|
Узнал я о Трубникове и его размышлениях о смысле жизни случайно: нашёл небольшой отрывок его рассуждений о смерти и смысле где-то на просторах большой свалки всякой всячины под названием интернет. Затем, найдя его две книжки, обнаружил, что мы с ним похожи не только тем, что считаем вопрос смысла жизни самым важным для человека, но и своими выводами. В ходе набора своих дневников я обнаружил вот такие 4 совпадения:
Вот теперь я предлагаю и Вам попробовать найти то, в чём Вы согласны с Николаем Трубниковым. Марсель из Казани, Трубников Н. Н.Николай Николаевич Трубников (14.2. 1929—19.5. 1983) родился в Москве. Во время войны был в эвакуации в Сибири. Там — работой в Баргузинском заповеднике — начался его трудовой путь. Можно сказать, что там же началась и его творческая философская деятельность. Ему едва исполнилось 14 лет, когда в жизнь его навсегда вошел важнейший и сложнейший из философских вопросов — вопрос о жизни и смерти, о смысле, цели и времени человеческого бытия. Правда, рано или поздно он посещает многих, если не всех. Но большинство людей стремятся поскорее забыть, заглушить его. Лишь немногие терзаются всю жизнь, однако и из них большинство терзается не самим вопросом, а его якобы уже существующим высшим решением — жестоким и окончательным приговором, который нам вынесен богом или природой. И только единицы убеждены, что перед ними именно вопрос, открытая проблема, которую можно и непременно нужно решить человеку. Возникшая духовная жажда требовала немедленного утоления. В местной библиотеке нашлись прекрасные книги. Запоем читаются Гамсун и Гауптман, Ибсен и Достоевский, Шопенгауэр и Ницше. Но их ответы не принесли удовлетворения. Пришлось уповать па специальное философское образование. И вот он — студент философского факультета МГУ (1954—1960 гг.), затем — аспирант Института философии АН СССР (1960—1963 гг.) и, наконец,— на всю оставшуюся жизнь — научный сотрудник этого института. Увы, здесь дело обстояло еще хуже. Оказалось, что в системе самой передовой и единственно научной философии не только отсутствует какой-либо ответ на этот вопрос, но и нег места для самого-то вопроса. Нет ни в учебных программах университета, ни в исследовательских академических программах. Причины? Простые до смешного (впрочем, это сейчас они так однозначно воспринимаются, а тогда, при всем том, что для любого нормального, не задуренного нашей догматической философией человека они действительно были смехотворными, в них таилась некая злобная и опасная сила). Во-первых, бытовала такая схема рассуждения: о смысле жизни и особенно о смерти много говорят экзистенциалисты, и это естественно, ибо их как апологетов буржуазного строя очень волнует и пугает вид умирающего капитализма, гибель которого они, в силу своей классовой ограниченности, отождествляют с гибелью всего человечества; мы же с оптимизмом смотрим в наше светлое будущее и ни о какой смерти думать не должны. Во-вторых, составители нашей философской системы и программ исходили из буквы марксизма, из «указаний», содержащихся в сочинениях классиков; а поскольку насчет смысла жизни и смерти не было дано никаких «указаний», то говорить не о чем, проблемы просто нет. Правда, во второй половине 50-х годов начался процесс известное оживления, если угодно, первой перестройки пашей философии. Однако он шел весьма неравномерно. И дело в данном случае не столько во временной, сколько в пространственной неравномерности, если иметь в виду «пространство» многочисленных и разнообразных философских дисциплин. В общем и целом процесс был тем активнее, чем «спокойнее», удаленнее от насущных нужд человека оказывалась дисциплина. Так и вышло, что наибольшее развитие в это время получают гносеология и методология науки. Стало даже казаться, будто философия только ими и живет и чуть ли не только из них и состоит. Н. Н. Трубников резко выступает против такого положения дел — статья-доклад «Философия и методология науки (о сегодняшнем понимании предмета и специфики философского знания)». Ни в коей мере не подвергая сомнению важность методологически-гносеологических исследований и результатов, он только возражал против сведения к ним всей философии, против превращения их в ее главную цель, поскольку в действительности они выступают «лишь как средство» решения «фундаментальных философских мироведческо-мировоззренческих проблем». Философия не имеет права ограничиваться обслуживанием науки (в процессах своего функционирования) или обобщением данных науки (в процессах своего роста), но должна соотноситься с более широким — предельно широким — контекстом бытия (статьи «Философская проблема. Ее гуманистические основания и критерии» и «Пределы философской проблемы (к вопросу о соотношении философии и науки)»). И дело не только и даже не столько в том, что, вопреки многочисленным позитивистским заклинаниям и прогнозам, философия в «век науки» отнюдь не потеряла своей самоценности, а, напротив, приумножила ее и потому не должна терять и чувства собственного достоинства. Дело в том, что ныне, когда мир раздирают страшные противоречия, вызванные глубокими рассогласованиями во вселенной человеческого духа, например между наукой и нравственностью и внутри самой нравственности (статья-доклад «Наука и нравственность (о духовном кризисе европейской культуры)»), философия призвана решать куда более важные и неотложный задачи, фокусирующиеся в проблемы жизни и смерти человека и человечества. Они-то и являются «фундаментальными философскими мироведческо-мировоззренчеекпми проблемами». Итак, вопреки тому, что говорилось в официальной философии, он хорошо знал, что проблема смысла, цели и времени человеческого бытия, проблема жизни и смерти, существует и притом является самой главной и центральной, и какой-либо вопрос становится философским лишь тогда, когда он «приводится в прямую связь с проблемой смысла и сущности человеческого бытия». В своей кандидатской диссертации (защищена в 1965 г., опубликована в 1967 г.: «О категориях «цель», «средство», «результат» {М., Высшая школа}; кстати сказать, в нашей литературе это была первая книга по данной тематике) он еще не рассматривает саму эту проблему, а готовит общетеоретические предпосылки для подхода к ней. Здесь ставится задача осуществить предельно общий анализ цели как необходимого элемента человеческой деятельности в соотношении с другими такими же элементами — средством и результатом, построить «абстрактную модель законченного акта человеческой