уаз карго

• На сайте gidroboom.ru душевые кабиныEsbano по низким ценам

Рубизнес
для Гениев
из России
«Истина освободит вас»
http://Istina-Osvobodit-Vas.narod.ru
MarsExX

Адрес (с 17.03.06): /tolstoy/listok-10.html
Сверхновый
Мировой
Порядок
Бизнесмен,
бросай бизнес!
Работник,
бросай работу!
Студент,
бросай учёбу!
Безработный,
бросай поиски!
Философ,
бросай думать!
НовостиMein KopfИз книг  Люби всех и верь себе!!!СверхНМП«Си$тема»Рубизнес
Сверхновый Мировой Порядок из России
Чего хочет разумный человек?        К чёрту государство!        К чёрту религиозные культы!        К чёрту удовольствия!        К чёрту деньги!       К чёрту цивилизацию!        «Жизнь со смыслом, или Куда я зову»       Грандиозная ложь психологов: ЗАВИСИМОСТИ!        Наша жизнь — чепуха!        Рубизнес-1        Рубизнес       Светлой памяти Иисуса Христа        Развитие vs. сохранение        О книгах Вл. Мегре        Мы живые       Демонтаж "си$темы"       Чересчур человеческое       Болтовня       Достаточное       Условия       Бедность       Города       Решение проблем       Эффективность       Богатство       Прибыль       Война       Деньги       Паразитизм       Сегодня       Будущее       Что делать       Бизнес, Гении, Россия       Почему       Зачем
«Толстовский листок-10»
Ещё писания Льва Толстого берите в библиотеке Марселя из Казани «Из книг» и в «Толстовском листке» Вл. Мороза.

Лев Толстой


ТРИ НЕПРАВДЫ


КОРЕНЬ ЗЛА


ГДЕ ВЫХОД?

I

II

III

IV

V

VI


НЕУЖЕЛИ ЭТО ТАК НАДО?


ДВЕ РАЗЛИЧНЫЕ ВЕРСИИ ИСТОРИИ УЛЬЯ С ЛУБОЧНОЙ КРЫШКОЙ


ПРОЕЗЖИЙ И КРЕСТЬЯНИН


ЕДИНСТВЕННОЕ СРЕДСТВО


Т.М. БОНДАРЕВ


Трудолюбие и тунеядство


ТРУДОЛЮБИЕ, ИЛИ ТОРЖЕСТВО ЗЕМЛЕДЕЛЬЦА


Великий грех

I

II

III

IV

V

VI

VII

VIII

IX


О КНИГЕ ГЕНРИ ДЖОРДЖА


ЕДИНСТВЕННОЕ ВОЗМОЖНОЕ РЕШЕНИЕ ЗЕМЕЛЬНОГО ВОПРОСА

I

II

III

IV


ИСТИННАЯ СВОБОДА


НИКОЛАИ ПАЛКИН


CARTHAGO DELENDA EST (1889)


НЕ КРАСНЫЙ КРЕСТ, А КРЕСТ ХРИСТОВЫЙ


ОТКАЗ


ЧТО ЖЕ ДЕЛАТЬ?


ЕЩЕ ОДИН СХВАЧЕННЫЙ


СМЕРТНАЯ КАЗНЬ И ХРИСТИАНСТВО


ПОРА ПОНЯТЬ


НЕЛЬЗЯ ВЕРИТЬ, ЧТОБЫ РУССКИЙ НАРОД ПРОМЕНЯЛ БОГА НА ГОСУДАРСТВО


НОМЕР ГАЗЕТЫ


АРЕСТ


ЕЩЕ О СМЕРТНОЙ КАЗНИ


ПРИЛОЖЕНИЕ №1 Л.Н.Толстой ВОСПОМИНАНИЯ О СУДЕ НАД СОЛДАТОМ


ПРИЛОЖЕНИЕ №2 М.П.Новиков ПИСЬМА КРЕСТЬЯНИНА

I

II

III


ПРИМЕЧАНИЯ

ТРИ НЕПРАВДЫ

ТАК ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?

РАБСТВО НАШЕГО ВРЕМЕНИ

1. КОРЕНЬ ЗЛА.   2. ГДЕ ВЫХОД? 3. НЕУЖЕЛИ ЭТО ТАК НАДО?


ДВЕ РАЗЛИЧНЫЕ ВЕРСИИ ИСТОРИИ УЛЬЯ С ЛУБОЧНОЙ КРЫШКОЙ

ПРОЕЗЖИЙ И КРЕСТЬЯНИН

ЕДИНСТВЕННОЕ СРЕДСТВО

Т.М. БОНДАРЕВ

ТРУДОЛЮБИЕ ИЛИ ТОРЖЕСТВО ЗЕМЛЕДЕЛЬЦА

ВЕЛИКИЙ ГРЕХ

О КНИГЕ ГЕНРИ ДЖОРДЖА

ЕДИНСТВЕННОЕ ВОЗМОЖНОЕ РЕШЕНИЕ ЗЕМЕЛЬНОГО ВОПРОСА

ИСТИННАЯ СВОБОДА

НИКОЛАЙ ПАЛКИН

CARTHAGO DELENDA EST (1889)

НЕ КРАСНЫЙ КРЕСТ, А КРЕСТ ХРИСТОВЫМ

ОТКАЗ

ЧТО ЖЕ ДЕЛАТЬ?

НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ

ЕЩЕ ОДИН СХВАЧЕННЫЙ

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ И ХРИСТИАНСТВО

ПОРА ПОНЯТЬ

НЕЛЬЗЯ ВЕРИТЬ, ЧТОБЫ РУССКИЙ НАРОД ПРОМЕНЯЛ БОГА НА ГОСУДАРСТВО

НОМЕР ГАЗЕТЫ

АРЕСТ (Заявление об аресте Н.Н.Гусева)

ЕЩЕ О СМЕРТНОЙ КАЗНИ

Приложение №1: Л.Н.Толстой ВОСПОМИНАНИЯ О СУДЕ НАД СОЛДАТОМ

Приложение №2: М.П.Новиков. ПИСЬМА КРЕСТЬЯНИНА.

ТРИ НЕПРАВДЫ

Поднявший меч от меча погибнет.

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.

Есть три великие неправды. И от этих неправд все страдания людей — и телесные и духовные: солдатство, подати и отнятая у народа земля.

Первая неправда — солдатство. Неправда эта самая большая и самая вредная и для телесного, и для душевного блага людей.

Живет человек, трудится, кормится с семьей, и вдруг правительство, про которое он ничего не знает, затевает войну, и от человека этого отбирают деньги на ненужное ему военное дело, отрывают его самого от дела и посылают на убийство — других убивать или самому быть убитому и — хуже всего — часто доводят до того, что приходят те, которым объявили войну, и разоряют его дом, и заставляют его еще платить себе за это. Так что пока есть солдатство, человек никогда не может быть спокоен и уверен, что все труды его не пропадут даром, и что сам он не будет послан на убийство. В этом телесное зло от солдатчины, но для души зло еще гораздо больше. Человек исповедует христианский закон братской любви к людям и вдруг ему объявляют, что его начальники-христиане приказывают ему идти убивать своих ближних. Так что человеку приходится выбирать одно из двух: закон Божеский или человеческий, и люди, по слабости, избирают закон человеческий и совсем оставляют закон Божеский, евангельский и любовь к ближнему и живут без всякого Божеского закона, по одному человеческому, какой придумают и напишут властители. В этом великое и главное зло солдатства.

Вторая неправда — это подати и прямые налоги по стольку-то с души, пошлины на товары и на всякие сделки и даже на переезд с места на место, так что работающему человеку шагу ступить, купить ничего нельзя без того, чтобы не отдавать часть своего заработка тем людям, которые собирают с него эти дани и потребляют их, как им хочется. И неправда эта также вредна и для телесного, и для душевного блага людей. Человек, с которого берут подати, сколько бы ни работал, никогда не может знать, что у него есть и что останется, потому что власти всегда могут назначить новые подати, и чем он больше будет работать, тем больше и будут брать. Так они и делают. Для души же эта неправда вредна тем, что люди, собирающие и потребляющие подати, получая их без труда, распоряжаются ими, как им вздумается, большей частью для своей корысти, своего честолюбия, тщеславия, развращаются оттого, что распоряжаются не заработанным, чужим, имуществом и развращают всех тех своих помощников — чиновников, которые дуром раздают эти чужие денежки. Народ же, глядя на пользование этими шальными деньгами, или завидует им, злобится, или старается приладиться к этим людям, чтобы тоже попользоваться незаработанными деньгами. Так что и от этой неправды великое расстройство в народе.

Третья неправда — не меньше второй, и от нее также много зла и телесного, и духовного. Неправда эта в том, что люди захватили землю и стали ее, как всякие вещи, покупать, продавать, дарить, закладывать.

Неправда эта больше всех других теперь в глаза тычется. То, чего прежде не видно было, теперь, когда народа размножилось, а богачи захватили лучшие земли, стало всем ясно. Стало всем ясно, что если богачи захотят скупить и скупят всю землю, то жителям надо будет всем поступить к ним в рабство за то, чтобы они позволили им жить и кормиться на земле. Ясно стало особенно потому, что народ все больше и больше бедствует, и тот, который остается на земле, и тот, который сошел с земли и живет по городам на заводах и в прислугах.

Неправда эта больше двух первых вредна для тела и для души людей. Телесный вред тот, что без земли и при малой земле люди живут или по деревням в нужде, без хорошей пищи, и вымирают, и слабеют, или живут по городам, тоже дурной, нездоровой жизнью и сами слабеют и перестают размножаться. Душевное же зло от этой неправды то, что люди, лишенные земли, злобятся на захвативших землю и на богачей, а захватившие землю люди чувствуют свою неправду, боятся, выдумывают лживые отговорки и также ненавидят тех, против кого грешат. Народ же без земли идет в города и, прислуживая богачам, все больше и больше отвыкает от доброй жизни и развращается.


От этих трех неправд: от солдатства, от подати, от захвата земли — все зло в мире. Как же избавиться от них?

Теперь идет бунт у нас в России. И те, кто бунтуют, говорят, что все беды исправятся, если уничтожить самодержавие, устроить республику, чтобы весь народ выбирал себе правительство, и что тогда сам народ, как научат его этому ученые люди, устроит все общее — и фабрики, заводы, и землю, и все будут поровну работать и поровну делить. Правда, все эти люди не согласны между собой. Одни говорят, что надо все оставить как было, другие говорят, что надо оставить царя, только чтобы он во всех делах советовался с думой; другие говорят, что не надо царя, но управлять будет одна выборная дума с президентом; третьи говорят, что надо, чтобы эта дума не только управляла сама всеми общественными делами, но чтобы она устроила и хозяйственную жизнь общую, с общими заводами, фабриками и общей землей. Люди эти не согласны между собой, как устроить, но согласны только в одном: то, что нужно, чтобы было правительство, власть, т.е. такие люди, которые бы управляли другими, придумывали и писали законы, а другие исполняли бы их.

А между тем, если бы устроилось то, что хотят эти люди, все великие неправды, от которых страдают люди, не уничтожились бы. Не уничтожились бы потому, что все они происходят только оттого, что одни люди берут на себя смелость повелевать другими, устанавливать для всех законы, а другие считают нужным во всем повиноваться этим человеческим законам.

И выходит то, что люди повелевающие заставляют повинующихся людей делать дела нужные для них, для повелевающих людей, но вредные другим людям. От этого — солдатство, подати, отнятая земля. И так это везде, где только есть люди властвующие — правительство, издающее для всех законы и требующее того, чтобы все их исполняли. И то же везде: так же при одном самодержавном царе или султане и при республиканском правлении, где управляет не один, а многие. Везде солдатство по набору или по найму, и везде затеваются ненужные, вредные войны и посылают тех, которые повинуются, на войны. Так это было в России в Японской войне, так же это было и в Англии с Бурской войной и так же в Американской республике с Испанией и с Филиппинами. Какие бы люди ни были во власти, они всегда думают о своей выгоде, о своей славе, а не об народе. Благо — он повинуется, можно с ним что хочешь делать. Отбирают подати, не глядя на нужды народные, для своих целей, и удерживая за богачами землю, потому что им важно не то, что нужно народу, а то, что нужно богатым к их поддержке.

Так как же избавиться от этих трех неправд?

Избавление только в одном: в том, чтобы повиноваться Богу, а не повиноваться людям.

Стоит только людям поверить в это, и все три неправды исчезнут сами собой.

И для того, чтобы неправды эти исчезли, людям всем и нам, русским, теперь, в теперешнее смутное время, не надо ничего предпринимать, ничего не делать, ни бунтов, ни стачек, а только не делать того, что нас держит в плену: повиноваться Богу, а не повиноваться людям, — ни тем, которые теперь еще считаются правительством, ни тем, которые хотят свергать его и завтра могут стать на его место.

Для того, чтобы достигнуть нашей ближайшей цели, надо только не повиноваться никакой власти человеческой, а жить так, как мы живем и вы живете — не каждый порознь, а в мире, в общине, работая каждый для себя, но сходясь для обсуждения общественных и хозяйственных дел наших в сходки, и повиноваться только тому, в чем мы добровольно согласились, во всех же делах правительства, солдатства, податей, полиций, судах не участвовать.

Будем мы поступать так: не будем идти в солдаты, не будем добровольно давать податей, — и само собой уничтожится правительство, то самое, которое собирает войско, заводит войны, обирает труды народа податями и удерживает захваченные земли за владельцами. А уничтожится правительство, то народу в каждой деревне, в каждом приходе легко будет устроиться так, чтобы не было ни солдатства, ни войн, ни податей, ни пошлин, ни земель, к которым бы не было доступа всему народу.

Для того, чтобы не было нужды в солдатстве и войнах, нужно только устроить добрую, справедливую жизнь без податей и запретной земли, и тогда никто не придет воевать с таким народом, а скорее придут учиться у таких людей жить свободно и без греха. Если же и нашлись бы такие жестокие люди, которые стали бы обижать таких людей, отнимать у них их имущество и землю, то все-таки много выгоднее бы было терпеть всякую обиду, чем бороться, воевать с такими людьми или, что еще хуже, повиноваться им. Терпеть можно всякое зло (на то люди) от судьбы, от других людей, но хуже всего делать то, что теперь делают, — терпеть от самих же себя оттого, что повинуешься той власти, которая тебя мучает. Нужно терпеть, переносить зло, не бороться с ним злом, не повиноваться ему.

Так избавятся люди от первой неправды — солдатства, если бы перестали повиноваться людям; избавились бы тем, что установили бы у себя добрую, справедливую жизнь без податей и запретной земли. Для того же, чтобы устроить жизнь так, чтобы земля была общая и не было бы податей, есть давнишнее средство, которое уже много раз предлагали люди и во Франции, и в Англии, и в Америке и которое и у нас ведется в некоторых местах, где земля общая. Средство это в том, чтобы все, какие нужны, деньги на общественные дела, те, что собираются податями и пошлинами, брать с земли, так, чтобы доход с общей всему народу земли шел бы и на общие всему народу нужды. Средство это давно предлагают, но еще не было ясно, как его применить. В последнее же время американский писатель Джордж обдумал со всех сторон это дело и так обработал его, что стоит только применить его к делу, и сейчас же, как в большом обществе, так и в малом, можно сейчас же применить его.

КОРЕНЬ ЗЛА

(Им. 15, 22) Если бы не пришел и не говорил им, то не имели бы греха: а теперь не имеют извинения в грехе своем.

(Ин. 9, 41) Если бы вы были слепы, то не имели бы греха, но как вы говорите, что видите, то грех остается на вас.

(Мф. 10, 28) И не бойтесь убивающих тело, но души не могущих убить; а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне.

Где корень зла, от которого мы все страдаем?

Все жалуются на то, что жизнь наша нехороша, что в людях увеличилось зло и иссякла любовь, как сказано а Евангелии. Богатые, сильные жалуются на то, что люди развратились, что в людях нет уважения к старшим, к начальству, что пропал страх божий, что люди предаются пьянству, разврату; бедные и слабые жалуются на то, что жизнь их задавлена трудом и бедностью, что богатые завладели всем имуществом, землями, капиталами и держат их в рабстве, так что они из поколения в поколение — деды, отцы, внуки работают всю свою жизнь скучную мучительную работу по 10, 14 часов в день и иногда ночью только для того, чтобы те, которые владеют землями, капиталами, фабриками, наживались их трудом и, ничего не делая, пользовались бы всеми благами жизни. Жалуются и те и другие. И нельзя нам не жаловаться на нашу жизнь. Коли мы бы были язычники и никогда не слыхали того, что люди братья — сыны одного Отца Небесного и потому все равны и все имеют равные права на жизнь, на блага мира, мы бы думали, как думали в старину, что жизнь и должна быть, какая есть, и другою быть не может, и несли бы ее не жалуясь: Довелось мне быть богатым — слава Богу, — надо удерживать свое богатство и радоваться, пока не придет смерть; довелось быть бедным — надо терпеть и не жаловаться, потому что другого и быть не могло.

Но теперь уж, хочешь не хочешь, мы все знаем учение Евангелия, и кто и не читал его, знает дух его и смысл его.

Так думали прежде; но нам нельзя уже так думать.

Мы знаем, что жизнь не только может быть, но и должна быть другою. Знаем, что жить любовно и по-братски лучше и для всех и для каждого отдельного человека. Знаем, что для того, чтобы это было, нам надо только на деле исполнять то христианское учение, которое мы исповедуем на словах и знаем, что это можно. И потому не можем не видеть, что жизнь наша дурна. И богатые, те, которые в выгоде от такого устройства жизни, все-таки видят зло такой жизни и жалуются на него; жалуются и бедные, несущие всю тяжесть этой жизни. Мне жалко и богатых, потому что, хотя они и думают, что получили уже свою награду, они страдают так же, как и бедные, тем, что чувствуют себя отделенными от братьев и, вместо свойственной людям любви к братьям, боятся их. Но больше всего жалко мне бедных. Мне жалко этих в одной России ста и вне России многих миллионов земледельцев и таких же миллионов фабричных и заводских рабочих и их семей, которые родятся, живут и умирают в том жестоком, мучительном обмане, в котором их держат те, которые думают, что им это нужно. Как ни старались и ни стараются эти имеющие власть люди внушить рабочему бедному человеку, что жизнь здешняя есть испытание, юдоль плача, приготовление к жизни будущей, и что не надо человеку тяготиться трудом и бедностью, потому что за все это он будет в будущей жизни вознагражден сторицею, рабочие люди нашего времени не могут уже (за исключением самых глупых) верить в это. Они видели и видят, что те самые люди, имеющие власть, которые проповедуют это, не заботятся сами о награде в будущей жизни, а заботятся о благе в этой, и не только не ищут труда и бедности, а напротив, всякими средствами избегают их. И рабочие и бедные люди верят не словам, а делам и делают то же. И в этом-то ужас их положения: истинное учение всех мудрецов мира и Христово о том, что истинное благо независимо от богатства и освобождения от труда, скрыто от них; они понимают жизнь, как понимали ее язычники, только в том, чтобы иметь как можно больше богатства, считая, что для достижения этого надо не переставая трудиться, приобретая все больше и больше, и вместе с тем поставлены в такое положение, что они, т.е. огромное большинство их, 99/100, никогда не могут избавиться от самого тяжелого труда и самой гнетущей бедности. Те, которые заняты земледелием, все лишены земли — она почти вся разобрана теми, которые не работают на ней. И потому, чтобы не умереть с голода с семьями, должны платить этим неработающим владельцам земли столько, что им остается только крайне необходимое. Если же земля ихняя, то или они в долгу за обза-веденье и работают на своих заимодавцев, или с них берут подати. Так или иначе, но огромное большинство тому или другому отдает то, что зарабатывает, и живет так, что всякую минуту готово погибнуть от постоянно угрожающей нужды. В таком же положении и заводские и фабричные рабочие, у которых хозяева отбирают все, что можно отобрать, не убив курицу, несущую золотые яйца. И те и другие не имеют другой веры и другой цели, кроме той, что надо освободиться от труда и разбогатеть, и потому все бьются из-за этого, топят друг друга, сбивая цены на работы и свои произведения и, как подрядчики, обирая своих товарищей, вместе с тем как этой своей междоусобной борьбой, так и лишением земли и капиталов и законами, потворствующими хозяевам и давящими рабочих, поставлены в то положение, что не могут выйти из своего рабства, из своего труда и бедности и, вечно стремясь к освобождению от труда и богатству, вечно видя перед собой счастливцев богачей, достойных этого блага, в озлоблении, мраке невежества и отчаяния родятся, живут и умирают из поколения в поколение.

Вот этих людей мне страшно жалко. И вот этим-то людям мне, старому, близкому к смерти человеку, хочется передать ту истину, которую я знаю о жизни человеческой, об их жизни, о том обмане, в котором они гибнут, и о том простом, легком средстве, которое я знаю, для того чтобы избавиться от этого обмана и от той ужасной, бессмысленной, отчаянной жизни, которой они живут, которую я знаю.

Откуда они берутся и из кого составляются? Кто те солдаты, которые будут убивать тех, кто будет пахать землю, чтобы кормить семью, или будет пользоваться теми орудиями труда, которые он сам сделал, или не будет отдавать чужим людям плоды своих трудов? Солдаты эти дети тех самых рабочих людей, те самые рабочие люди, которых грабят правительства.

Когда в первый раз поймешь это, то дело представляется непостижимым: как довести людей до того, чтобы они сами губили себя? А между тем это есть и установлено так твердо, что люди, живущие этим обманом, как будто уверены в себе и не боятся раскрытия этого обмана.

Как же это делается? А вот как.

Набираются молодые люди, где насильно, подряд все, как только им минет 21 год, а где добровольно, за плату, те, которые не могут, не умеют или не хотят найти себе честного труда, и молодые люди эти отводятся от своего прежнего места жительства, поселяются в казармах, все одинаково одеваются, все одинаково кормятся, в одни и те же часы встают, едят, ложатся и все вместе обучаются тому, чтобы все делать по команде враз, как машина: по команде враз поднимать ногу, руку, шагать, бегать, прыгать, падать, кричать. Людей этих обучают так маршировке, беганью, прыганью, верховой езде, гимнастике, но, главное, обучают повиновению и употреблению оружия, чтобы они по приказанию могли рубить, колоть, стрелять и убивать людей штыками, шашками, ружьями, пулями, главное же, приучая этих людей без рассуждения повиноваться приставленным начальникам, за непослушание наказывая самыми жестокими наказаниями, даже смертью. Так держат людей, обучая их, не давая им общаться с свободными людьми, месяцами, годами. И люди очень скоро в этом обучении делаются неразумными машинами, которые исполняют, не думая, то, что им велят. Для того же, чтоб еще вернее завладеть этими людьми, их при поступлении заставляют присягать в том, что они будут исполнять все то, что им будет приказано; для того же, чтобы люди эти не опоминались и не поняли бы тот обман, в котором они находятся, их не переставая одуряют всеми возможными средствами: и пестрыми блестящими одеждами, и музыкой, и барабанным боем, и водкой, и восхвалениями тех, которые наиболее потеряли человеческий образ и стали злыми машинами, по приказанию других идущими на смерть и убивающими других.

Начальство же среди этих людей распределено так, что десятки людей подчинены одному низшему начальнику — унтер-офицеру. Десятки же таких унтер-офицеров подчинены одному низшему офицеру — взводному командиру, у которого под властью уже до ста человек. Несколько же взводных подчинены одному ротному, у которого во власти до 300. Несколько ротных подчинены одному батальонному, у которого бывает до 1000 человек. Несколько батальонных подчинены полковому; полковые подчинены бригадному, бригадные дивизионному, дивизионные корпусному, корпусные главнокомандующему, главнокомандующие подчинены царю или президенту.

Вот эти-то превращенные в машины люди, находясь во власти царей и правителей, и отбирают землю у рабочих, удерживают произведения их труда и заставляют их платить пошлины, заставляют всех рабочих людей отдавать свои труды нерабочим.

Несмотря на то, что те люди, солдаты, которые, под угрозой смерти, для богатых, нерабочих, сгоняют рабочих с земли, которой они владеют, штыками и пулями разгоняют стачки и отбирают посредством податей труды бедных в пользу богатых, несмотря на то, что люди эти сами набраны из рабочих, они, как только они солдаты, не могут не повиноваться начальству, которое велит им убивать своих. При этом начальство всегда старается так разместить солдат, чтобы когда приходится посылать солдат против жителей, шли бы солдаты из других, дальних месностей. Но даже если бы пришлось — как это и бывает иногда — солдату идти убивать своих односельцев, братьев, — солдаты так вышколены и оду-рены, что они и в этих случаях не противятся. Так что такое непонятное дело, что сами рабочие в виде солдат отбирают от себя свои труды и отдают их нерабочим, делается потому, что берутся люди из народа и так вышколиваются и одуряются, что не могут уже не делать того, что им велят.

Хорошо, но если это так, и люди, поступив в солдаты, лишаются и своего разума, и своей свободы и делают то, что не только противно их выгоде, но и их совести (потому что всякий человек считает дурным делать убийство, а в солдатах готовятся к убийству или совершают его), то как же люди эти не видят, что солдатство есть устроенное одурение людей и что поэтому не надо ходить в солдаты?

Почему люди, зная, что солдатство одурит их и заставит делать не только вредные для себя, но и дурные дела, не отказываются от солдатства? А происходит это потому, что люди считают солдатство хорошим делом и не считают убийство, совершаемое в военной службе, дурным делом, происходит оттого, что люди верят в учение людское, которое им передают за истину, а не верят в учение Божеское: «Приемлете учение друг от друга, а не приемлете то, которое от единого Бога».

Так что корень ошибки кажется не во власти, не в том, что дает власть — в солдатстве, а в том, что люди идут в солдаты, обманутые ложным учением, в том, что люди не знают истинного учения и потому обманываются ложным.

Корень всего зла свелся к познанию истинного учения. От этого и нищета, и разврат, и ненависть, и казни, и убийства. Сначала это кажется странным, но когда вдумаешься, то видишь, что это так и не может быть иначе.

В самом деле, как в человеке, что бы он ни сделал, в каком бы положении он ни находился, корень его поступка и причина его положения в его душевном, духовном состоянии — в том, что он считает хорошим и дурным, потому что во всяком деле человеку прежде всего надо решить, что хорошо и что дурно, потом сообразно с этим поступать. Также и общества людей находятся в том или другом положении потому, что считают хорошим или дурным люди этого общества, потому что сообразно с понятиями хорошего и дурного люди совершают поступки, и соответственно поступкам складывается положение общества.

