Лев Толстой
Приложения
к «Толстовскому листку»-8
ПРИЛОЖЕНИЕ №1. ДВА ПИСЬМА К П.А. СТОЛЫПИНУ
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
ПИСЬМО ВТОРОЕ
ПРИЛОЖЕНИЕ №2. О ПРОЕКТЕ ГЕНРИ ДЖОРДЖА
ПРИЛОЖЕНИЕ №3. ПИСЬМА ТОЛСТОГО К ЖЕНЕ, СВЯЗАННЫЕ С ЕГО УХОДОМ ИЗ ЯСНОПОЛЯНСКОГО ДОМА
1885.
Декабря 15 — 18. Москва.
1909 г. Мая
13. Я.П.
1910 г. Июля
14. Я.П.
1910 г.
Октября 28. Я.Л.
1910 г.
Октября 30—31. Шамордино
ПРИЛОЖЕНИЕ №
4 О ЗАВЕЩАТЕЛЬНЫХ РАСПОРЯЖЕНИЯХ Л.Н. ТОЛСТОГО (ИЗ КНИГИ В.Г. ЧЕРТКОВА
"УХОД ТОЛСТОГО")
Завещание
ДОПОЛНЕНИЕ
Из Дневника
27 марта 1895г. Москва.
1907 г. Июля 26. Я. П.
Петр Аркадьевич!
Пишу Вам не как министру, не как сыну моего друга, пишу Вам
как брату, как человеку, назначение которого, хочет он этого или не хочет, есть
только одно: прожить свою жизнь согласно той воле, которая послала его в жизнь.
Дело, о котором я пишу Вам, вот в чем:
Причины тех революционных ужасов, которые происходят теперь
в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них, это
недовольство народа неправильным распределением земли.
Если революционеры всех партий имеют успех, то только
потому, что они опираются на это доходящее до озлобления недовольство народа.
Все, и революционеры, и правительство, сознают это, но, к
сожалению, до сих пор ничего, кроме величайших глупостей и несправедливостей,
не придумывали и не предложили для разрешения этого вопроса. Все эти меры — от
социалистического требования отдачи всей земли народу до продажи через банки и
отдачи крестьянам государственных земель, так же как переселения — все это или
неосуществимые фантазии, или паллиативы, имеющие тот недостаток, что только
усиливают раздражение народа признанием существующей несправедливости и
предложением мер, не устраняющих ее.
Нужно теперь для успокоения народа не такие меры, которые
увеличили бы количество земли таких или других русских людей, называющихся
крестьянами (как смотрят обыкновенно на это дело), а нужно уничтожить вековую,
древнюю несправедливость.
Несправедливость эта — совершенно подобная на моей памяти
уничтоженной несправедливости права владения человеком, крепостного права, и
столь же противная основным законам добра, — несправедливость эта, так
называемое право земельной собственности, чувствуется теперь всеми людьми
христианского мира, но особенно живо русскими людьми. Если и не одно сознание
этой несправедливости породило русскую революцию, то поддерживает и дает ей
главную силу именно эта смутно сознаваемая и большей частью ложно понимаемая
несправедливость.
Несправедливость состоит в том, что как не может
существовать права одного человека владеть другим (рабство), так не
может существовать права одного, какого бы то ни было человека, богатого
или бедного, царя или крестьянина, владеть землею как собственностью.
Земля есть достояние всех, и все люди имеют одинаковое право
пользоваться ею. Признается это или нет теперь, будет ли или не будет это
установлено в близком будущем, всякий человек знает, чувствует, что земля не
должна, не может быть собственностью отдельных людей точно так же, как, когда
было рабство, несмотря на всю древность этого установления, на законы,
ограждавшие рабство, все знали, что этого не должно быть.
То же теперь с земельной собственностью.
Но для того, чтобы это могло быть сделано, необходимо
действительно уничтожить ее, а не распространять, перемещать это право с одних
лиц на других, не только признавая это право за известным сословием, за
крестьянами, но поощряя их в пользовании этим правом, как это делается по
отношению крестьян. Для того, кто понимает этот вопрос в его истинном значении,
должно быть ясно, что право владения как собственностью хотя бы одним
осьминником земли, будь владелец распрокрестьянин, так же незаконно и преступно,
как владение богачом или царем миллионом десятин. И потому вопрос не в том, кто
владеет землей и каким количеством, а в том, как уничтожить право собственности
на землю и как сделать пользование ею одинаково доступным всем.
И такое решение земельного вопроса уничтожением права
собственности и установлением возможности равного для всех пользования ею уже
давно ясно и определенно выработано учением "Единого налога" Генри
Джорджа.
Не стану излагать Вам этот способ. Он изложен с совершенной
ясностью, неопровержимой убедительностью во всех сочинениях этого
замечательного человека, в особенности кратко и ясно в его книге: Social problems.
Боюсь, что, прочтя то, что я пишу Вам, Вы скажете то, что я слыхал много раз:
"Ах, Генри Джордж, знаю".
Скажете это и не только не постараетесь узнать и понять
сущность этого способа освобождения земли, но под влиянием распространенных
отрицательных суждений о Генри Джордже людей не знающих, но отрицающих его, не
потрудитесь вникнуть в то, что я Вам предлагаю, и в тот способ осуществления
этого предложения, который выработан этим писателем.
Пожалуйста, не делайте этого, а, хоть на короткое время
освободясь от тех удручающих забот и дел, свойственных Вашему положению,
постарайтесь не с чужих слов, а сами, своим умом познакомиться с учением Генри
Джорджа и подумайте о том, что я предлагаю Вам*.
Предлагаю я Вам великое, по своей важности, дело. Отнеситесь
теперь вы, правительство, к этому земельному вопросу не с жалкими, ничего не
достигающими паллиативами, а как должно по существу вопроса, поставив его так,
что вы не задабривать хотите какое-нибудь одно сословие или делать уступки
революционным требованиям, а так, что вы хотите восстановить с древнейших
времен нарушенную справедливость, не думая о том, сделано ли это или не сделано
еще в Европе, и вы сразу, не знаю, успокоите ли революцию или нет, — этого
никто не может знать, — но наверное будет то, что один из тех главных и
законных поводов, которыми вызывается раздражение народа, будет отнято у
революционеров.
* Если бы Вам хотелось более живым способом познакомиться с этим
делом, я бы посоветовал Вам пригласить к себе моего приятеля, великого знатока,
едва ли не лучшего в Европе, всего сделанного Генри Джорджем, Николаева. Он, я
уверен, не откажется съездить к Вам для того, чтобы по мере сил содействовать
этому великому делу.
Советую это я Вам не ввиду каких-либо государственных или
политических соображений, а для самого важного в мире дела если не уничтожения,
то ослабления той вражды, озлобления, нравственного зла, которые теперь
революционеры, так же как и борющееся с ними правительство, вносят в жизнь
людей.
В том, что все революционное раздражение держится, опирается
на недовольство крестьян земельным устройством, кажется, не может быть
сомнения. А если это так, то не сделать того, что может уничтожить это
раздражение, вынув почву из—под ног революционеров, значит, имея в руках воду,
которая может потушить зачинающийся пожар, не вылить ее на огонь, а пролить
мимо и заняться другим делом.
Думаю, что для энергического человека в Вашем положении это
возможно.
Начните эту работу до Думы, и Дума будет не врагом Вам, а
помощником, помощниками, а не врагами будут Вам и все лучшие люди как из
образованных людей, так и из народа.
Пишу Вам, Петр Аркадьевич, под влиянием самого доброго, любовного
чувства к стоящему на ложной дороге сыну моего друга.
Вам предстоят две дороги: или продолжать ту, начатую Вами
деятельность не только участия, но и руководства в ссылках, каторгах, казнях и,
не достигнув цели, оставить по себе недобрую память, а главное, повредить своей
душе, или, став при этом впереди европейских народов, содействовать уничтожению
давней, великой, общей всем народам жестокой несправедливости земельной
собственности, сделать истинно доброе дело и самым действительным средством — удовлетворением
законных желаний народа, успокоить его, прекратив этим те ужасные злодейства,
которые теперь совершаются как со стороны революционеров, так и правительства.
Подумайте об этом, Петр Аркадьевич, подумайте. Раз упущено
время, оно уже не возвращается, и остается одно раскаяние. Если есть хоть один
шанс из ста в том, что Вы успеете в этом великом деле, Вы обязаны начать его.
Но я думаю, напротив, что шансов успеха больше, чем неуспеха. Только начните
это дело, и Вы увидите, как тотчас же примкнут к Вам все лучшие люди всех
партий; с Вами же будет все стомиллионное крестьянство, которое теперь
враждебно Вам. С Вами будет могущественнейшая сила общественного мнения. А
когда эта сила будет с Вами, очень скоро само собою уничтожится, рассеется то
все растущее озлобление и озверение народа, которое так тщетно пытается
подавить правительство своими жестокостями.