деятельности». Ясно, что модель такого акта может быть создана лишь при условии анализа конечных же целей (равно как средств и результатов), то есть таких, которые автор обозначает термином «конкретные цели деятельности» и отличает от «абстрактных целей-идеалов». Но вскоре Н. Н. Трубников приступает к работе над следующей книгой — «Понятие цели в связи с проблемой времени (к вопросу о взаимоопределении понятий цели и времени)», в которой, напротив, говорит лишь о целях второго рода, об их роли в процессе осуществления человеком своей жизни, наполнения времени своего бытия смыслом, то есть непосредственно обращается к заветной теме. Рукопись книги, представленная на обсуждение в 1973 году, многими коллегами была встречена весьма критически. Автора обвиняли в попытке возродить давно опровергнутый наукой телеологизм, в шпенглерианстве, бергсонианстве и во многих других «тяжких грехах». Два года он «учитывал замечания», а вернее, заново писал книгу, в которой теперь уже ничего не говорилось ни о цели человеческой жизни, ни о ее смысле, ни о многом другом, что было так дорого ему и ради чего первоначально только и затевалась книга. В итоге получилась работа о времени человеческого бытия. Однако и это не спасло положения... В августе 1975 года он сдал в официальные институтские инстанции рукопись этой книги, с чего и начались ее — и его — долгие злоключения (сразу же замечу, что в свет она вышла ровно через 12 лет — в августе 1987 года, когда автора уже не было в живых). Она то подолгу лежала в институте, то уходила в издательство («Наука») и лежала там, сотом возвращалась назад и т. д. На ее пути встала масса самых различных людей — от директора института до «черных» рецензентов. Всех их объединяло одно — стремление доказать, что его концепция противоречит науке, то есть судить его именем пауки. Какое нелепое стремление! Идея книги — идея качественного отличия времени человеческого бытия от времени бытия биологических, а тем более физических объектов — непосредственно и явно вытекала из эйнштейновских положений об относительности времени и его теснейшей связи с материей. Они же настаивали па универсальности и, стало быть, абсолютности физического времени. Тем самым его, стоявшего на позициях науки и философии XX века, судили именем науки и философии века XVIII Дефицит познаний и интеллекта «судьи» компенсировали властью и свободой от каких-либо нравственных запретов. ...Только самые близкие знали, чего все это ему стоило. Для других он всегда оставался невозмутимым, никогда ни на что не жалующимся... Дух его выдержал все. Увы, тело оказалось не столь всесильным... Это был философ по призванию. И потому он писал не только плановые труды (всякий наш читатель знает, что у нас все делается по плану, однако не у всякого хватит фантазии представить, что в это «все» входят, например, и научные открытия, и сочинение философских трактатов и многое другое). Он не мог не работать над своей заветной проблемой, не мог не излагать наработанное на бумаге. Изложения эти в большинстве своем были со всех отношениях доведены «до кондиции», однако он никогда не пытался их публиковать. Интересно, что он пробовал себя в разных жанрах, пробовал свою проблему разными жанрами. Здесь и художественные произведения (рассказы «Золотое на лазоревом, или Новый убор для св. Варвары», «Скальпель и кисть ретушера», «Светик мой Олешенька» и другие, повесть «Зефи, Светлое мое Божество, или После заседания (из записок покойного К.)»), и литературно-философское эссе «Притча о Белом Ките» (см.: Вопросы философии. 1989, № 1), и, наконец, собственно философские работы, в частности книга о смысле жизни. Правда, сама книга не была написана. Сохранились лишь два материала: фрагменты, объединенные в сравнительно последовательный и целостный текст — «Проблема смерти, времени и цели человеческой жизни (через смерть и время к вечности)» (см.: Философские пауки. 1990. № 2), и публикуемый здесь проспект. Последний проработан весьма неравномерно. Одни разделы (особенно введение и первая глава) представлены вполне готовыми к печати текстами, большинство же глав лишь обозначено перечнем тем, которые предполагалось рассмотреть. Однако при всем этом наиболее оригинальные и дорогие автору идеи высказаны здесь достаточно определенно и систематически, в чем легко убедиться, сопоставив данный проспект с названной публикацией в «Философских науках» и конечно же с «Притчей о Белом Ките» — произведением, без сомнения, завершенным и совершенным. Е. П. Никитин Н. Н. Трубников[ПРОСПЕКТ КНИГИ О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ]1I. О смысле и сущности человеческой жизни II. Полюсы человеческой жизни. Рождение и смерть Я пишу это не для хорошо устроенных и довольных собой. Не для тех, кто прочно осел на своем месте, пустил корни и нашел покой самоудовлетворения. Не для спящих. Они своего почти достигли. Осталась малость, чтобы они достигли всего и не просыпались. Я пишу для тех, кто не спит, кто ищет иных почв, иных, более чистых соков жизни, чем те, какие могла бы она дать сама собой. Для тех, чей дух не устал жить, растет и развивается, независимо от числа и тяжести прожитых лет, и требует пищи, тепла и света, то есть необходимых условий жизни. 1 Название книги не сохранилось (Е. Н.). Я и сам, седой и беззубый, более прожившийся жизнью, чем проживший жизнь, скорее получавший шлепки и удары, чем наносивший их, хотя могло быть и это, в чем (не во всем, однако) сейчас искренне каюсь, все еще ищу эту свою почву, этот свет и эту пищу. И эта жажда сильнее, чем желание покоя и ощущение старости. Я все еще не устал — так ощущаю себя,— все еще молод той неукорененностью или незакоренелостью духа, которая не позволяет остановиться на том, что есть, и требует иной, более чистой, более осмысленной и разумной, более достойной жизни, чем оказывается она доступной, которая не позволяет позабыть о давно прошедшей, бесконечно требовательной к себе и к миру юности, о запросах и вопросах, мучивших когда-то. Они, эти запросы и вопросы, прошли со мной всю жизнь, всякий раз заглушая временами настойчивый ропот и шепот, звавший остановиться, осесть и быть «как дома». Бывало и «как дома», но не было дома. Был постоялый двор, ночлег, временное пристанище. Не было дома, потому что наш дом «не от мира сего». Жизнь не раскрыла его, не принесла удовлетворения. Не ответила на запросы и вопросы. И я знаю сейчас — это-то я знаю хорошо,— что жизнь сама по себе, какова бы она ни была, мудрая или