Так что корень зла, очевидно, в ложном учении. Но если это так, то спрашивается, почему люди верят ложному учению. Ответ на это ясен и очевиден: потому что есть люди, которые взяли на себя обязанность и право учения и которые обучают людей ложному учению, часто насилием запрещая всякое другое учение, в особенности всякое опровержение ложного учения. «На седалище Моисея сели книжники и фарисеи». И люди эти те самые, в руках которых находится власть. Они посредством власти распространяют, в виде религиозных обрядов, школ, газет, книг, публичных зрелищ, то самое ложное учение, которое оправдывает и поддерживает власть, и преследуют всякое учение, противное власти и открывающее обман власти. Так что образовался неразрывный круг: люди, имеющие всякого рода власть и земли, и орудия труда, и подати, и властвующие над солдатами и потому могущие по своей воле распоряжаться всем в государстве, направляют учение религиозное и гражданское, властвуют над газетами, книгами, общественными зрелищами и торжествами и все это устраивают так, чтобы всюду верили в необходимость этой власти, шли бы в военную службу, в полицейские, в судейские, в таможенную стражу, в сборщики податей, в чиновники и отдавали бы свои труды и подчинялись бы властям; ложное же учение это дает власть, а власть дает возможность поддерживать это ложное учение.

Круг этот сведен уже давно. Среди христианских народов круг этот свелся еще во времена Константина, когда христианство, отрицающее всякое насилие и потому всякую власть человека над человеком, было перетолковано так, что оно оправдывает и поддерживает власть царей над народами и войска, и войны, и казни. В те времена было легко так перетолковать христианство, потому что никто не знал грамоте и не читал Евангелия, люди же привыкли к языческому порядку жизни. Тогда не нужно было со стороны властей большого усилия для того, чтобы перетолковать христианское учение так, чтобы оно оправдывало и поддерживало власть, ту самую, которую оно уничтожило. Но чем дальше жили люди — чем больше распространялось знание Евангелия, тем труднее становилось поддерживать и оправдывать ложное учение власти. Особенно трудно это стало после изобретения книгопечатания и еще более трудно после изобретения парового сообщения и более близкого общения людей. Прежде правительства прямо грубо истребляли всех людей, противящихся ложному учению, убивали иногда целыми населениями, как это делали восточные императоры с павликианами. Так это продолжалось и потом, в средние века, где убивали через инквизицию всех тех людей, которые отрицали ложное учение, и также умерщвляли целые населения освободившихся от обмана людей. Но учение истины все-таки проникало более или менее и обманутых и обманщиков, и нравы в христианском мире становились мягче и мягче: нельзя было уже сжигать, казнить лучших людей и вырезать целые населения, и в последнее время правительства, поняв, что вся деятельность людская руководится не силою, а мировоззрением, учением, правительства обратили все свое внимание на духовное воздействие на людей, на учение в школах, на церковную проповедь, на публичные торжества, на книги и, в особенности, на газеты. И так как власть в их руках, они ревниво оберегают подвластный им народ от всех, разрушающих их обман, влияний и все силы напрягают на то, чтобы всеми зависящими от них средствами одурить народ. И до сих пор вполне достигают этого. Достигают этого тем более успешно, что большинство тех, которые теперь борются с правительством за народ, борются ложными, не могущими ни к чему привести средствами. Средства эти: первое, особенно часто употребляющееся в нынешнем веке: борьба силою, революции, заговоры, терроризм. Средство это самое дурное. Оно всегда обращается на пользу правительств, потому что служит предлогом того, как нужна власть правительств, укрощающая эти беспорядки и жестокости.

Второе средство — это средство социалистов, конституционалистов, состоящее в том, чтобы обещать народу при существующем устройстве власти изменить отношение богатых и бедных, как будто люди, имеющие власть и держащие в своих руках войска, когда-нибудь допустят такое изменение. Средство это особенно вредно тем, что дает ложные надежды народу, не требуя от него личной деятельности и тем закрепляя его рабское положение.

Третье средство, самое употребительное и распространенное, состоит в участии в правительстве и в улучшении приемов управления, посредством которых должно улучшиться положение народа. Средство это особенно наивно, если не сказать глупо, так как очевидно, что всякое улучшение положения народа, от которого отбирают труды для правящих классов, непременно должно совершаться в ущерб этих правящих классов. Не употребляется только одно и самое действительное средство, — средство, действительность которого узнало правительство и которого оно поэтому так ревниво держится — средство, состоящее в разрушении ложного учения, порабощающего народ.

Грустно видеть, как люди из народа, уверенные в том, что руководители заговоров, революций ведут их к освобожденью от рабства своей революционной деятельностью, желая совершить над другими то, что над ними совершается, т.е. насилие, этим самым прямо закрепляют себя в своем рабстве, давая власти новое духовное орудие против себя и этим только отдаляя от себя свое освобожденье.

Еще грустнее видеть, как эти же рабочие своими союзами, стачками, выборными борьбами думают не только улучшить свое положение, но и достигнуть того блестящего матерьяльного положения, в котором находятся богатые. Обманчиво их ожидание того, что то правительство, которое теперь пользуется их трудами, властвует над ними, когда-то сделается их защитником и учредителем социалистического государства; еще обманчивее их ожидания, что они своими ничтожными силами поборют те веками накопленные капиталы, которые, сложившись в синдикаты и пользуясь поддержкой правительств, всегда задавят их. Главное же, обманчив тот путь приобретения тех матерьяльных благ, которыми пользуются богатые. Им говорят, что все эти блага сделаются их достоянием когда-то после, в далеком будущем, через сто, 80 лет. Но для человека, ищущего этих благ, есть всегда средство более простое и доступное: участие в существующем порядке и пользование условиями, в которых мы теперь живем, для приобретения этих благ. Не ждать журавля в небе, когда можно взять синицу в руки.

Но что уже не только грустно, но ужасно видеть и что встречается чаще всего, это то, когда видишь, что люди из народа не только сами старательно поддерживают, восхваляют, обожают те самые учреждения и тех самых людей, которые обирают, порабощают и мучают их: королей, императоров, полководцев, пап, епископов, министров, политических деятелей, не только восхваляют и обожают, но с злобой нападают на тех, которые хотят освободить их от обмана и порабощения. И, несмотря на очевидную нецелесообразность этих средств борьбы с правительством, защитники народа употребляют только эти три средства, пренебрегая тем одним, которое может освободить народ и которое состоит в разрушении обмана, на котором основано порабощение народа.

Обман же так въелся в жизнь людей, так стар, что не только рабочий народ, который страдает от этого обмана, но и те образованные, свободные от труда люди, которые часто искренно хотят служить народу, не видят обмана и для того, чтобы помочь народу, берутся не за то, что может помочь ему, и все силы свои напрягают на устранение того, что не есть причина, но последствие, вроде того, как если бы человек, желающий остановить поезд, руками останавливал вагоны или подкла-дывал бы на рельсы палки, а не догадался бы сесть на тендер, повернуть ручку, выпускающую пар. Обман состоит в том, что от народа скрыто и скрывается истинное христианское учение и вместо него преподается ложное, выдаваемое за истинное.

Истинное христианское учение состоит в том, что все люди сыны Бога и потому должны свободно жить соответственно своей Божеской природе и что в этом их назначение и благо. Преподаваемое же на место этого церковное, так называемое христианское учение состоит в том, что будто бы Христос был Бог, а люди все испорчены и дурны и потому должны беспрекословно повиноваться тем, кому Христос Бог передал свою власть над ними, и что благо их только в этом повиновении, за которое они получают награду после смерти.

Самим рабочим людям так же, как и тем, которые желают помочь народу и вывести его из того порабощения, в котором он находится, вопрос религиозный кажется совсем посторонним и не имеющим ничего общего с положением народа: «Разве не все равно, что люди будут верить в Троицу, в чудотворную икону, в Магомета, каабу, папу, библию или мормонскую книгу? Все это дело совести и не имеет ничего общего с вопросами жизни людей — как они работают, живут, как распределено их имущество, ничего не имеет общего с вопросами экономическими, государственными». Так думают обыкновенно, и многие правительственные люди говорят о разделении государства и церкви. Но более умные люди или верно руководимые инстинктом самосохранения никогда не допустят этого отделения. Там же, где это отделение совершилось, как в Америке, высшие классы всегда будут поддерживать церковь, чуя инстинктом, что в ней основа их власти.

Нельзя достаточно надивиться тому ослеплению, которое заставляет людей, борющихся с правительством: социал-демократов, революционеров, конституционалистов все свои усилия употреблять не на основное, а на производное, и не замечать перед глазами их находящегося главного. Казалось бы, по одной той ревности, с которой все правительства оберегают церковность (Наполеон чувствовал, что без церкви власть его не тверда, англичане — высшие классы — знают, что в их churchgoing основа их власти).

Живет фабрикант, или член синдиката, или большой землевладелец, или чиновник, получающий за выдуманную, никому не нужную деятельность десятки тысяч рублей ежегодно. Какая, кажется, связь между его положением и церковью? А между прочим, связь эта очень ясна; стоит только немного подумать, чтобы увидеть ее. Не говоря о том, что вся та бросающаяся в глаза несообразность безумной роскоши и праздности семей богачей оправдывается только церковью — это вверенный ему залог, который он должен употреблять наилучшим образом — не говоря об этом, если будет стачка рабочих, если голодные захотят расхитить его богатства, кто защитит его? Полиция, солдаты. Но зачем же солдаты будут защищать своих врагов против своих братьев? А затем, что им внушено, что это хорошее, даже благородное дело — быть солдатом, и потому, что они присягали. То же с землевладельцами, с чиновниками, берущими деньги, собранные с народа. Только ложная религия оправдывает и его положение, и дает возможность его защищать.

Удивительно, как люди не видят этого. Они могли бы видеть это хотя по тому усердию, с которым правительства прививают эту нужную им ложную, извращенную веру.

Врачебная наука выдумала прививки обезвреженной болезни для предохранения от настоящей. Так прививают оспу, сибирскую язву, тиф, дифтерит.

То же самое старательно делает правительство по отношению к истинному христианству, которое разрушает всякое правительство: оно прививает ложное христианство, при котором истинное христианство уже не действует. В уничтожении этого ложного христианства и состоит задача людей, желающих освободить народ. Уничтожение этого обмана, скрывающего истинное учение Христа, и состоит единственное средство освобождения народа.

ГДЕ ВЫХОД?

I

Родился в деревне мальчик, растет, работает вместе с отцом, с дедом, с матерью.

И вот видит мальчик, что с той пашни, которую он с отцом пахал, скородил и сеял, которую косили, жали, и на которой вязали мать с девкой снопы, с которой он сам стаскивал в копны, помогая матери, — видит мальчик, что первые копны с пашни этой везет его отец не к себе, а мимо сада, на гумно помещика. Видит мальчик, проезжая с скрипучим возом, который они увязывали с отцом, мимо барского дома, как там на балконе сидит нарядная барыня за блестящим самоваром и уставленным посудой, пирогами и сладостями столом и как по другой стороне дороги, на расчищенной площадке, играют в расшитых рубашках и блестящих сапогах два помещикова мальчика в мяч.

Один забросил мяч через воз.

—  Подними, мальчик! — кричит он.

—  Подними, Васька! — кричит на своего сына отец, снявший шапку и шагающий у воза с вожжами.

«Что же это такое? — думает мальчик. — Я уморился на работе, а они играют, и я же им подними мячик».

Но он поднимает мячик, и барчонок, не глядя на него, берет своей белой рукой, из загорелой черной крестьянского мальчика, мячик и идет к своей игре. Отец с возом прошел дальше. Мальчик догоняет их рысью, шлепая растрепанными бахилками по пыльной дороге, и они вместе въезжают на барское гумно, полное возов с снопами. Суетливый приказчик в пропотевшем на спине парусинном пиджаке с прутом в руке встречает мальчикова отца бранью за то, что не туда заехал. Отец извиняется, устало шагает, дергает вожжами измученную лошадь и заезжает на другую сторону.

Мальчик подходит к отцу и спрашивает: «Батя, за что же мы ему свою рожь везем? Ведь мы ее работали?»

—  А вот за то, что земля ихняя, — сердито отвечает отец.

—  Кто же им землю отдал?

— А вот ты спроси у приказчика. Он тебе покажет кто. Видал прут-то?

— А куда же они этот хлеб денут?

— А обмолотят да продадут.

— А деньги куда денут?

— А вот тех самых куличей накупят. Видал на столе — мимо ехали.

Мальчик замолкает и задумывается. Но думать долго некогда. На отца кричат, чтобы он подвигал воз к скирду. Отец подвигает воз, влезает на него и, развязав с трудом, все более и более выворачивая свою грыжу, вскидывает снопы на скирд, а мальчик держит старую кобылу, на которой он второй год ездит в денное, обмахивает ее от оводов, как велел отец, и все думает и никак не может понять: отчего земля не тех, кто работает на ней, а тех барчат, которые в расшитых рубахах играют в мяч и пьют чай с куличами?

Мальчик думает об этом и за работой, и когда ложится спать, и когда стережет лошадей, — и не находит ответа. Все говорят, что так надо, и все так живут.

И мальчик вырастает, и его женят, и у него родятся дети, и дети его так же спрашивают и удивляются, и он им так же отвечает, как ему отвечал отец. И, так же живя в нужде, покорно работает на чужих, праздных людей.

И так он живет, и так живут все вокруг него. Куда он ни пойдет, ни поедет, вез

де — как порасскажут странники — везде то же самое. Везде мужики через силу работают на чужих, праздных людей, наживают себе грыжи, одышки, чахотки, пьют с горя и умирают прежде времени; женщины надрываются из последних сил сварить, обрядить скотину, обмыть, одеть мужиков и тоже прежде времени стареются и чахнут от непосильных и не вовремя трудов.

И везде те, на кого они работают, заводят коляски, кареты, иноходцев, собак, строят беседки, игры и от пасхи до пасхи, с утра до вечера, наряжаются как в праздник, играют и едят, и пьют каждый день так, как и в самый большой праздник не бывает угощенья у того, кто на них работает.

II

Отчего это так?

И первый ответ, представляющийся рабочему земледельцу, тот, что это оттого, что у него отнята земля и отдана тем, которые не работают на ней. Есть надо с семьей. А земли у работающего крестьянина или вовсе нет, или мало, так мало, что она не прокормит его с семьей. Так что либо умирай с голода, либо бери землю, которая тут же, под дворами, но принадлежит не работающему; бери землю, соглашайся на те условия, которые поставят тебе.

Сначала кажется так, но дело не в одном этом: есть крестьяне, у которых достаточно земли, и они могли бы кормиться на ней. Но оказывается, что и такие крестьяне, все или частью, опять-таки отдаются в рабство. Отчего это так? А оттого, что крестьянам нужно купить на деньги сошники, косы, подковы, материалы для постройки, керосин, чай, сахар, вино, веревки, соль, спички, ситцы, табак; деньги же, которые добывает крестьянин продажей своих произведений, у него постоянно отбирают в виде податей и прямых, и косвенных в казну и еще в земство, и еще накладывают лишнюю цену на те вещи, которые он покупает. Так что большинство крестьян иначе не могут добыть нужных денег, как тем, чтобы запродаваться в рабство тем, у кого есть деньги.

Это и делают крестьяне и их жены и дочери. Некоторые запродаются у себя поблизости, другие запродаются вдаль, в столицы — в лакеи, кучера, няньки, кормилицы, горничные, банщики, трактирщики и, главное, в фабричные рабочие, уходя в города целыми семьями.

Запродавшись же в города в эти должности, деревенские люди отвыкают от земельного труда и простоты жизни и привыкают к городской пище, одежде, питью и этими привычками еще больше закрепляют свое рабство.

Так что не один недостаток земли причиной того, что рабочий в рабстве у богатых; причиной этого и подати, и накладываемые цены на товары, и роскошные городские привычки, к которым, уходя из деревень, привыкают деревенские рабочие.

Началось рабство с земли: с того, что земля была отнята от рабочих, но поддерживалось и усиливалось это рабство податями; укрепилось же, утвердилось это рабство тем, что люди отвыкли от деревенского труда и привыкли к городской роскоши, которую ничем иным им удовлетворить нельзя, как продажею себя в рабство тем, у кого есть деньги; и рабство это все более и более распространяется и укрепляется.

В деревнях живут люди впроголодь, в неустанном труде и нужде, в рабстве у землевладельцев; в городах и на заводах и фабриках живут фабричные — поколения за поколениями, и физически, и нравственно развращаемые несвойственным человеку однообразным, скучным и нездоровым трудом, в рабстве у заводчиков и фабрикантов. И с годами положение людей, как тех, так и других, становится все хуже и хуже. В деревнях становятся люди все беднее и беднее, потому что все больше людей уходит на фабрики. В городах становятся хотя и не беднее, а, напротив, как будто богаче, но зато все невоздержнее и невоздержнее, и все неспособнее и неспособнее ко всякой другой работе, кроме той, к которой они привыкли, и потому все более и более во власти фабрикантов.

Так что власть и землевладельцев, и фабрикантов, вообще богатых, становится все больше и больше; а положение рабочих — все хуже и хуже.

Какой же выход из этого положения? И есть ли какой-нибудь?

III

Казалось бы, освобождение от земельного рабства очень легко. Для освобождения

этого нужно только признать то, что само собой разумеется, и в чем люди никогда не усомнились бы, если бы их не обманывали; а именно то, что всякий родившийся человек имеет право кормиться с земли, такое же, какое каждый имеет на воздух или солнце, и что поэтому никто, не работая на земле, не имеет права считать землю своею и запрещать другим работать на ней.

Но этого освобождения земли от земельного рабства правительство никогда не позволит сделать, потому что большинство лиц, составляющих правительство, владеют землями, и на этом владении основано все их существование.

И они знают это и потому всеми силами держатся за это право и отстаивают его

Лет 30 тому назад Генри Джордж предложил не только разумный, но вполне исполнимый проект освобождения земли от собственности. Но ни в Америке, ни в Англии (во Франции даже и не говорят про это) не только не приняли его проекта, по всячески старались опровергнуть, а так как нельзя опровергнуть, то замолчали его.

Если же в Америке и Англии проект этот не приняли и не принимают, то еще меньше надежды, чтобы проект этот был принят в государствах монархических, как в Германии, Австрии, России.

В России у нас огромные пространства земли захвачены частными лицами и царем, и царской фамилией, и потому нет надежды, чтобы люди, чувствуя себя столь же беспомощными без права на землю, как птенцы вне гнезда, не только отказались от своего права, но допустили бы нарушение этого права и не боролись бы из последних сил за это право. И потому, пока сила будет на стороне правительства, составленного из землевладельцев, освобождения от земельной собственности не будет.

Так же мало и еще меньше возможно освобождение от податей. Податями живет все правительство, от главы государства — царя — до последнего городового. И потому уничтожение самим правительством податей так же немыслимо, как то, чтобы человек отнял сам у себя свое единственное средство существования.

Правда, теперь некоторые правительства как будто стараются снять с народа тяжесть податей посредством перенесения их на доход, увеличивая размер податей по мере увеличения доходов. Но такое перенесение податей с прямого обложения на доход не может облегчить народ, потому что богатые, т.е. купцы, владельцы земли и капиталов, по мере увеличения подати, будут увеличивать цены на товары, нужные рабочим, на землю и будут уменьшать цены на труд. Так что всю тяжесть податей понесут все-таки рабочие.

Для освобождения же рабочих от рабства, происходящего от обладания капиталистами орудиями производства, предлагается учеными людьми целый ряд мер, вследствие которых, по их предположениям, плата рабочим должна все увеличиваться и увеличиваться, часы же работы — уменьшаться, и, наконец, все орудия производства должны перейти из собственности хозяев в руки рабочих, так, чтобы рабочие, обладая всеми фабриками и заводами, не обязаны бы были отдавать часть своего труда капиталистам, а имели бы за свою работу все нужные предметы потребления. Способ этот проповедуется в Европе, в Англии, во Франции и в Германии, — уже более 30 лет, ко до сих пор нет не только осуществления этого способа, но нет ни малейшего приближения к нему.

Существуют союзы рабочих, делаются стачки, посредством которых рабочие выговаривают себе меньше работы и больше платы; но так как правительства, связанные с капиталистами, не дозволяют и никогда не дозволят отнятия орудий производства у капиталистов, то сущность дела остается все та же. Рабочие, получая большую плату и меньше работая, увеличивают свои потребности и, вследствие этого, остаются все в том же рабстве у капиталистов.

Так что рабство, в котором находятся рабочие, очевидно, не может быть з'ничто-жено до тех пор, пока правительства будут, во-первых, удерживать земельную собственность за неработающими землевладельцами; во-вторых, будут собирать подати, прямые и косвенные; и, в-третьих, будут защищать собственность капиталистов.

IV

Рабство рабочих происходит оттого, что существуют правительства. Но если рабство рабочих происходит от правительства, то для освобождения естественно представляется необходимость уничтожения существующих правительств и установление новых правительств, — таких, при которых было бы возможно освобождение земли от собственности, уничтожение податей и передача капиталов и фабрик во власть и распоряжение рабочих.

Есть люди, признающие возможным этот выход и готовящиеся к нему. Но, к счастью (потому что такие действия, всегда связанные с насилием и убийством, безнравственны и губительны для самого того дела, для которого они предприняты, как это много раз повторялось в истории), такие действия невозможны в наше время.

Уже давно прошло то время, когда правительства еще наивно верили в свое благое для человечества назначение и не принимали мер обеспечения себя от возмущений (кроме того, тогда не было железных дорог и телеграфов), и легко свергались, как это было в Англии в 1640 г., во Франции — в Большую революцию и после, и в Германии — в 1848 году. С тех пор была только одна революция в 1871 году, и та — в исключительных условиях. В наше же время революции и свержение правительств прямо невозможны. Невозможны они потому, что в наше время правительства, зная свою ненужность и зловредность, и то, что в наше время никто уже не верит в их святость, руководятся одним чувством самосохранения и, пользуясь всеми теми средствами, которыми они обладают, постоянно настороже против всего того, что может не только нарушить, но пошатнуть их власть.

У каждого правительства в наше время есть армия чиновников, связанных железными дорогами, телеграфами, телефонами, есть крепости, тюрьмы со всеми новейшими приспособлениями — фотографии, антропометрические измерения, мины, пушки, ружья, все самые усовершенствованные орудия насилия, какие только есть, — и как что новое выходит, тотчас же применяется для их цели самосохранения. Есть организация шпионства, подкупное духовенство, подкупные ученые, художники, пресса. Главное же, у каждого правительства есть комплект извращенных патриотизмом, подкупом и гипнотизацией офицеров и миллионы физически сильных и нравственно неразвитых 21-летних детей — солдат, или сброд безнравственных нанятых людей, одурен-ных дисциплиной и готовых на всякое преступление, которое им предпишут их начальники.

И потому в наше время уничтожить правительство, — обладающее такими средствами и стоящее всегда настороже, — силою невозможно. Никакое правительство не допустит себя до этого. А до тех пор, пока будет правительство, оно будет поддерживать землевладение, сбирание податей и владение капиталами, потому что крупные землевладельцы, чиновники, получающие жалованье из податей, и капиталисты составляют части правительства. Всякая попытка рабочих овладеть землею, принадлежащей частным собственникам, кончится всегда тем, чем она кончалась всегда, — тем, что придут солдаты, побьют и прогонят тех, которые хотели захватить землю, и отдадут ее собственнику. Тем же кончится всякая попытка не заплатить требуемой подати, — придут солдаты, отнимут то, что требуется на подати, и побьют того, кто отказывался отдать требуемое. То же будет и с теми, кто попытается не то что захватить орудия производства, фабрику, но даже отстоять стачку, — не дать чужим рабочим сбивать цену работы. Придут солдаты и разгонят участников, как это происходило и происходит беспрестанно везде, — и в Европе, и в России. Пока в руках правительства, живущего податями и связанного с собственниками земли и капиталов, солдаты, — революция невозможна. И до тех пор, пока в руках правительства солдаты, устройство жизни будет такое, какое желательно тем, в руках кого — солдаты.

V

И потому естественно является вопрос: кто же эти солдаты?

Солдаты эти — те самые люди, у которых отнята земля, с которых собирают подати и которые находятся в рабстве у капиталистов.

Зачем же они, эти солдаты, идут против себя?

А делают они это потому, что не могут поступать иначе. Не могут же они поступать иначе потому, что длинным, сложным прошлым — и воспитания, и религиозного обучения, и гипнотизации — они приведены в такое состояние, что не могут рассуждать, а могут только повиноваться. Правительство, имея в своих руках отобранные у народа деньги, на эти деньги подкупает всякого рода начальников, которые должны вербовать солдат, и потом — начальников военных, которые должны обучать, т.е. лишать солдат человеческого сознания; главное же, на эти деньги правительство подкупает учителей и духовенство, которые должны всеми средствами внушать и взрослым, и детям, что солдатство, т.е. приготовление к убийству, есть не только дело, полезное людям, но и доброе, и богоугодное. И год за годом, несмотря на то, что они видят, что они и им подобные порабощают народ для богачей и правительства, они покорно поступают в солдаты и, поступив, беспрекословно исполняют все им предписанное, хотя бы то было не только очевидный вред своим братьям, но убийство своих родителей.

Подкупленные чиновники, военные учителя и духовенство приготавливают солдат, одуряя их.

Солдаты, по приказанию начальников и под угрозой лишения свободы, ран и убийств, отбирают доходы с земли, подати и доходы с фабрик, с торговли — в пользу правящих классов. Правящие же классы часть тех денег употребляют на подкуп начальников, военных учителей и духовенства.

VI

Так что круг замкнут, и выхода как будто нет никакого.

Предлагаемый революционерами выход, состоящий в том, чтобы силою бороться с силою, очевидно невозможен. Правительства, владея уже дисциплинированной силой, никогда не позволят образованию другой такой же дисциплинированной силы. Все попытки прошлого столетия показали, как тщетны такие попытки. Выход тоже не в том, как это думают некоторые социалисты, чтобы образовать такую большую экономическую силу, которая могла бы побороть сплотившуюся и все более сплачивающуюся силу капиталистов. Никогда союзы рабочих, владеющие несколькими жалкими миллионами, не будут в состоянии бороться с экономическим могуществом миллиардеров, всегда поддерживаемых военной силою. Так же мало возможен выход, предлагаемый другими социалистами и состоящий в овладении большинством парламента. Такое большинство в парламенте ничего не достигнет до тех пор, пока войско будет в руках правительств. Как только решения парламента будут противны интересам правящих классов, правительство закроет и разгонит такой парламент, как это всегда и повторялось и будет повторяться, пока войско в руках правительства. Внесение в войско социалистических принципов ничего не сделает. Гипнотизм войска так искусно приспособлен, что самый свободомыслящий и разумный человек, до тех пор, пока он в войске, всегда будет исполнять то, что от него потребуется. Так что выход не в революции и не в социализме.