Да, любезный Петр Аркадьевич, хотите Вы этого или нет, Вы
стоите на страшном распутье: одна дорога, по которой Вы, к сожалению, идете, —
дорога злых дел, дурной славы и, главное, греха; другая дорога — дорога
благородного усилия, напряженного осмысленного труда, великого доброго дела для
всего человечества, доброй славы и любви людей. Неужели возможно колебание? Дай
Бог, чтобы Вы выбрали последнее.
Знаю я, что если Вы изберете предлагаемый мною путь, Вам
предстоят великие трудности со стороны Вашего entourage'a, великих князей, быть может, государя, и всех людей этих
сфер.
Все трудности эти облегчит Вам сознание того, что то, что Вы
делаете, Вы делаете не для себя, не для своей выгоды или славы, а для своей
души, для Бога.
Помогай Вам Бог, и я уверен, что он поможет Вам, если Вы за
это возьметесь.
Пожалуйста, простите меня, если Вам покажутся резкими
выражения этого письма. Я писал его от души, руководимый самым хорошим,
любовным чувством к Вам.
Лев Толстой.
P.S. Письмо
это я показал только одному близкому человеку и никому не буду говорить о нем.
Посылаю Вам при сем книгу Джорджа Social problems в русском переводе и кроме
того одну мою брошюру, излагающую в самом кратком виде основные положения Генри
Джорджа*.
Л.Т.
* См. приложение №2.
1908 г. Января 28. Я.П.
Петр Аркадьевич,
В первый раз хотя я и писал о деле важном, нужном, общем, но
я писал и для себя: я знал, что есть один шанс из тысячи, чтобы дело сделалось,
но мне хотелось сделать, что можно, для этого. Теперь же я пишу о том
же, но уже совсем не для себя и даже не для общего дела, а только для вас, для
того, что желаю вам добра, истинного добра, потому что люблю вас.
За что, зачем вы губите себя, продолжая начатую вами
ошибочную деятельность, не могущую привести ни к чему, кроме как к ухудшению
положения общего и вашего? Смелому, честному, благородному человеку, каким я
вас считаю, свойственно не упорствовать в сделанной ошибке, а сознать ее и
направить все силы на исправление ее последствий. Вы сделали две ошибки:
первая, — начали насилием бороться с насилием и продолжаете это делать, все
ухудшая и ухудшая положение; вторая, — думали в России успокоить
взволновавшееся население, и ждущее и желающее только одного: уничтожения права
земельной собственности (столь же возмутительного в наше время, как полстолетия
тому назад было право крепостное), успокоить население тем, чтобы, уничтожив
общину, образовать мелкую земельную собственность. Ошибка была огромная. Вместо
того, чтобы, воспользовавшись еще жившим в народе сознанием незаконности права
личной земельной собственности, сознанием, сходящимся с учением об отношении
человека к земле самых передовых людей мира, вместо того, чтобы выставить этот
принцип перед народом, вы думали успокоить его тем, чтобы завлечь его в самое
низменное, старое, отжившее понимание отношения человека к земле, которое
существует в Европе, к великому сожалению всех мыслящих людей в этой Европе.
Милый Петр Аркадьевич, можете, дочтя до этого места, бросить
письмо в корзину и сказать: как надоел мне этот старик с своими непрошеными
советами, и, если вы поступите так, это нисколько не огорчит, не обидит меня,
но мне будет жаль вас. Жизнь не шутка. Живем здесь один раз. Из-за partie pris*
нельзя неразумно губить свою жизнь. Вам в вашей ужасной суете это, может быть,
не видно. Но мне со стороны ясно видно, что вы делаете и что вы себе готовите и
в истории — но история Бог с ней — и в своей душе.
Я пишу вам потому, что нет дня, чтобы я не думал о вас и не
удивлялся до полного недоумения тому, что вы делаете, делая нечто подобное
тому, что бы делал жаждущий человек, который, видя источник воды, к которому
идут такие ж жаждущие, шел бы прочь от него, уверяя всех, что это так надо.
Обе ваши ошибки: борьба насилием с насилием и не разрешение,
а утверждение земельного насилия, исправляются одной и той же простой, ясной и
самой, как это ни покажется вам странным, удобоприменимой мерой: признанием
земли равной собственностью всего народа и установлением соответствующего
сравнительным выгодам земель налога, заменяющего подати или часть их. Одна
только эта мера может успокоить народ и сделать бессильными все усилия
революционеров, опирающихся теперь на народ, и сделать ненужными те ужасные
меры насилия, которые теперь употребляются против насильников. Не могу, не могу
понять, как в вашем положении можно хоть одну минуту колебаться в выборе:
продолжать ту и мучительную, и неплодотворную, и ужасную теперешнюю вашу
деятельность, или сразу привлечь на свою сторону три четверти всего русского
народа, всех передовых людей России и Европы и сразу встать, вместо препятствия
к движению вперед, напротив, передовым деятелем, начинающим или хоть пытающимся
осуществить то, к чему идет и готово все человечество, и даже Китай, и Япония,
и Индия.
Знаю я, что вы не отократический владыка и что вы связаны
отношениями и с государем, и с двором, и с Думой, но это не может мешать вам
попытаться сделать все, что вы можете. Ведь приведение в исполнение земельного
освобождения совсем не так страшно, как это обыкновенно представляют враги его.
Я очень живо могу представить себе, как можно убедить государя в том, что
постепенное наложение налога на землю не произведет никакого особенного
расстройства, а, между прочим, будет более могущественным ограждением от усилий
революционеров, чем миллионы полиции и страж. Еще живее могу себе представить,
как этот проект может захватить Думу и привлечь большинство на свою сторону.
Вам же в этом деле предстоял бы le beau role**.
Вы, пострадавший так жестоко от покушений и почитаемый самым сильным и
энергичным врагом революции, вы вдруг встали бы не на сторону революции, а на
сторону вечной, нарушенной правды и этим самым вынули бы почву революции.
* раз принятого решения
** прекрасная роль
Очень может быть, что, как бы мягко и осторожно вы ни
поступали, предлагая такую новую меру правительству, оно не согласилось бы с
вами и удалило бы вас от власти. Насколько я вас понимаю, вы не побоялись бы
этого, потому что и теперь делаете то, что делаете, не для того, чтобы быть у
власти, а потому, что считаете это справедливым, должным. Пускай 20 раз удалили
бы вас, всячески оклеветали бы вас, все бы было лучше нашего теперешнего
положения.
Повторяю то, что я сказал сначала: все, что пишу, пишу для
вас, желая вам добра, любя вас. Если вы дочли до этого места, то сделайте вот
что, пожалуйста, сделайте. Вспомните, кто у вас есть самый близкий вам, любящий
вас, вашу душу человек, — жена ли, дочь, друг ваш —и, не читая ему всего
длинного этого скучного письма, расскажите ему в кратких словах, что я пишу и
предлагаю вам, и спросите его, этого близкого человека, его мнения и сделайте
то, что он скажет вам. Если он любит вашу душу, совет его может быть только
один.
Очень прошу вас еще об одном: если письмо это вызовет в вас
недоброе чувство ко мне, пожалуйста, подавите его. Было бы очень больно думать,
что самое мое доброе чувство к вам вызвало в вас обратное.
Любящий вас Лев Толстой.
28 янв. 1908.
P.S.
Николаев ждет вашего призыва.
Хочется сказать еще то, что то, что я предлагаю, не только
лучшее, по моему мнению, что можно сделать теперь для русского народа, не
только лучшее, что вы можете сделать для себя, но это единственный хороший
выход для вас из того положения, в которое вы поставлены судьбою.
Л.Т.
Прежде чем отсылать это письмо, я внимательно перечел ваше.
Вы пишете, что обладание собственностью есть прирожденное и неистребимое
свойство человеческой природы. Я совершенно согласен с этим, но установление
Единого Налога и признание земли общей собственностью всех людей не только не
противоречит этому свойству людей владеть собственностью, но одно вполне
удовлетворяет ему, удовлетворяет потому, что не "священное", как
любят говорить (священно только божественное), а истинное законное право собственности
есть только одно: право собственности на произведения своего труда. А именно
это-то право и нарушается присвоением людьми незаконного права на собственность
земли. Это незаконное право больше всего отнимает у людей их законное право на
произведения своего труда. Владение же землей при уплате за нее налагаемого на
нее налога не делает владение это менее прочным и твердым, чем владение по
купчим. Скорее наоборот.
Еще раз прошу вас простить меня за то, что я мог сказать вам
неприятного, и не трудиться отвечать мне, если вы не согласны со мной*. Но,
пожалуйста, не имейте против меня недоброго чувства.