неудавшаяся, достойная подражания или дурная, сама по себе не может раскрыть и ответить. Она сама «не от мира сего». Она сама ищет и все еще не нашла постоянного пристанища. Она сама, эта слегка потерявшаяся и растерявшаяся жизнь, тоже нуждается в том, чтобы получить то и другое, если бы нашелся кто-то, кто захотел бы и смог приютить ее и ответить ей. Она тоже «не у себя дома», «в гостях» и «в людях» и не хуже других знает, каково бывает слишком загоститься. И она, в нас, людях, находящая себя, вправе требовать приюта и ответа от нас, живых, живущих ее, живущих ею и благодаря ей. * * *Давным-давно, в пору моей далекой сибирской юности, на вытоптанном дворе Баргузинской средней школы — на плацу, где мы, ученики этой школы, ежедневно маршировали с деревянными винтовками в руках, в добрую или — не теперь и не здесь судить об этом — недобрую минуту пробудились эти вопросы о человеческой жизни и смерти, о человеке, смысле и сущности человеческого бытия. И дело не только в винтовках и маршировках. Не в школьных занятиях, не дававших пищи для ума и скорее отвращавших от знания, чем вызывавших в нем жажду и удовлетворявших ее. Не в безграмотных учителях, отнимавших веру в истинность «дважды двух». Дело не только в этом. И даже не в «возрасте человеческого пробуждения». Скорее в «человеческих условиях» этого пробуждения, первым и главным из которых была война — шла весна 1943 года, и потом была эвакуация, был голод, была дистрофия, тоска «по дому» в условиях чуждой жизни. Были эти условия, и было обусловленное. На фоне Бсего этого — незаметно, без видимой причины и, может быть, просто по контрасту и как своеобразная компенсация, с своеобразный отрицательный резонанс с действительностью возникшая,— было неожиданное состояние озарения, своего рода «ясновидения» — иначе трудно назвать — отчетливейшего сознания беспредельной и беспредельно прекрасной и величественной красоты мира и красоты в этом мире человека. — Не просто внешней и телесной, не красочной красоты форм, не женственно округлой и теплой, но скорее разумной и внутренней, не избегающей остроты прямых углов, органической или даже «технической» красоты человеческой слаженности с миром, разумной красоты мира и красоты человеческого тела, его костяка и тканей, его вертикальной, ввысь устремленной организации, гармонической красоты его облика и его лица, человеческих глаз, изумительных не столько своим рисунком и формой, сколько способностью проникать в большое и малое, светлое и темное, бесцветное и окрашенное, способностью видеть легчайшую пылинку и громоздкую плотность близких и далеких гор; красоты человеческих пальцев, изумительных своей подвижностью и умением взяться за вещь, какова бы ни была ее форма и сущность, столь же чутких, как и глаза, но более могущественных, способных взять то, что они увидели, и создать то, чего не видели никогда, но что хотели бы увидеть; ощущение безграничной возможности, всемогущества и вездесущества человеческой, обнимающей мир мысли, всегда согласной с тем, что открывают глаза и пальцы, но еще более мощной, способной преодолеть расстояния, каких не достигает глаз, различать и созидать формы, недоступные человеческим рукам; способной понять все, вобрать в себя весь этот безмерно большой и многообразный мир, измерить и взвесить его, определив его цену. И вместе с тем, вместе со всем этим, бесконечно величественным и прекрасным, было одновременное и даже больше, чем одновременное, — это было одно и то же состояние, столь же «ясновидящее», проникающее сквозь толщу материи, не говоря уже об истончавшей человеческой плоти, почти телесное ощущение до физической боли обидной хрупкости, непрочности, безобразно, бессмысленно легкой разрушимости всего этого величественного, гармонического и совершенного, уравновешенного с ничтожными «девятью граммами», и безвозвратно исчезающего даже не в силу одних только примитивных и грубых орудий человеческого убийства — на то ведь и война,— а в результате легкого, как прикосновение ветра, головокружения, в котором, пошатнувшись, падает свет, меркнет мир, собирается в точку и гаснет навсегда. Собирается, гаснет и уплывает в небытие.— Нe в темноту ночи, в которую уходит гаснущий день и в которой всегда есть свои далекие и близкие светила — если не свет Луны, или свечи, или лучины, то отблеск воды, или стекла, или, по крайней мере, свет погасшей надежды на утро,— но в беспросветную тьму небытия. Гаснет и уходит. Гаснут и уходят: и он, человек, и весь этот бесконечный светлый его мир, это беспредельное голубое и зеленое его бытие. Во тьму небытия. В ничто. Через годы я прочитал у Гегеля, что «чистое бытие есть ничто». И не поверил. И усомнился в Гегеле, хорошо прилагавшем слово к слову, а не мысль к делу. «Чистое бытие». Чистое бытие есть свет. Нечистое — цвет. Ничто же есть просто небытие, ни чистое, ни нечистое, просто небытие. Что есть небытие, было понятно уже тогда, без Гегеля, и несравненно понятнее и проще, чем потом у Гегеля. Оно было просто и ясно: не это, не то и не то, ни что.— Даже не тьма и пустота, в которых все же есть что-то положительное, способное наполниться и осветиться, а ничто, лишенное какой бы то ни было, даже самой малой емкости и меры, способной что-либо принять в себя. Что есть небытие, было, таким образом, просто и ясно. А что есть бытие? Что есть это? И то? Что есть жизнь? Каков ее смысл? И имеет ли она этот смысл? Обладает ли, и если обладает, то каким именно? Что оно есть? На эти вопросы ответа не было. Было отсутствие ответов: тьма и пустота, небытие мысли в ее бытии, противоречие. В ответе было отсутствие ответа, парадокс, жажда наполнения, неутоленная, еще более разожженная прекрасной (не чета нынешним столичным) районной, когда-то в «доисторические» времена «городской» библиотекой (Кнут Гамсун, Ибсен, Гауптман, даже Шопенгауэр и Ницше, не говоря уже об изгнанном тогда из библиотек Достоевском). Ответов не было. Была жажда, сохранившая и даже усилившая новым полузнанием старые вопросы, породившая новые и сохранившаяся на всю жизнь, заглушаемая лишь мгновениями минутного забвения.