Если есть выход, то это тот, который до сих пор никогда не употреблялся и который, между тем, только один несомненно уничтожает всю столь сложно и искусно, и так давно, устроенную правительственную машину порабощения народа. Выход этот в том, чтобы отказываться от поступления в военную службу еще прежде, чем попадешь под одуряющее и развращающее влияние военной дисциплины.

Выход этот единственно возможный и, вместе с тем, неизбежно обязательный для каждого частного человека. Он — единственно возможный, потому что существующее насилие держится на трех действиях правительств: на грабеже народа, на раздаче этих награбленных денег тем, кто устраивает этот грабеж, и на наборе народа в солдаты.

Частный человек не может помешать правительству производить грабеж народа посредством набранного войска, не может также помешать раздавать собранные с народа деньги тем, которые нужны правительству для набора солдат и одурения их, но он может помешать поступлению народа в солдаты, сам не поступая в солдаты и разъясняя другим людям сущность того обмана, на который они попадаются, поступая в солдаты.

Но мало того, что каждый частный человек может это делать, всякий частный человек должен это делать. Всякий частный человек должен это делать потому, что поступление в военную службу есть отречение от всякой религии, какую бы он ни исповедовал (всякая запрещает убийство), отречение от человеческого достоинства, есть добровольное поступление в рабство, имеющее целью только убийство.

В этом единственный возможный, необходимый и неизбежный выход из того порабощения, в котором правящие классы держат рабочих.

Выход не в том, чтобы насилием разрушать насилие, не в том, чтобы захватывать орудия производства или в парламентах бороться с правительствами, а в том, чтобы каждому человеку, самому для себя, сознать истину, исповедовать ее и поступать сообразно с ней. Истина же о том, что человек не должен убивать ближнего, уже настолько сознана человечеством, что она известна каждому.

Только бы люди прилагали свои силы не к внешним явлениям, а к причинам их: к своей жизни, — и, как воск от лица огня, растаяла бы та власть насилия и зла, которая теперь держит и мучает людей.

НЕУЖЕЛИ ЭТО ТАК НАДО?

Стоит среди полей обнесенный стеной чугуннолитейный завод с непереставая дымящимися огромными трубами, с гремящими цепями, домнами, с подъездной железной дорогой и раскинутыми домиками заведующих и рабочих. На заводе этом и в шахтах его, как муравьи, копаются рабочие люди: одни на 100 аршин под землею в темных, узких, душных, сырых, постоянно угрожающих смертью проходах с утра до ночи, или с ночи до утра, выбивают руду. Другие в темноте, согнувшись, подвозят эту руду или глину к дудке и везут назад пустые вагончики, и опять наполняют их, и так работают по 12, 14 часов в день всю неделю.

Так работают в шахтах. На самой домне работают одни у печей при удушающей жаре, другие у спуска растопленной руды и шлака; третьи—машинисты, кочегары, слесаря, кирпичники, плотники — в мастерских также по 12, 14 часов всю неделю.

По воскресеньям все эти люди получают расчет, моются и, иногда немытые, напиваются в трактирах и кабаках, со всех сторон окружающих завод и заманивающих рабочих, и с раннего утра в понедельник опять становятся на ту же работу.

Тут же около завода мужики пашут на измученных, захудалых лошадях чужое поле. Мужики эти встали на заре, если они не провели ночь в ночном, т. е. не ночевали у болота,— единственное место, где они могут накормить лошадь. Встали они на заре, приехали домой, запрягли лошадь и, захватив краюху хлеба, поехали пахать чужое поле.

Другие же мужики тут же недалеко от завода сидят на шоссейной дороге, пригородив себе из рогожки защиту, и бьют шоссейный камень. Ноги у этих людей избиты, руки в мозолях, всё тело грязно, и не только лицо, волосы и борода, но и легкие их пропитаны известковой пылью.

Взяв из неразбитой кучи большой неразбитый камень, люди эти, укладывая его между обутыми в лапти и обмотанными ветошками ступнями ног, бьют по камню тяжелым молотом до тех пор, пока камень рассядется. А когда рассядется, берут разбитые куски и бьют по ним до тех пор, пока и эти не разобьются на мелкий щебень; и опять берут целые камни, и опять сначала... И так работают эти люди от утренней летней зари до ночи — 15, 16 часов, отдыхая только часа два после обеда, и два раза, в завтрак и в полдень, подкрепляют себя хлебом и водой.

И так живут все эти люди и в шахтах, и на заводе, и пахари, и каменобойцы, с молодых лет и до старости; и так же живут в непосильных трудах их жены и матери, наживая маточные болезни; и так же живут их отцы и дети, плохо накормленные, плохо одетые, в сверхсильной, губящей здоровье работе, с утра и до вечера, с молодости и до старости.

А вот мимо завода, мимо каменобойцев, мимо пашущих мужиков, встречая и обгоняя оборванных мужчин и женщин с котомками, бредущих из места в место и кормящихся Христовым именем, катится, позвякивая бубенцами, коляска, запряженная одномастной гнедой четверней пятивершковых коней, из которых худший стоит всего двора каждого из любующихся на эту четверню мужиков. В коляске сидят две барышни, блестя яркими цветами зонтиков, лент и перьев шляп, стоящих каждая дороже той лошади, на которой пашет мужик свое поле. На переднем месте сидит блестящий на солнце галунами и пуговицами офицер в свежевымытом кителе; на козлах грузный кучер в шелковых синих рукавах рубахи и бархатной поддевке. Он чуть не задавил богомолок и не сбил в канаву проезжавшего порожнем мужика, в его испачканной рудой рубахе трясущегося в телеге.

"А это не видишь?" — говорит кучер, показывая кнут недостаточно скоро свернувшему мужику, и мужик одной рукой дергает за возжу, а другой испуганно снимает шапку с вшивой головы.

За коляской беззвучно несутся, блестя на солнце никелированными частями машины, два велосипедиста и одна велосипедистка и весело смеются, перегоняя и пугая крестящихся богомолок. .

Стороной же от шоссе едут два верховых: мужчина на английском жеребце и дама на иноходце. Не говоря о цене лошадей и седел, одна черная шляпа с лиловым стоит два месяца работы каменобойцев, а за стик-хлыст, модный английский, заплачено столько, сколько получит в неделю подземной работы тот малый, который идет довольный тем, что нанялся в шахты, и сторонится, любуясь на гладкие фигуры лошадей и всадников и на жирную, иноземную, огромную собаку в дорогом ошейнике, бегущую с высунутым языком за ними.

Неподалеку за этой компанией едут на телеге улыбающаяся, с завитыми кудряшками, нарядная девица в белом фартуке и толстый румяный мужчина с расчесанными бакенбардами, с папироской в зубах, что-то нашептывающий девице. В телеге видны самовар, узлы в салфетках, мороженица.

Это прислуга людей, едущих в коляске, верхом и на велосипедах. Нынешний день не представляет для них ничего исключительного. Они живут так всё лето и почти каждый день делают прогулки, а иногда, как нынче, с чаем, напитками и сладостями, с тем, чтобы есть и пить не в одном и том же, а в новом месте.

Господа эти три семьи, живущие в деревне и на даче. Одна семья помещика, владельца 2000 десятин земли, другая чиновника, получающего 3000 жалованья, третья, самая богатая семья — дети фабриканта.

Все эти люди нисколько не удивлены и не тронуты видом всей той нищеты и каторжного труда, которые окружают их. Они считают, что всё это так и должно быть. Занимает их совсем другое,

"Нет, это невозможно, — говорит, дама верхом, оглядываясь на собаку, — я не могу видеть этого!" и она останавливает коляску. Все говорят вместе по-французски, смеются и сажают собаку в коляску и едут дальше, застилая облаками известковой пыли каменобойцев и прохожих по дороге.

И коляска, и верховые, и велосипедисты промелькнули, как существа из другого мира; а заводские, каменобойцы, мужики-пахари продолжают свою тяжелую, однообразную, чужую работу, которая кончится вместе с их жизнью.

"Живут же люди!" думают они, провожая глазами проехавших. И еще мучительнее представляется им их мучительное существование.

II

Что же это такое? Сделали что ли эти работающие люди что-нибудь очень преступное, за что они так наказаны? Или это удел всех людей? А те, которые проехали в колясках и на велосипедах, сделали или еще делают что-нибудь особенно и полезное и важное, за что они так награждены? Нисколько! напротив, те, которые так напряженно работают, большей частью нравственные, воздержанные, скромные, трудолюбивые люди; те же, которые проехали, большею частью—развращенные, похотливые, наглые, праздные люди. А всё это так только потому, что такое устройство жизни считается естественным и правильным в мире людей, утверждающих про себя или то, что они исповедуют закон Христа любви к ближнему, или то, что они культурные, т. е. усовершенствованные люди.

И такое устройство существует не только в том уголке Тульского уезда, который живо представляется мне, потому что часто видаю его, а везде, не только в России от Петербурга до Батума, но и во Франции — от Парижа до Оверна, и в Италии — от Рима до Палермо, и в Германии, и в Испании, и в Америке, и в Австралии, и даже в Индии и в Китае. Везде два или три человека на тысячу живут так, что, ничего не делая для себя, в один день съедают и выпивают то, что прокормило бы сотни людей в год; носят на себе одежды, стоящие тысячи, живут в палатах, где поместились бы тысячи рабочих людей; тратят на свои прихоти тысячи, миллионы рабочих дней; другие же, недосыпая, недоедая, работают через силу, губя свое телесное и душевное здоровье, на этих избранных.

Для одних людей, когда они еще только собираются родиться, призывают акушерку, доктора, иногда двух для одной родильницы, приготовляют приданое с сотней распашоночек, пеленок с шелковыми ленточками, приготовляют на пружинах качающиеся тележки; другие же, огромное большинство, рожают детей где и как попало, без помощи, завертывают в тряпки, кладут в лубочные люльки на солому и радуются, когда они умирают.

За детьми одних, покуда мать лежит девять дней, ухаживает бабка, нянька, кормилица, за другими никто не ухаживает, потому что некому, и сама мать встает тотчас же после родов, топит печку, доит корову и иногда стирает белье на себя и мужа. Одни растут среди игрушек, забав и поучений, другие сначала ползают голыми брюхами через пороги, увечатся, съедаются свиньями и с пяти лет начинают подневольно работать. Одних научают всей научной мудрости, приспособленной к детскому возрасту, других обучают матерным словам и самым диким суевериям. Одни влюбляются, заводят романы и потом женятся, когда уже изведали все удовольствия любви; других женят и отдают замуж, за кого нужно родителям, для помощи в работе от 16 до 20 лет. Одни едят и пьют самое лучшее и дорогое, что только есть на свете, кормя своих собак белым хлебом и говядиной; другие едят один хлеб с квасом, и то не вволю и не мягкий, чтобы не съесть лишнего. Одни, не пачкаясь, меняют тонкое белье каждый день; другие, постоянно работая чужую работу, меняют грубое, изодранное вшивое белье в две недели, а то и вовсе не меняют, а носят его, пока распадется. Одни спят в чистых простынях, на пуховиках; другие на земле, покрывшись рваными кафтанами.

Одни ездят на сытых, кормленых конях без дела, для гулянья; другие мучительно работают на некормленных лошадях и по делу идут пешие. Одни придумывают, что бы им сделать, чтобы занять свое праздное время; другие же не успевают обчиститься, обмыться, отдохнуть, слово сказать, повидаться с родными. Одни читают на четырех языках, веселятся каждый день самыми разнообразными увеселениями, другие совсем не знают грамоты и не знают другого веселья, кроме пьянства. Одни всё знают и ни во что не верят; другие ничего не знают и верят во всякий вздор, который им скажут. Одни, когда заболевают, то, не говоря о всех возможных водах, всяком уходе и всякой чистоте и лекарствах, переезжают с места на место, отыскивая самый лучший целебный воздух; другие ложатся в курной избе на печку и с непромытыми ранами, отсутствием всякой пищи, кроме сухого хлеба, и — воздуха, кроме зараженного десятью членами семейства, телятами и овцами, гниют заживо и преждевременно умирают.

Неужели это так надо?

Если есть высший разум и любовь, руководящие миром, если есть бог, то не мог он хотеть, чтобы было такое разделение между людьми, чтобы одни же знали, что делать с избытком своих богатств, и швыряли бы без толку плод трудов других людей; другие бы чахли и преждевременно умирали или жили бы мучительной жизнью в непосильной работе.

Если есть бог, то это не может и не должно быть. Если же нет бога, то с самой простой человеческой точки зрения такое устройство жизни, при котором большинство людей должно губить свои жизни для того, чтобы малое число людей пользовалось избытком, который только затрудняет и развращает это меньшинство, — такое устройство жизни нелепо, потому что для всех невыгодно.

III

Так зачем же люди живут так?

Понятно, что богатые люди, привыкшие к своему богатству и не видящие ясно того, что богатство не дает счастья, стараются удержать свое положение. Но зачем то огромное большинство, в руках которого всякая власть, зачем это большинство, полагая счастье в богатстве, живет в нужде и подчиняется меньшинству?

В самом деле, зачем все те сильные мускулами и мастерством и привычкой к труду люди, — огромное большинство людей, подчиняются, покоряются горсти слабых людей, большей частью ни на что неспособных, изнеженных стариков и, главное, женщин?

Пройдите перед праздниками или во время дешевых товаров по торговым заведениям, хотя бы по пассажам Москвы. Десять или двенадцать пассажей, состоящих из сплошных, великолепных магазинов с огромными цельными стеклами, все наполнены разнообразными дорогими вещами, — исключительно женскими: материи, платья, кружева, драгоценные камни, обувь, комнатные украшения, меха и пр. и пр. Все эти вещи стоят миллионы и миллионы, все эти вещи делались на заводах часто губящими свои жизни над этими работами рабочими, и все эти вещи ни на что не нужны не только рабочим, но даже и богатым мужчинам, всё это забавы и украшения женщин. У подъездов с обеих сторон стоят швейцары в галунах и кучера в дорогих одеждах, сидя на козлах дорогих экипажей, запряженных тысячными рысаками. Опять миллионы рабочих дней потрачены на производство всей этой роскоши запряжек: старые, молодые рабочие, мужчины, женщины посвящали целые жизни на производство всех этих предметов. И все эти предметы во власти и в руках нескольких сотен женщин, в по последней моде дорогих шубках и шляпках шныряющих по этим магазинам и покупающих все эти приготовленные только для них предметы.

Несколько сотен женщин распоряжаются по своему произволу трудом миллионов людей тружеников, работающих для прокормления себя и своих семей. От произвола этих женщин зависит судьба, жизнь миллионов людей.

Как это случилось?

Для чего все эти миллионы сильных людей, которые работали эти предметы, подчиняются этим женщинам?

Вот подъезжает на паре рысаков барыня в бархатной шубе и шляпе по самой последней моде. Всё на ней новое и самое дорогое. Швейцар бросается отстегивать полость ее саней и почтительно под локоток высаживает ее. Она идет по пассажу, как по своему царству, заходит в один магазин и покупает на 5000 рублей материи на гостиную и, приказывая доставить это себе на дом, идет дальше. Женщина эта злая, глупая и даже некрасивая, и не рожающая детей, и ничего в своей жизни для других не сделавшая. Почему же так раболепно увиваются перед ней и швейцар, и кучер, и приказчик? И почему всё то, над чем трудились тысячи рабочих, сделалось ее собственностью? Потому что у нее деньги. А и швейцару, и кучеру, и приказчику, и рабочим на фабрике необходимы эти деньги, чтобы кормить семьи. Деньги же эти им удобнее всего, а иногда только и возможно приобрести тем, чтобы служить кучером, швейцаром, приказчиком, рабочим на фабрике.

А почему деньги у этой женщины? Деньги у этой женщины потому, что люди, согнанные с земли и отученные от всякой другой работы, кроме машинного тканья материй на фабриках, живут на фабрике ее мужа, муж же ее, давая рабочим только то, что им необходимо для прокормления, все барыши с фабрики, несколько сот тысяч, берет себе и, не зная, куда употребить их, охотно отдает жене, чтобы она, на что ей вздумается, тратила их.

А вот другая барыня, в еще более роскошном экипаже и одежде, покупает разные дорогие и ненужные вещи в разных магазинах. Откуда у этой деньги? Эта — содержанка богача землевладельца 20 000 десятин, пожалованных его предку распутной царицей за разврат его с этой старухой-царицей. Землевладелец этот владеет всей землей вокруг поселенных в ней крестьян и отдает эту землю крестьянам по 17 рублей за десятину. Крестьяне платят эти деньги потому, что без земли они померли бы с голоду. И эти деньги теперь в руках содержанки, и на эти-то деньги она покупает вещи, сделанные другими, согнанными с земли крестьянами.

А вот еще с женихом и матерью ходит по пассажу третья богатая женщина. Женщина эта выходит замуж и покупает бронзы и дорогую посуду. У этой деньги от отца, важного чиновника, получающего 12 тысяч жалованья. Он дал дочери на приданое 7 тысяч. Деньги эти собраны с внутренних и внешних податей, с крестьян же. Эти самые подати заставили и швейцара, который отворяет двери (он калужский мужик: у него остались дома жена и дети), и кучера-извозчика, который подвез их (этот — тульский мужик), и сотни, и тысячи, и миллионы людей, работающих в прислугах и на фабриках, — побросать дома и работать работу, потребляемую барынями, получившими деньги, собранные ими с барышей на фабриках, или с земли, или с податей: фабрикантами, землевладельцами, чиновниками.

Так что подчинились миллионы рабочих этим женщинам потому, что один человек завладел фабрикой, на которой работают люди, другой завладел землей, а третий — теми податями, которые собираются с рабочих. От этого произошло и то, что я видел около чугунного завода. Мужики пахали чужое поле потому, что у них нет достаточно своей земли, а тот, кто владеет землею, позволяет им пользоваться его землею только с тем, чтобы они на него работали. Каменобойцы били камень потому, что только этой работой они могли заплатить требуемые с них подати. На заводе и в шахтах работали люди потому, что и земля, из которой вынимают чугун, и завод, на котором его льют, принадлежат не им.

Все эти рабочие работают тяжелую, не свою работу потому, что богатые люди захватили землю, собирают подати и владеют заводами.

IV

Почему же владеет землей не тот, который на ней работает а тот, кто не работает? Почему малое число людей пользуется податями, собираемыми со всех, а не те, которые платят их? Почему владеют заводами не те, которые построили их и работают на них, а малое число людей, которые не строили их и не работают на них?

На вопрос: отчего люди неработающие захватили земли работающих? — обычный ответ тот, что это оттого, что земля пожалована им за заслуги или куплена на заработанные деньги. На вопрос о том, почему одни люди, малое число людей, неработающие правители и их помощники собирают большую долю богатств всех рабочих людей и по своему произволу пользуются ими? — обычный ответ тот, что люди, пользующиеся деньгами, собираемыми с народа, управляют другими и защищают их и соблюдают между ними порядок и благоустройство. На вопрос же, отчего люди неработающие, богатые, владеют произведениями и орудиями труда рабочих? - ответ тот, что эти произведения и орудия труда заработаны ими или их предками.

И все эти люди — как землевладельцы, так и служащие правительству, и торговцы, и фабриканты, искренно уверены в том, что владение их совершенно справедливо, — что они имеют право на такое владение.

А между тем, ни владение землею, ни собирание податей и пользование ими, ни обладание произведениями и орудиям труда людьми неработающими не имеет никакого оправдания. Владение землею не работающими на ней не имеет оправдания потому, что земля, как вода, воздух, солнечные лучи, — составляет необходимое условие жизни каждого человека и потом не может быть исключительной собственностью одного. Если земля, а не вода, воздух и лучи солнца сделались предметом собственности, то произошло это не оттого, что земля не есть такое же необходимое и потому не могущее быть присвоенным условие существования всякого человека, но только потому, что лишить других людей воды, воздуха и солнца нельзя было, лишить же пользования землею было возможно.

Земельная собственность как возникла из насилия (завоеванием присвоивали себе землю и потом раздавали и продавали ее), так и осталась, несмотря на все попытки обратить ее в право, только насилием сильного и вооруженного над слабым и безоружным.

Нарушь человек, работающий на земле, это воображаемое право, начни пахать землю, считающуюся собственностью другого, и тотчас же явится то, на чем основано это мнимое право, — сначала в виде полицейских, а потом и военной силы — солдат, которые будут колоть, стрелять в тех, которые захотят воспользоваться своим действительным правом кормиться работой на земле. Так что то, что называется правом на собственность земли, есть только насилие над всеми теми людьми, которые могут нуждаться в этой земле. Право на землю подобно праву на дорогу, которую захватили разбойники и по которой не пропускают людей без выкупа.

Еще менее может найти себе подобие оправдания право правительства на насильственное взимание податей. Утверждается, что подати употребляются на защиту государства от внешних врагов, на установление и поддержание внутреннего порядка и на устройство всем нужных общественных дел.

Но, во-первых, внешних врагов уже давным давно нет, даже и по заявлениям самих правительств: все они уверяют свои народы, что они желают только мира. Германский император желает мира, Французская республика желает мира, Англия желает мира, и того же желает Россия. Тем более того же желают трансвальцы и китайцы. Так от кого же надо защищаться?

Во-вторых, для того, чтобы отдавать деньги для устройства внутреннего порядка и общественных дел, нужно быть уверенным, что люди, устраивающие порядок, устроят его и, кроме того, что порядок этот будет хорош и что устраиваемые общественные дела действительно нужны обществу. Если же, как это всегда и везде повторяется, те, кто платят подати, не уверены в деловитости и даже честности тех, которые устраивают порядок, и, кроме того, самый порядок этот считают дурным, и устраиваемые общественные дела совсем не такие, какие нужны плательщикам податей, то очевидно, что нет никакого права собирания податей, а есть только насилие.

Помню мудрое слово русского мужика, религиозного и потому истинно свободомыслящего. Он так же, как Торо, считал справедливым не давать подати на дела, не одобряемые его совестью, и когда к нему пришли с требованием уплаты его доли податей, он спросил — на что пойдут подати, которые он даст, говоря: если подати пойдут на доброе дело, то я сейчас же дам не только то, что вы требуете, но и больше; если же подати пойдут на дурное, то я не могу дать и не дам добровольно ни копейки.

Разумеется, с ним не стали разговаривать, а сломали запертые им ворота, увели корову и продали на подати. Так что, в сущности, истинная, настоящая причина податей есть только одна: власть, которая собирает их,—возможность ограбить тех, которые не дают охотно, и даже за отказ избить, заточить в тюрьму, наказать, как это и делают.

То, что в Англии, Франции, Америке и вообще в конституционных государствах подати определяются парламентом, т. е. мнимо собранными представителями народа, не изменяет дела, так как выборы так устроены, что члены парламента не представляют народа, а принадлежат к политиканам, а если не принадлежали, то становятся ими, как скоро попадут в парламент, занятыми личными честолюбиями и интересами враждующих партий.

Так же мало доказательны оправдания мнимого права собственности неработающих на произведения труда других людей.

Это право собственности, называемое даже священным правом, оправдывается обыкновенно тем, что собственность есть результат воздержанности и трудолюбивой деятельности, полезной людям. А между тем стоит только рассмотреть происхождение всех больших состояний, чтобы убедиться в противном.

Возникают состояния всегда или из насилия — это самое обыкновенное, или из скаредности, или из крупного мошенничества, или из хронического обмана, как те, которые производятся торговцами. Чем нравственнее человек, тем вернее он лишается того состояния, которое имеет, и чем безнравственнее, тем вернее наживает и удерживает состояние. Народная мудрость говорит, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, — что от труда будешь не богат, а горбат. И так оно было и в старину, и тем более теперь, когда распределение богатств уже давно совершилось самым неправильным образом. Если и можно допустить, что в первобытном обществе человек более воздержанный и трудолюбивый приобретет больше невоздержанного и мало работающего, то в нашем обществе ничего подобного быть не может. Как бы воздержан и трудолюбив ни был рабочий, работающий на чужой земле, покупающий по цене, которую ему назначат, необходимые предметы и работающий чужими орудиями труда, он никогда не приобретет богатства. Человек же самый невоздержанный и праздный, как мы это видим на тысячах людей, который пристроится к правительству, к богатым людям, который займется ростовщичеством, фабричной деятельностью, домом терпимости, банком, торговлей вином, легко наживет состояние.

Законы, будто бы ограждающие собственность, суть законы, ограждающие только ограбленную собственность, которая уже находится в руках богатых, и не только не ограждают рабочих, не имеющих уже никакой собственности, кроме своего труда, но только содействуют ограблению этого их труда.

Мы видим бесчисленное количество администраторов: царя, его братьев, дядей, министров, судей, духовных лиц, которые получают огромные содержания, собранные с народа, и не исполняют тех легких даже обязанностей, которые они взялись исполнять за это вознаграждение. И потому, казалось бы, эти люди крадут собираемое с народа содержание, т. е. собственность народа, но никому и в голову не приходит судить их.

Если же рабочий воспользуется частью денег, получаемых этими людьми, или предметами, купленными на эти деньги, то считается, что он нарушил священную собственность, и его за эти гроши, которыми он воспользовался, судят, сажают в тюрьму, ссылают.

Фабрикант-миллионер обязуется выдать рабочему плату за труд, представляющую для него, фабриканта, одну десятимиллионную его состояния, т. е. почти ничто; рабочий же обязуется, вследствие нужды, выставить в продолжение года ежедневную, кроме праздников, 12-часовую, опасную, вредную для своего здоровья работу, т. е. обязуется отдать фабриканту большую часть своей жизни, может быть и всю жизнь; и правительство одинаково ограждает как ту, так и другую собственность.

Фабрикант же при этом заведомо из года в год крадет у рабочего большую долю его заработка и присвоивает себе. Казалось бы очевидно, что фабрикант похищает большую половину собственности рабочего и потому должен бы подлежать ответственности; но правительство считает нажитую таким способом собственность фабриканта священною и казнит рабочего, унесшего под полой два фунта меди, составляющих одну миллиардную часть собственности фабриканта.

Попробуй рабочий, как это прорывается при еврейских погромах, отобрать от богачей хоть часть того, что отнято у него по законам, попробуй хоть бы голодный, как недавно в Милане, взять тот хлеб, который, пользуясь голодом, продают рабочим по высоким ценам богачи, или попробуй рабочий отобрать посредством стачки хоть часть того, что взято у него, он нарушает священное право собственности, и правительство со своим войском сейчас приходит на помощь землевладельцу, фабриканту, торговцу против рабочего. Так что то право, на котором богатые люди основывают свое владение землею, взимания податей и обладания произведениями труда других людей, не имеет ничего общего с справедливостью и как то, так и другое, и третье основано только на насилии, производимом войском.