Л.Т.
* Письмо осталось без ответа. Толстой говорил: "Я рад что
писал царю, а потом Столыпину. По крайней мере, я все сделал, чтобы узнать, что
к ним обращаться бесполезно". Толстой резко отзывался о Столыпине в
"Не могу молчать" (первая редакция).
Проект Генри Джорджа состоит в том, чтобы всю землю, какая
только есть и кто бы ни владел ею, оценить по ее доходности,— не по тому
доходу, какой получает владелец за то, что он сработал на земле, а по тому,—
насколько земля сама по себе выгодна и доходнее других земель,— и доход этот с
земли брать с тех, кто ею владеет, в общую пользу.
При такой оценке земли примерно было бы то, что с удобной,
полевой земли у нас в России пришлось бы платить от 3—х до 10—ти рублей за
десятину, за огородную при селениях и заливные луга еще дороже. На бойких же
местах и у пристаней судоходных рек, в городах под заведениями, фабриками, в
местах, где есть руды, нефть, золото и так далее, плата за землю была бы по
нескольку тысяч рублей за сажень в год.
Оценив так всю землю, деньги эти, принадлежащие всему
народу, Генри Джордж предлагает употребить на общие нужды всего народа, на то
самое, на что теперь собираются с народа всякие подати и пошлины.
Выгода такого устройства была бы та, что люди, теперь
владеющие большими землями, отказались бы от них, потому что не в силах были бы
платить за них. Люди же, желающие сами работать на земле, сейчас же разобрали
бы эти земли.
Так что первая выгода от такого устройства была бы та, что
земля сейчас же попала бы в руки тех, кто сам работает над ней, а не была бы в
руках больших владельцев.
Вторая выгода была бы в том, что рабочий народ перестал бы
закабаляться в работники на заводы, фабрики и в прислугу в городах, и те,
которые теперь живут в городах, стали бы возвращаться в деревни.
* Л.Н. Толстой, "Письмо к крестьянину о земле", изд.
"Посредник", М., 1905 г.
В-третьих, выгода была бы в том, что все нужные вещи для
жизни: спички, чай, сахар, керосин, железо, сукно, ситцы, всякие машины, а
также и ненужные вещи: вино, табак, все было бы вдвое, а то втрое дешевле
против теперешнего, и выгодой этой пользовались бы не только земледельцы, но и
все люди, получая свою долю с дохода земли, хотя и не работая на ней.
Так что, если бы установился такой порядок, уничтожились бы
две великие неправды, от которых страдает теперь народ.
Первая та, что люди лишены своего природного, прирожденного
права на землю, а вторая та, что подати собираются не с общего достояния людей,
с земли, а с личного труда человека. Чем больше он работает, тем больше от него
отбирают.
Главная же выгода была бы та, что при таком устройстве
избавились бы люди неработающие от греха пользования чужими трудами, в котором
они часто и не виноваты, так как с детства воспитаны в праздности и не умеют
работать, и от еще большего греха всякой лжи и изворотов для оправдания себя в
этом грехе, и избавились бы люди рабочие от соблазна и греха зависти, осуждения
и озлобления против неработающих людей, и уничтожилась бы главная причина греха
разделения людей.
И сделать это по проекту Генри Джорджа можно без шума,
вражды, обиды и разорения людей. Стоит только понемногу переводить подати и
пошлины с произведений труда на землю, и понемногу будут бросать землю те, кто
не работает на ней, а будут приобретать ее те, кто умеет работать на ней и
любит это дело. А будет вся земля в руках настоящих землевладельцев —и
уменьшится праздная жизнь по городам и станут все жить и богаче и праведнее.
В этом проект Генри Джорджа.
За последние 7, 8 лет все наши разговоры с тобой кончались
после многих мучительных терзаний — одним, с моей стороны по крайней мере: я
говорил; согласия и любовной жизни между нами быть не может до тех пор, пока —
я говорил — ты не придешь к тому, к чему я пришел или по любви ко мне, или по
чутью, которое дано всем, или по убеждению и не пойдешь со мной вместе. Я
говорил: пока ты не придешь ко мне, а не говорил: пока я не приду к тебе,
потому что это невозможно для меня. Невозможно потому, что то, чем живешь ты,
это то самое, из чего я только что спасся как от страшного ужаса, едва не
приведшего меня к самоубийству. — Я не могу вернуться к тому, в чем я жил, в
чем нашел погибель и что признал величайшим злом и несчастием. А ты можешь
попытаться прийти к тому, чего ты еще не знаешь и что в общих чертах —именно
жизнь не для своих удовольствий (не о твоей жизни говорю, а о жизни детей), не
для своего самолюбия, а для Бога или для других —всегда всеми считалось лучшим
и что так и отзывается и в твоей совести. Все наши споры за последние года
всегда кончались одним этим. Ведь стоит подумать, отчего это так. И если ты
подумаешь искренно и главное спокойно, то тебе будет ясно, отчего это так. — Ты
издаешь с таким старанием мои сочинения, ты так хлопотала в П—б—ге и горячо
защищала запрещенные статьи. Да что ж там написано в этих статьях? В первой из
них, в Исповеди, написанной в 79—м году, но выражающей чувства и мысли, в
которых я жил года два тому назад — следовательно, без малого десять лет тому
назад. Вот что я писал. Писал не для публики, а то, что я выстрадал, то, к чему
я пришел не для разговора и красивых слов, а пришел, как ты знаешь, я приходил
ко всему, к чему я приходил искренно и с тем, чтобы делать то, что я говорил.
Вот что я писал: 56, 57, 58, 59 стр. отчеркнуты.........**
* Письма выбраны составителем.
** Вероятно имеются в виду страницы первого заграничного издания
"Исповеди".
Установке настоящего письма соответствуют следующие слова
конца X главы: "Со мной случилось то, что жизнь
нашего круга — богатых ученых — не только опротивела мне, но потеряла всякий
смысл. Все наши действия, рассуждения, наука, искусства — все это предстало мне
в новом значении. Я понял, что все это — одно баловство, что искать смысла в
этом нельзя. Жизнь же всего трудящегося народа, всего человечества, творящего
жизнь, представилась мне в ее настоящем значении".
Ведь ты знаешь, что все это я не писал для красоты слога, а
что это было то, к чему я пришел, спасаясь от отчаяния. (Ради Бога не говори,
что это сумасшествие, что тебе нельзя поспевать за всякими фантазиями и т.п. Я
прошу тебя не говорить этого, чтобы не развлекаться от предмета. Предмет этот
теперь я, о тебе я буду говорить после, и я хочу тебе представить себя в том
настоящем состоянии, в каком я нахожусь, живу и умру, прилагая все свои силы к
тому, чтобы сказать одну правду перед Богом.) Так вот лет без малого 10 с того
же времени, как ссоры между нами все стали кончаться тем, что я говорил, что мы
не сойдемся, пока не придем к одному взгляду на жизнь, с того времени моя жизнь
пошла не в одних мыслях (в душе я всегда тянул к тому же) совсем в другую
сторону, чем она шла прежде, и шла так и все идет дальше и дальше по тому же
направлению и в мыслях, которые я для себя более и более уясняю и выражаю, как
умею ясно и точно и в делах жизни, которые все ближе и ближе выражают то, во
что я верю. Здесь, чтобы говорить о себе, я должен сказать о твоем отношении к
моей изменившейся вере и жизни. Я буду говорить о тебе не для того, чтобы
обвинять — я и не обвиняю, я понимаю, мне кажется твои мотивы и не вижу в них
дурного, но я должен сказать то, что было, для того, чтобы было понятно то, что
вышло; и потому, душа моя, выслушай ради всего святого спокойно, что я буду
говорить. Я не обвиняю и не могу, не за что, и не хочу, хочу, напротив, твоего
соединения со мной и любви и потому не могу желать делать тебе больно, но, чтобы
объяснить свое положение, должен сказать о тех несчастных недоразумениях,
которые привели нас к теперешнему разъединению в соединении, к этому
мучительному для нас обоих состоянию.