— Не того само-забвения, которое поглощает все наше существо, растворяет его в том, что бесконечно чище, лучше и больше нас,— оно начало приходить много позднее, уже как вызревающий плод прожитой жизни,— а другого, мелкого и частичного, которое ничего не изменяет и в котором мы только отвлекаемся на время, как от надоевшего больного зуба, от привычного состояния, ставшего частью нашего существа. Всю жизнь эти вопросы прошли рядом, как верные спутники, как бы ни гнал я их иной раз, ни прятался от них за личину благополучия и довольства собой. Всю жизнь. И это, пожалуй, единственная верность, с какой довелось мне встретиться в жизни, в людях и в себе самом. И если сейчас мне кажется, что я имею, что сказать об этом, что я знаю если не ответ, то возможность ответа, то я знаю и то, какой ценой это знание и эта возможность оплачены. И даже больше: я знаю — и это я тоже знаю наверно, как говорили когда-то, то есть убежден в абсолютной истинности этого,— какой ценой приходится нам, всем без исключения, расплачиваться за попытку спрятаться от этих вопросов, за попытку трусливо избежать ответа. И я не смею молчать. Я не имею права перед своим настоящим, которое могло бы каким-нибудь образом оправдать меня, перед своим прошлым, в котором также не вижу оправдания, перед своей совестью и судом тех, кто еще не способен судить, и тех, кого уже нет и кто навсегда утратил силу осудить, у кого я искал это знание и обретал его, кто помогал мне искать его и сообщал,— перед всем этим я не имею права, найдя (или думая, что найдя,— для меня это одно и то же), унести это знание в могилу. На мне лежит долг сказать — желают или не желают меня слушать — о том, что я знаю. Долг перед собой, это знание искавшим и нуждавшимся в нем, перед ними, искавшими его и тоже нуждавшимися в нем, перед теми, кто будет искать его, кто был и кто есть, кто уже пришел и кто еще придет в этот мир, в котором были они, в котором был я и который я, как и они, любил, как самого себя, как мир и как жизнь. * * *У меня нет иллюзий. Я ни в малейшей мере не думаю, что мой ответ способен изменить мир. Но я хотел бы все же предложить ту точку человеческой опоры, по крайней мере указать область, где был бы небезнадежен поиск этой точки, всем тем, кто захотел бы слушать и мог слышать, кто имеет для этого не слишком уж длинные, как заметил в свое время некто, уши. Я слишком хорошо знаю, что мой ответ мало что изменит, если вообще изменит что-либо. Он и не должен изменять что-либо. И эта речь — только это и воодушевляет меня сейчас, только на это я хотел бы надеяться и в это хотел бы верить — может быть, поможет и дальше искать эту «точку человеческой опоры», этот «смысл человеческой жизни» тому, кому знакома эта тоска по осмысленности, кто не умеет довольствоваться тем, что есть, и знает или узнает когда-либо зов иного, более просторного и ясного человеческого мира. Кто нуждается или будет нуждаться в этой «точке опоры», не для того, чтобы «перевернуты» этот мир,— упаси бог! пускай себе спит и видит сны, пока не проспался, чтобы, не ровен час, не наделал спросонок новой беды! — но чтобы себя повернуть лицом к миру, к жизни, от их словесного портрета к истинному их облику, получив возможность сличать приметы, узнавать их и судить. И хочется надеяться, что эта небольшая книжка поможет не только тем, кто страдает юношеской остротой зрения, обоняния и слуха, не успев еще обрасти шерстью и мясом и не нажив курдюка так называемой закалки жизнью, но и тем также, кто знает более зрелую зоркость, позволяющую не столь болезненно, как в юности, реагировать на близкое и находить интерес в отдаленном, меньше обращать внимание на мелкое и охотнее глядеться в глубокое.
(Формула человеческой жизни. Екклезиаст: «Суета сует и томление духа». «Бытие к смерти» старого и нового экзистенциализма. «Мементо мори» стоиков и «мементо виви» как его истина. «Грань жизни и смерти» Герм. Мелвилла. День первый —день последний. Беспредельная ценность мгновения — Гёте. Идея целостности человеческой жизни и личности.) Вряд ли о какой-нибудь другой вопрос было источено больше перьев и изломано больше копий, вряд ли о чем-либо другом было столь же легко сказать очередную пошлость — если бы все очередные и внеочередные пошлости не были давно сказаны,— вряд ли какой-нибудь другой из них был так бессовестно извращен и оболган, как вопрос о смысле и сущности человеческой жизни. Если отвлечься от непроходимо наивной и беспомощной житейской мудрости, вроде того, что человек каким-то образом (кем-то или чем-то, богом или природой и т. д.) создан для чего-то одного, как птица для чего-то другого; что человек существует «для общества», как это утверждает одна из героинь Островского-драматурга, или «для другого человека», как говорит горьковский Лука; если отвлечься от не столь наивной и более «проходимой», более изощренной профессиональной мудрости, вроде тех, что человек существует «для общества» (совсем уже в другом смысле), «ради будущего» или «ради будущего человека» и т.д., то есть всякий раз ради чего-то такого, что оказывается за пределами конечной и частной человеческой жизни, за пределами единственной и неповторимой человеческой личности и судьбы,— любопытный — не правда ли? — способ понимания сущности человеческой жизни и сущности вообще, которая оказывается по ту сторону существования, за его пределами,— или если не по ту сторону и не за ее пределами, то «ради самой жизни», что он «живет ради жизни», что также мало продвигает нас к пониманию сущности человеческой жизни, потому что и умирает-то человек тогда не иначе, чем «ради смерти» и т. д., если, таким образом, отвлечься от всякого рода наивных или хитрых, наивно-бесхитростных или наивно-хитрых, в равной мере неубедительных формул человеческой жизни, то единственный более или менее правдивый ответ мог бы заключаться лишь в том, что человеческая жизнь, если она не есть бессмыслица и абсурд, если она и обладает каким-то смыслом — а это предположение тоже очень нуждается в обосновании,— то это, скорее всего, очень печальный, в сущности, трагический смысл, ибо человек в муках рождается, в слезах вырастает, в страхе проводит своп дни, в поте лица трудится, в грязи заканчивает жизнь, испытав очень мало коротких радостей и очень много, никак не меньше, чем в меру своих надежд, а часто и много больше этой меры, разочарований и горя, чтобы в конце концов предстать пред лицом неминуемой и неумолимой смерти, на которую был обречен с самой первой минуты своего бытия. «Из грязи произошел и в грязь возвратишься» — такова формула древнейшей из человеческих истин. «Суета сует и томление духа»,— говорит о человеческой жизни Бессмертный Муж Скорби, Соломон-Екклезиаст, или Когелет. «Нет ничего нового под Луной», «Все было и все прошло». «Живому псу лучше, чем мертвому льву»,— добавил он еще. Но вот и пес мертв, и ничем ему не лучше, и «нет ни у кого перед другим преимущества». А