V

Задумает ли рабочий пахать землю, которая ему нужна для пропитания, попытается ли он уклониться от уплаты податей — прямых или косвенных, или попытается взять запасы хлеба, им же произведенные, или орудия труда, без которых он не может работать, — явится войско и силою воспрепятствует ему в этом.

Так что отчуждение земли, взимание податей, власть капиталистов составляет не основную причину бедственного положения рабочих, а только следствие. Основная же причина того, что миллионы рабочих людей живут и работают по воле меньшинства, — не в том, что меньшинство это захватило землю, орудия производства и берет подати, а в том, что оно может это делать, — что есть насилие, есть войско, которое находится в руках меньшинства и готовое убивать тех, которые не хотят исполнять, волю этого меньшинства.

Когда крестьяне хотят завладеть землей, которая считается собственностью неработающего человека, или когда человек хочет не заплатить подати, или когда стачечники хотят помешать другим рабочим стать на их место, — являются те самые крестьяне, у которых отнята земля, плательщики податей и рабочие, только в мундирах и с ружьями, заставляющие своих братьев не в мундирах сойти с земли, отдать подати и прекратить стачку.

Когда в первый раз поймешь это, то не веришь себе, так это странно.

Рабочие хотят освободиться, и сами же рабочие заставляют себя покориться и оставаться в рабстве.

Зачем же они делают это?

А затем, что рабочие, взятые или нанятые в солдаты, подвергаются искусному процессу одурения и развращения, после которого они уже не могут не повиноваться слепо начальникам, что бы их ни заставили делать.

Делается это вот как: родится мальчик в деревне или городе. Во всех континентальных государствах, как только мальчик достигнет того возраста, когда сила, ловкость и гибкость доходят до высшей степени, душевные же силы находятся в самом смутном, неопределенном состоянии (около 20 лет), так мальчика берут в солдаты, осматривают, как рабочую скотину, и если он физически исправен и силен, его зачисляют, смотря по годности, в какую-нибудь часть войска и заставляют торжественно присягать в том, что он будет рабски повиноваться своим начальникам, потом удаляют от всех прежних условий, поят водкой или пивом, наряжают в пеструю одежду и вместе с такими же другими ребятами запирают в казармы, где он в полной праздности (т. е. не делая никакой полезной, разумной работы) обучается самым нелепым солдатским правилам и названиям вещей и употреблению орудий убийства: сабли, штыка, ружья, пушки, главное же, обучается не только беспрекословному, но механически-рефлекторному повиновению приставленным к нему начальникам. Так это происходит в государствах, где есть военная повинность; где же ее нет, приставленные к этому люди отыскивают везде заболтавшихся, не желающих или не умеющих жить честным трудом, большей частью развращенных но сильных людей, подпаивают, подкупают их и забирают в солдаты и так же запирают в казармы и подвергают той же муштровке. Главная задача начальников в том, чтобы довести этих людей до состояния той лягушки, которая при прикосновении к ней неудержимо дрыгает ножкой. Хороший солдат — тот, который так же, как и эта лягушка, на известные крики начальника бессознательно отвечает требуемым движением. Достигается это тем, что несчастных людей этих, одетых в одинакие пестрые одежды, в продолжение недель, месяцев, годов заставляют — при звуках барабана и музыки — ходить, вертеться, прыгать и делать все вместе, в раз — по команде. За всякое же ослушание наказывают самыми жестокими наказаниями, даже смертью. При этом пьянство, разврат, праздность, сквернословие, убийство не только не воспрещаются, но учреждаются: солдат поят водкой, устраивают для них дома терпимости, учат похабным песням и обучают убийству. (Убийство до такой степени в этом круге людей считается хорошим и похвальным делом, что от офицеров-начальников в известных случаях требуют убийства друга, называемого дуэлью.) И вот смирный, кроткий малый, пробыв в такой школе около года (раньше этого солдат бывает еще не готов, т. е. в нем остаются еще человеческие свойства), делается тем, что из него желают сделать, — бессмысленным и жестоким, могущественным и ужасным орудием насилия в руках своих начальников.

Всякий раз, когда зимою я в Москве прохожу мимо дворца и вижу у будки молодого малого часового, который, в своем тяжелом тулупе, стоит или ходит, шлепая огромными калошами по тротуару, поддерживая на плече последнего образца ружье с отточенным штыком, я всегда взглядываю ему в глаза, и всякий раз он отворачивается от моего взгляда, и всякий раз мне думается: ведь вот год или два тому назад это был деревенский веселый парень, естественный, добродушный, который весело заговорил бы со мной хорошим русским языком, рассказал бы мне, с сознанием своего крестьянского достоинства, всю свою историю; теперь же он злобно и мрачно смотрит на меня и на все вопросы умеет отвечать только: "так точно-с" и "не могу знать". Если бы я, что мне всегда хочется сделать, пошел бы в ту дверь, у которой он стоит, или схватил бы рукой за его ружье, он, ни минуты не задумываясь, проткнул бы мне штыком живот, выдернул бы штык из раны, обтер его и продолжал бы ходить, шлепая калошами по асфальту, пока пришел бы со сменой ефрейтор, на ухо передавая ему пароль и лозунг. И ведь такой не один, думается мне. Таких обращенных в машины, вооруженных ружьями ребят, почти детей, тысячи в одной Москве. Их миллионы по всей России и по всему свету. Взяли этих несмысленных, но сильных, ловких ребят, развратили, подкупили их и, благодаря им, властвуют над миром. Ведь это ужасно. Ужасно то, что дурные, праздные люди, благодаря этим обманутым людям, обладают всеми этими дворцами и преступно приобретенным богатством, т. е. трудом всего народа. Но ужаснее всего тут то, что для того, чтобы сделать это, им надо было озверить этих простых, добрых ребят, и они отчасти достигли этого.

Пускай бы те, кто владеют богатствами, сами бы защищали их. Это не было бы так отвратительно. Но ужасно то, что для того, чтобы грабить людей и защищать ограбленное, они употребляют тех самых, кого грабят, и для этого развращают их души.

Так что насилуют солдаты из рабочих своего же брата рабочего потому, что существует средство сделать из людей бессознательное орудие убийства, и правительства, забирая наборами или наймом солдат, употребляют над ними это средство.

VI

Но если это так, то невольно является вопрос: зачем же люди идут в солдаты? Зачем отцы их отпускают их?

Они могли идти в солдаты и подвергаться дисциплине до тех пор, пока не видали последствий этого. Но, раз увидав, что происходит от этого, зачем они продолжают подвергаться этому и обману?

Происходит это оттого, что они считают военную службу не только делом полезным, но несомненно почтенным и добрым. А считают они, что военная служба дело почтенное и доброе потому, что так это внушено им тем учением, которому они подвергаются с детских лет и в котором усиленно поддерживаются в взрослом возрасте.

И потому существование войска есть тоже не основная причина, а только следствие. Основная же причина — в том учении, которое внушает людям, что военная служба, имеющая целью убийство людей, есть дело не только безгрешное, но хорошее, доблестное и похвальное. Так что причина бедственного положения людей лежит еще дальше, чем это кажется сначала.

Сначала кажется, что всё дело в том, что землевладельцы захватили землю, капиталисты — орудия труда, а правительство насильно берет подати; но когда спросишь себя: почему земля принадлежит богатым, а рабочие не могут пользоваться ею, я почему рабочие должны отдавать подати, не пользуясь ими, и почему не рабочие, а капиталисты владеют орудиями производства? — то видишь, что это оттого, что есть войско, которое удерживает землю за богатыми, собирает подати с рабочих для богатых и удерживает за богатыми их фабрики и дорогие машины. Когда же спросишь себя, каким образом составляющие войско те самые рабочие, у которых отнимают то, что им нужно, нападают на самих себя, на своих отцов и братьев, то видишь, что причина этого в том, что взятых по набору или вольному найму солдат, посредством предназначенных для этого особых приемов, так обучают, что они лишаются всего человеческого и превращаются в бессознательные, покорные своим начальникам орудия убийства. Когда же, наконец, спросишь себя, почему же люди, видя такой обман, продолжают поступать в солдаты или давать подати на наем их, то видишь, что причина этого в том учении, которое внушается не только людям, которых берут в солдаты, но всем людям вообще, учении, по которому военная служба есть дело доброе и похвальное, и убийство на войне есть дело безгрешное.

Так что основная причина всего — есть учение, которое внушается людям.

От этого и нищета, и разврат, и ненависть, и казни, и убийства.

Какое же это учение?

Учение это называется христианским и состоит в следующем: есть бог, 6000 лет тому назад сотворивший мир и человека Адама. Адам согрешил, и бог наказал за это всех людей,а потом послал своего сына, тоже такого же бога, как и отец на землю с тем, чтобы его там повесили. Это самое повешение и служит для людей средством от их наказания за грех Адама.

Если люди верят в это, то они будут прощены за грех Адама, если же не верят, то будут жестоко наказаны. Доказательством же того, что всё это — правда, служит то, что всё это открыто людям тем самым богом, сведения о существовании которого получены от тех самых людей, которые всё это проповедуют. Не говоря о разных, смотря по различным исповеданиям, изменениях к этому основному учению, общий, практический вывод из него во всех исповеданиях один и тот же, а именно тот, что люди должны верить и тому, что им проповедуется, и повиноваться существующим властям.

Это-то учение и составляет основную причину того обмана, по которому люди, считая военную службу полезным и добрым делом, поступают в солдаты и, обращаясь в безвольные машины, угнетают самих себя. Если и есть среди обманутых людей неверующие, то эти неверующие не веруют и ни во что другое и вследствие этого, не имея точки опоры, подчиняются общему течению и так же, как и верующие, несмотря на то, что видят обман, подчиняются ему.

И потому для уничтожения того зла, от которого страдают люди, нужно не освобождение земли, не уничтожение податей, и не обобществление орудий производства, и даже не свержение существующего правительства, а нужно уничтожение того ложного учения, называемого "христианским", в котором воспитываются люди нашего времени.

VII

Сначала кажется странным людям, знающим евангелие, каким образом христианство, проповедующее сыновность богу, духовную свободу, братство людей, уничтожение всякого насилия и любовь к врагам, могло выродиться в это странное, называемое людьми "христианским" учение, проповедующее слепое повиновение властям и тогда, когда власти требуют этого, и убийство. Но когда вдумаешься в тот процесс, которым христианство входило и вошло в мир, то видишь, что это так и должно было быть.

Когда языческие властители Константин, Карл Великий, Владимир принимали закутанное в языческие формы христианство и крестили в него свои народы, — им и в голову не приходило, что принимаемое ими учение расторгало и царскую власть, и войско, и самое государство, т. е. всё то, без чего не могли себе представить жизни все те, которые первые приняли и вводили христианство. Разрушительная сила христианства была в первое время не только не заметна людям, но им казалось, что христианство поддерживало их власть. Но чем дальше жили христианские народы, тем больше и больше выяснялась сущность христианства, и тем очевиднее становилась заключающаяся в христианстве для языческого строя опасность. А чем очевиднее становилась эта опасность, тем заботливее старались правящие классы о том, чтобы заглушить, а если возможно, и затушить тот огонь, который они бессознательно внесли в мир вместе с христианством. Они употребляли для этого всевозможные средства: и запрещение перевода и чтения евангелий, и избиения всех тех, кто указывал на истинный смысл христианского учения, и гипнотизацию масс — торжественностью и блеском обстановки, и, главное, хитросплетенные, утонченные толкования христианских положений. По мере же употребления этих средств, христианство всё более и более изменялось и, наконец, сделалось таким учением, которое не только не носило в себе опасных для языческого строя начал, но оправдывало этот языческий строй с мнимо-христианской точки зрения. Явились и христианские владыки, и христолюбивое воинство, и христианское богатство, и христианские суды, и христианские казни.

Правящие классы сделали по отношению христианства то самое, что врачи делают по отношению заразных болезней. Они выработали такую культуру безвредного христианства, что при прививке его настоящее христианство уже становится, безопасным. Это церковное христианство — таково, что оно неизбежно или отталкивает разумных людей, представляясь им ужасающей нелепостью, или же, усваиваясь людьми, до такой степени удаляет их от истинного христианства, что они сквозь него уже не видят истинного значения его и даже с враждебностью и озлоблением относятся к этому его истинному значению.

Вот это-то выработавшееся веками, по чувству самосохранения, среди властвующих классов, прививаемое народу обезвреженное ложное христианство и составляет то учение, вследствие которого люди покорно совершают не только вредные для себя и своих близких поступки, но и прямо безнравственные и несогласные с требованиями совести, из которых самым важным по своим практическим последствиям есть поступление в военную службу, т. е. готовность к убийству.

Вред этого обезвреженного ложного христианства состоит, преимущественно, в том, что оно ничего не предписывает, ничего не возбраняет. Все древние учения — как закон Моисей и закон Ману — дают правила, требующие или воспрещающий известные поступки; таковы же и буддийская, и магометанская религии; церковная же вера не дает никаких правил, кроме словесного исповедания, признания догматов, постов, говения, молитв (и на те даже придуманы для богатых людей обходы), а только лжет и всё разрешает, даже и то, что противно самым низменным требованиям нравственности. По этой церковной вере всё можно. Владеть рабами — можно (и в Европе, и в Америке церковь была защитницей рабовладения). Наживать имущество, добываемое трудом угнетаемых братьев, можно. Быть богатым среди Лазарей, ползающих под столами пирующих, — не только можно, но и хорошо и похвально, если жертвовать при этом одну тысячную на церкви или больницы. Удерживать от нуждающихся свои богатства силою, заточать в одиночные тюрьмы, заковывать в цепи, приковывать к тачкам, казнить, — всё это церковь благословляет. Распутничать всю молодую жизнь, а потом одно из таких распутств назвать браком и получить на это разрешение церкви — можно. Можно развестись и опять жениться. Можно, главное, убивать, защищая не только себя, но и свои яблоки, можно убивать и в наказание (наказание значит поучение — убивать в поучение!) и, главное, можно и должно и похвально убивать на войне по приказанию начальства; церковь не только разрешает, но повелевает это.

Так что корень всего в ложном учении.

Уничтожься ложное учение — и не будет войска; а не будет войска, и сами собой уничтожатся те насилия, то угнетение и то развращение, которые совершаются над народами. До тех же пор, пока люди будут воспитываться в ложно-христианском учении, всё, до убийства включительно, разрешающем, — войско будет в руках меньшинства; меньшинство же это всегда будет пользоваться этим войском для отбирания от народа произведений его труда и, что хуже всего, для развращения народа, потому что без развращения народа оно не могло бы отнимать от него произведений его труда.

VIII

Корень всех бедствий народа — в том ложном учении, которое под видом христианского преподается ему.

И потому, казалось бы, очевидно, что обязанность всякого человека, освободившегося от религиозного обмана и желающего служить народу, состоит в том, чтобы словом и делом помогать обманутым людям освобождаться от того обмана, который составляет причину их бедственного положения. Казалось бы, что, кроме общей обязанности каждого нравственного человека обличать ложь и исповедыватъ ту истину, которую он знает, всякий желающий служить народу человек не может из сострадания не желать избавить своих братьев от причиняющего им всякие бедствия обмана, в котором они находятся. А между тем, те самые люди, свободные от обмана и независимые и образованные на средства рабочего народа и по этому одному уже обязанные служить ему, — не видят этого.

"Религиозное учение не важно, — говорят эти люди. — Это дело совести каждого отдельного человека. Важно и нужно — политическое, социальное, экономическое устройство общества, и на это должны быть направлены все усилия людей, желающих служить народу. А религиозные учения все не важны и, как все суеверия, сами собой исчезнут в свое время".Так говорят эти образованные люди и, желая служить народу, одни из них поступают на службу к правительству: в войска, духовенство, члены парламентов, и стараются, не обличая того религиозного обмана, в котором находится народ, своим участием в правительственной деятельности улучшить внешние формы жизни обманутого народа; другие, революционеры, точно так же не касаясь верований народа, вступают в борьбу с правительствами, стараясь овладеть властью теми же самыми, как правительства, средствами обмана и насилия; третьи, социалисты, устраивают рабочие союзы, товарищества, стачки, полагая, что состояние народа, — несмотря на то, что он будет оставаться в том же производимом ложным учением заблуждении суеверия или неверия, — может быть улучшено. Но удивительное дело, ни те, ни другие, ни третьи не только не препятствуют распространению ложной религии, на которой основано всё зло, но когда в том встречается необходимость, — исполняют признаваемые ими лживыми религиозные обряды — сами присягают, участвуют в богослужениях и торжествах, одуряющих народ, и не препятствуют обучению своих и чужих детей в школе так называемому закону божию, — той самой лжи, на которой основано порабощение народа. Это-то непонимание образованными людьми (теми самыми, которые более всех других и могли, и должны бы были разрушать ложное учение) того, в чем главная причина зла, и именно на что и должны быть направлены все их усилия, и отвлечение этих усилий на ложные пути — и составляет одну из главных причин того, что существующий строй жизни, очевидно ложный и губительный для людей, упорно продолжает держаться, несмотря на сознанную уже всеми его несостоятельность и обреченность.

Оттого, что скрыто от людей истинное христианское учение, соответствующее требованиям нашего времени, и на место его проповедуется ложное — от этого все бедствия нашего мира.

Только бы люди, желающие служить богу и людям, поняли, что человечество движется не животными требованиями, а духовными силами, и что главная движущая человечество духовная сила есть религия, т. е. определение смысла жизни и, вследствие этого смысла, различение хорошего от дурного и важного от неважного. Только бы поняли это люди, и они тотчас же увидали бы, что основная причина бедствий теперешнего человечества не во внешних материальных причинах — не в политических, не в экономических условиях, а в извращении христианской религии — в замене истин, нужных человечеству и соответствующих его теперешнему возрасту, собранием бессмысленных, безнравственных нелепостей и кощунств, называемых церковной верой, посредством которых нехорошее считается хорошим, и неважное — важным, и наоборот — хорошее нехорошим и важное неважным.

Только бы лучшие, независимые люди, желающие искренно служить народу, поняли, что невозможно никакими внешними мерами улучшить положение человека, считающего нехорошим есть мясо в пятницу и хорошим то, чтобы наказать смертью провинившегося человека, и важным — то, чтобы была оказана подобающая почесть иконе или императору, а неважным то, чтобы присягнуть на исполнение воли других людей и обучаться убийству. Только бы люди поняли, что никакие парламенты, стачки, союзы, потребительные и производительные общества, изобретения, школы, университеты и академии, никакие революции никакой существенной пользы не могут сделать людям с ложным религиозным миросозерцанием, и тогда сами собой все силы лучших людей направились бы на причину, а не на последствия, — не на государственную деятельность, не на революцию, не на социализм, а на обличение ложного религиозного учения и восстановление истинного.

Только бы поступали так люди, и сами собою разрешились и все: и политические, и экономические, и социальные вопросы, — так, как им нужно быть разрешенными, а не так, как мы предугадываем и предписываем.

Разрешатся все эти вопросы, разумеется, не сейчас и не по нашему желанию, как мы привыкли устраивать жизнь других людей, заботясь только о том. чтобы жизнь эта по внешнему была похожа на то, что нам хочется (то самое, что делают все правительства); но вопросы эти наверно разрешатся, если только изменится религиозное миросозерцание людей, и тем скорее разрешатся, чем больше мы будем прилагать наши силы не на последствия, а на причину явлений.

Но обличение лживой религии и утверждение истинной есть очень отдаленное и медленное средство, — говорят на это. Отдаленное оно или медленное, оно — единственное или, по крайней мере, такое, без которого никакие другие средства не могут быть действительны.


Глядя на ужасное, противное и разуму, и чувству устройство человеческой жизни, я спрашиваю себя: неужели это так надо?

И ответ, к которому я прихожу — тот, что нет, этого надо.

Не надо этого, и не должно быть и не будет.

Но не будет не тогда, когда люди так или иначе перестроят свои отношения, а только тогда, когда люди перестанут верить в ту ложь, в которой они воспитываются, и поверят в ту высшую истину, которая уже 1800 лет открыта им и ясна, проста и доступна их разуму.

Лев Толстой.
Ясная Поляна,
14 октября 1900 г.

ДВЕ РАЗЛИЧНЫЕ ВЕРСИИ ИСТОРИИ УЛЬЯ С ЛУБОЧНОЙ КРЫШКОЙ

Первая версия [истории] улья с лубочной крышкой была составлена трутнем-историографом Прупру. Другая же версия составлена одной из рабочих пчел.

История улья с лубочной крышкой, составленная трутнем, начинается перечислением материалов и источников. Матерьялы и источники следующие: Записки знаменитых трутней. Переписка его высочества трутня Дебе старшего с его светлостью Куку младшим. Гоф-фурьерский журнал. Устные предания, песни и романсы трутней. Уголовные и гражданские дела между трутнями и пчелами. Описания путешествий жуков, мошек и трутней чужих ульев. Статистические сведения о количестве меда в различные периоды жизни улья.

История улья с лубочной крышкой историографа Прупру начинается со времени первого роения и появления первых трутней. По описаниям трутня Прупру, время это от 6-го июня до Петрова дня было самым цветущим временем улья с лубочной крышкой. Сила и богатство улья обращали на себя в это время вниманье всех других ульев, возбуждали зависть соседей и привлекали к себе знаменитых посетителей. И сам улей находился под особым покровительством самого деда Анисима. Ульи все работали в это время, работали и обитатели улья с лубочной крышкой; но главное отличие и преимущество улья с лубочной крышкой были в том, что он первый успел произвести на свет трутней, составивших его славу и внутренним управлением, и внешними сношениями. Есть и было много ульев неисторических. Они живут, сами не зная о том,— живут и умирают в неизвестности; но не то было в улье с лубочной крышкой. Во 2-м часу дня, в то время как рабочая пчела, как вьючная лошадь, продолжала свою безостановочную, обычную, низменную работу, таская мед и пергу для детей, в первый раз вылетели трутни. Те, которые видели этот выход, единогласно утверждают, что мир никогда не видел зрелища великолепнее этого. Большие, черные, мохнатые, гладкие трутни, один великолепнее другого, появлялись из летка и, вместо того, чтобы, как простая пчела, тотчас же лететь через забор в лес и луга за кормом, тотчас же тут же взвивались кверху, заворачивали кругом и, как орлы, носились над ульями. Зрелище было столь поразительно своей величественностью, что нельзя было без слез умиления созерцать его, но еще более оно было поразительно своим глубоким значением. Вылетев из улья, трутни затрубили каждый свое, излагая каждый свое воззрение на задачи государственного управления и на предстоящие в нем изменения и усовершенствования. Внимание собрания было обращено преимущественно на положение и деятельность рабочей пчелы, которая по общему голосуй была признана неудовлетворительной и требующей исправления и наставления. Собрание разделило между собой, различные области управления и тотчас же приступило к изложению мер, которые должны были содействовать более правильному труду пчел. Тотчас же были избраны правители, их помощники, помощники помощников: цензоры нравов, наблюдатели, блюстители нравственности, судьи, жрецы, поэты и рассудители, и всем было положено соответствующее содержание и награждение. Избраны были, по мнению избиравших и избранных, самые выдающиеся люди. Тут были все светила, вся стая славных орлов, наложивших неизгладимую печать величия на это время. Долго, трубя, кружились они все перед ульями, сталкивая летавших за кормом пчел и не понимавших всего значения того, что для них делалось. Очень часто неблагодарные пчелы совершенно не понимали всего того, что для них делалось, и выражали между собой даже неудовольствие на деятельность трутней.

На другой день трутни вступили в отправление своих обязанностей. Снаружи казалось, что они делают всё то же. Но это только казалось непонимающим. У них шла важная и трудная работа. Вот выписка из дневника одного из главных деятелей: "Я избран единогласно учредителем правильного полета рабочих. Обязанность моя очень трудна и сложна, я понимаю всю ее важность и потому, не жалея своих сил, стараюсь наилучшим образом исполнить ее; но одному это слишком трудно, и потому я пригласил себе в помощники А., тем более что двоюродный [брат] моей тетки просил меня поместить его. Так же я поступил и относительно Б. и Д. и Г. Им тоже нужны будут помощники, так что всех нас в нашем департаменте будет тридцать шесть или тридцать восемь человек. Я заявил в совете о том, что нам для нашей деятельности необходимы два сота с медом. Постановление об этом прошло единогласно, и мы тотчас вступили в исправление своих должностей, ночь же провели на сотах и ели мед. Мед вкусу недурного; но можно надеяться, что при правильной деятельности вкус его еще усовершенствуется, если мой проект будет принят. На другой день я в общем собрании изложил свой проект: Господа, сказал я, нам необходимо обдумать прежде все те мероприятия, при которых нам возможно будет выработать те начала, на которых мы можем составить проект программы наших действий. Мнения разделились. Дебе старший, председательствующий в совете, предложил голосование. Но вопрос о голосовании оказался недостаточно уясненным, и решено было избрать комиссию, предложив ей разработать вопрос о голосовании и представить к следующему заседанию".

Так же усердно работали и другие деятели, и улей благодаря их трудам благоденствовал все более и более. Каждый день правители-трутни вылетали, кружились, обсуждая и решая важные государственные вопросы, и по ночам возвращались в улей, облепляя соты и подкрепляя свои силы заготовленным для них медом. - Благоденствие как их, так и всего улья было полное. Произошла, правда, небольшая пертурбация, состоящая в том, что часть рабочей пчелы нашла нужным вдруг почему-[то] вылететь с маткой из улья и повиснуть на суку рябины. И такое самовольное действие пчел могло бы нарушить влияние трутней, если бы они не догадались в то самое время, как совершался этот полет, предписать его, так чтобы пчелы не могли думать, что они сделали это по своей воле и без высшего указания правителей. Отроившиеся пчелы были признаны изгнанниками, оставшиеся же в улье пчелы продолжали по-прежнему повиноваться и заботиться о содержании своих правителей. Но к концу августа стали проявляться признаки возмущения. Однажды трутни после пролета явились в соты и, к удивлению, нашли соты занятыми рабочей пчелой, которая не пустила их. Они с негодованием удалились и полетели в другие ульи. Но в других ульях было то же. Их не пускали. Очевидно, погибало все. Трутни сделали последнюю попытку, влетели в свой улей, но пчелы не пустили их наверх, а сбили вниз, где было холодно и не было корма. И так было и на другой, и на третий день. Трутни худели, высыхали и помирали один за другим; ни один из них не унизился до работы для своего пропитания.