Ради Бога воздержись и прочти спокойно, на время отложив
мысль о себе. О тебе, о твоих чувствах и твоем положении я буду говорить после,
но теперь необходимо тебе, чтобы понять свое отношение ко мне, понять меня, мою
жизнь, какая она есть, а не такою, какою бы ты хотела, чтобы она была. То, что
я говорю тебе о том, что мое положение в семье составляет мое постоянное
несчастие, есть факт несомненный, я его знаю, как знают зубную боль. Может
быть, я сам виноват, но факт есть и, если тебе мучительно знать, что я
несчастлив (я знаю, что тебе мучительно), то надо не отрицать боль, не
говорить, что ты сам виноват, а подумать, как от нее избавиться — от боли,
которая болит во мне и заставляет страдать тебя и всю семью. Боль оттого, что я
почти 10 лет тому назад пришел к тому, что единственное спасение мое и всякого человека
в жизни в том, чтобы жить не для себя, а для других и что наша жизнь нашего
сословия вся устроена для жизни для себя, вся построена на гордости,
жестокости, насилии, зле и что потому человеку в нашем быту, желающему жить
хорошо, жить с спокойной совестью и жить радостно, надо не искать каких-нибудь мудреных
далеких подвигов, а надо сейчас же, сию минуту действовать, работать, час за
часом и день за днем, на то, чтобы изменять ее и идти от дурного к хорошему; и
в этом одном счастье и достоинство людей нашего круга, а между тем ты и вся
семья идут не к изменению этой жизни, а с возрастанием семьи, с разрастанием
эгоизма ее членов к усилению ее дурных сторон. От этого боль. Как ее вылечить?
Отказаться мне от своей веры? Ты знаешь, что это нельзя. Если бы я сказал на
словах, что отказываюсь, никто, даже ты, мне бы не поверил, как, если бы я
сказал что 2 х 2 не 4. Что же делать? Исповедовать эту веру на словах, в
книжках, а на деле делать другое? Опять и ты не можешь посоветовать этого.
Забыть? нельзя. — Что же делать? Ведь в том-то и дело, что тот предмет, которым
я занят, к которому, может быть, я призван, есть дело нравственного учения. А
дело нравственного учения отличается от всех других тем, что оно изменяться не
может, что не может оставаться словами, что оно не может быть обязательным для
одного, а не обязательным для другого. — Если совесть и разум требуют, мне ясно
стало то, чего требуют совесть и разум, я не могу не делать того, что требуют
совесть и разум и быть покоен, — не могу видеть людей, связанных со мною любовью,
знающих то, чего требуют разум и совесть, и не делающих этого, и не страдать.
Как ни поверни, я не могу не страдать! живя тою жизнью,
которою мы живем. И никто, ни ты не скажешь, чтобы причина, заставляющая меня
страдать, была ложная. Ты сама знаешь, что, если я завтра умру, то то, что я
говорил, будут говорить другие, будет говорить сама совесть в людях, будет
говорить до тех пор, пока люди не сделают, или хоть не начнут делать того, чего
она требует. — Так что, чтобы уничтожить наш разлад и несчастие, нельзя вынуть
из меня причину моего страдания, потому что она не я, а она в совести всех
людей, она и в тебе. И стало быть, остается рассмотреть другое нельзя ли
уничтожить то несоответствие нашей жизни требованиям совести? Нельзя ли
изменением форм нашей жизни уничтожить то страдание, которое я испытываю и
передаю вам? — Я сказал, что я спасся от отчаяния тем, что пришел к истине. Это
кажется очень гордым утверждением для тех людей, которые как Пилат говорят: что
истина? но гордости тут нет никакой. Человек не может жить, не зная истины. Но
я хочу сказать то, что готов несмотря на то, что все мудрецы и святые люди мира
на моей стороне и что ты сама признаешь истиной то же, что я признаю, я готов
допустить, что то, чем я жил и живу, не истина, а только мое увлечение, что я
помешался на том, что знаю истину и не могу перестать верить в нее и жить для
нее, не могу излечиться от моего сумасшествия. Я готов допустить и это, и в
этом случае остается для тебя то же положение: так как нельзя вырвать из меня
того, чем я живу и вернуть меня к прежнему, то, как уничтожить те страдания,
мои и ваши, происходящие от моего неизлечимого сумасшествия?
Для этого, признавая мой взгляд истиной или сумасшествием
(все равно), есть одно только средство: вникнуть в этот взгляд, рассмотреть,
понять его. И это то самое, по несчастной случайности, о которой я говорил, не
только никогда не было сделано тобой, а за тобой и детьми, но этого привыкли
опасаться. Выработали себе прием забывать, не видать, не понимать, не
признавать существования этого взгляда, относиться к этому, как к интересным
мыслям, но не как ключу для понимания человека.
Случилось так, что, когда совершался во мне душевный
переворот и внутренняя жизнь моя изменилась, ты не приписала этому значения и
важности, не вникая в то, что происходило во мне, по несчастной случайности
поддаваясь общему мнению, что писателю—художнику, как Гоголю, надо писать
художественные произведения, а не думать о своей жизни и не исправлять ее, что
это есть что-то вроде дури или душевной болезни; поддаваясь этому настроению,
ты сразу стала в враждебное отношение к тому, что было для меня спасением от
отчаяния и возвращением к жизни.
Случилось так, что вся моя деятельность на этом новом пути,
все, что поддерживало меня на нем, тебе стало представляться вредным, опасным
для меня и для детей. — Для того, чтобы не возвращаться к этому после, скажу
здесь об отношении моего взгляда на жизнь к семье и детям, против того
неправильного возражения, что мой взгляд на жизнь мог быть хорош для меня, но
неприложим к детям. Есть разные взгляды на жизнь — частные взгляды: один
считает, что для счастья надо быть ученым, другие — художником, третьи —
богатым, или знатным и т.п. Это все частные взгляды, но взгляд мой был взгляд
религиозный, нравственный, тот, который говорит о том, чем должен быть всякий
человек для того, чтобы исполнить волю Бога, для того, чтобы он и все люди были
счастливы. Взгляд религиозный может быть неправилен, и тогда его надо
опровергнуть, или просто не принимать его; но против религиозного взгляда
нельзя говорить, что говорят, и ты иногда, что это хорошо для тебя, но хорошо
ли для детей? Мой взгляд состоит в том, что я и моя жизнь не имеют никакого
значения и прав, дорог же мне мой взгляд не для меня, а для счастья других
людей; а из других людей ближе всех мне дети. И потому то, что я считаю
хорошим, я считаю таким не для себя, а для других и, главное, для своих детей.
И так случилось, что по несчастному недоразумению ты и не вникла в то, что было
для меня величайшим переворотом и изменило мою жизнь, но даже — не то что
враждебно, но как к болезненному и ненормальному явлению отнеслась к этому, и
из хороших побуждений, желая спасти от увлечения меня и других; и с этого
времени с особенной энергией потянула как раз в обратную сторону того, куда
меня влекла моя новая жизнь. Все, что мне было дорого и важно, все стало тебе
противно: и наша прелестная, тихая, скромная деревенская жизнь и люди, которые
в ней участвовали, как Василий Иванович*, которого, я знаю, что ты ценишь, но
которого ты тогда сочла врагом, поддерживавшим во мне и детях ложное,
болезненное, неестественное, по—твоему, настроение. И тогда началось то
отношение ко мне, как к душевнобольному, которое я очень хорошо чувствовал. И
прежде ты была смела и решительна, но теперь эта решительность еще более
усилилась, как усиливается решительность людей, ходящих за больными, когда
признано, что он душевнобольной. Душа моя! вспомни эти последние годы жизни в
деревне, когда с одной стороны я работал так, как никогда не работал и не буду
работать в жизни — над Евангелием (какой бы ни был результат этой работы, я
знаю, что я вложил в нее все, что мне дано было от Бога духовной силы), а с
другой стороны стал в жизни прилагать то, что мне открылось из учения
Евангелия: отрекся от собственности, стал давать, что у меня просили, отрекся
от честолюбия для себя и для детей, зная (что я и давно, 30 лет тому назад,
знал то, что заглушалось во мне честолюбием), что то, что ты готовила для них в
виде утонченного образования с французским, англицким, гувернерами и
гувернантками, с музыкой и т.п., были соблазны славолюбия, возвышения себя над
людьми, жернова, которые мы им надевали на шею. Вспомни это время и как ты
относилась к моей работе и к моей новой жизни. Все это казалось тебе увлечением
односторонним, жалким, а результаты этого увлечения казались тебе даже опасными
для детей. Боюсь сказать и не настаиваю на этом, но к этому присоединилось еще
твое молодое замужество, усталость от материнских трудов, незнание света,
который тебе представлялся чем-то пленительным, и ты с большей решительностью и
энергией и совершенным закрытием глаз на то, что происходило во мне, на то, во
имя чего я стал тем, чем стал, потянула в обратную, противоположную сторону:
детей в гимназию, девочку — вывозить, составить знакомства в обществе, устроить
приличную обстановку. Ты поверила и своему чувству и общему мнению, что моя
новая жизнь есть увлечение, род душевной болезни, и не вникла в смысл ее и
начала действовать с решительностью даже не похожей на тебя и с тем большей
свободой, что все то, что ты делала: и переезд в Москву, и устройство тамошней
жизни, и воспитание детей, все это уже было до такой степени чуждо мне, что я
не мог уже подавать в этом никакого голоса, потому что все это происходило в
области, признаваемой мною за зло. То, что делалось в деревне на основании
взаимных уступок, по самой простоте жизни, и главное, потому что оно было
старое, 20—летнее, имело все—таки для меня смысл и значение; новое же,
противное всем моим представлениям в жизни, устройство уже не могло иметь для
меня никакого значения, как только то, что я пытался наилучшим, наиспокойнейшим
образом переносить это. Эта новая Московская жизнь была для меня страданием,
которое я не испытывал всю мою жизнь. Но я не только страдал на каждом шагу,
каждую минуту от несоответствия своей и своей семьи жизни и моей жизни ввиду
роскоши, разврата и нищеты, в которой я чувствовал себя участником, я не только
страдал, но я шалел и делался гадок и участвовал прямо сознательно в этом
разврате, ел, пил, играл в карты, тщеславился и раскаивался и мерзел самому
себе. Одно было спасенье — писанье, и в нем я не успокоивался, но забывался.