потому — «суета сует и всяческая суета» и «лучше всего вовсе не родиться» — таков окончательный вывод мудрейшего из людей, завидно счастливого в творчестве, в любви, в детях, в богатстве, славе, власти, во всех мыслимых и немыслимых человеческих благах. Таков вывод могущественнейшего «Короля Иудейского» — «короля грез» трагических героев Достоевского. «Вот почему тот смертный, в ком больше веселья, чем скорби, смертный этот не может быть прав — он либо лицемер, либо простак»,— подтверждает эти выводы еще один из той же компании бессмертных— Бессмертный Муж Великой Мысли — Герман Мелвилл. «Жизнь абсурдна в самом своем основании», «жизнь есть трагедия абсурда» — истина современного экзистенциализма, самой субъективной из философий, когда-либо создававшихся человеком. «Человек рождается, чтобы умереть» — вот первая и последняя целесообразность человеческой жизни и в то же время единственно надежная ее достоверность с точки зрения самой объективной и строгой науки. В чем же дело? В чем корень этого трагизма человеческой жизни? Жизнь глупа и печальна? Да, бывает глупа и печальна, очень даже глупа и очень печальна. Жизнь абсурдна? Да, бывает, слишком часто бывает абсурдна. Но ведь не сплошь же абсурдна, не беспредельно, иначе мы просто не определили бы ее так, если бы не знали этого предела. Человек умирает? Да, умирает. Но ведь и рождается. И одно, вероятнее всего, стоит другого, если даже самый усталый не устает от жизни и проклинает свое рождение лишь перед лицом смерти, тогда как нерожденный не благословляет и не проклинает, не устает и не отдыхает, вообще не имеет никакой участи, ни плохой, ни хорошей, и тут просто нет того, что можно было бы с чем-либо сравнивать, что лучше или хуже. Жизнь трагична? Да, бывает и трагична. Но почему только трагична? Гибель прекрасного? Но тогда и прекрасна. И в чем корень трагизма человеческой жизни? Почему именно трагедия? Почему не фарс, не смешная «незадача», не комедия чудаков, поверивших в бессмысленность и не пожелавших протянуть руку и сорвать уже созревшие плоды? Поверивших в Судьбу и Случай и начавших искать там, где никто для них ничего не припрятал. Поверивших в Необходимость и захотевших жать там, где никто не позаботился ни вспахать, ни посеять. Взыскавших смысл в том, чему никто — ни сами они прежде всего — не позаботился сообщить этот смысл, который они захотели найти. Да имеет ли, может ли иметь жизнь «сама по себе» какой-нибудь смысл, трагический или нетрагический, разумный или абсурдный? Каков, например, смысл жизни — она ведь тоже живет — улитки? А земляного червя? Муравья или клопа? И может ли большим изначальным смыслом обладать «сама по себе» человеческая жизнь, если искать его в самой ее изначальности? Она или вовсе не имеет никакого изначального смысла, или если и имеет его, то никак не больше — и с какой, собственно, стати больше? — чем имеет его жизнь улитки или червя. А это, приходится согласиться, не так уж много, чтобы можно было удовлетвориться. Это не слишком уже щедро, даже если это и достойнейшая во всех отношениях жизнь вечного труженика муравья. «Не забыл ли ты завести каминные часы?» — в такую чисто английскую форму выражения заключает другой Бессмертный Муж, Муж Иронии — Лоренс Стерн, тот же трагический вопрос об изначальном смысле человеческой жизни. И в этой изначальности, которую Стерн имеет в виду, заключено, может быть, стократ больше смысла, чем в какой-нибудь другой, потому что этот вопрос, как почка или как семя, заключает в себе возможность... Но — и это существеннейшее и для нас важнейшее из «но» — это еще никак не означает, что жизнь, по крайней мере взятая в формах человеческой жизни, не может иметь смысла. Не того, каким она могла бы обладать изначально и в самом своем основании,— и где, в семействе каких улиток, каких насекомых или земноводных могли бы лежать эти основания и скрываться эта изначальность? — но того, какой человеческая жизнь могла бы приобрести и какой она так или иначе приобретает в человеческих делах, в которых люди, заводя или забывая заводить свои каминные часы, реализуют в конце концов не рок или судьбу, не случай или необходимость, не какую-то изначальную заданность своего бытия, хотя то и другое играет свою роль в этой реализации, но свою человеческую, по одному или другому образу и подобию понимаемую ими сущность. И этот смысл человеческой жизни и эта ее сущность — это одно и то же: смысл и сущность — не есть то, чем человеческая жизнь обладает с самого начала, но то, что приобретается ею в процессе человеческого осуществления жизни и познается в процессе ее осмысления. Значит, надо сначала разделить наш вопрос, чтобы, так сказать, по принципу divide et impera1 овладеть им и получить ответ. Надо спросить: жизнь не имеет смысла, потому что вообще и в принципе есть нечто бессмысленное, или не имеет, потому что еще не обрела его, хотя и могла бы его иметь, если бы сумела приобрести этот смысл, или, что, пожалуй, еще больше соответствует истине, она уже имеет смысл и приобрела его, просто это — не совсем тот смысл, какой мы хотели бы найти в ней, хотя в принципе, если бы не этот приобретенный ею смысл, ничто не противоречило бы тому, чтобы она могла приобрести тот, какой можно было бы счесть достойным и разумным. 1 Разделяй и властвуй (лат.) (Прим. ред.). В том-то как раз и заключается корень вопроса, что в жизни самой по себе вообще нет никакого раз и навсегда заданного, однажды определенного смысла. Но в ней нет и до конца определившегося и неспособного каким бы то ни было образом изменяться смысла, как нет и сплошь необходимой необходимости, вполне случайной случайности, целиком рокового рока и однажды суженой судьбы. В том-то как раз и заключается дело, что жизнь — прежде всего человеческая жизнь — не обладает никаким смыслом, помимо того, какой мы сами сознательно или стихийно, намеренно или невольно самими способами нашего бытия придаем ей.