Пчелы что-то делали, гудели наверху на сотах, но, как говорят историки-трутни, очевидно погибали в анархии, лишившись своих руководителей.

Неповиновение пчел трутням погубило их. Они погибли. Этим кончалась история улья с лубочной крышкой, написанная трутнями.

История, написанная пчелой, не сходилась с этой историей. В истории, написанной пчелой, значилось, что жизнь улья началась с ранней весны, когда улей был выставлен на солнце, и пчела тотчас же, опорожнившись, полетела на цветущую вербу и, жужжа, осыпала ее, собирая с цветов пергу на лапки и мед в желудки. Жизнь пчелы, по описанию пчелиного историка, была неперестающей радостью труда. Не переставая расцветали одни цветы за другими и на яблонях, и на кустах, и на полях, и наслаждение трудом соединялось с наслаждением цветущей природой. В улье быстро росли хорошо питаемые черви и рабочих пчел, и трутней, и матки, и наполнились ячейки душистым медом. Было так всего много и так богато, что нужно было найти новое место, и пчелы выпустили на свет трутней, из которых им только один на время был нужен для оплодотворения новой матки, и выкормили на всякий случай трех маток, хотя им нужна была только одна. Наступило самое важное время — необходимость разделиться от слишком большого размножения. Работа в это время шла усиленная. И в это-то время появились трутни и стали после полдня трубя летать над ульями. Пчелы и не знали и не думали о том, какое значение приписывали себе трутни, но допускали их праздность и обжорство, потому что думали, во 1-х, что один из них понадобится, во 2-х, потому что всего было много и можно было не жалеть добро даже для праздных и ненужных трутней. Вот что в то самое время, когда трутни думали, что управляют пчелами, писала одна пчела в своих записках: "Расходились нынче наши господа. Трубили и кружились без толку над ульями часа четыре и много мешали народу работать. Часа в четыре только убрались. Измучались все, ничего не делая, и тотчас же принялись жрать. Ну да бог с ними. Хватит и на них. Скучно только, что мешают работать".

В конце мая совершилось великое событие: пчелы отпустили старую матку в новое царство, сами же остались с новой оплодотворенной царицей, которая тотчас же стала класть яйца. Зацвела липа, и надо было и кормить детву и, пользуясь коротким цветением, запасать мед на зиму. Цвет был сильный, не омытый дождем, и пчелы набрали много, но и на зиму нужно было много. Трутни же, приписывая себе несвойственное им значение, думая, что они нужны, продолжали пожирать заготовленное рабочими. Так шло некоторое время, но требования внутренние стали более обильны, цвет кончился, остались одни репьи, и, не сговариваясь, не решая ничего, пчелы единовременно все перестали пускать трутней к меду, стали сбивать их и даже подсекать дерзких и ненужных. Трутни все были уничтожены, но улей не только не погиб, но в самом цветущем состоянии приготовился к зиме. Наступила зима, пчелы затихли, сели на места, поддерживая тепло в детях, и дожидались опять весны и опять радости жизни.

ПРОЕЗЖИЙ И КРЕСТЬЯНИН

В крестьянской избе. Старик проезжий сидит на коннике и читает книгу. Хозяин, вернувшись с работы, садится за ужин и предлагает проезжему. Проезжий отказывается. Хозяин ужинает. Отужинав, встает, молится и подсаживается к старику.

Крестьянин. По какому, значит, случаю?..

Проезжий. (снимает очки, кладет книгу). Поезда нет, только завтра пойдет. На станции тесно. Попросился у бабы и у твоей переночевать. Она и пустила.

Крестьянин. Что ж, ничего, ночуй.

Проезжий. Спасибо. Ну, что ж, как по теперешнему времени живете?

Крестьянин. Какая наша жизнь? Самая плохая!

Проезжий. Что ж так?

Крестьянин. А оттого так, что жить не при чем. Такая наша жизнь, что надо бы хуже, да некуда! Вот у меня девять душ, все есть хотят, а убрал шесть мер, вот и живи тут. Поневоле в люди пойдешь. А пойдешь наниматься, цены сбиты. Что хотят богатые, то с нами и делают. Народа размножилось, земли не прибавилось, а подати, знай, прибавляют. Тут и аренда, и земские, и поземельные, и мосты, и страховка, и десятскому, и продовольственные — всех не перечтешь, и попы, и бары. Все на нас ездят, только ленивый на нас не ездит.

Проезжий. А я думал, что мужички нынче хорошо жить стали.

Крестьянин. Так-то хорошо жить стали, что по дням не емши сидят.

Проезжий. Я потому думал, что очень уж деньгами швырять стали.

Крестьянин. Какими деньгами швырять стали? Чудно ты говоришь. Люди с голоду помирают, а он говорит: деньгами швыряются.

Проезжий. А как же, по газетам видать, что в прошлом году на 700 миллионов, — а миллион ведь это тысяча тысяч рублей, — так на 700 миллионов вина мужички выпили.

Крестьянин. Да разве мы одни пьем? Погляди-ка, как ее попы окалызывают, за первый сорт. А бары-то тоже к спуску не дают.

Проезжий. Всё это малая часть, большая часть на мужиков приходится.

Крестьянин. Так что же, и пить уже ее не надо?

Проезжий. Нет, я к тому, что если на вино в год дуром 700 миллионов швыряют, так, значит, еще не так плохо живут. Шутка ли — 700 миллионов — и не выговоришь.

Крестьянин. Да как же без ней-то? Ведь не нами заведено, не нами и кончится; и престол, и свадьбы, и поминки, и магарычи: хочешь не хочешь — нельзя без ней. Заведено.

Проезжий. Есть же люди, что не пьют. А живут же. Хорошего ведь в ней мало.

Крестьянин. Чего хорошего, акромя плохого!

Проезжий. Так и не надо бы пить ее.

Крестьянин. Да пей, не пей, всё равно жить не при чем. Земли нет. Была бы земля, всё бы жить можно, а то нет ее.

Проезжий. Как нет ее? Мало ли ее? Куда ни погляди, везде земля.

Крестьянин. Земля-то земля, да не наша! Близок локоть, да не укусишь!

Проезжий. Не ваша? Чья же она?

Крестьянин. Чья? Известно чья. Вот он, толстопузый черт, захватил 1700 десятин, сам один, и всё ему мало, а мы уже и кур перестаем держать — выпустить некуда. Впору и скотину переводить. Кормов нету. А зайдет на его поле теленок али лошадь — штрах, продавай последнее, ему отдавай.

Проезжий. Да на что же ему земли-то столько?

Крестьянин. На что ему земля? Известно на что: сеет, убирает, продает, денежки в банку кладет.

Проезжий. Да где же ему такую палестину вспахать да убрать?

Крестьянин. Точно ты махонький. На то у него деньги, наймет рабочих, они и пашут и убирают.

Проезжий. Рабочие-то, я чай, тоже из ваших?

Крестьянин. Которые наши, которые чужие.

Проезжий. Да ведь всё же из крестьян?

Крестьянин. Известно, из нашего же брата. Кто же, акромя мужика, работает? Известно, мужики же.

Проезжий. А кабы не шли к нему мужики на работу...

Крестьянин. Ходи не ходи, всё равно не даст. Будет пустовать земля, а дать — не даст. Собака на сене, сама не ест, другим не дает.

Проезжий. Да как же он свою землю убережет? Ведь, я чай, верст на пять? Где же ему поспеть укараулить?

Крестьянин. Чудно ты говоришь. Он на боку лежит, брюхо отращивает, на то у него сторожа.

Проезжий. А сторожа-то, гляди, опять из ваших?

Крестьянин. А то из каких же, известно из наших же.

Проезжий. Значит, мужики сами для господ землю обрабатывают, да еще сами ее от себя караулят?

Крестьянин. Как же быть-то?

Проезжий. А так и быть, что не ходить к нему на работу, да и в сторожа не наниматься, тогда бы земля вольная была. Земля божья и люди божьи, паши, сей, убирай, кому нужно.

Крестьянин. Забастовку, значит? На это, брат, у них солдаты есть. Пришлют солдат — раз, два, пали — кого расстреляют, а кого заберут. С солдатами разговор короткий.

Проезжий. Да ведь солдаты тоже из ваших? Зачем же за они своих стрелять будут?

Крестьянин. А то как же, на то присяга.

Проезжий. Присяга? Это что же присяга?

Крестьянин. Аль ты не русский? Присяга — одно слово присяга.

Проезжий. Клянутся, значит?

Крестьянин. А то как же? На кресте, евангелии присягают за престол-отечество живот положить должен.

Проезжий. А на мой разум, не надо бы этого делать.

Крестьянин. Чего не надо бы?

Проезжий. Присягать не надо.

Крестьянин. Как же не надо, когда в законе положено?

Проезжий. Нет, в законе нет этого. В законе Христовом прямо запрещено: не клянись, говорит, вовсе.

Крестьянин. Ну? Как же попы-то?

Проезжий (берет книгу, раскрывает, ищет и читает:) "Вам сказано: держи клятвы, а я говорю — не клянись вовсе. Но да будет слово валю "да, да", "нет, нет", а что сверх этого, то от лукавого" (Мф. гл. V, ст. 33, 38). Значит, по Христову закону нельзя клясться.

Крестьянин. А не будут присягать, и солдат не будет.

Проезжий. А на что же их, солдат-то?

Крестьянин. Как на что? А как если на нашего царя да чужие цари пойдут, как же тогда?

Проезжий. Сами цари ссорятся, сами пускай и разбираются.

Крестьянин. Ну! Да как же так?

Проезжий. А так, что кто в бога верит, тот, что ему ни говори, убивать людей не станет.

Крестьянин. Почему же поп в церкви указ читал, что война объявилась, чтоб запасные собирались?

Проезжий. Про это не знаю, а знаю, что в заповедях — в 6-й прямо сказано: не убий. Запрещено, значит, человеку человека убивать.

Крестьянин. Это, значит, дома. А на войне-то как же без этого? Враги, значит.

Проезжий. По Христову евангелию врагов нету, всех любить ведено. (Раскрывает евангелие и ищет.)

Крестьянин. Ну-ка, почитай!

Проезжий (читает). "Вы слышали, что сказано древним: не убивай; кто же убьет, подлежит суду. А я говорю вам, за что всякий гневающийся на брата подлежит суду". Еще сказано: "Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас" (Мф. гл. V, ст. 43, 44).

(Продолжительное молчание.)

Крестьянин. Ну, а подати как же? Тоже не отдавать?

Проезжий. Уж это как сам знаешь. Если у тебя самого дети голодные, так известное дело, прежде своих накормить.

Крестьянин. Так, значит, вовсе и солдат не надо?

Проезжий. А на кой их ляд? Миллионы да миллионы с вас же собирают, шутка ли прокормить да одеть ораву такую. Близу миллионов дармоедов этих, а польза от них только та, что вам же земли не дают да вас же стрелять будут.

Крестьянин (вздыхает и качает головой). Так-то так. Да кабы все сразу. А то упрись один или два, застрелят или в Сибирь сошлют, только и толков будет.

Проезжий. А есть люди и теперь, и молодые ребята, поодиночке, а стоят за божий закон, в солдаты не идут: не могу, мол, по Христову закону быть убийцей. Делайте, что хотите, а ружья в руки не возьму.

Крестьянин. Ну и что же?

Проезжий. Сажают в арестантские — сидят там, сердешные, по три, по четыре года. А сказывают, там хорошо им, потому начальство тоже люди, уважают их. А других и вовсе отпускают — говорят: не годится, слаб здоровьем. А он косая сажень в плечах, а не годится, потому — боятся принять такого, он другим расскажет, что солдатство против закона божеского. И отпускают.

Крестьянин. Ну?

Проезжий. Бывает, что отпускают, а бывает, что и помирают там. Да и в солдатах помирают, да еще калечат — кто без ноги, без руки...

Крестьянин. Ну и прокурат же ты малый. Хорошо бы так, да не выйдет так дело.

Проезжий. Отчего не выйдет?

Крестьянин. А оттого...

Проезжий. От чего от того?

Крестьянин. Оттого, что начальству власть дадена.

Проезжий. Да ведь власть-то у начальства только оттого, что вы его слухаете. А не слушайте начальства, и не будет и власти.

Крестьянин (качает головой). И чудно ты говоришь. Как же без начальства? Без начальства никак невозможно.

Проезжий. Известно дело, невозможно. Да только кого ты начальством считать будешь: исправника али бога? Кого хочешь слушать: исправника или бога?

Крестьянин. Да это что и говорить. Больше бога не будешь. Первое дело — по-божьи жить.

Проезжий. А коли по-божьи жить, так бога и слушать надо, а не людей. А будешь по-божьи жить, не станешь с чужой земли людей сгонять, не станешь в десятских, старостах ходить, подати отбирать, не пойдешь в стражники, в урядники, а пуще всего в солдаты не пойдешь, не будешь обещаться людей убивать.

Крестьянин. Так как же попы долгогривые-то? Им видать, что не по закону, а что ж они не учат, как должно?

Проезжий. Об этом не знаю. Они свою линию ведут, а ты свою веди.

Крестьянин. То-то долгогривые черти.

Проезжий. Это напрасно: что других осуждать. Надо каждому самому об себе помнить.

Крестьянин. Это как есть.

(Долгое молчание. Крестьянин покачивает головой и усмехается.)

Крестьянин. Это, значит, ты к тому, что если дружно взяться всем сразу, — напором, значит, — так и земля наша будет и податей не будет?

Проезжий. Нет, брат, не к тому я говорю. Не к тому я говорю, что по-божьи жить, так и земля наша будет и податей платить не станем, а к тому говорю, что жизнь наша плохая только оттого, что сами плохо живем. Жили бы по-божьи, и плохой жизни бы не было. О том, какая была бы наша жизнь, если бы по-божьи жили, — один бог знает, а только то верно, что плохой жизни не было бы. Сами пьем, ругаемся, деремся, судимся, завиствуем, ненавидим людей, закона божьего не принимаем, людей осуждаем: то толстопузые, то долгогривые, а помани нас денежками, мы готовы на всякую службу идти: и в сторожа, и в десятские, и в солдаты, и своего же брата разорять, душить и убивать готовы. Сами живем по-дьявольски, а на людей жалуемся.

Крестьянин. Это верно. Да только трудно, уж как трудно! Другой раз и не стерпишь.

Проезжий. А для души терпеть надо.

Крестьянин. Это как есть! Оттого и плохо живем, что про бога забываем.

Проезжий. То-то и дело. Оттого и жизнь плохая. А то глядишь, забастовщики говорят: дай вот этих да вот этих господ да богачей толстопузых перебьем, — всё от них, — и жизнь наша хорошая будет. И били и бьют, а пользы всё нет никакой. Тоже и начальство: дай только, говорит, сроку, перевешаем да переморим по тюрьмам тысячу, другую народа, устроится жизнь хорошая. А глядишь, жизнь только всё хужеет.

Крестьянин. Да это как есть. Разве можно не судом, надо по закону.

Проезжий. Вот то-то и дело. Одно из двух: либо богу служи, либо дьяволу. Хочешь дьяволу — пьянствуй, ругайся, дерись, ненавиствуй, корыстовайся, не божьего закона слушайся, а людского, — и жизнь будет плохая; а хочешь служить богу, — его одного слухай: не то, что грабить или убивать, а никого не осуждай, не ненавиствуй, не влипай в худые дела, и не будет плохой жизни.

Крестьянин (вздыхает). Хорошо ты, старичок, сказываешь, дюже хорошо, только мы мало слухаем. Ох, кабы побольше так наставляли нас, другое бы было. А то придут из города, тоже свое болтают, как дела исправить, болтают хлестко, а слушать нечего. Спасибо, старичок. Речи твои хорошие. Где же ложиться будешь? На печке, что ль? Баба подстелет.

Л. Толстой.

12-го октября 1909 г.

ЕДИНСТВЕННОЕ СРЕДСТВО

И так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди,
так поступайте и вы с ними, ибо в этом закон и пророки.
Мф. VII, 12

I

Рабочего народа во всем мире больше миллиарда, тысячи миллионов людей. Весь хлеб, все товары всего мира, всё, чем живут и чем богаты люди, всё это делает рабочий народ. Но и пользуются всем тем, что он производит, не он, а правительство и богачи. Рабочий же народ живет в постоянной нужде, невежестве, неволе и презрении у тех самых, кого он одевает, кормит, обстраивает и обслуживает.

Земля отнята у него и считается собственностью тех, кто на ней не работает; так что, для того, чтобы кормиться с нее, рабочий должен делать всё то, что от него требуют владельцы земли. Если же рабочий уходит с земли и идет в прислуги, на заводы, фабрики, то попадает в неволю к богачам, у которых должен всю жизнь по 10, 12 и 14 и больше часов работать чужую, однообразную, скучную и часто губительную для жизни работу. Если же он и сумеет устроиться на земле или на чужой работе так, чтобы без нужды кормиться, то его не оставят в покое, а потребуют с него подати и, кроме того, еще самого на 3, 4, 5 лет возьмут в солдаты или заставят платить особые подати на военное дело. Если же он захочет пользоваться землею, не платя за нее, или устроить стачку и захочет помешать другим рабочим занять его место, или откажется платить подати, то на него высылают войска, ранят и убивают его и силой заставляют работать и платить по-прежнему.

Так что живут рабочие люди во всем мире не как люди, а как рабочий скот, которого заставляют вею жизнь делать то, что нужно не ему, а его угнетателям, и дают ему за это пищи, одежды и отдыха только ровно столько, сколько нужно, чтобы он, не переставая, работал. Та же малая часть людей, которая властвует над рабочим народом, пользуясь всем тем, что производит народ, живет в праздности и безумной роскоши, бесполезно и безнравственно тратя труды миллионов.

И так живут большинство людей во всем мире, не в одной России, а и во Франции, и в Германии, и в Англии, и в Китае, и в Индии, и в Африке — везде. Кто виноват в этом? И как поправить это? Одни говорят, что виноваты в этом те, кто, не работая на земле, владеют ею, и что надо отдать землю рабочему народу; другие говорят, что виноваты в этом богачи, владеющие орудиями труда, т. е. фабриками и заводами, и что надо, чтобы фабрики и заводы были собственностью рабочих; третьи говорят, что виновато всё устройство жизни и что надо совершенно изменить это устройство.

Правда ли это?

II

Лет пять тому назад, во время коронации Николая II, в Москве народу было обещано даровое угощение вином, пивом и закусками. Народ двинулся к тому месту, где раздавалось угощение, и сделалась давка. Передних сбили с ног задние, а задних давили еще задние, и ни те, ни другие, не видя того, что делалось впереди, толкали и давили друг друга. Слабых сбивали с ног сильные, а потом и сами сильные задыхались от тесноты и духоты, падали, и их топтали те, которых теснили сзади и которые не могли уже остановиться. И так до смерти надавили несколько тысяч человек старых и молодых, мужчин и женщин.

Когда всё кончилось, начали люди рассуждать о том, кто был виноват в этом. Одни говорили, что виновата полиция; другие говорили, что виноваты распорядители; третьи говорили, что виноват царь, устроивший глупую затею празднества. Всех винили, но только не самих себя. А казалось бы ясно, что были виноваты только те люди, которые из-за того, чтобы получить прежде других горсть пряников и кружку вина, лезли вперед, не обращая внимания на других, толкали и давили их.

Разве не то же самое с рабочим народом? Рабочие замучены, раздавлены, обращены в рабство только потому, что из-за ничтожных выгод они сами губят жизни свои и своих братьев. Рабочие жалуются на землевладельцев, на правительство, на фабрикантов, на войска.

Но ведь землевладельцы пользуются землями, правительство собирает подати, фабриканты распоряжаются рабочими, и войска подавляют стачки только потому, что сами рабочие не только помогают землевладельцам, правительству, фабрикантам, войскам, но сами делают всё то, на что жалуются. Ведь если землевладелец может пользоваться тысячами десятин земли, не обрабатывая ее сам, то только потому, что рабочие из-за своих выгод идут и работать к нему, и служить у него сторожами, объездчиками, приказчиками. Точно так же и подати собираются правительством с рабочих только потому, что сами рабочие, льстясь на жалование, собираемое с них же, идут в старосты, старшины, сборщики, полицейские, таможенные, пограничную стражу, т. е. помогают правительству делать то, на что они жалуются. Жалуются еще рабочие на то, что фабриканты убавляют плату и заставляют всё больше и больше часов работать; но и это делается только потому, что сами рабочие сбивают цены друг у друга и, кроме того, нанимаются к фабрикантам в приемщики, надсмотрщики, сторожа, старшие рабочие и обыскивают, штрафуют и всячески в пользу своего хозяина притесняют своего брата.

Жалуются, наконец, рабочие на то, что на них высылают войска, если они хотят владеть землею, которую считают своею, не платят подати или устраивают стачки.

Но ведь войска — это солдаты, а солдаты — это сами рабочие, которые, кто из выгоды, а кто из страха, поступают в военную службу и дают противное и совести, и признаваемому ими закону бога клятвенное обещание убивать всех тех, кого велит им убивать начальство.

Так что все бедствия рабочих производят они сами.

Стоит им только перестать помогать богачам и правительству, и все их бедствия уничтожатся сами собой.

Отчего же они продолжают делать то, что губит их?

III

Две тысячи лет тому назад стал известен людям закон бога о том, что должно поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой, или, как он выражен у китайского мудреца Конфуция, — не делать другим того, чего не хочешь, чтобы тебе делали.

Закон этот прост, понятен всякому человеку и очевидно дает наибольшее доступное людям благо. И потому казалось бы, что как только люди узнали этот закон, им надо бы сейчас же, на сколько возможно, самим исполнять его и все силы употреблять на то, чтобы обучать этому закону и приучать к исполнению его молодые поколения.

Так поступать, казалось, должны бы были уже давно все люди, так как закон этот почти одновременно был высказан и Конфуцием, и еврейским мудрецом Гилелем, и Христом.

В особенности, казалось бы, должны были поступать так люди нашего христианского мира, признающие главным божественным откровением то евангелие, в котором прямо сказано, что в этом законе весь закон и пророки, т. е. всё нужное людям учение.

А между тем прошло почти 2000 лет, и люди не только не исполняют этого закона и не учат ему детей, но большею частью и сами не знают его, а если и знают, считают его или ненужным, или неисполнимым.

Сначала это кажется странным, но когда подумаешь о том, как жили люди до открытия этого закона и как долго они жили так, и о том, как несогласен этот закон с сложившейся жизнью человечества, то начинаешь понимать, отчего это случилось.

Случилось это оттого, что пока люди не знали закона о том, что для блага всех каждому должно делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали, каждый человек старался для своей выгоды забрать себе как можно больше власти над другими людьми. Забрав же такую власть, каждый для того, чтобы беспрепятственно пользоваться ею, должен был в свою очередь покоряться тем, которые были сильнее его, и помогать им. Эти же сильные должны были в свою очередь покоряться тем, которые были сильнее их, и помогать им.

Так что в обществах, не знавших закона о том, чтобы поступать с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобою, всегда малое число людей властвовало надо всеми остальными.

И потому понятно, что когда закон этот был открыт людям, то властвующее над остальными малое число не только не пожелало для себя принять этот закон, но и не могло желать, чтобы люди, над которыми оно властвовало, узнали и приняли его.

Малое число властвующих людей знало и знает очень хорошо, что власть его держалась и держится только на том, что все те, над кем оно властвовало, постоянно борются между собою, стараясь подчинить себе друг друга. И потому употребило и всегда употребляет теперь все зависящие от него средства, чтобы скрыть существование этого закона от подчиненных.

Скрывают они этот закон не тем, что отрицают его, что и невозможно, так закон ясен и прост, — а тем, что выставляют сотни, тысячи других законов, признавая их более важными и обязательными, чем закон о делании другому того, что хочешь, чтобы тебе делали.

Одни из этих людей — жрецы — проповедуют сотни церковных догматов, обрядов, жертвоприношений, молитвословий, не имеющих ничего общего с законом о том, чтобы поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой, — выдавая их за самые важные законы бога, неисполнение которых влечет за собой вечную погибель. Другие — правители — усвоив придуманное жрецами учение и принимая его за закон, устанавливают на основании его уже прямо противоположные закону взаимности государственные постановления и под угрозой наказания требуют от всех людей исполнения их.

Третьи, наконец, — ученые и богатые, — не признавая ни бога, ни какого-либо обязательного закона его, учат тому, что есть только наука и ее законы, которые они, ученые, открывают, а богатые знают, и что для того, чтобы всем стало хорошо, нужно посредством школ, лекций, театров, концертов, галлерей, собраний научиться той самой праздной жизни, которою живут ученые и богатые, и тогда будто бы само собою уничтожится всё то зло, от которого страдают рабочие.

И те, и другие, и третьи не отрицают самого закона, но выставляют рядом с ним такое количество всякого рода богословских, государственных и научных законов, что среди них не только становится незаметным, но совершенно исчезает тот простой, ясный и всем доступный закон бога, исполнение которого несомненно избавляет большинство люден от их страданий.

Вот от этого-то и произошло и происходит то удивительное дело, что рабочие люди, задавленные правительством и богачами, продолжают поколения за поколениями губить свои жизни и жизни своих братьев и, прибегая для облегчения своего положения к самым сложным, хитрым и трудным средствам, как молитвы, жертвоприношения, покорное исполнение государственных требований, союзы, кассы, собрания, стачки, революции, не прибегают только к тому единственному средству — исполнению закона бога, — которое наверное избавляет их от их бедствий.

IV

"Но неужели в таком простом и коротком изречении о том, что людям надо поступать о другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, заключается весь закон бога и всё руководство жизни человеческой?" — скажут люди, привыкшие к сложности и запутанности богословских, государственных и научных рассуждений.

Таким людям кажется, что закон бога и руководство жизни человеческой должно выражаться в пространных, сложных теориях и потому не может быть всё выражено в таком кратком и простом изречении.

Действительно, закон о том, чтобы делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали, очень короток и прост, но именно эта-то краткость и простота его и показывают то, что это закон истинный, несомненный, вечный и благой, закон бога, выработанный тысячелетней жизнью всего человечества, а не произведение одного человека или одного кружка людей" называющего себя церковью, государством или наукой.

Богословские и научные рассуждения о падении первого человека, об его искуплении, о втором пришествии, или государственные и научные рассуждения о парламентах, верховной власти, о теории наказания, собственности, ценности, о классификации наук, естественном подборе и т. п. могут быть очень остроумны и глубокомысленны, но всегда доступны только малому числу людей. Закон же о том, чтобы поступать с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобой, доступен всем людям без различия породы, веры, образования, даже возраста.