* В.И. Алексеев — учитель детей Толстого, живший в семье, (сост.)
В деревне было не лучше. То же игнорирование меня, не одной
тобой, но и подраставшими детьми, естественно склонными усвоить потакающий их
слабостям, вкусам и тот взгляд на меня, как на доброго, не слишком вредного
душевнобольного, с которым надо только не говорить про его пункт
помешательства. Жизнь шла помимо меня. И иногда, ты не права была в этом, ты
призывала меня в участии в этой жизни, предъявляла ко мне требования, упрекала
меня за то, что я не занимаюсь денежными делами и воспитанием детей, как будто
я мог заниматься денежными делами, увеличивать или удерживать состояние для
того, чтобы увеличивать и удерживать то самое зло, от которого гибли, по моим
понятиям, мои дети. И мог заниматься воспитанием, цель которого гордость —
отделение себя от людей, светское образование и дипломы, были то самое, что я
знал за пагубу людей. Ты с детьми выраставшими шла дальше и дальше в одну
сторону — я в другую. Так шло года, год, два — пять лет. Дети росли, мы
расходились дальше и дальше, и мое положение становилось ложнее и тяжелее. Я
ехал с людьми, заблудившимися по ложной дороге, в надежде своротить их: то ехал
молча, то уговаривал остановиться, повернуть, то покоряясь им, то возмущаясь и
останавливая. Но чем дальше, тем хуже. Теперь уж установилась инерция — едут,
потому что так поехали, уже привыкли и мои уговариванья только раздражают. Но
мне от этого не легче и иногда, как в эти дни, я прихожу в отчаяние и спрашиваю
свою совесть и разум, как мне поступить, и не нахожу ответа. Выборов есть три:
употребить свою власть: отдать состояние тем, кому оно принадлежит — рабочим,
отдать кому—нибудь, только избавить малых и молодых от соблазна и погибели; но
я сделаю насилие, я вызову злобу, раздражение, вызову те же желания, но не
удовлетворенные, что еще хуже, 2) уйти из семьи? — но я брошу их совсем одних, —
уничтожить мое кажущееся мне недействительным, а может быть, действующее, имеющее
подействовать влияние — оставлю жену и себя одиноким и нарушу заповедь, 3)
продолжать жить, как жил; вырабатывая в себе силы бороться со злом любовно и
кротко. Это я и делаю, но не достигаю любовности и кротости и вдвойне страдаю и
от жизни и от раскаяния. Неужели так надо? Так в этих мучительных условиях надо
дожить до смерти? Она не далека уж. И мне тяжело будет умирать с упреком за всю
ту бесполезную тяжесть последних годов жизни, которую едва ли я подавлю и перед
смертью, и тебе провожать меня с сомнением о том, что ты могла бы не причинять
мне тех единственных тяжелых страданий, которые я испытал в жизни. — Боюсь, что
эти слова огорчат тебя, и огорчение твое перейдет в раздражение.
Представь себе, что мне попадется твой дневник, в котором ты
высказываешь свои задушевные чувства и мысли, все мотивы твоей той или другой
деятельности, с каким интересом я прочту все это. Мои же работы все, которые
были нечто иное, как моя жизнь, так мало интересовали и интересуют тебя, что
так из любопытства, как литературное произведение прочтешь, когда попадется
тебе; а дети, те даже и не интересуются читать. Вам кажется, что я сам по себе,
а писанье мое само по себе.
Писанье же мое есть весь я. В жизни я не мог выразить своих
взглядов вполне, в жизни я делаю уступку необходимости сожития в семье; я живу
и отрицаю в душе всю эту жизнь, и эту-то не мою жизнь вы считаете моей жизнью,
а мою жизнь, выраженную в писании, вы считаете словами, не имеющими реальности.
Весь разлад наш сделала та роковая ошибка, по которой ты 8
лет тому назад признала переворот, который произошел во мне; переворот, который
из области мечтаний и призраков привел меня к действительной жизни, признала
чем-то неестественным, случайным, временным, фантастическим, односторонним,
который не надо исследовать, разобрать, а с которым надо бороться всеми силами.
— И ты боролась 8 лет и результат этой борьбы тот, что я страдаю больше, чем
прежде, но не только не оставляю принятого взгляда, но все дальше иду по тому
же направлению и задыхаюсь в борьбе и своим страданием заставляю страдать вас.
Как же тут быть? Странно отвечать, потому что ответ самый
простой: надо сделать то, что надо было сделать с самого начала, что люди
делают, встречаясь со всяким препятствием в жизни: понять, откуда происходит
это препятствие, и, поняв, уничтожить это препятствие или, признав его
неустранимым, покориться ему.
Вы приписываете всему, только не одному: тому, что вы
причиной, невольной, нечаянной причиной моих страданий.
Едут люди, и за ними валяется избитое в кровь, страдающее,
умирающее существо. Они жалеют и хотят помочь, но не хотят остановиться. Отчего
не попробовать остановиться?
Вы ищете причину, ищете лекарство. Дети перестанут
объедаться (Вегетарианство). Я счастлив, весел (несмотря на отпор, злобные
нападки). Дети станут убирать комнату, не поедут в театр, пожалеют мужика,
бабу, возьмут серьезную книгу читать — я счастлив, весел, и все мои болезни
проходят мгновенно. Но ведь этого нет, упорно нет, нарочно нет.
Между нами идет борьба на смерть — Божье или не Божье. И так
как в вас есть Бог, вы...*
Надо вникнуть в то, что движет мною и что я выказываю, как
умею, тем более это нужно, что рано или поздно — судя по тому распространению и
сочувствию, которое возбуждают мои мысли —придется понять их, не так, как
старательно их понимают навыворот, те, которым они противны, что я только
проповедую то, что надо быть диким и всем пахать, лишиться всех удовольствий, —
а так, как я их понимаю и высказываю.
Письмо это отдадут тебе, когда меня уже не будет. Пишу тебе
из—за гроба с тем, чтобы сказать тебе то, что для твоего блага столько раз,
сколько лет хотел и не мог, не умел сказать тебе, пока был жив. Знаю, что, если
бы я был лучше, добрее, я бы при жизни сумел сказать так, чтобы
ты выслушала меня, но я не умел. Прости меня за это, прости
и за все то, в чем я перед тобой был виноват во все время нашей жизни и в
особенности в первое время. Тебе мне прощать нечего, ты была, какою тебя мать
родила, верною, доброю женой и прекрасной хорошей матерью. Но именно потому,
что ты была такою, какой тебя мать родила, и оставалась такою и не хотела
изменяться, не хотела работать над собой, идти вперед к добру, к истине, а
напротив, с каким-то упорством держалась всего самого дурного, противного всему
тому, что для меня было дорого, ты много сделала дурного другим людям и сама
все больше и больше опускалась и дошла до того жалкого положения, в котором ты
теперь.
* На этом прерывается письмо. На другом листке набросан текст,
приводимый ниже, непосредственно не примыкающий к предшествующему.
** Печатается по черновику, написанному в Записной книжке.
1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно,
в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками,
теми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и
столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе
будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств, как
в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших
настоящих отношениях —если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в
дневнике или просто как бы в этом письме мое отношение к тебе и мою оценку
твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я с молоду
любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил
и люблю тебя. Причины охлаждения эти были — (не говорю о прекращении брачных
отношений — такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения не
настоящей любви) — причины эти были, во 1—х, все большее и большее удаление мое
от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не
могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим
убеждениям, что очень естественно и в чем я не упрекаю тебя. Это во 1—х. Во—вторых
(прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь
между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать
всю правду), во—вторых, характер твой в последние годы все больше и больше
становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт
характера не могли не охлаждать — не самое чувство, а выражение его. Это во 2—х.
В—третьих. Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни
я, ни ты, — это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни.