— В одном случае глубокого и емкого, как жизнь Сократа, но к очень многому и нелегкому обязывающего; в другом — поверхностного и мелкого, позволяющего легко скользить по ней, без страха погрузиться в нее слишком уж глубоко, но и легко ускользающего и хрупкого. Жизнь не имеет никакого, ни мудрого, ни глупого, ни абсурдного, ни трагического, ни какого другого заранее заданного смысла. Этот ответ представляется более удовлетворительным. Не только более честным, но и более обнадеживающим, чем какой бы то ни было другой. И этот ответ не только не нуждается в громоздких обоснованиях, что является видимым его преимуществом, но и обладает тем неявным, однако чрезвычайно важным для нас, что предполагает возможность не столько находить смысл, сколько искать его, не столько открывать его, как нечто уже существующее, по еще не найденное, сколько созидать, творить и сообщать жизни. Этот ответ смещает центр тяжести с вопроса об изначальном смысле, бесплодность которого очевидна, на вопрос об окончательном смысле, позволяя судить и о том срединном и промежуточном, где находимся сегодня мы и где этот вопрос имеет неотвлеченный смысл, где он, собственно, и приобретает всю полноту своего значения, где он насущнее, чем какой-нибудь другой, изначальный или конечный, взятый сам по себе. Смысл человеческой жизни можно искать поэтому не в происхождении человека, не в ретроспекции — в конце концов, не так уж и важно, откуда, от какого «Адама» мы идем,— но в проспекции, которая дала бы нам представление о том, куда, к кому и к чему мы идем, а значит, в самом этом движении, в становлении, в человеческом осуществлении и человеческом осмыслении жизни. Ибо как нет сущности без осуществления, так не существует и смысла без осмысления. Смысл человеческой жизни, таким образом, находится (и двойном смысле этого слова, то есть пребывает и открывается) в становлении, а значит, и в проспекции, как в проспекции находится жизнь новорожденного младенца и в становлении жизнь ребенка, юноши и мужа, человеческая сущность которых выявляет себя не прежде, чем младенец становится ребенком, ребенок взрослым; не раньше, чем человек становится человеком, если, конечно, человечным является его становление, если он проявляет заботу о том, чтобы сделать его человечным. Но, значит, человек все-таки становится человеком. Значит, все-таки можно стать им. Значит, можно придать жизни человеческий смысл, чтобы она имела его, как можно и отнять этот смысл, превратив человека — нет, не в животное, в животном ведь нет ничего позорного, оно не знает добра и зла, — но в знающее то и другое и превращающее одно в другое своеобразное сверхживотное. По если так, если человеческое есть то, что становится, то мы имеем как раз то самое, что мы искали и не находили в изначальности жизни, в се основании и происхождении. Значит, жизнь все-таки имеет какой-то смысл, если она имеет что приобретать и что утрачивать, неважно пока — хорошее или дурное. И если мы придем сейчас к выводу, что человеческая жизнь, понятая как становление человека и человеческого, не вовсе лишена смысла — пока неважно, повторяю, какого именно, — то, может быть, мы будем чуть ближе к истине, чем были вначале. Мы искали смысл человеческой жизни в необходимости, в изначальности, в миропорядке и горевали, что не находим его. Но, может быть, это просто превосходно, может быть, это величайшее человеческое счастье, что мы не находим его там, где искали до сих пор. Найди его в изначальном и необходимом, в самом миропорядке, не лишили бы мы себя самой возможности выбирать и созидать свою человеческую сущность? Разве не лишили бы мы себя возможности придавать человеческой жизни — нет, нет, не на словах, на деле, хотя и не без помощи слов, которые помогают нам овладеть делом,— не какой-нибудь вообще, но именно тот смысл, какой мы хотели бы придать ей, получив взамен одну только возможность исполнять кем-то или чем-то заданное, навязанное судьбой, необходимостью или случаем. А если так, то не продвинулись ли мы еще на один шаг в решении нашего вопроса? И не открыл ли нам этот шаг некоторые новые горизонты? Не нашли ли мы нечто большее, чем искали, и нечто лучшее, чем когда-либо рассчитывали найти там, где до сих пор искали,— возможность, возможность поиска человеческого смысла жизни, возможность его созидания, то есть свободу? Уже один этот шаг коренным образом меняет существо дела. Важно лишь не остановиться и сделать еще один шаг, начать искать этот смысл и эту сущность и воплощать их в своей жизни, чтобы она, таким образом, приобретала то и другое. Не в том, однако, что лежит за пределами человеческой жизни, но в ней самой. Не в предыстории человеческого, но в его истории. Не в биологии, геологии или космологии, но в человеческом становлении человека. Искать в этом становлении и воплощать в нем. Значит, можно и нужно искать и находить смысл человеческой жизни сегодня, коль скоро человеческая история уже началась и пока она еще не закончилась. Не в том, что было вчера, или не только в том, что было вчера и чем определены формы нашего сегодняшнего бытия, и не в будущем, которое когда-нибудь определит действительный смысл и сущность этих сегодняшних форм. Не в том отвлеченном будущем, которое когда-то наступит, когда отойдет ставший негодным нынешний человек и родится свободный и прекрасный человек будущего, по в том, что сегодня зачинает, вынашивает этого человека, чтобы родить его вопреки тому, что было вчера, как и вопреки тому, что захотело бы сделать с ним настоящее и будущее, Значит, можно и нужно трудиться сегодня и всякий день жизни, ибо как прошлое посеяло семена тех плодов, которые мы с радостью или отвращением вкушаем сегодня, так и будущее — вопреки надеждам героев нашей комедии — родит лишь то, семена чего будут выбраны и посеяны сегодня, и лишь там, где сегодня для этого будет возделана, отчасти уже возделанная прежде, отчасти уже не «дикая», что значительно облегчает нашу работу, отчасти уже культивированная прошлыми поколениями людей человеческая «почва», на которой, стало быть, возможно произрастание отчасти уже культурных плодов. Так может быть поставлен, так только и может быть поставлен и так может решаться вопрос о смысле и сущности человеческой жизни. Другого способа, помимо наивной веры в отвлеченные сущности, в провидение или необходимость, которые сами собой что-то делают или что-то не делают, кроме наивного и ненаивного суеверия этих сущностей или веры в отсутствие каких бы то ни было сущностей вообще, помимо суеверия бессмысленности или абсурда, помимо веры и суеверия, связанных всегда с чем-то таким, что запрещает одну свободу и разрешает другую, загибая, так сказать, пальцы в одну лишь сторону, — кроме этого всего, нам ничего другого не дано. А если дано и мы не знаем об этом, то пускай это данное не скрывается, пусть око выскажет себя, ибо для этого давно уже настало время. * * *Однако будущее оказывается здесь камнем преткновения. Будущее — для других, не для себя, для «них», не для «я», которое «я» лишь в настоящем. Будущее для «я» — рано или поздно — смерть. И от нее никуда не уйти. Она приходит и напоминает о тщете всех человеческих усилий. Что мне толку от будущего? От будущего рая, если я жил и прожил в аду? (Забота о будущем? Ходить босиком и плести лапти для будущих поколений людей, чтобы они наконец перестали ходить босиком? А если они не захотят ходить в лаптях? Если они все, как один, захотят надеть «полсапожки»? Что тогда?) (Для того чтобы победить человеческий страх перед жизнью, для того чтобы человек понял смысл и сущность своей человеческой жизни, он должен попять смысл и сущность смерти, не как начала, противоположного жизни: жизнь противоположна безжизненности, как смерти — рождение, ибо смерть и рождение — полюсы и границы человеческой жизни, ее пределы, и если мы принимаем один предел (рождение), то мы должны принять и другой (смерть), поняв пустоту жизни без рождения (это не жизнь — у того, что не имеет рождения) и без смерти, потому что то, что не имеет смерти, не имеет и рождения. Надо просто по-иному понять смерть, поняв ее гуманистическую, нравственную сущность. А для этого надо мыслить не только «ужас смерти», но и «ужас бессмертия», представив на минуту, что человек обречен на него и не имеет исхода. Жизнь без смерти была бы безысходной жизнью, бесконечной пыткой, страшнее всякого ада.) * * *«Вот почему,— пишет далее Мелвилл,— тот смертный, в ком больше веселья, чем скорби, смертный этот кг может быть прав — он либо лицемер, либо простак». Однако, добавляет он тут же, «существует мудрость, которая есть скорбь, но есть также скорбь, которая есть безумие», и «даже Соломон и тот говорит; «Человек, сбившийся с пути разума, водворится (то есть, покуда он жив) в собрании мертвецов». Это и происходит. Человек водворяется в собрании мертвецов, ибо он сбился с пути разума как раз в том пункте, который касается смерти. (Идея бессмертия — негативное бессмертие — как простая противоположность смертной жизни — ужас бессмертия и отрада смерти, возможности умереть, не обреченности на жизнь.) Если посмотреть на дело с этой стороны, то придется признать, что вера в бессмертие отнюдь не начисто лишена смысла. Может быть, в ней выражается вполне здоровый человеческий «инстинкт жизни», как в вере младенца, что грудь матери напитает его. Она есть суеверие, когда это вера в загробную жизнь. Она не лишена смысла как посюсторонняя жизнь в тех пределах, какие доступны, с одной стороны, и желательны, когда смерть есть не навязанная мне необходимость, по акт моей воли, моего желания, моей свободы. Надо понять бессмертие. Мысль о бессмертии тоже может напугать страшнее всякой смерти, и я допускаю время, когда философ будет рассуждать, что «бессмертия нет», как «нет и смерти», есть лишь жизнь, начало которой рождение, а конец — мое желание закончить ее, сознательное или подсознательное. Если мы имеем такое бессмертие, когда смерть невозможна, то такая жизнь была бы обречена на вечные муки, была бы самым мрачным адом. Но ведь «природа» уже позаботилась о том, чтобы человек умирал не позже, чем человек может прожить, и теперь дело человека позаботиться о том, чтобы он умирал не раньше, чем хочет умереть. Смерть ужасна. Ужасно и бессмертие. Хороша жизнь досыта, «от пуза», не голодная или полуголодная, по и не сверх меры, когда тошнит и рвет. Не есть ли она (смерть) вообще дело нашего произвола, хотя мы еще не знаем этого? — Вот, — заявляет восьмидесятидвухлетний Гёте, — умер Земмеринг, едва дожив до семидесяти пяти лет. Что за несчастные создания люди: у них нет смелости прожить дольше! Я за то и хвалю моего друга Бентама, этого высокорадикального болвана, что он несколькими неделями старше меня, а держится крепко. — Как? — восклицает с изумлением Эккерман в другой раз при подобном же разговоре, незадолго до смерти Гёте. — Вы говорите о смерти, как будто она зависит от нашего произвола? — Я часто позволяю себе так думать, — отвечает Гёте. — И если вы иного мнения, то я готов поговорить с вами об этом основательно, потому что в настоящую минуту мне дозволено высказать мои мысли1. 1 См.: Эккерман И. П. Разговоры с Гёте. Спб., 1905. Ч. 2. С. 273, 404—405. К величайшему нашему сожалению, Эккерман, очевидно, не был «другого мнения» или ему «не было дозволено» выслушать Гёте, и «основательный разговор», который мог бы иметь для нас ни с чем не сравнимый интерес, так и не состоялся. «Дозволение выслушать» отчасти выпало на долю З. Фрейда, который пытался определить психическое заболевание как подсознательное «бегство в болезнь» от действительности, поставившей перед человеком неразрешимые противоречия. Мысль не лишенная глубины. И приходится подождать, пока не появится еще один умный врач, которому будет «дозволено» выслушать Гёте и Фрейда, который определит не только болезнь, но и самую смерть как такого же рода «бегство в небытие», как своеобразное самоубийство, когда старческие немощи и отношение к старости делают невыносимым дальнейшее продолжение жизни. Очевидно, человек должен очень хорошо жить, чтобы жить очень долго. И бесконечно продолжительная жизнь предполагает бесконечно хорошие условия жизни. Жизнь как «целое» предполагает не только рождение, но и смерть, первый и последний день, ибо лишь последний день актуально выявляет сущность первого, как последующее время определяет значение этой сущности. Лишь первый день в связи с последним проявляет до конца сущность человеческого становления: генерал Делла Ровере1; Лев Толстой родился 9 сентября 1828 года: не только физически, ибо физически родился младенец Левушка. А сколько Левушек родилось в этот день? В метафизическом смысле он рождался каждый день своей жизни, как каждый день своей жизни и умирал. И, даже физически умерев 20 ноября 1910 года, продолжал и продолжает ежедневно рождаться, уже «не для себя», правда, а для миллионов читателей. Но ведь и жил он «не для себя». 1 Герой одноименного фильма Р. Росселлини. В «Проблеме смерти...» Н. Н. Трубников пишет: «Генерал Делла Ровере: жулик (и спекулянт) в роли героя и герой, самозванец, павший смертью героя, освятившей дурную и бессмысленную жизнь. Смертью, оправдавшей его жизнь. Не зря проживший, потому что не зря умерший». (Прим. ред.) («Тайна нашего отцовства лежит в могиле». «Туда мы должны последовать, чтобы узнать ее»,— говорит Мелвилл. «Туда мы должны последовать, чтобы узнали ее».) (Безличное бессмертие — недостаточность его. Не его ложь. Оно есть истина, ибо бессмертны Толстой, Сократ, Будда и т. д.— в пределах, конечно, бессмертия человеческого рода, а за этими пределами вряд ли кто-нибудь захотел быть «бессмертным».)