Кроме того, богословские, государственные, научные рассуждения, считаясь истиной в одном месте и в одно время, считаются ложью в другом месте и в другое время; закон же о том, чтобы поступать с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобой, везде, где только известен, одинаково считается истиной и не может перестать быть истиной для тех, кто раз узнал его

Главное же различие этого закона от всех других и главное его преимущество то, что все законы богословские, государственные, научные — не только не умиротворяют людей и не дают им блага, но часто именно они-то и производят величайшую вражду и страдания.

Закон же о том, чтобы делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали, или не делать другим, чего не хочешь, чтобы тебе делали, не может произвести ничего, кроме согласия и блага. И потому выводы из этого закона бесконечно благодетельны и разнообразны, определяя все возможные отношения людей между собою и везде заменяя разногласие и борьбу согласием и взаимным служением. Только бы люди, освободившись от обманов, скрывающих от них этот закон, признали бы обязательность его и стали разрабатывать все применения его к жизни, и явилась бы отсутствующая теперь, общая для всех людей и самая важная в мире наука о том, как должны разрешаться на основании этого закона все столкновения как отдельных людей между собою, так и отдельных лиц с обществом. А была бы основана эта отсутствующая теперь наука, разрабатывалась бы она, и обучались бы ей все взрослые и дети, как теперь они обучаются вредным суевериям и часто бесполезным или вредным наукам, то изменилась бы и вся жизнь людей и в том числе и те тяжелые условия жизни, в которых живет теперь огромное большинство их.

V

В библейском предании говорится, что бог дал еще гораздо прежде закона о неделании другим того, что не хочешь, чтобы тебе делали, — свой закон людям.

В законе этом была заповедь: "не убий". Заповедь эта для своего времени была так же значительна и так же плодотворна, как и позднейшая заповедь о делании другим того, что хочешь, чтобы тебе делали, но с нею случилось то же, что в с этой позднейшей заповедью. Она не была прямо отвергнута людьми, но так же, как и позднейшая заповедь взаимности, затеряна среди других правил и постановлений, признанных одинаково или еще более важными, чем закон о ненарушимости жизни человеческой. Если бы эта заповедь была одна, и Моисей, до преданию, принес бы на скрижалях, как единый закон бога, только два слова "не убий", люди должны бы были признать ничем не заменимую обязательность исполнения этого закона. А признай только люди этот закон главным и единственным законом бога и строго исполняй его, хоть так же строго, как некоторые исполняют теперь празднование субботы, почитание икон, причащение, неядение свинины и т. п., то изменилась бы вся жизнь человеческая, не были бы возможны ни войны, ни рабство, ни отнятие земли богатыми от бедных, ни обладание произведениями труда многих, потому что всё это держится только на возможности или на угрозе убийства.

Так бы было, если бы закон "не убий" был признан единственным законом бога. Когда же, наравне с этим законом, были признаны столь же важными заповеди о дне субботнем, о непроизнесении имени бога и другие, то естественно возникли и еще новые постановления жрецов, признанные также одинаково важными, и единый величайший закон бога: "не убий", который изменял всю жизнь людей, потонул среди них и стал не только не всегда обязательным, но найдены были случаи, когда можно было поступать совершенно противно ему, так что закон этот и до сего дня не получил свойственного ему значения.

То же самое случилось и с законом о том, чтобы поступать с другими так же, как хочешь, чтобы поступали с тобой.

Так что главное зло, от которого страдают люди, уже давно не в том, что они не знают истинного закона бога, а в том, что люди, которым невыгодно знание всеми и исполнение истинного закона, будучи не в силах уничтожить или опровергнуть его, придумывают "постановление на постановление, правило на правило", как говорит Исайя, и выдают их за столь же или еще более обязательные законы, чем истинные законы бога. И потому единственное, что нужно теперь для избавления людей от их страданий, это то, чтобы они освободились от всех богословских, государственных и научных рассуждений, выдаваемых за обязательные законы жизни, и, освободившись, естественно признали для себя более обязательным, чем все другие постановления и законы, тот истинный, вечный закон бога, который уже известен им и дает не некоторым только, но всем людям наибольшее возможное в общественной жизни благо.

VI

"Но, — скажут некоторые, — как ни справедлив сам по себе закон о том, чтобы делать другим только то, что хочешь, чтобы тебе делали, он не может быть один применен ко всем случаям жизни. Признай только люди этот закон обязательным всегда, без всяких исключений, они должны будут признать недопустимым употребление всякого насилия одних людей над другими, так как ни один человек не желает того, чтобы над ним было произведено насилие. А без насилия над некоторыми людьми не может быть обеспечена личность, не может быть ограждена собственность, не может быть защищено отечество, не может быть поддержан существующий порядок".

Бог говорит людям: "Для того, чтобы вам всем везде и всегда было хорошо, исполняйте мой закон о том, чтобы делать другим то, что хотите, чтобы вам делали".

Люди же, устроившие известный порядок в 1901 году в Англии, Германии, Франции, России, говорят: "Как бы не было хуже от того, что мы станем исполнять закон бога, данный нам для нашего блага".

Закон, составленный собранием людей, как бы он ни был странен и какими бы плохими людьми он ни был составлен, — мы принимаем и не боимся исполнять; а закон, не только согласный с разумом и совестью, но прямо выраженный в книге, которую мы признаем откровением бога, мы боимся исполнять: как бы не случилось от этого худого? не произошел бы беспорядок?

Разве не очевидно, что люди, говорящие и думающие так, говорят не о порядке, а о том беспорядке, в котором они живут и который для них выгоден?

Порядок по их мнению — это такое положение, при котором они могут поедать жизни других людей; беспорядок же — это то, когда поедаемые люди желают, чтобы их перестали есть.

Такие рассуждения показывают только то, что люди малого числа властвующих чувствуют, большей частью бессознательно, что признание закона о делании другим того, что хочешь, чтобы тебе делали, и исполнение его людьми не только разрушает их выгодное общественное положение, но и обличает всю их безнравственность и жестокость. Люди эти не могут рассуждать иначе.

Но рабочим, согнанным с земли, задавленным податями, загнанным на каторжную работу фабрик, переделанным в рабов — солдат, которые мучают самих себя и своих братьев, пора понять, что только вера в закон бога и исполнение его избавят их от их страданий.

Неисполнение этого закона и всё увеличивающиеся и увеличивающиеся от этого бедствия сами толкают их к этому. Рабочим уже пора почувствовать, что спасение их только в этом, что стоит им только начать исполнять закон взаимности, и положение их тотчас же улучшится, — улучшится в той мере, в которой будет увеличиваться число людей, поступающих с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними.

И это не слова, не отвлеченные рассуждения, как религиозные, государственные, социалистические, научные теории, а действительное средство освобождения.

Рассуждения и обещания богословские, государственные и научные сулят блага рабочим, одни на том свете, другие на этом, но в далеком будущем, когда сгниют кости тех, которые живут и страдают теперь; исполнение же закона о делании другим того, что хочешь, чтобы тебе делали, сейчас же несомненно улучшает положение рабочих.

Если бы все рабочие и не видели ясно того, что работами на землях капиталистов и на их фабриках они дают капиталистам возможность пользоваться произведениями труда своих братьев и потому нарушают этим закон взаимности, или если бы и видели, но по нужде не имели бы сил отказаться от такой работы, то все-таки воздержание от таких работ, хотя и некоторых, затруднив капиталистов, улучшило бы сейчас же общее положение рабочих. Воздержание же от прямого участия в деятельности капиталистов и правительства в должностях надсмотрщиков, приказчиков, сборщиков податей, таможенных и других, явно противных закону взаимности, еще более улучшило бы положение рабочих, если бы даже и не все были в силах воздержаться от такой деятельности. Отказ же рабочих от участия в войсках, имеющих целью убийство, — поступок, самый противный закону взаимности, — в последнее время всё чаще и чаще направляемых против рабочих, уже совершенно изменил бы к лучшему всё положение рабочих.

VII

Закон бога не потому закон бога, что он, как всегда уверяют жрецы про свои законы, чудесным образом произнесен самим богом, а потому, что он безошибочно и очевидно указывает людям на тот путь, идя по которому они наверное избавляются от своих страданий и наверное получают наибольшее внутреннее — духовное и внешнее — телесное благо и получают не одни какие-либо избранные, а все люди без всякого исключения.

Таков закон бога о том, чтобы поступать с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Он показывает людям, что, исполняя его, они наверное получают внутреннее духовное благо сознания согласия с волей бога и увеличения любви в себе и в других, и вместе с тем и в общественной жизни наибольшее доступное им верное благо; отступая же от него, наверное ухудшают свое положение.

В самом деле, всякому человеку, не участвующему в борьбе людей между собою, но наблюдающему жизнь извне, очевидно, что борющиеся между собой люди поступают совершенно так же, как игроки, отдающие свою верную, хотя и небольшую собственность за очень сомнительную возможность ее увеличения.

Улучшит ли свое положение рабочий, сбивший цену с работы товарищей или пошедший на службу к богачам, или поступивший на военную службу — так же сомнительно, как и то, что выиграет игрок, ставящий свою ставку.

Могут быть тысячи случайностей, по которым положение его останется таким же или станет еще хуже, чем было. То же, что его согласие работать дешевле или готовность служить капиталистам и правительству ухудшит хотя немного положение всех рабочих и его вместе с другими, это уже несомненно, так же несомненно, как и то, что игрок наверное лишается той ставки, которой он рискует.

Для человека, не участвующего в борьбе, но наблюдающего жизнь, очевидно, что как в азартных играх, лотереях, бирже наживаются только содержатели игорных домов, лотерей, маклерских контор, а разоряются все играющие, так и в жизни наживаются только правительства, богачи, вообще угнетатели; все же рабочие, которые в надежде улучшить свое положение отступают от закона взаимности, только ухудшают положение всех рабочих и потому и свое вместе со всеми.

Закон бога потому и закон бога, что он определяет положение человека в мире, показывая ему то лучшее, что он может сделать, находясь в этом положении, как для своей духовной, так и для плотской жизни.

"И не заботьтесь, — говорится в евангелии в объяснение этого закона, — и не говорите, что нам есть и что нам пить и во что одеться. Отец ваш небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите царствия божия и правды его, и всё это приложится вам". И это не слова, а разъяснение истинного положения человека в мире.

Если только человек делает то, чего хочет от него бог, исполняет его закон, то и бог сделает для него всё, что ему нужно. Так что закон о том, чтобы делать другому то, что ты хочешь, чтобы тебе делали, относится и к богу.

Для того, чтобы он делал для нас то, что мы хотим, мы должны делать для него то, чего он от нас хочет. Он же хочет от нас того, чтобы мы поступали с другими так же, как бы мы желали, чтобы поступали с нами.

Разница только в том, что то, чего он от нас хочет, нужно не для него, а для нас же, давая нам высшее доступное нам благо.

VIII

Рабочие должны сами очиститься для того, чтобы правительства и богачи перестали поедать их жизни.

Нечисть заводится только на грязном теле и питается чужим телом только до тех пор, пока оно нечисто. И потому для избавления рабочих от их бедствий есть только одно средство: очищение себя. Для очищения же себя нужно освобождение от суеверий богословских, государственных и научных в вера в бога и закон его.

В этом единственное средство избавления.

А то встречаешь или цивилизованного, или простого, малограмотного рабочего. Оба полны негодования против существующего порядка вещей. Цивилизованный рабочий не верит ни в бога, ни в закон его, но знает Маркса, Лассаля, следит за деятельностью Бебелей, Жоресов в парламентах и произносит прекрасные речи о несправедливости захвата земли, орудий труда, передачи имущества по наследству и т. п.

Необразованный же рабочий, хотя и не знает теорий и верит в троицу, искупление и т. п., но также возмущен против землевладельцев, капиталистов и считает неправильным всё существующее устройство. А дайте этим рабочим, ученому и неученому, возможность улучшить свое положение тем, чтобы, производя какие-либо предметы дешевле других, хотя бы это и разоряло десятки, сотни, тысячи собратьев, или возможность поступить к капиталисту на должность, дающую ему большое жалование, или купить землю и самому завести заведение с наемным трудом, и 999 из тысячи, не задумываясь, сделают это и будут защищать свои земельные права или права нанимателей часто еще ретивее, чем прирожденные землевладельцы и капиталисты.

О том же, что их участие в убийстве, т. е. военной службе, или в податях, назначенных на содержание войск, есть поступок не только нравственно дурной, но и самый губительный для их собратьев и для них же, — тот самый, который составляет основу их рабства, — об этом никто из них и не думает, и все или охотно дают подать на войско, или сами идут в солдаты, считая такой поступок совершенно естественным.

Разве возможно, чтобы из таких людей сложилось общество иное, чем то, которое существует теперь?

Рабочие обвиняют в своем положении жадность и жестокость землевладельцев, капиталистов, насильников; но ведь все, или почти все рабочие, без веры в бога и закон его, такие же, только маленькие или неудавшиеся, землевладельцы, капиталисты и насильники.

Деревенский малый, нуждаясь в заработке, приходит в город к земляку, живущему кучером у богатого купца, и просит пристроить его на место дворника, довольствуясь платой меньшею обыкновенной. Кучер уговаривает хозяина расчесть старого дворника и взять более выгодного молодого. Деревенский малый рад и готов поступить на место, но, придя на другой день, случайно слышит в дворницкой жалобы старика, лишившегося места и не знавшего, как прожить. Малому жалко старика, и он отказывается от места, не желая сделать другому человеку то, чего он не желал, чтобы сделали ему. Или крестьянин с большой семьей поступает на хорошо оплачиваемое место приказчика к богатому и строгому помещику. Новый приказчик чувствует свою семью обеспеченной, рад месту, но, вступив в должность, ему тотчас приходится брать штрафы с крестьян за упущенные в господские луга лошади, ловить баб, собирающих на топку сучья в хозяйском лесу, приходится уменьшать цены рабочих и заставлять их работать из последних сил. И поступивший на должность приказчика чувствует, что совесть его не позволяет ему заниматься этим делом, он отказывается и, несмотря на жалобы и укоры семьи, остается без места и занимается другим делом, дающим ему гораздо меньше. Или еще солдат, которого привели с ротой против бунтующих рабочих и велят стрелять в них, отказывается повиноваться и несет за это жестокие мучения. Все эти люди поступают так потому, что то зло, которое они делают другим, видно им, и сердце их прямо говорит им, что то, что они делают, нехорошо, противно закону бога о том, чтобы не делать другим, чего не хочешь, чтобы тебе делали. Но ведь если рабочий сбивает цену с работы и не видит тех, кому он делает зло, то зло, которое он этим делает своим и братьям, от этого не меньше. И если рабочий переходит на сторону хозяев и не видит и не чувствует того вреда, который он делает своим, то вред все-таки остается.

То же и с человеком, поступающим в военную службу и готовящимся, если это понадобится, убивать своих братьев. Если он не видит еще, поступая на службу, кого и как он будет убивать, учась стрелять и колоть, ему можно понять, что ему придется это делать. И потому для того, чтобы рабочие избавились от своего угнетения и рабства, им надо воспитать в себе религиозное чувство запрещения всего того, что ухудшает общее положение их братьев, хотя бы это ухудшение было и незаметно им. Им надо религиозно воздерживаться, как воздерживаются теперь люди от еды свинины, от скоромного в посты, от работы в воскресенье и т. п., во 1-х, от работы у капиталистов, если он только может прожить без этого; во 2-х, от предложения работы по более дешевой цене, чем она установилась; в 3-х, от улучшения своего положения переходом на сторону капиталистов, служением им; и, в 4-х, и главное, от участия в правительственном насилии — будет ли это полицейская, таможенная или общая военная служба,

Только таким религиозным отношением к форме своей деятельности могут освободиться рабочие от своего порабощения.Если же рабочий готов из выгоды или страха согласиться идти в организованные убийцы-солдаты, не чувствуя при этом угрызений совести, если он готов спокойно для увеличения своего благосостояния лишить заработка своего более нуждающегося собрата или из-за жалования перейти на сторону угнетателей, помогая им в их деятельности, — ему не на что жаловаться.

Каково бы ни было его положение, он сам его делает и сам не может быть ничем иным, как угнетенным или угнетателем.

И это не может быть иначе.

Не веря в бога и закон его, человек не может не желать получить для себя в своей короткой жизни как можно больше блага, не смотря на то, какие это будет иметь последствия для других. А как только все люди желают каждый себе как можно больше блага, не смотря на то, что будет от этого с другими, то неизбежно, какие бы ни вводились порядки, такие люди все сложатся в кучу с острым концом (конусом), вверху которой будут властвующие, а внизу угнетенные.

IX

В евангелии говорится, что Христос жалел людей за то, что они были изнурены и рассеяны, как овцы без пастыря.

Что бы он почувствовал и сказал теперь, увидав людей не только изнуренными и рассеянными, как овцы без пастыря, но миллиарды людей во всем мире, поколения за поколениями губящих самих себя в скотской работе, в одурении, невежестве, пороках, убивающих, мучающих друг друга, несмотря на то, что средство избавления от всех этих бед уже два тысячелетия тому назад дано им?

Ключ, отпирающий замок той цепи, которою скован рабочий народ, положен подле него, и ему стоит только взять ключ, отпереть цель и быть свободным. Но рабочие люди до сих пор не делают этого, а либо, ничего не предпринимая, предаются унынию, либо рвутся, обламывая себе плечи, в надежде прямо оборвать неразрывающуюся цепь, или, что еще хуже, поступают, как привязанное животное, когда оно бросается на того, кто хочет отвязать его, нападают на тех, которые показывают ему на тот ключ, которым отпирается замок его цепи.

Ключ этот есть вера в бога и закон его.

Только когда люди откинут те суеверия, в которых их старательно воспитывают, поверят в то, что закон о том, чтобы делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали, есть главный для нашего времени закон бога, поверят так, как верят теперь в празднование субботы, в соблюдение постов, в необходимость богослужений, причащений, в пятикратную молитву или в исполнение присяги и т. п., и, поверив так, будут исполнять этот закон прежде всех других законов и постановлений, — только тогда уничтожится рабство и бедственное положение и рабочих.

И потому рабочим самим надо прежде всего, не жалея старых привычек и преданий и не боясь гонений внешних от церкви и государства и внутренней борьбы с семейными, смело и решительно освобождаться от ложной веры, в которой их воспитывают, больше и больше выяснять себе и другим, в особенности молодым поколениям и детям, сущность истинной веры в бога и вытекающего из него закона взаимности и по мере сил следовать ему, хотя бы следование ему и представляло временную невыгоду.

Так должны поступать сами рабочие.

Люди же из властвующего меньшинства, которые, пользуясь трудом рабочих, приобрели все выгоды образования и потому могут ясно увидеть обманы, в которых держат рабочих, если они точно хотят служить рабочим, должны прежде всего и своим примером, и проповедью стараться освобождать рабочих от тех религиозных и государственных обманов, в которых они запутаны, а не делать того, что они делают теперь: оставляя, поддерживая и даже усиливая своим примером эти обманы, в особенности — главные, религиозные, предлагать в действительные и даже вредные лекарства, которые не только не избавляют рабочих от их бедствий, но только ухудшают их положение.

Скоро ли, когда н где это осуществится, никто не может сказать. Одно несомненно, что только это одно средство может освободить огромное большинство людей — всех рабочих — от их унижений и страданий.

Другого средства нет и не может быть.

Л. Толстой.

12 июля. Ясная Поляна.

Т.М. БОНДАРЕВ

Как бы странно и дико показалось утонченно образованным римлянам первой половины 1-го столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что неясные, запутанные, часто нелепые письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, в тысячу, в сотни тысяч раз больше читаться, больше распространены и больше влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла.

Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, описываемые в историях русской литературы, и произведет больше влияния на людей, чем все они, взятые вместе. А между тем я уверен, что это так будет. А уверен я в этом потому, что как ложных и никуда не ведущих и потому ненужных путей бесчисленное количество, а истинный, ведущий к цели и потому нужный путь только один, так и мыслей ложных, ни на что не нужных, бесчисленное количество, а истинная, нужная мысль, или скорее истинный и нужный ход мысли, только один, и этот один истинный и нужный ход мысли в наше время излагает Бондарев в своем сочинении с такой необыкновенной силой, ясностью и убеждением, с которой никто еще не излагал его. И потому все, кажущееся столь важным и нужным теперь, бесследно исчезнет и забудется, а то, что говорит Бондарев и к чему призывает людей, не забудется, потому что люди самой жизнью будут все больше и больше приводиться к тому, что он говорит.

Открытие всяких научных отвлеченных и научных прикладных, и философских, и нравственных, и экономических истин всегда совершается так, что люди ходят все более и более суживающимися кругами около этих истин, все приближаясь и приближаясь к ним, и иногда только слегка захватывая их, до тех пор, пока смелый, свободный и одаренный человек не укажет самой середины этой истины и не поставит ее на ту высоту, с которой она видна всем.

И это самое сделал Бондарев по отношению нравственно-экономической истины, которая подлежала открытию и уяснению нашего времени.

Многие говорили и говорят то же самое. Одни считают физический труд необходимым для здоровья, другие — для правильного экономического устройства, третьи — для нормального развития всесторонних свойств человека, четвертые считают его необходимым условием для нравственного совершенства человека. Так, например, один из величайших писателей Англии и нашего времени, почти столь же не оцененный культурной толпой нашего времени, как и наш Бондарев, несмотря на то, что Рёскин образованнейший и утонченнейший человек своего времени, т. е. стоящий на противоположном от Бондарева полюсе, — Рёскин этот говорит:

«Физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословием народа, которое не зарабатывает себе хлеба своими руками».

Многие ходят около этой истины и выговаривают ее с разными оговорками, как это делает Рёскин, но никто не делает того, что делает Бондарев, признавая хлебный труд основным религиозным законом жизни. И он делает это не потому (как это нам приятно думать), что он невежественный и глупый мужик, не знающий всего того, что мы знаем, а потому, что он гениальный человек, знающий то, что истина только тогда истина, когда она выражена не с урезками и оговорками и прикрытиями, а тогда, когда она выражена вполне.

Как истина о том, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым, выраженная так, что сумма углов в треугольнике бывает иногда приблизительно равна двум прямым, теряет всякий смысл и значение, так и истина о том, что человек должен работать своими руками, выраженная в виде совета, желательности, утверждения о том, что это может быть полезно с некоторых сторон и т. п., теряет весь свой смысл и свое значение. Смысл и значение эта истина получает только тогда, когда она выражена как непреложный закон, отступление от которого ведет за собой неизбежные бедствия и страдания и исполнение которого требуется от нас Богом или разумом, как выразил это Бондарев.

Бондарев не требует того, чтобы всякий непременно надел лапти и пошел ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего, ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой, главной, несомненной священной обязанностью и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим.

Лев Толстой

ТРУДОЛЮБИЕ И ТУНЕЯДСТВО
(из
«Круга чтения»)

«В поте лица твоего снеси хлеб твой, дондеже возвратишися в землю, от нее же взят».
(Бытия 3, 19)

Я от имени всех земледельцев пишу и ко всем, сколько есть вас в свете, не работающих хлеб для себя.

Ты, высший класс, тысячи книг написал. Мало ли там неуместного и даже вредного? И, несмотря на то, все они приняты, одобрены и обнародованы.

Мы же, низший класс, с своей стороны написали одну коротенькую, настоящую повесть, — это за все веки и вечности, — в защиту себя, а ты за один только недостаток красноречия и за худость почерка опровергнешь ее, — так уверяли меня многие. Это будет высшей степени обида для нас, — также, мне кажется, и для Бога.

Вся моя история состоит только в двух словах: во-первых, почему вы по первородной заповеди сами для себя своими руками хлеб не работаете, а чужие труды поедаете? Во-вторых, почему у вас ни в богословских, ни в гражданских и ни в каких писаниях хлебный труд и трудящийся в нем не одобряются, а донельзя унижаются?

На два круга разделяю я мир весь: один из них возвышенный и почтенный, а другой униженный и отверженный. Первый, богато одетый и за столом, сластями наполненным, в почтенном месте величественно сидящий, — это богатый, а второй — в рубище, изнуренный сухоядением и тягчайшими работами, с унижением и плачевным видом перед ним у порога стоящий — это бедные земледельцы. Истину слова моего подтверждает евангельская притча (Луки 16, 20).

Адам, за преступление Богом данной ему заповеди не вкушать от запрещенного дерева плодов, не то что сам лишился блаженства, но и весь будущий род свой до скончания века подверг тому же бедствию. Из этого видно, что он сделал величайшее беззаконие из всех беззаконий, а никак не буквально яблоко съел.

Потом начал он скрываться в кустарниках сада того, как повествует нам св. Писание: «Скрыся же Адам и жена его посреди древа райска».

А от кого скрывался? — тогда людей не было. Конечно, от Бога.

Вот видишь ли, в какое безумие ввергает грех человека. Да разве же можно скрыться от Бога?

Из этого видно, что он, оценив свое преступление, чаял выше всех мер получить от Бога наказание; а сверх чаяния он получил божественный приговор такой: «за преступление данной мною тебе заповеди вот тебе наказание: «в поте лица твоего снеси хлеб твой, дондеже возвратишися в землю, от нее же взят».

Не работал ли затем Адам в продолжение своей жизни (930 лет) до кровавого пота для себя хлеб своими руками, исполняя наложенную на него эпитимию?

А ты, высший класс, его же корня отрасль, почему же ты во всю свою жизнь и близко к этой эпитимии подойти не хочешь, а ешь много раз в день? Пусть бы ты был такой заброшенный, как я и подобные мне земледельцы. Нет, ты вот насколько (указывая рукою своей выше головы моей) умнее и образованнее, а какое великое перед богом и людьми делаешь преступление.

Бог сказал Еве: «Умножая умножу печали твоя и воздыхания твоя (какое страшное изречение), в болезнях родиши чада твоя».

Теперь спрашиваю, почему в женской эпитимии никаких тайных изворотов и иносказаний нет, а как сказал Бог, так все буквально и сбывается.

Как жене, живущей в убогой хижине, так и царице, на престоле сидящей, на голове корону имеющей, одна и та же участь: «в болезнях родиши чада своя». Ни малейшей разницы нет. Да! до такой степени в болезнях, что по дням лежит полумертвой, а иногда и совсем умирает.

Но вот эта именитая жена могла бы сказать так: «Мне родить некогда, я занята нужными и необходимыми государственными делами, а рождением более убытку принесу государству, нежели пользы. Да еще и потому прилично ли мне равняться с последнею крестьянкою, с мужичкою? Поэтому я лучше за деньги найму другую женщину родить для меня дитя или за деньги куплю готового ребенка, и он будет мой собственный, как и тот, которого я сама рожу». Она могла бы рассудить и сделать так? Нет, нельзя переменить постановление Божие.