Все в наших пониманиях жизни было прямо противуположно: и образ жизни, и
отношение к людям, и средства к жизни — собственность, которую я считал грехом,
а ты — необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с
тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за
уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше.
Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану
говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на
все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя.
Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный,
глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился
на тебе, чистой, хорошей, умной 18—летней девушке, и, несмотря на это мое
грязное, порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой,
тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не
поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в
твоем положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем
не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном
духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная
жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом, и требовать от него
другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват
в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе, и моя оценка
тебя. А то, что может попасться в дневниках (я знаю только, ничего резкого и
такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу, там не найдется).
Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя о
дневниках.
4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои
отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не
столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для
него. Но если ты хочешь, я сделаю.
Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий
доброй, мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя. Я уеду.
Уеду наверное не к Черткову. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не
приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше так жить, как
мы живем теперь, невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно
переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная,
страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя, и
не спал и слушал до часу, до двух — и опять просыпался и слушал и во сне или
почти во сне видел тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца,
почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я с своей
стороны решил все так, что иначе не могу, не могу. Перестань, голубушка,
мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех.
Вот и все.
Лев Толстой.
14 Июля утро.
1910 г. Октября
28. Я.Л.
Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь,
что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало
невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши,
в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста:
уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей
жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где
я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего
решения. Благодарю тебя за твою честную 48—летнюю жизнь со мной и прошу про—
стить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же
как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо
мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой
отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить
мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно; сказать
же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить
этого никому.
Лев Толстой.
28 Окт.
Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручил Саше.
Л.Т.
Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно
невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для
меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей
возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только
возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в
своем новом, на время, положении, а главное — лечиться.
Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты
должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, ты не только
не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой,
возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и
сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое
желание и попытки самоубийства более всего другого показывают твою потерю
власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от
испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя
никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на
то, чтобы было все то, чего ты желаешь, — теперь мое возвращение, а на то,
чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.
Я провел два дня в Шамордине и Оптиной и уезжаю. Письмо
пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя и для себя
необходимым разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю
тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо
твое — я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала
бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний и требований, а только в
твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого
нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком
состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя в праве
сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать ее
по своей воле мы не имеем права, и мерять ее по длине времени тоже неразумно.
Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и
надо прожить их хорошо.
Л.Т.
* Это было последнее письмо Толстого к жене. 7
ноября 1910 г. в б часов 5 минут утра Толстой скончался.
Последние месяцы, предшествовавшие уходу Л.Н-ча из Ясной
Поляны, он в усиленном виде подвергался всем тем мучительным условиям, которые
в течение стольких лет заставляли его стремиться прочь от семьи.
Характерен написанный Л.Н-чем в начале 1910 г. ответ одному
незнакомому студенту, письменно уговаривавшему его покинуть его господскую
обстановку: "Ваше письмо тронуло меня, — писал Л.Н., — то, что вы мне
советуете сделать, составляет заветную мечту мою! Что я живу в семье с женою и
дочерью в ужасных, постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты, — не
переставая и все больше и больше мучает меня; и нет дня, чтобы я не думал об
исполнении вашего совета".
В начале 80—х гг. прошлого столетия у Л.Н.—ча стало
складываться его отрицательное отношение к собственности вообще и к земельной в
особенности, — отношение, которое только несколько позже у него вполне
выяснилось и окончательно утвердилось. От всякой собственности лично для себя
он отказался в 1894 г., поступив так, как будто он в этой области умер, а
именно предоставив владение своей бывшей собственностью тем, кто считал себя
его наследниками, т.е. своей семье. После этого С.А. стала управлять
яснополянским имением, а дети его поделили между собой землю и капитал.
Впоследствии Л.Н. чувствовал, как он говорил, что совершил ошибку, передав
землю своим "наследникам", а не местным крестьянам, и, по желанию
семьи, упрочив эту передачу юридическим актом.
* Издание Центрального Товарищества "Кооперативное
Издательство" и издательства "Голос Толстого". Москва, 1922.
Для того, чтобы понять, почему отношения С.А—ны к Л.Н-чу так
обострились и что именно побуждало ее обращаться с ним так жестоко, —необходимо
иметь некоторое представление о том, почему около этого времени Л.Н. нашел
необходимым написать завещание, предоставлявшее все его писания во всеобщее
пользование.
История завещания Толстого настолько содержательна и сложна,
что требует особого обстоятельного изложения. Здесь же я вкратце сообщу лишь
самые необходимые сведения.
В то время, когда у Л.Н-ча, в начале 80—х годов, уже
происходило духовное возрождение, но новое его отрицательное отношение к
собственности не успело еще окончательно определиться, — он предоставил жене
своей доверенность на издание и продажу полного собрания своих сочинений, доход
с которых являлся главным источником проживаемых его семьею материальных
средств. Впоследствии, когда он пришел к решительному отрицанию всякой
собственности, ему, несмотря на все свои усилия, не удалось убедить С.А—ну
добровольно отказаться от этого дохода и вернуть ему данную ей доверенность.
Насильственно же лишать ее того, за что она так страстно держалась и что,
вопреки воле Л.Н-ча, считала навсегда отданным в распоряжение семьи, он себя не
признавал нравственно в праве. Эта торговля его сочинениями, производившаяся его
женой противно его желанию, была, по его собственным словам, одним из самых
мучительных страданий его жизни. Однако все новые свои писания, появившиеся
после 81—го года и долженствовавшие еще впоследствии появляться, он тогда же
освободил из—под монополии своей семьи, объявив письмом в газеты, что все
желающие могут безвозмездно их перепечатывать.
Так, 16 сентября 1891 г. он поместил в "Русских
Ведомостях" письмо в редакцию следующего содержания:
"М.Г. Вследствие часто получаемых мною запросов о
разрешении издавать, переводить и ставить на сцене мои сочинения, прошу вас
поместить в издаваемой вами газете следующее мое заявление:
"Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать
в России и за границей по—русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все
те из моих сочинений, которые были написаны мною с 1881 года и напечатаны в XII томе, изданном в нынешнем 1891 году, равно и все мои не
изданные в России и могущие вновь появиться после нынешнего дня сочинения. Л.
Толстой".
С.А. стала совершенно откровенно заявлять, не стесняясь даже
присутствием Л.Н-ча, что после его смерти, по отзывам юристов, у которых она
справлялась, его отречение от литературной собственности по отношению к
произведениям второго периода потеряет всякую силу и что писания эти станут так
же, как и все остальное, собственностью семьи. Кроме того, она стала настаивать
на том, чтобы Л.Н. выдал ей дополнительную доверенность на запродажу вперед на
продолжительное время его писаний первого периода и на право преследования
судом тех, кто стал бы нарушать права литературной на них собственности.
Убедившись в том, что эта алчность С.А—ны в пользу семьи с
течением времени только разрастается и что она действительно способна после его
смерти завладеть всеми его писаниями и лишить других издателей возможности
безвозмездно печатать их, Л.Н. почувствовал себя нравственно обязанным
предупредить такого рода монополизацию своих писаний. И настолько твердо он
проникся сознанием того, что перед Богом и людьми он должен так поступить, что,
несмотря на все, что ему из—за этого потом пришлось перенести, он в этом
вопросе остался непоколебимым до самой своей смерти, вызванной теми именно
душевными страданиями, которым он был из—за этого подвергнут.
В Дневнике своем Л.Н. записывает (еще за год до составления
завещания) следующее:
"Вчера вечером было тяжело от разговоров С.А. о
печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна
отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать и не умею и не
надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов".
(12 июля 1909 г.)
Внимательно обдумавши все обстоятельства дела и
воспользовавшись советами сведущих в этой области лиц, Л.Н. убедился в том, что
если он действительно желает, чтобы его писания после его смерти стали свободным
достоянием всех людей, то ему не обойтись без формального духовного завещания.
А потому, в интересах самого дела, он решился прибегнуть к этому приему.
Редактирование и первое издание всех его посмертных писаний он поручил мне с
тем, чтобы все выпускаемое мною тотчас же становилось всеобщей собственностью.