(Л. Стерн об истине человеческого рождения — «каминные часы» и Гёте об истине человеческой смерти — «умер Земмеринг». З. Фрейд — психическое заболевание как подсознательное бегство в болезнь от неразрешимых противоречий жизни и понятие смерти как — сознательного или бессознательного (подсознательного)— бегства в небытие. Мощь сознания и мощь подсознательного. Т. Манн: это было невыносимо. Смерть — всегда убийство или самоубийство. И. Мечников.) Пересечение рождения и смерти дает центр, вокруг которого вращается человеческая жизнь. Рождение человека и его смерть есть крайние точки этого вращения, «альфа» и «омега» человеческой жизни. Жизнь не противоположна смерти, как смерть не противоположна жизни. Жизни противоположна безжизненность, как смерти — рождение. Неверное сопоставление и противопоставление жизни и смерти дало повод для многих ошибок, и само оно есть серьезнейшее заблуждение. Нужно правильно сопоставить понятия, чтобы раскрылся их истинный смысл. Снег есть белое и холодное, и белое дает нам иллюзию холодного, однако отношение белого и холодного не есть необходимое отношение, и противоположное отношение черного и горячего также не является необходимым. Белое противоположно черному, независимо от температуры того и другого. Горячее — холодному, независимо от окраски и цвета. Жизнь не противоположна смерти. Она находится в таком же с ней отношении, как и с рождением. Отсутствие смерти не предполагает жизни. Оно предполагает отсутствие рождения, то есть в конечном счете отсутствие жизни. Смерть предполагает жизнь, начинается с жизнью и с жизнью же — каким бы парадоксальным это ни показалось — заканчивается. Конец жизни есть конец смерти, то есть умирания. По существу, смерти нет, есть смертное, то есть живое. Есть умершее, то есть жившее. Есть жизнь в определенном времени. Смерть вне жизни и вне времени. Она есть противопонятие. Негативное определение жизни. Как похоронить тебя, Сократ? — спросил кто-то из друзей в день его смерти. Плохо же ты научился, если задаешь такой вопрос. Меня похоронить ты не сможешь (и т. д.)...1 1 См.: Платон. Федон, 115 с-е.— (Е. Н.) 2 Страницы с изложением содержания глав III и IV не сохранились.— (Е. Н.) (Христианская культура. Ее начало и конец. Истина и истины нашего времени. Трагедия и абсурд. Экзистенциализм. Религия и Наука. Религия Бога, Науки и Человека. Наука о человеке.) (Исходное и конечное единство веры и знания. Без веры нет знания, как без знания действительной веры. — Фома (?).)
(«Новая идея смерти рождает новую культуру».— О. Шпенглер. Близость этой мысли к истине и ее ошибочность. Тождество идей смерти и жизни. Новую культуру рождает новая идея бессмертия, то есть идея новой жизни. Археология о культурах и о погребениях. Идея смерти, более сильная, чем существующая идея жизни, убивает культуру. Новая идея «бессмертия», то есть возможности иной, полной и истинной жизни, возрождает ее в формах новой, на новое знание и новый опыт опирающейся, иначе относящейся к жизни и иначе ее понимающей, иначе относящейся к смерти и иначе ее понимающей культуры.) Как души смотрят с высоты На ими брошенное тело. Ф. И. Тютчев VII. Идея и идеал жизни(«Чтобы полюбить жизнь, надо полюбить смерть» — парадоксальность и истинность этой мысли Л. Толстого. Направление и предел жизни. Образ и подобие. «Падшесть» (отпадшесть от Бога) и «ставшесть» человека. Истина «отпадения» и становления, («Рождение человека в Боге и рождение Бога в человеке» — Н, Берд[яев].) Истина жизни и смысл человеческого становления и осуществления жизни. Рождение человека в человеке. Свободы — в необходимости. Личности — в стаде или стае.) ...И я хочу верить, что мысли, которыми я поделился здесь с читателем, не были слишком уж обычными и привычными и смогли, не усыпив, занять внимание и вызвать интерес у всех тех, кто, как и я, тогда и теперь, одинок перед лицом этого мира, перед лицом жизни и смерти, кто нуждается не столько в словах, имитирующих человеческую речь и человеческое общение, сколько в собеседнике, потому что самый глубокий смысл заключен не в том, что и о чем мы говорим, а что и как мы это делаем, кто нуждался в соузнике или союзнике, способном если не ответить, то понять вопрос, если не услышать его, то на него ответить, с кем можно было бы разделить эти узы жизни, ибо негоже человеку быть одному, преодолеть одиночество, как пришлось научиться преодолевать его мне, наедине с самим собой и во взаимном понимании, сочувствии и сомыслии с теми, кого уже не было, с мыслью о тех, кого еще не было, о других столь же одиноких «я», с надеждой, верой и упованием на радость встречи, общения и узнавания. И если мой читатель узнал теперь меня, то ведь и я в какой-то степени узнал теперь (вот оно, время!) его, моего читателя. Но ведь он узнал [и их], а через меня и они его тоже, моих собеседников, с кем и они теперь знакомы и могут общаться без чьего-либо посредства. Я назвал их имена. Пепел их живой мысли стучался, стучится и стучит в моем сердце. С ними и я не был одинок, узнавая минуты самой высокой и чистой радости. И я хотел бы спросить: не это ли и.х бытие — бытие смертных в жизни и бессмертных в смерти — есть истинное и подлинное наше бытие, то самое, которое не знает тления, где розы цветут без шипов и агнцы возлегли с волчищами, где Моби Дик все еще бороздит великую гладь океана рядом с неспокойным «Пекодом», где сто раз распятый Аввакум добрососедствует с «жюком» Никоном и без разума жестоким Пашковым, где однажды распятый Иешуа беседует наконец на лунной дорожке с пятым прокуратором Иудеи всадником Понтием Пилатом, где даровавший этим двоим новое бессмертие Михаил Булгаков обрел наконец своего любимого и любящего читателя, ради которого жил и умирал, и где читатель обрел своего любимого и любящего автора, собеседника и друга, на миру с которым и смерть красна. Завидная жизнь. Завидная судьба. Смерть, отняв все, что дала жизнь, сторицей возвратила то, что та отняла. Так она обычно и поступает. Со всеми. С ними и с нами. Их творчество раскрывает величие и ценность человеческой жизни. В воздаянии по заслугам — величие и ценность человеческой смерти. Публикация В. П. Желтовой и Е. П. Никитина. 1. МАНИФЕСТ ПРАВИЛЬНОЙ ЖИЗНИ «Жизнь со смыслом, или Куда я зову». 2. К чёрту цивилизацию! Призвание России — демонтаж «си$темы»! 3. «Mein Kopf. Мысли со смыслом!» Дневник живого мыслителя. 4. Сверхновый Мировой Порядок, или Рубизнес для Гениев из России
|