Xazan) www.marsexx.ru Пишите письма: marsexxхnarod.ru Всегда Ваш брат-человек в труде за мир и братство Марсель из Казани |