Для Л.Н-ча обнаружились некоторые обстоятельства, убедившие
его в том, что ему следует доверить распоряжение его бумагами после его смерти
только такому лицу, которое вполне разделяет его отношение к литературной
собственности и, вместе с тем, свободно от всяких личных или семейных
пристрастий. Поэтому он решил прибегнуть к составлению завещания следующего
содержания:
Заявляю, что желаю, чтобы все мои сочинения, литературные
произведения и писания всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и еще
не изданные, написанные или впервые напечатанные с 1 января 1881 года, а равно
и все написанные мною до этого срока, но еще не напечатанные, — не составляли
бы после моей смерти ничьей частной собственности, а могли бы быть безвозмездно
издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет. Желаю, чтобы все рукописи
и бумаги, которые останутся после меня, были бы переданы Владимиру Григорьевичу
Черткову с тем, чтобы он и после моей смерти распоряжался ими, как он
распоряжается ими теперь, для того, чтобы все мои писания были безвозмездно
доступны всем желающим ими пользоваться для издания. Прошу Владимира
Григорьевича Черткова выбрать также, такое лицо или лица, которому бы он
передал это уполномочие на случай своей смерти. Лев Николаевич Толстой.
Крекшино, 18 сентября 1909 г.
При подписании настоящего завещания присутствовали и сим
удостоверяют, что Лев Николаевич Толстой при составлении настоящего завещания
был в здравом уме и твердой памяти: Свободный художник Александр Борисович
Гольденвейзер. Мещанин Алексей Петрович Сер—геенко. Александр Васильевич
Калачев, мещанин.
Настоящее завещание переписала Александра Толстая".
Но это завещание также оказалось неудовлетворительным как по
существу, так и по форме. Желательно было так обставить завещание с юридической
точки зрения, чтобы оно, по возможности, не подавало никаких поводов к
возбуждению судебного иска. А между тем завещание, выражавшее желание Л.Н-ча о
том, чтобы его писания не составляли после его смерти "ничьей частной
собственности", с этой стороны не достигало цели, так как, по русским
законам, завещать собственность возможно только определенному юридическому
лицу. Кроме того, и по изложению своему завещание не удовлетворяло всем требуемым
формальностям.
А для того, чтобы фактически обеспечить исполнение мною этой
задачи, он написал на имя своей младшей дочери, Александры Львовны, формальное
завещание, долженствовавшее ей дать возможность ограждать мою деятельность от
всяких посягательств со стороны. Прибыль же с первого выпуска его писаний после
его смерти он предназначил в первую голову на выкуп у семьи Толстых
яснополянской земли для передачи ее местным крестьянам, что и было исполнено
после его смерти.
При составлении этого нового завещания было, по моей
просьбе, сделано им одно изменение. Не отказываясь от порученной мне Л.Н-чем
ответственной задачи распорядиться его писаниями после его смерти, я, однако,
не хотел становиться в положение "юридического" наследника, и потому
настоятельно просил Л.Н-ча избрать для этой цели тех членов его семьи, которым
он мог наиболее довериться в этом отношении. В моем нежелании быть юридическим
наследником я руководствовался несколькими соображениями. Я был уверен, что для
жены и детей Л.Н-ча будет менее неприятно, если официальным наследником будет
кто-нибудь из членов их семьи. Кроме того, предвиделись в будущем довольно
сложные переговоры с семьею Толстых в связи с выкупом, согласно желанию Л.Н-ча,
яснополянского имения для передачи его местным крестьянам, и я знал, что вести
эти переговоры с владельцами земли будет также удобнее всего кому-нибудь из
представителей самой семьи. Наконец, были у меня еще и другие мотивы, чисто
личного характера.
Поэтому, при окончательной редакции завещания, Л.Н. назначил
официальной наследницей свою младшую дочь, Александру Львовну Толстую, которой,
вследствие своего полного доверия к ней, он мог спокойно поручить защиту своего
литературного наследия от посягательства обратить его в чью-либо исключительную
собственность.
При этом мы трое одинаково понимали это распоряжение в том
смысле, что задача АЛ—ны будет заключаться в том, чтобы обеспечить мне
возможность беспрепятственно распорядиться литературным наследством Л.Н-ча,
следуя данным им мне указаниям.
Вот текст написанного Л.Н-чем при этих условиях
"юридического домашнего завещания":
Текст собственноручного завещания Льва Николаевича Толстого,
утвержденного Тульским Окружным Судом к исполнению 16 ноября 1910 г.
Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) двадцать второго
дня я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твердой памяти, на случай
моей смерти, делаю следующее распоряжение: все мои литературные произведения,
когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти,
как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие,
оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы,
переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и
заметки, —словом, все без исключения мною написанное по день моей смерти, где
бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось, как в рукописях, так равно и
напечатанное и при том, как право литературной собственности на все без
исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после меня
бумаги завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В
случае же, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрет раньше меня, все
вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне
Сухотиной. Лев Николаевич Толстой. Сим свидетельствую, что настоящее завещание
действительно составлено, собственноручно написано и подписано графом Львом
Николаевичем Толстым, находящимся в здравом уме и твердой памяти. Свободный
художник Александр Борисович Гольденвейзер. В том же свидетельствую, мещанин
Алексей Петрович Сергеенко. В том же свидетельствую, сын подполковника Анатолий
Дионисиевич Радынский.
Одновременно с этим Л.Н. просил меня приготовить для него
объяснительную записку частного характера, содержащую указание на его действительное
отношение к своему "юридическому" завещанию вместе с изложением
распоряжений, сделанных им для нашего, т.е. А.Л—ны и моего, руководства. Бумагу
эту я составил, точно придерживаясь данных мне Л.Н-чем указаний, и доставил ему
в тот самый день, когда он написал свое последнее завещание. Л.Н. ее
внимательно прочел и вернул мне для переписки, прося внести в нее указанные им
две поправки.
Одна из этих поправок Л.Н-ча заключалась в том, что он
предоставляет после своей смерти во всеобщее пользование все решительно когда
бы то ни было им написанное, а не только написанное им после 1881 года, как
было сказано в моем черновом изложении.
Привожу здесь полностью содержание объяснительной записки
к завещанию Л.Н-ча.
"Так как Л.Н. Толстой написал завещание, по которому
оставляет после своей смерти все свои писания "в собственность" своей
дочери Александре Львовне Толстой, а в случае ее смерти, раньше его смерти, —
Татьяне Львовне Сухотиной, то необходимо объяснить, во—первых, почему, сам не
признавая собственности, он составил подобное завещание, а, во—вторых, как он
желает, чтобы было поступлено с его писаниями после его смерти.
К "формальному" завещанию, имеющему юридическую
силу, Л.Н. прибег не ради утверждения за кем бы то ни было собственности на его
писания, а наоборот для того, чтобы предупредить возможность обращения их после
его смерти в чью-либо частную собственность.
Для того, чтобы предохранить тех, кому он поручил
распорядиться его писаниями согласно его указаниям, от возможности отнятия у
них этих писаний на основании законов о наследстве, Л.Н-чу представлялся только
один путь: написать обставленное всеми требуемыми законом формальностями
завещание на имя таких лиц, в которых он уверен, что они в точности исполнят
его указания о том, как поступить с его писаниями. Единственная, следовательно,
цель написанного им "формального" завещания заключается в том, чтобы
воспрепятствовать предъявлению со стороны кого-либо из его семейных их
юридических прав на эти писания в том случае, если эти семейные, пренебрегая
волей Л.Н-ча относительно его писаний, пожелали бы обратить их в свою личную
собственность.
Воля же Л.Н-ча относительно своих писаний такова:
Он желает, чтобы:
1) Все его сочинения, литературные произведения и писания
всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и еще не изданные, не
составляли после его смерти ничьей частной собственности, а могли бы
быть издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет.
2) Чтобы все рукописи и бумаги (в том числе: дневники,
черновики, письма и проч., и проч.), которые останутся после него, были
переданы В.Г. Черткову с тем, чтобы последний, после смерти Л.Н-ча, занялся
пересмотром их и изданием того, что он в них найдет желательным для
опубликования, при чем в материальном отношении Л.Н. просит В.Г. Черткова вести
дело на тех же основаниях, на каких он издавал писания Л.Н-ча при жизни
последнего*.
* Под этими словами, продиктованными самим Л.Н-чем для того, чтобы,
как он при этом объяснил своим друзьям, оградить меня в будущем от всяких
нареканий, — он разумел, что, распоряжаясь прибылью от предстоящих изданий, я
должен употреблять ее, как это было и при его жизни, для таких целей, которым
он сочувствовал.
3) Чтобы В.Г. Чертков выбрал такое лицо или лица, которым
передал бы это уполномочие на случай его, Черткова, смерти, с тем, чтобы и это
лицо или эти лица поступили так же на случай своей смерти, и так далее до
минования в этом надобности.
4) Чтобы те лица, кому Л.Н. завещал "формальную"
собственность на все его писания, завещали эту собственность дальнейшим лицам,
избранным по соглашению с В.Г. Чертковым или теми, кому перейдет вышеупомянутое
уполномочие Черткова, и так далее до минования в этом надобности.
(На подлинном Л.Н. Толстым собственноручно приписано:
"Совершенно согласен с содержанием этого заявления, составленного
по моей просьбе и в точности выражающее мое желание.