Собери со всего света сокровища и отдай их за дитя, а оно не будет твоим, а как было чужое, так чужим тебе и останется. Чье же оно? Да той матери, которая его родила. Так же и муж:

и он тоже может отказаться от хлебной работы, купить деньгами один фунт хлеба; а он как был чужой, так и будет чужим. Чей же он? Да того, кто его работал. Потому что как Богом положено: жене не должно прикрываться деньгами или какими-либо изворотами от рождения детей, так и муж должен для себя, и для жены, и для детей своими руками работать хлеб, а не прикрываться деньгами или другими изворотами, несмотря ни на какое достоинство.

Самим Богом жене сказано: «Не хлеб работать, а в болезнях родить чада». Почему же наши жены работают? Пока твоего, читатель, ответа дожидаться, я сам делаю оный.

Вас, поедающих наших трудов хлеб, найдется в России до 30 миллионов, да если еще удалить по заповедям от этого груда жен ваших, тогда что же выйдет? да одно, что весь мир должен голодною смертью погибнуть. Вот теперь ясно и законно открылось нам, что наши жены вашу часть и на вас, белоручки, работают хлеб против заповеди. Вы их труды посдаете.

Жена, убившая плод чрева своего, во всю жизнь раскаивается, из глубины души своей вздыхает и просит у Бога прощения, а под старость накладывает на себя посты, молитвы, чем, можно думать, и вымолит у Бога прощение за уничтожение своей заповеди.

Раскаиваешься ли ты, читатель, в том, что всю свою жизнь и чужих трудов хлеб ешь! Просишь ли ты у Бога и у людей прощение? Никогда и нисколько, да тебе и на разум это не приходит, а положился смело на деньги, да живешь весь свой век припеваючи и признаешь себя вполне правым перед Богом.

Если бы эта первородная и самим Богом изреченная заповедь, которая есть мать и родительница всех добродетелей и подательница временных и вечных, земных и небесных благ, была тобою принята и уважаема, тогда до того возлюбили бы хлебный труд, что многие отцы отдали бы детям своим такое завещание: «Если я приближусь к смерти, то отведи меня на хлебную ниву, чтобы там разлучилась душа моя с телом; на ней же и погреби прах мой».

А теперь что же? Которые работают, не ждут себе от Бога награды, а которые чужие труды пожирают, не ждут наказания.

Если бы, опять повторяю, эта заповедь была тобою принята и уважаема, какое великое поощрение подали бы вы собою земледельцам к хлебному труду! Они до того приложили бы попечение, что одна десятина принесла бы за пять нынешних.

Если бы мы все уклонялись от нее, то вы имеете право нас неволею к тому принудить; а если вы удалились от оной, или, вернее сказать, от заповедавшего ее, как евангельский блудный сын от отца своего, то кто вас принудит к тому?

А за что на нас такая низость?

Разве Бог не в силах был избрать иной путь к произведению в свет хлеба, а эпитимию в том наложил за грехи наши, т. е. как человек не может без греха прожить на свете, и без хлеба не может жить, как будто невольно заставил нас избавиться от грехов наших?

И вы такое дорогое лекарство бросили под ноги свои, как выше сказано, в гроб положили, чтобы никто из живущих на земле не мог найти; а вместо того поставили, что одною только верою в единого Бога без понесения трудов можно спастись.

Да и дьявол верит, что единый есть Бог, и повинуется Ему, как мы видим у Иова, глава II.

Да хотя бы хлебный труд к маленьким добродетелям причли, — и того не удостоили; из головы хоть сделали бы его хвостом, и того не сподобили.

Будете вы тяжело и без малейшей пощады наказаны Богом за то, что на столько тысяч лет уложили эту заповедь под тяжелый гнет и из живого существа сделали мертвое.

Сколько ни есть на свете разных злодеяний и великих преступлений, как-то: воровство, убийство, грабежи, обманы, взятки и разного рода лихоимства, а всему тому причина то, что эта заповедь от людей скрыта.

Богатый делает все это с тою целью, чтобы не приблизиться к этому гнусному занятию, а бедный, чтобы избавиться от оного. Поставь же эту заповедь перед очи всего мира во всей ее силе и достоинстве, тогда в короткое время прекратится всякое злодеяние и избавятся люди от тяжкой нищеты и несносного убожества.

Не всуе же Бог вначале никаких добродетелей не назначил, кроме хлебного труда, и ни от каких пороков не приказал удаляться, как только от беганья от оного.

Из этого видно, что этот труд все добродетели в себя забрал. Напротив того, леность да праздность все пороки присвоили. А если ныне есть из земледельцев злодей, то это потому, что он этого закона не знает. Но при этом нужно не упускать из вида, что и прочие труды есть добродетель, но только при хлебе, т. е. своих трудов хлеба наевшись.

Хлебный труд есть священная обязанность для всякого и каждого и не должно принимать в уважение никаких отговоров: чем выше человек, тем более должен пример показывать собою другим в этом труде, а не прикрываться какими-нибудь изворотами, да не хорониться от него за разные углы.

Потому я извлекаю здесь доказательства из богословия, что, кроме богословия, мне взять не из чего доказательства об этом труде.

А второе потому, что люди нашего класса сильно верят в и бога, в будущую жизнь, в святое писание. Они, услыхав все это, как алчущие к хлебу и как жаждущие к воде, будут стремиться к этому труду, а потом и ко всем трудам.

Тогда темная ночь для них будет светлый день, дождь — вёдро, грязь — сухо, мороз — тепло, буран — тихо, дряхлая старость — цветущая молодость, немощь — полное здоровье.

Хлеб нельзя продавать, и покупать, и им торговать, и из него богатства наживать, потому что стоимость его выходит за пределы человеческого разума. В крайних уважительных случаях его нужно даром давать, как-то: на больницы, на сиротские дома, на сидящих в темницах, на истомленные неурожаем области, на разоренных пожаром, на вдов, сирот и калек, на дряхлых и бездомных.

Земледельца побуждает к великому милосердию на хлеб голос природы и помянутая заповедь.

Но если бы к этому милосердию да мог бы он проникнуть в глубину ее таинств, то исполнилось бы все сказанное в предыдущем вопросе. Тогда не просил бы один у другого: дай мне хлеба, а просил бы: прими от меня хлеб, да едва ли и нашел бы охотника есть чужие труды.

Сколько тысяч пудов пшеницы, сколько зерен, сколько рублей серебром в год собирается с нас податей, акцизов, пошлин и разного рода сборов.

Кроме того, господа помещики, купечество и все богачи имеют несосчитаемые миллионы; деньги же даром не даются, их нужно кровавыми мозолями выработать, по сказанной заповеди, руками, а не языком и пером.

Спрашиваю: чьи руки трудились над этими деньгами? Конечно, наши. В чьи же они идут? Конечно, в ваши, — белые, — на роскоши ваши. Словом, весь свет лежит на руках наших.

Это в высшей степени обида для нас, а для вас унижение. Я знаю, что ты во сто раз умней и образованней меня, потому ты и берешь с меня деньги и хлеб. А если ты умен, то ты должен умилосердиться надо мною, слабым, как сказано: «люби ближнего своего, как самого себя», а ведь я ближний твой, а ты мой.

Почему мы бедны и глупы? — потому что сами в своих трудах хлеб едим и вас кормим. Есть ли нам время учиться да образоваться? Вы как хлеб наш, так вместе с ним и разум наш или тайно украли, или нагло похитили, или коварно присвоили.

Вам следует перед обедом не у Бога просить благословения, а у нас, земледельцев. И после обеда не Богу отдавать благодарность, а нам.

Если бы вам Бог послал с неба манну, как Израилю в пустыне, тогда бы вы должны были отдавать ему благодарность, а если через наши руки, то нам, потому что мы вас, как малых детей или калек, кормим.

Неужели Бог дал эту тяжелую заповедь нам одним, а вам приказал деньгами прикрываться от нее?

— «У меня, — говорит богач, — деньги работают хлеб».

Врешь ты, — деньги перед Богом не согрешили, потому им и заповедь не положена. Да они и хлеба не едят, потому и работать не обязаны. Как же ты говоришь: «У меня деньги работают».

Вы отмахиваетесь от хлебного труда еще тем, что земли и без того мало, а если все будут работать, где взять ее (тем более, как ты начнешь работать, то всю землю спашешь).

Вы законною защитою для себя признаете и такую отговорку от хлебного труда: у меня есть одно дело, и мне не разорваться, чтобы успеть здесь и там; заняться земледелием — тогда некогда подумать о другом деле.

Спрашиваю: у меня, кроме хлеба, есть еще много дел, как же я успеваю думать и на деле выполнять, я — необразованный мужик? А если бы у меня было столько ума и образования, сколько у тебя, я бы тогда тысячу дел выполнил. Почему же ты такую бездну разума имеешь, а, кроме одного дела, о другом и подумать не можешь?

Говорят: другой в двадцать раз больше земледельца трудится, — можно ли его назвать тунеядцем?

335 дней в году работай, чего хочешь, и занимайся, чем знаешь, а 30 дней в разные времена года должен всякий человек работать хлеб.

Если бы Бог положил тебе за грехи такую заповедь: Возьми в сто пудов камень и носи, — ты сказал бы: — я этого не могу, ты мне столько силы не дал, и еще: летай по воздуху, как птица, — ты мне крыльев не дал, потому я этого сделать не могу и т. д.

Такое оправдание уважительное.

А хлеб почему не можешь работать? Конечно, только потому: «кто я? у меня руки белые и нежные, а хлеб колкий».

Ты прикрываешься от хлебного труда еще и тем, что кто бы чем ни занимался, все относится к той заповеди: «В поте лица твоего снеси хлеб твой».

Один из вас говорит: «Я сегодня несколько строк написал, значит, я в поте лица ем хлеб».

Другой: «Я сегодня несколько приказов словесных людям отдал, чтобы они старательно мне работали, поэтому я в поте лица ем хлеб».

Третий: «Я сегодня в богатой карете по городу прокатился, и я в поте лица ем хлеб».

Четвертый: «Я сегодня гнилой товар за хороший, дешевый за дорогой продал и неопытных людей обманул, поэтому и я в поте лица ем хлеб».

А вор в свою очередь говорит: «Я всю ночь не спал, своими руками работал, я более всех вас в поте лица хлеб ем» и т. д.

Если не истиною, то красноречием и хитростью все делаются правы, как говорит Крылов: «Все те звери, которые когтями и зубами богаты, все они вышли правы, чуть не святы, а на смиренного вола подняли толки, кричат тигры и волки, и они его задушили и на костер свалили».

Из всех предыдущих вопросов видно, что нет в свете отвратительнее нечистоты, как чужих трудов хлеб. Напротив же того, нет душеспасительней святыни, как своих трудов хлеб. Это я говорю не по догадке, а по коренным божественным законам, с чем согласен и естественный наш закон.

О, умилосердись, великосветский класс, сам над собою. Не предай ты этого дела к уничтожению. А если есть здесь что-либо сильно противузаконное, то уничтожь лучше меня одного, а дело это положи на вечное время в архив, где хранятся важнейшие государственные акты. Может статься, в последующих поколениях найдется настолько справедливый человек, что во всем настоящем составе обнародует его. Пусть же я один погибну, а миллионы земледельцев получат величайшую радость и облегчение в трудах своих.

Во всем мире жалоба на Бога такая: если в Боге бесконечная милость, то откуда же бесчисленные бедствия, которым подвергаются бедные люди.

Если Бог правосудный правитель мира, то откуда же неравенство между людьми? Почему порок счастлив, а добродетель несчастна? Да виновато ли зеркало, когда у самих нас рожа крива, то есть причина ли тому Бог, что мы первородный его закон, который ведет к равенству всех, опровергли?

Утверди такой закон, чтобы ни один человек не осмелился ни одной крошки хлеба есть чужих трудов без уважительных причин. Тогда люди хотя и не сравняются, а все-таки много ближе станут друг к другу, — хлебный труд подсечет крылья гордости.

Ведь мы бедны от вашего богатства, а вы богаты от нашей бедности. [Бедные есть из-за богатых, а богатые — из-за того, что есть бедные! ;( ]

Пусть бы была эта обида временная, нет — она вечная. Как прошедшие, так и настоящие наши поколения пили, пьют и будут пить эту горькую чашу. Не видать им покровителя и защитника никогда. А все потому, что вы нашу родительницу, т. е. заповедь живую, в гроб положили.

Хотя я и во всю свою жизнь видал, но слепо, а теперь, по исследовании мною этой заповеди, вижу ясно следующее: разъехались люди по всем полям всего света и сильно работают хлеб, даже малые дети и грудные малютки, которые еще не ели его, а также хлеба ради страдают. Не суть ли они истинные пчелы, которые летают по полям и собирают мед в свой улей? А высший класс, представил я себе, не есть ли трутни, которые только поют и ничего не делают, а знают одно: чужие труды поедают.

Много на свете ловят воров, но то не воры, а шалуны. Вот я поймал вора, так вора! Он обворовал церковь и Бога живого и унес первородный закон, нам, земледельцам, принадлежавший; нужно же указать лично на этого вора. Кто не работает для себя хлеб своими руками, а чужие труды пожирает, тот вор, — возьмите его и предайте суду.

Пчелы трутням крылья подсекают, чтобы их трудов мед не ели. Вот дошла и наша очередь до вас, трутней, — и мы вам крылья подсекли, чтобы вы наших трудов хлеба не ели. Я знаю, что вы и после этого будете есть, да еда эта такая будет: ты хлеб в глотку, а совесть тебя за глотку, — от нее ничем не избавишься.

Если бы хлеб был, как и прочие вещи, неправдою приобретенные, их положил куда подальше, — они лежат там преспокойно. Нет, хлеб нужно в рот класть! Об этом стоит подумать.

Я слышу часто, что хотят всю вселенную соединить в одну веру. Верный ли этот слух, — не знаю. Если верный, то, вместо того чтобы соединить, она еще разделится на столько же толков, сколько их ныне, и выйдет не то что полезный, а даже вредный труд.

Хорошо было соединять в древности, когда народ был дикий, — куда хочешь, туда его и веди, он нитки не перервет. А теперь его тройным канатом не стащишь, — во-первых, по привычке к своему обыкновению, а во-вторых, по гордости, чтобы не покоряться один другому. А утверди веру на одном первородном законе без примеси посторонних правил, тогда в короткое время сольется вся вселенная в одну веру в Бога, потому что хлеб самого закоснелого преклонит, смягчит и на путь добродетели наставит. [Каждой семье по 1 гектару земли!!! (Например, как в соответствии с тем, как это обосновано в книгах Вл. Мегре "Анастасия" и др.)]

О! Слеп ты, слеп, ученый человек! Смотришь во все глаза в св. писание, а не видишь тех дверей, в которые бы мог выйти и порученное тебе от Бога стадо вывести из-под гнета греха, и не видишь ты прямо ведущей стези в жизнь вечную; слепота твоя подобна содомеянам, которые были поражены слепотой, «ищуще дверей Лотовых».

Но те слепоту свою в себе видели, а ты, будучи слеп, думаешь, что смотришь светло и все видишь ясно, и сам все знаешь без толкователей и никто тебе ни в чем указывать не должен. Слепота твоя подобна еще Валааму, который ехал на осле, а ангел господний стоял с обнаженным мечом на пути, осел, который под Валаамом, ангела видит, а Валаам нет. Я осел, а ты Валаам, и ездишь ты на мне от юности моея.

Разделилась вселенная вся на тысячу вероучений, то как одна должна быть вера, как и Бог один.

Первородный закон «в поте лица твоего снеси хлеб твой» все вероучения собрал бы воедино, и если бы только они узнали всю силу благости его, то прижали бы его к сердцу своему. И он в одно столетие, а то и ближе, всех людей, от востока до запада, от севера до юга, соединил бы в одну веру, в единую церковь и едину любовь.

ТРУДОЛЮБИЕ, ИЛИ ТОРЖЕСТВО ЗЕМЛЕДЕЛЬЦА

В поте лица твоего снеси хлеб твой, дондеже возвратишися в землю, от нее же взят.

Быт. III, 19.

Таково заглавие и таковой эпиграф в сочинении Тимофея Михайловича Бондарева. Сочинение это прочитано мною в рукописи.

Труд Тимофея Михайловича Бондарева кажется мне очень замечательным и по силе, ясности, и по красоте языка, и по искренности убеждения, видного в каждой строчке, а главное, по важности, верности и глубине основной мысли.

Основная мысль этого сочинения следующая: во всех житейских делах важно бывает не то, что именно хорошо и нужно знать, а то, что из всех хороших и нужных вещей или дел — что есть самой первой важности, что второй, что третьей и т.д.

Если это важно в житейских делах, то тем более это важно в деле веры, определяющей обязанности человека.

Татиан, учитель первых времен церкви, говорит, что несчастие людей происходит не столько оттого, что люди не знают Бога, сколько оттого, что люди признают ложного Бога, считают Богом не то, что есть Бог. То же можно сказать и про учение об обязанностях людей. Несчастие и зло людей происходит не столько оттого, что люди не знают своих обязанностей, сколько оттого, что они признают ложные обязанности, что они признают своею обязанностью не то, что есть их обязанность, и не признают своей обязанностью того, что и есть главная их обязанность. Бондарев утверждает, что несчастие и зло людей произошли оттого, что они признали своими религиозными обязанностями много пустых и вредных постановлений, а забыли и скрыли от себя и других свою главную, первую, несомненную обязанность, выраженную в первой главе Св. Писания: «в поте лица снеси хлеб твой».

Для людей, верующих в святость и непогрешимость слова Божьего, выраженного в Библии, заповедь эта, данная самим Богом и нигде не отмененная, есть достаточное доказательство ее истинности. Для людей же, не признающих Св. Писания, значение и истинность этого положения, если мы только без предубеждения будем рассматривать его как простое, не сверхестественное выражение человеческой мудрости, доказывается обсуждением условий жизни людей, как и делает это Бондарев в своем сочинении.

Препятствием к такому обсуждению, к сожалению, служит то, что многие из нас так привыкли к превратным и бессмысленным толкованиям богословами слов Св. Писания, что одно упоминание о том, что известное положение совпадает со Св. Писанием, уже служит поводом к тому, чтоб с презрением относиться к такому положению.

«Что для меня значит Св. Писание! Мы знаем, что на нем можно основать все, что хочешь, и что там все — вранье».

Но это несправедливо: ведь Св. Писание не виновато в том, что люди ложно толковали его, и человек, высказывающий истину, не виноват в том, что он говорит ту самую истину, которая сказана в Св. Писании.

Надо не забывать того, что если допустить, что то, что называется Св. Писанием, не есть произведение Бога, а людей, то что именно это людское писание, а не какое-нибудь другое, принято людьми за писание самого Бога, имеет же какую-нибудь причину.

И причина эта ясна.

Писание это названо суеверными людьми Божьим потому, что оно выше всего того, что знали люди; и потому тоже, что Писание это, несмотря на то, что его постоянно отрицали люди, дошло до нас и продолжает считаться Божеским. Писание это названо Божеским и дошло до нас только потому, что в нем заключается высшая человеческая мудрость. И таково во многих местах своих Писание, называемое Библией.

И таково в этом Писании то забытое, пропущенное и непонятое в его настоящем смысле изречение, которое Бондарев изъясняет и ставит во главу угла.

Изречение это и весь миф райской жизни, обыкновенно, понимаются в прямом смысле, именно в том, что все действительно так было, как это описывается, а между тем смысл всего этого места тот, что оно в образной форме представляет те противоречивые стремления, которые находятся в человеческой природе.

Человек боится смерти и подлежит ей; человек, не знающий добра и зла, кажется счастливее, но он неудержимо стремится к этому познанию. Человек любит праздность и удовлетворение похотей без страданий, и вместе с тем только труд и страдания дают жизнь ему и его роду.

Изречение это важно не потому, что оно будто бы сказано Богом самому Адаму, а и потому, что оно истинно; оно утверждает один из несомненных законов человеческой жизни. Закон тяготения не потому истинен, что он сказан Ньютоном, а потому я знаю Ньютона и благодарен ему, что он открыл мне вечный закон, осветивший для меня целый ряд явлений.

То же самое и с законом: «в поте лица снеси хлеб твой». Это закон, который разъясняет для меня целый ряд явлений. И раз узнав его, я не могу уже его забыть и благодарен тому, кто мне открыл его.

Закон этот кажется очень простым и давно известным, но это так только кажется и, чтобы убедиться в противном, стоит только оглянуться вокруг себя. Люди не только не признают этого закона, но признают как раз обратное. Люди по своей вере все, от царя до нищего, стремятся не к тому, чтобы исполнить этот закон, а к тому, чтобы избегнуть исполнения его. Разъяснению вечности, неизменяемости этого закона и неизбежности бедствий, вытекающих из отступления от него, и посвящено вышеназванное сочинение Бондарева.

Бондарев называет этот закон первородным и главою всех других законов.

Бондарев доказывает, что грех (то есть ошибки, ложные поступки) происходит только от отступления от этого закона. Из всех положительных обязанностей человека Бондарев считает главною, первою и неизменною обязанностью каждого человека работать своими руками хлеб, разумея под хлебом всю тяжелую, черную работу, нужную для спасения человека от голодной и холодной смерти, то есть и хлеб, и питье, и одежду, и жилье, и топливо.

Основная мысль Бондарева та, что закон этот (закон о том, что человек, чтобы жить, должен работать), признаваемый до сих пор как необходимость, должен быть признан как благой закон жизни, обязательный для каждого человека.

Закон этот должен быть признан как религиозный закон, как соблюдение субботы, обрезания у евреев, как исполнение таинств, поста у церковных христиан, как пятикратная молитва у магометан. Бондарев говорит в одном месте, что если только люди признают хлебный труд своею религиозною обязанностью, то никакие частные особенные занятия не могут помешать им исполнять это дело, как не могут никакие специальные занятия помешать церковным людям исполнять праздность своих праздников. Праздников насчитывается больше 80-ти, а для исполнения хлебной работы нужно, по расчету Бондарева, только 40 дней.

Как ни странно кажется сначала, чтобы такое простое, всем понятное, ничего не имеющее хитрого и мудрого средство могло бы служить спасением от существующих бесчисленных зол человечества, еще страннее, когда вдумаешься в это, покажется то, как можем мы, имея столь простое и ясное, давно всем известное средство, оставляя его, искать излечения наших зол в разных хитростях и мудростях. А вдумайтесь в дело, и вы увидите, что это так.

Человек бы не вделал дна в кадушке и придумывал бы все хитрые средства, чтоб удержать в ней воду. Это все наши заботы об излечении существующих зол.

В самом деле, отчего происходят бедствия людей, если исключить из числа бедствий те, которые люди прямо наносят друг другу убийствами, казнями, острогами, драками и всякими жестокостями, в которых они грешат тем, что не воздерживаются от насилия? Все бедствия людей, за исключением прямого насилия, происходят от голода, лишений всякого рода, отягчения в работе и рядом с этим от излишества, праздности и вызываемых ими пороков. Какая же может быть наиболее священная обязанность человека, как не та, чтобы содействовать уничтожению этого неравенства, этих бедствий нужды в одних и бедствий соблазнов в других? И чем может человек содействовать уничтожению этих бедствий, как не участием в труде, покрывающем нужду людей, и удалением от себя излишеств и праздности, производящих пороки и соблазны, то есть не тем, чтобы каждому работать хлебный труд, кормиться своими руками, как говорит Бондарев?

Мы так запутались, наставив себе столько законов и религиозных, и общественных, и семейных, столько правил, как говорит Исайя: правило на правило, правило здесь, правило там, что потеряли совершенно смысл того, что хорошо и что дурно.

Человек служит обедню, другой собирает войско или подати на него, третий судит, четвертый изучает книги, пятый лечит, шестой учит людей и под этими предлогами, освобождая себя от хлебного труда, наваливает его на других и забывает то, что люди мрут от напряжения, труда и голода и что для того, чтобы было петь кому обедню, кого защищать войском, кого судить, кого лечить, учить, надо, чтобы прежде всего этого люди не мерли с голоду. Мы забываем то, что много может быть обязанностей, но что из всех них есть первая и есть последняя, и что нельзя исполнять последнюю, не исполнив первую, как нельзя бороновать не пахавши.

Вот к этой первой несомненной обязанности в области практической деятельности и возвращает нас учение Бондарева. Бондарев показывает, что исполнение этой обязанности не мешает ничему, не представляет никаких препятствий и вместе с тем спасает людей от бедствий нужды и соблазна. Исполнение этой обязанности прежде всего уничтожает то страшное разделение на два класса, ненавидящих друг друга и ласкательством прикрывающих свою взаимную ненависть. Хлебный труд, говорит Бондарев, сравняет всех и подсечет крылья роскоши и похоти.

Нельзя пахать и копать колодцы в дорогих платьях и с чистыми руками и питаясь утонченными кушаньями. Занятие одним, общим всем людям, святым делом сблизит людей. Хлебный труд, говорит- Бондарев, даст разум тем, которые потеряли его, удалившись от свойственной человеку жизни, и даст счастие и довольство людям, имеющим несомненно полезное и радостное, назначенное самим Богом или законами природы дело.

Хлебный труд, говорит Бондарев, есть лекарство, спасающее человечество. Признай люди этот первородный закон законом Божеским и неизменным, признай каждый своей неотменной обязанностью хлебный труд, то есть то, чтобы самому кормиться своими трудами, и люди все соединятся в вере в одного Бога, в любви к друг другу, и уничтожатся бедствия, удручающие людей.

Мы так привыкли к порядку жизни, признающему обратное, именно то, что богатство, средство не работать хлебный труд, есть или благословение Божие, или высшее общественное положение, что нам так и хочется, не разбирая этого положения, признать его узким, односторонним, пустым, глупым. Но надо серьезно разобрать дело и обсудить это положение, справедливо ли оно.

Обсуживаем же мы всякого рода и религиозные и политические теории. Обсудим и теорию Бондарева, как теорию. Посмотрим, что будет, если, по мысли Бондарева, проповедь религиозная направит свои силы на разъяснение этого закона, и все люди признают священный первородный закон труда.

Все будут работать и есть хлеб своих трудов, и хлеб и предметы первой необходимости не будут предметами купли и продажи.

Что будет тогда?