Лев Толстой 31 июля, 1910".)
Л.Н. с своей стороны был настолько тверд в своем решении
предоставить свои писания в общее безвозмездное пользование, что
собственноручно написал соответствующее завещание не один раз, а несколько
раз*, вследствие того, что форма написанных им бумаг все оказывалась
недостаточно безупречной для обеспечения требуемой авторитетности документа. В
последний раз он написал свое завещание тогда, когда С.А. наиболее бдительно за
ним следила, — во время верховой прогулки в лесной глуши, предварительно
пригласив туда для удостоверения своей подписи в качестве свидетелей трех лиц
из кружка живших около Ясной Поляны, в Телятинках, друзей.
Составлением этого завещания Л.Н. достиг того, что после его
смерти писания его стали общим достоянием, а не собственностью его семьи.
Результат этот сам по себе имеет громадное общественное значение, ибо доставил
рабочему, наименее достаточному населению всех стран возможность пользоваться писаниями
Толстого в наиболее дешевом виде, благодаря тому, что печатание их стало
доступно какому угодно количеству издателей, конкурирующих между собою в
дешевизне этих книг.
Но помимо этой чисто практической выгоды для широких масс
человечества, та борьба, которая велась между Л.Н-м и его женой в связи с
литературной собственностью на его писания, имела также и большое значение с
идейной стороны. Она обнаружила перед глазами человечества, современного и
будущего, крайне важную истину в связи с тем христианским учением о
непротивлении злу насилием, которое Толстой так ярко выставил и осветил в своих
писаниях. А именно, Л.Н. на деле, с полной жертвой самого себя, показал, что
принцип этот вовсе не ведет, как полагают многие, к тому, чтобы беспомощно
уступать злу и предоставлять ему беспрепятственно торжествовать. Непреклонно
отстаивая свое отрицание литературной собственности в интересах рабочих масс
человечества, Толстой на своем, явном всему миру, примере подтвердил то, что
постоянно осуществляют в своей жизни менее видные так называемые религиозные
"непротивленцы". Он показал, что люди такого жизнепонимания вовсе не
уступают злу, но постоянно борются со злом самым лучшим и действительным
средством неучастия в нем. Он показал также, что уступать требованиям других
людей из смирения и любви к ним допустимо лишь до того предела, за которым
стараются заставить тебя сделать то, что противно твоей совести, и что когда
требования людей переходят за этот предел, то уступать никоим образом не
следует, несмотря ни на какие страдания, свои ли или тех, кого любишь.
* В конце статьи приведено Завещание Л.Н. Толстого из Дневника 27
марта 1895 г., Москва.
Никакие настояния самых близких его семейных, никакие его
собственные из—за этого страдания не были в состоянии заставить его в данном
деле отступиться от того, что он считал себя обязанным исполнить. Возможно ли
найти более убедительное подтверждение того, что Толстой признавал для себя
нравственно необходимым противиться злу самым решительным образом? И вследствие
такого именно своего противления злу ему и пришлось пожертвовать своим
спокойствием и свою жизнью.
В письме ко мне от 16 сентября 1910 г. Л.Н. сообщает о в
высшей степени значительном своем внутреннем переживании, а именно он говорит:
"В последнее время "не мозгами, а боками", как говорят
крестьяне, дошел до того, что ясно понял границу между противлением, деланием
зла за зло, и противлением неуступания в той своей деятельности, которую
признаешь своим долгом перед своей совестью и Богом. Буду пытаться".
Вместе с тем, по отношению к самому понятию о литературной
собственности, Толстой своей необычайной искренностью и последовательностью
своего образа действия помог и в особенности поможет в будущем, когда сознание
людей двинется дальше вперед, — помог своей пишущей братье разобраться в этом
"щекотливом" вопросе, закрывать глаза на который теперь уже стало
невозможно. С течением времени у все большего и большего количества писателей
станет возникать сомнение в том, не столь же ли нравственно предосудительно
торговать своим словом, своей душой, как, скажем, торговать своим телом? И
пример Толстого будет служить для совестливых писателей путеводной звездой при
выяснении этого вопроса.
Во всем этом нельзя не признать выдающейся заслуги со
стороны Толстого. И хотя он действовал так, не задаваясь мыслью о том, какое
это будет иметь отражение в сознании людей, и лишь стремясь к тому, чтобы не
дать себя втянуть в поступок, противный своей совести, — тем не менее этот
первый отказ от литературной собственности со стороны одного из величайших
мировых писателей несомненно имеет великое общечеловеческое значение.
Мое завещание было бы приблизительно такое (пока я не
написал другого — оно вполне такое).
1) Похоронить меня там, где я умру, на самом дешевом
кладбище, если это в городе, в самом дешевом гробу, как хоронят нищих. Цветов,
венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священника и отпевания.
Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай хоронят, как обыкновенно,
с отпеванием, но как можно подешевле и попроще.
2) В газетах о смерти не печатать и некрологов не писать.
3) Бумаги все мои дать пересмотреть и разобрать моей жене,
Черткову Вл. Гр., Страхову [и дочерям Тане и Маше] (что замарано, замарал я
сам. Дочерям не надо этим заниматься) — тем из этих лиц, которые будут живы.
Сыновей своих я исключаю из этого поручения, не потому, что я не любил их (я,
слава Богу, в последнее время все больше и больше любил их), и знаю, что они
любят меня, но они не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут
иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить
то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить. Дневники моей
прежней холостой жизни, выбрав из них то, что стоит того, — я прошу уничтожить —
точно так же и в дневниках моей женатой жизни прошу уничтожить все то,
обнародование чего могло бы быть неприятно кому-нибудь. Чертков обещал мне еще
при жизни моей сделать это. И при его незаслуженной мною большой любви ко мне и
большой нравственной чуткости я уверен, что он сделает это прекрасно.
Дневники моей холостой жизни я прошу уничтожить не потому,
что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь, — жизнь моя была обычная
дрянная жизнь беспринципных молодых людей, но потому, что эти дневники, в
которых я записывал только то, что мучило меня сознанием греха, производят
ложно одностороннее впечатление и представляют... А впрочем, пускай остаются
мои дневники, как они есть, из них видно, по крайней мере, то, что несмотря на
всю пошлость и дрянность моей молодости, я все-таки не был оставлен Богом и
хоть под старость стал хоть немного понимать и любить Его.
Все это я пишу не потому, чтобы приписывал большую или какую-либо
важность моим бумагам, но потому, что вперед знаю, что в первое время после
моей смерти будут печатать мои сочинения и рассуждать о них и приписывать им
важность. Если уж это так сделалось, то пускай мои писания не будут служить во
вред людям.
Из остальных бумаг моих прошу тех, которые займутся разбором
их, печатать не все, а только то, что может быть полезно людям.
4) Право издания моих сочинений прежних: десяти томов и
азбуки, — прошу моих наследников передать обществу, т.е. отказаться от
авторского права. Но только прошу об этом и никак не завешаю. Сделаете это —
хорошо. Хорошо это будет и для вас, не сделаете — это ваше дело. Значит, вы не
готовы этого сделать. То, что сочинения мои продавались эти последние 10 лет, —
было самым тяжелым для меня делом в жизни.
5) Еще и главное, прошу всех и близких и дальних не хвалить
меня (я знаю, что это будут делать, потому что делали и при жизни самым
нехорошим образом), — а если уж хотят заниматься моими писаниями, — то вникнуть
в те места из них, в которых, я знаю, говорила через меня Божия сила, и
воспользоваться ими для своей жизни. У меня были времена, когда чувствовал, что
становился проводником воли Божией. Часто я был так нечист, так исполнен
страстями личными, что свет этой истины затемнялся моей темнотой, но все-таки
иногда эта истина проходила через меня и это были счастливейшие минуты моей
жизни. Дай Бог, чтобы прохождение их через меня не осквернило этих истин, чтобы
люди, несмотря на тот мелкий, нечистый характер, который они получили от меня,
могли бы питаться ими.
В этом только значение моих писаний. И потому меня можно
только бранить за них, а никак не хвалить.
Вот и все.
Подпись.
Ваш брат-человек Марсель из Казани,
мыслитель,
искатель Истины и Смысла Жизни.
«Сверхновый Мировой Порядок, или Истина Освободит Вас»
www.MarsExX.ru/
marsexxхnarod.ru
Добрые, интересные и полезные рассылки на Subscribe.ru Подписывайтесь — и к вам будут приходить добрые мысли! |
|
copyright: везде и всегда свободно используйте эти тексты по совести! © 2003 — 2999 by MarsExX (Marsel ex Xazan)
http://ww.marsexx.ru Пишите письма: marsexxхnarod.ru
Всегда Ваш брат-человек в труде за мир и братство Марсель из Казани |