Будет то, что не будет людей, гибнущих от нужды. Если один человек, вследствие несчастных случайностей, не заработает достаточно для своего и своей семьи корму, другой человек, вследствие благоприятных условий приобретший лишнее, даст неимущему. Даст уже потому, что девать ему хлеба больше некуда, так как он не продается. Будет то, что человек не будет иметь соблазна необходимости хитростью или насилием приобрести хлеб. И, не имея этого соблазна, он не будет употреблять насилия или хитрости. Ему не нужно уже это будет, как это ему нужно теперь.

Если он употребит хитрость или насилие, то уже только потому, что он любит хитрость и насилие, а не потому, что они ему необходимы, как теперь.

Для слабых же, тех, которые не в силах почему-нибудь заработать свой хлеб или которые почему-нибудь потеряли его, тоже не будет нужды продавать себя, свой труд и иногда свою душу для приобретения хлеба.

Не будет того теперешнего стремления всех избавить себя от хлебного труда и наложить его на других, стремления задавить слабых работою и освободить сильных от всякой работы.

Не будет того настроения мысли человеческой, по которому все усилия человеческого ума направляются не на то, чтобы облегчить труд трудящихся, а облегчить и украсить праздность празднующих. Участие всех в хлебном труде и признание его головой всяких дел людских делает то, что сделал бы человек с телегою, которую глупые люди везли бы вверх колесами, когда бы он перевернул ее и поставил бы на колеса. И не сломает телегу, и пойдет она легко.

А наша жизнь с презрением и отрицанием хлебного труда и наши поправки этой ложной жизни — это телега, которую мы везем вверх колесами. И все наши поправки этого дела не попользуют, пока не повернем телегу и не поставим ее, как ей стоять должно.

Такова вполне разделяемая мною мысль Бондарева.

Мысль его представляется мне еще и так: было время, когда люди ели друг друга. Сознание единства всех людей развилось до того, что это стало людям невозможно, и они перестали есть друг друга. Потом было время, что люди силою отнимали труд других и обращали людей в рабство. Сознание людей развилось до того, что это стало невозможно. Насилие, удержавшись в скрытых формах, уничтожилось в своем грубом проявлении: человек уже не завладевает прямо трудом другого. В наше время существует та форма насилия, что люди, пользуясь нуждою других, покоряют их себе. По мысли Бондарева, теперь наступает время того сознания единства людей, что людям сделается невозможным пользоваться нуждой, то есть голодом и холодом других для покорения их себе, и что для этого люди, признав обязательным закон хлебного труда для каждого, признают своею обязанностью безусловно, без продажи предметов первой необходимости, в случае нужды, кормить, и одевать, и согревать друг друга.

Еще с другой стороны я смотрю на это сочинение Бондарева так: часто приходится слышать суждения о том, что недостаточно одних отрицательных законов или заповедей, то есть правил о том, чего не должно делать. Говорят: нужны положительные законы или заповеди, нужды правила, что именно должно делать. Говорят, что пять заповедей Христа: 1) не считать никого ничтожным или безумным и не гневаться ни на кого; 2) не смотреть на совокупление как на предмет удовольствия, не покидать того супруга или той супруги, с которыми раз сошелся; 3) никому ни в чем не клясться, не связывать своей воли; 4) переносить обиды и насилия и не противиться им насилием и 5) не считать никаких людей врагами, любить врагов так же, как и близких, — говорят, что эти пять заповедей Христа все предписывают только то, чего не должно делать, а нет заповеди или закона, предписывающего, что именно должно делать.

И действительно, может показаться странным, почему нет в учении Христа таких же определенных заповедей о том, что именно должно делать. Но это может казаться странным только тому, кто не верит в самое учение Христа, заключающееся не в пяти заповедях, а в самом учении истины.

Учение истины, выраженное Христом, не находится в законах и заповедях, оно находится в одном — в смысле, придаваемом жизни. Смысл этого учения в одном — в том, что жизнь и благо жизни не в личном счастии, как это думают люди, а в служении Богу и людям. И это положение не есть предписание, которое должно исполнять для получения за исполнение награды, не есть мистическое выражение чего-то таинственного и непонятного, а есть откровение скрытого прежде закона жизни, есть указание того, что жизнь может быть благом только при таком понимании жизни. И потому все положительное учение истины Христа выражено в одном: люби Бога и ближнего как самого себя. И никаких разъяснений этого положения быть не может. Оно одно, потому что оно — все. Закон и заповеди Христа, как законы и заповеди иудейские и буддийские, суть только указания тех случаев, в которых соблазны мира отвлекают людей от истинного понимания жизни. И потому законов и заповедей может быть много; учение же положительное о жизни, о том, что должно делать, может быть только одно.

Жизнь каждого человека есть движение куда-то; хочет — не хочет, он движется, живет. Христос указывает человеку его путь и притом показывает те повертки с истинного пути, которые могут свести его на ложный. И таких указаний может быть много; это заповеди.

Христос дает пять таких заповедей и те, которые Он дал, таковы, что до сих пор нельзя ни прибавить, ни откинуть ни одной. Но указание пути дано только одно, не может быть больше одной прямой, показывающей направление.

Поэтому мысль о том, что в учении Христа есть только отрицательные заповеди, а нет положительных, справедлива для тех только, которые не знают или не верят в самое учение истины, в самое направление истинного пути жизни, указанного Христом. Люди же, верующие в истинность пути жизни, указанного Христом, не могут искать положительных заповедей в учении Христа. Вся положительная деятельность, самая разнообразная, вытекающая из учения об истинном пути жизни, ясна и всегда несомненно определена для них.

Люди, верующие в путь жизни, подобны, по изречению Христа, источнику воды живой, то есть бьющему из земли источнику. Вся их деятельность подобна течению воды, которая течет всюду, везде, несмотря на препятствия, задерживающие ее. Человек, верующий в учение Христа, так же мало может спрашивать, что ему положительного делать, как не может этого спрашивать источник воды, бьющей из земли. Он течет, напояя землю, траву, деревья, птиц, животных, людей. То же делает и человек, верующий в учение Христа о жизни.

Человек, верующий учению Христа, не будет спрашивать, что ему делать. Любовь, которая станет силой его жизни, верно и несомненно укажет ему, где и что прежде и что после делать.

Не говоря уже о тех указаниях, которыми переполнено учение Христа .о том, что первое и самое настоятельное дело любви в том, чтобы накормить алчущего, напоить жаждущего, одеть голого, помочь бедному и заключенному, — и разум, и совесть, и чувство — все влечет нас к тому, чтобы прежде всех других дел любви к живым людям поддерживать эту жизнь братьев своих, избавлять их от страданий и смерти, которые их постигают в их непосильной борьбе с природой, то есть влечет нас к первому, нужному для жизни людей делу — к самому первому, грубому, тяжелому труду на земле.

Как источник воды не может спрашивать, куда ему посылать свою воду, — вверх ли брызгать на траву и листья деревьев или вниз к кореньям трав и деревьев, так точно человек, верующий учению истины, не может спрашивать, что ему нужно прежде делать: поучать ли людей, защищать их, забавлять их, давать им приятности жизни или поддерживать их, гибнущих от нужды жизни. И точно так же, как источник течет на поверхности и наполняет пруды, напояет животных и людей только после того, как он напоил землю, точно так же и человек, верующий учению истины, может содействовать менее настоятельным потребностям людей только после того, как удовлетворил первой потребности, то есть когда он содействовал прокормлению людей, избавлению их от погибели вследствие борьбы с нуждой. Человек, исповедующий не на словах, а на деле учение истины и любви, не может ошибиться в том, куда он должен прежде всего направить свою деятельность. Никогда человек, полагающий смысл своей жизни в служении другим, не может ошибиться так, чтобы начать служить голодному и холодному человечеству писанием резолюций, отливанием пушек, деланием изящных предметов или игрой на скрипке или на фортепьяно.

Любовь не может быть глупа.

Как любовь к одному человеку не позволит читать романы голодному или навешивать дорогие серьги холодному, так и любовь к людям не может допустить того, чтобы можно было служить им тем, чтобы веселить сытых, оставляя умирать от нужды холодных и голодных.

Любовь истинная — не на словах, а на деле — не только не может быть глупа, но только одна любовь дает истинную проницательность и мудрость.

И потому человек, проникнутый любовью, не ошибется и будет всегда прежде делать то, чего прежде всего требует любовь к людям, — то, что поддерживает жизнь голодных, холодных и удрученных, а поддерживает жизнь голодных, холодных и удрученных борьба, прямая борьба с природой.

Только тот, кто хочет обмануть себя и других, может во время опасности и борьбы людей с нуждою отстраняться от помощи, увеличивать нужду людей и уверять себя и тех, которые гибнут на его глазах, что он занят или придумывает для них средства спасения.

Ни один искренний человек, полагающий свою жизнь в служении другим, не скажет этого. И если он скажет это, то никогда в своей совести он не найдет подтверждения своему обману, он найдет его только в коварном учении о разделении труда. Во всех же выражениях истинной мудрости людской — от конфуцианства и до магометанства — он найдет одно, найдет это с особенною силою в Евангелии, найдет требование служения людям не по теории разделения труда, а самым простым, естественным и единственно нужным способом, найдет требование служения больным, заключенным, голодным и холодным. А оказать помощь больным, заключенным, голодным и холодным нельзя иначе, как своим непосредственным, сейчасным трудом, потому что больные, голодные и холодные не ждут, а умирают от голода и холода.

Человеку, исповедывающему учение истины, самая его жизнь, состоящая в служении другим, укажет на тот самый первородный закон, который выражен в первой книке Бытия: «в поте лица снеси хлеб твой», который Бондарев называет первородным и выставляет положительным.

Закон этот, действительно, таков для людей, непризнающих того смысла жизни, который открыт людям Христом, и таков он был для людей до Христа, и таким он останется для людей, не признающих учения Христа. Он требует того, чтобы каждый, по воле Бога, выраженной и в Библии и в разуме, кормился своим трудом. Закон этот положительный. Таков этот закон до тех пор, пока людям не открыт смысл жизни людей в учении истины.

Но с высшим сознанием смысла жизни, открытого Христом, закон о хлебном труде, оставаясь столь же истинным, становится уже частью единого положительного учения Христа о служении людям и получает значение уже не положительного, но отрицательного закона. Закон этот при христианском сознании указывает только на старый соблазн людей, на то, чего не должен делать человек для того, чтобы не сойти с пути истинной жизни.

Для ветхозаветного, не признающего учение истины человека закон этот имеет такой смысл: работай своими руками хлеб. Для христианина же значение его отрицательное. Закон этот говорит: не полагай возможным служить людям, поглощая чужие труды и не работая сам себе пропитания своими руками.

Закон этот для христианина есть указание на один из древнейших и страшнейших соблазнов, от которого страдают люди. Против этого-то соблазна, страшного по своим последствиям и столь старого, что мы с трудом может признать этот соблазн не естественным свойством человека, а обманом, и направлено это учение Бондарева — учение, одинаково обязательное и для верующего в Писание ветхозаветного человека, и верующего в Писание христианина, и неверующего в Писание человека, следующего одному здравому смыслу.

Я бы многое мог и многое хочется мне написать, чтобы доказать истинность этого положения и опровергнуть те разнообразные и сложные доводы против него, которые на устах каждого из нас: мы знаем, что мы виноваты и потому всегда готовы с оправданием. Но сколько бы я ни писал, как бы хорошо ни писал, как бы я ни был логически прав, я не смогу убедить читателя, если он будет бороться своим рассудком против моего и сердце его будет оставаться холодно.

И потому я прошу тебя, читатель, хоть на время остановить деятельность твоего ума, — не спорь, не доказывай, а спроси только свое сердце. Кто бы ты ни был, как бы ни был одарен, как бы ты ни был добр к людям, окружающим тебя, в каких бы ты ни был условиях, можешь ли ты быть спокоен за своим чаем, обедом, за своим государственным, художественным, ученым, врачебным, учительским делом, когда ты слышишь или видишь у своего крыльца голодного, холодного, больного, измученного, человека? — Нет. А, ведь он всегда тут, не у крыльца, так за 10 сажен, за 10 верст. Они есть, и ты знаешь это.

И ты не можешь быть спокоен, не можешь иметь радости, не отравленной этим. Чтобы тебе не видать их у крыльца, тебе надо отгородиться от них, отвадить их от себя своей холодностью или уехать куда-нибудь, где их нет. Но они везде есть.

А если бы и нашлось место, где бы ты не видал их, то от сознания истины никуда не уедешь. Как же быть?

Ты сам это знаешь, и учение истины говорит это тебе.

Спустись до низу (до того, что тебе кажется низом, но что есть верх), встань рядом с теми, которые кормят голодных, одевают холодных; не бойся ничего: хуже не будет, а будет лучше во всех отношениях. Стань в ряд, возьмись неумелыми, слабыми руками за то первое дело, которое кормит голодных, одевает холодных, — за хлебный труд, за борьбу с природой, и ты почувствуешь в первый раз ту твердую почву под ногами, почувствуешь то, что ты дома, что тебе свободно, прочно, идти больше некуда, и ты испытаешь те цельные неотравленные радости, которых ты не найдешь нигде, ни за какими дверями, ни за какими гардинами.

Ты узнаешь радости, каких ты не знаешь; ты узнаешь в первый раз тех простых сильных людей, твоих братьев, которые вдалеке от тебя до сих пор кормили тебя, и ты, к удивлению своему, увидишь в них такие доблести, которых ты не знал прежде, ты увидишь в них такую скромность, такую доброту к тебе именно, которых, ты почувствуешь, ты не заслуживаешь.

Вместо презрения, насмешки, которых ты ожидал, ты увидишь такую ласку, такую благодарность, уважение к тебе за то, что ты, после того как всю свою жизнь жил ими и презирал их, что ты вдруг опомнился и неумелыми руками хочешь помочь им.

Ты увидишь, что то, что казалось тебе островком, на котором ты сидел, спасаясь от заливающего тебя моря, что этот-то островок есть болото, в котором ты потопал, а что то море, которого боялся, что это-то и есть суша, по которой ты пойдешь твердо, спокойно, радостно, как и не может быть иначе, потому что из обмана, в который ты не сам вошел, а тебя завели, ты выберешься в истину, от уклонения от воли Бога ты перейдешь к ее исполнению.

Великий грех

Россия переживает важное, долженствующее иметь громадные последствия время.

Близость и неизбежность надвигающегося переворота особенно живо, как это и всегда бывает, чувствуется теми сословиями общества, которые своим положением избавлены от необходимости поглощающего все их время и силы физического труда и потому имеющими возможность заниматься политическими вопросами. Люди эти — дворяне, купцы, чиновники, врачи, техники, профессора, учителя, художники, студенты, адвокаты, преимущественно горожане, так называемая интеллигенция, — теперь в России руководят происходящим движением и все свои силы направляют на изменение существующего политического строя и на замену его иным, считаемым той или иной партией наиболее целесообразным и обеспечивающим свободу и благо русского народа. Люди эти, постоянно страдая от всякого рода стеснений и насилий правительства, административных ссылок, заточений, запрещений собраний, запрещений книг, газет, стачек, союзов, ограничения прав разных национальностей и вместе с тем живущие совершенно чуждой большинству русского земледельческого народа жизнью, естественно видят в этих стеснениях главное зло и в освобождении от него главное благо русского народа.

Так думают либералы. Так же думают социал-демократы, надеющиеся через народное представительство с помощью государственной власти осуществить соответственно своей теории новое общественное устройство. Так думают и революционеры, предполагая, заменив существующее правительство новым, установить законы, обеспечивающие наибольшие свободу и благо всего народа.

А между тем, стоит только на время отрешиться от укоренившейся в нашей интеллигенции мысли о том, что предстоящее России дело есть введение у себя тех самых форм политической жизни, которые введены в Европе и Америке, будто бы обеспечивающих свободу и благо всех граждан, а просто подумать о том, что нравственно дурно в нашей жизни, чтобы совершенно ясно увидать, что то главное зло, от которого не переставая жестоко страдает весь русский народ, зло, которое он живо сознает и о котором не переставая заявляет, не может быть устранено никакими политическими реформами, как оно не устранено до сих пор никакими политическими реформами в Европе и Америке. Зло это, основное зло, от которого страдает русский народ точно так же как народы Европы и Америки, есть лишение большинства народа несомненного, естественного права каждого человека пользоваться частью той земли, на которой он родился. Стоит только понять всю преступность, греховность этого дела, для того чтобы понять, что пока не будет прекращено это постоянное, совершаемое земельными собственниками злодеяние, никакие политические реформы не дадут свободы и блага народу, а что, напротив, только освобождение большинства людей от того земельного рабства, в котором оно находится, может сделать политические реформы не игрушкой и орудием личных целей в руках политиканов, а действительным выражением воли народа.

Вот эту-то мою мысль мне хотелось сообщить в этой статье тем людям, которые в эту важную для России минуту хотят искренно служить не своим личным целям, а истинному благу русского народа.

I

Иду в вербную субботу по большой дороге в Тулу. Народ обозами едет на базар, с телегами, курами, лошадьми, коровами (некоторых коров везли на телегах — так они худы). Сморщенная старушка ведет худую, облезшую корову. Я знаю старуху и спрашиваю, зачем ведет корову.

—  Да без молока, — говорит старуха, — надо бы продать да купить с молоком. Небось, красненькую приложить надо, а у меня всего пятерка. Где возьмешь? За зиму муки на 18 рублей купили, а добытчик один. Живу одна с невесткой, четверо внучат, сын в дворниках в городе.

—  Отчего же сын дома не живет?

—  Не при чем жить. Какая наша земля? На квас.

Идет мужик, портки в рудокопной глине, худой, бледный.

—  По какому делу в город? — спрашиваю. —- Лошаденку купить; пахать время, а лошади нет. Да дороги, сказывают, лошади.

— А ты за сколько хочешь купить?

—  Да по деньгам.

—  За много ль?

— Да 15 рублей сколотил.

—  Чего нынче на 15 рублей купишь? На шкуру, — вступается другой мужик. — У кого руду работаешь? — спрашивает он, глядя на растянутые в коленках, выкрашенные красной глиной портки.

—  У Комарова, у Ивана Масеича.

—  Что ж мало выработал?

— Да ведь исполу работал, ему половину.

—  А много ль зарабатывали? — спрашиваю я.

—  В неделю рубля два обгонял, а то и меньше. Что станешь делать? Хлеба до Рождества не хватило. Не накупишься.

Немного дальше молодой мужик ведет лошадку ладную, сытую продавать.

—  Хороша лошадка, — говорю я.

—  Надо бы лучше, да некуда, — отвечал он, думая, что я покупатель. — И пахать и в езде.

—  Так зачем же продаешь?

—  Да не к чему. Что ж, две земли. Я на одной (лошади) ухожу (землю), а на зиму пустил и сам не рад. Съела скотину на отделку. Да и деньги нужны за ренду платить.

— А вы у кого арендуете?

— Да у Марьи Ивановны; спасибо, отдала. А то бы нам мат-петля.

—  Почем берете?

—  По 14 рублей дерет. А куда же денешься? Берем.

Едет женщина с мальчиком в картузике. Она меня знает, слезает и предлагает взять мальчика в услужение. Мальчик крошка совсем, с умными, быстрыми глазами.

—  Он так только видится мал, а он все может, — говорит она.

— Зачем же ты такого маленького отдаешь? — Да что, барин, хоть с хлеба долой. У меня четверо да сама, а земля одна. Верите Богу, не емши сидим. Просят хлебца, а дать нечего.

С кем ни поговоришь, все жалуются на нужду, и все одинаково с той или другой стороны приходят к единственной причине. Хлеба не хватает, а хлеба не хватает оттого, что земли нет.

Но это случайные встречи по дороге; но пройдите по всей России, по крестьянскому миру, и вглядитесь во все ужасы нужды и во все страдания, происходящие от очевидной причины: у земледельческого народа отнята земля. Половина русского крестьянства живет так, что для него вопрос не в том, как улучшить свое положение, а только в том, как не умереть с семьей от голода, и только оттого, что у них нет земли.

Пройдите по всей России и спросите у всего работающего народа, отчего ему дурно живется, что ему нужно, и все в один голос скажут одно и то же, то, чего они все не переставая желают и ждут и на что не переставая надеются, о чем не переставая думают.

И они не могут не думать, не чувствовать этого, потому что, не говоря уже о главном, о недостатке земли, чтобы кормиться, большинство из них не может не чувствовать себя в рабстве у тех помещиков, купцов, землевладельцев, которые окружили своими землями их малые, недостаточные наделы, и они не могут не думать, не чувствовать этого, потому что всякую минуту за мешок травы, за охапку дров, без которой им жить нельзя, за ушедшую лошадь с их земли на господскую терпят не переставая штрафы, побои, унижения.

Как-то раз я по дороге разговорился со слепым крестьянином-нищим. Узнав во мне по разговору грамотного, читающего газеты, но не признав за господина, он остановился и с значительным видом спросил:

—  А что, слушок есть? Я спросил:

—  О чем?

— Да об земле об господской.

Я сказал, что ничего не слыхал. Слепой покачал головой и больше ничего не стал спрашивать.

—  Ну, что говорят о земле? — спросил я недавно у своего бывшего ученика, богатого, степенного и умного, грамотного крестьянина.

—  Точно, болтает народ.

—  Ну, а ты что думаешь?

—  Да, должно, отойдешь, — сказал он. Из всех совершающихся событий это одно важно и интересно для всего народа. И он верит, не может не верить, что отойдешь. Он не может не верить в это, потому что ему ясно, что размножающийся народ, живущий земледелием, не может продолжать существовать, когда ему оставлена только малая часть земли, которой он должен кормить себя и всех паразитов, присосавшихся к нему и распложающихся на нем.

II

«Что такое человек? — говорит Генри Джордж в одной из своих статей*. — Прежде всего он есть земное животное, которое не может жить без земли. Все, что ни производится человеком, берется из земли; весь производительный труд в конечном анализе оказывается состоящим из переработки земли, материалов, взятых из земли, в формы, приспособленные для удовлетворения человеческих нужд или желаний. Да и самое тело человека берется из земли. Мы — дети земли. Из нее мы взяты, и вновь в нее должны мы возвратиться. Отнимите у человека все, что принадлежит земле, и что останется у вас, кроме бесплотного духа? Потому тот, кто владеет землей, на которой и от которой должен жить другой человек, является господином этого человека, и человек этот есть его раб. Человек, который владеет землей, на которой я должен жить, может распоряжаться моею жизнью и смертью так же свободно, как если бы ему принадлежало мое тело. Мы толкуем об отмене рабства, но мы не отменили рабства, мы отменили лишь более грубую форму его: личное рабство. Теперь нам предстоит отменить более тонкую и предательскую, более проклятую форму его, то промышленное рабство, которое делает человека фактически рабом, превознося в то же время его свободу».

* «Речи и статьи Генри Джорджа». Изд. «Посредника».

 «Одно из самых несообразных и нелепых явлений, которое не удивляет нас только потому, что мы к нему привыкли, — говорит в другом месте тот же Генри Джордж, — состоит в том, что рабочий класс во всех странах цивилизованного мира есть бедный класс. Если бы какое-либо мыслящее существо, еще не бывшее на земле, каким-нибудь чудом явилось бы на нее и вы бы объяснили ему нашу жизнь, объяснили бы, как создаются трудом дома, пища, одежда и все вообще предметы, нужные нам для жизни, то существо это, конечно, подумало бы, что те люди, которые производят все это, и суть как раз те самые люди, которые живут в самых лучших домах и имеют всего более того, что создается трудом. На деле же в Лондоне, Париже, Нью-Йорке, везде, даже в средних городах, именно рабочие-то люди и живут в самых бедных домах».

То же самое происходит еще в большей степени в деревнях, прибавил бы я. Люди праздные живут в роскошных домах, просторных, красивых жилищах. Трудящиеся живут в темных, грязных домишках.

«Удивительное явление это стоит того, чтобы над ним призадуматься. Мы невольно презираем бедность. И на самом деле ее следовало бы презирать. Природа вознаграждает лишь труд и только труд. Никакой предмет богатства не может быть произведен без участия труда, и при естественном порядке вещей человек, работающий добросовестно и умело, должен быть богатым, а не работающий — бедным. Мы перевернули этот порядок природы, и у нас рабочие люди бедны, а праздные богаты. Отчего это?

Оттого, что мы принуждаем людей, которые работают, платить другим людям за позволение работать. Вы покупаете сюртук, лошадь, дом; вы платите за произведение труда, за труд, затраченный продавцом или купленный им у других людей. Но за что вы платите человеку, когда вы платите ему за землю? Вы платите ему за то, чего не производил никто из людей, что существовало ранее, чем явился человек, за ценность, которая была создана не каким-либо человеком лично, а обществом, часть которого вы составляете».

От этого и богат тот, кто захватил землю и владеет ею, и беден тот, кто работает на ней или над ее произведениями.

«Мы толкуем о перепроизводстве. Но какое же может быть перепроизводство в то время, когда народ нуждается в самом необходимом? Народу нужны те предметы, которые оказываются произведенными в излишке. Почему же он не приобретает их? Не потому, чтобы он не желал их, а потому, что у него нет средств купить их. Почему же у него нет средств? Потому что он зарабатывает слишком мало. А зарабатывает он слишком мало потому, что отдает часть своей работы тем, кто владеет землей. И потому не диво, что великое множество разных товаров остается непроданным, когда огромной массе людей приходится работать в среднем за один доллар 40 центов в день в Америке», и за 50 копеек в России.

«Почему же этим людям приходится работать за такую низкую плату? Потому что если бы они потребовали высшей платы, то их было бы кем заменить. Всегда стоит наготове множество безработного люда, и именно эта масса безработных и понижает заработную плату до одной только возможности существования. Но почему есть люди, которые не могут найти для себя работы? Разве не странно звучат эти слова, что люди не могут найти для себя работы? Адам не испытывал затруднения в отыскании работы, не испытывал его и Робинзон Крузо; отыскание работы было самым последним делом, о котором они заботились.

Если люди не могут найти для себя работодателя, то почему же они сами не сделаются своими работодателями? Да просто потому, что они отрезаны от того, без чего немыслим никакой труд; люди принуждены конкурировать между собою из-за заработной платы, выдаваемой хозяином, потому что они насильственно лишены естественных удобств, пользуясь которыми они могли бы быть своими собственными хозяевами, потому что для них нет места в Божьем мире, где они могли бы работать, не платя другим каким-то человеческим существам за то, что те позволяют им работать».

«Люди молят Бога о том, чтобы Он облегчил бедность. Но бедность происходит не от Божьих законов; сказать это — значило бы произнести самую гнусную хулу на Бога. Бедность происходит от человеческой несправедливости к ближнему. Допустим, что молитва людей была бы услышана Всемогущим; но как Он мог бы исполнить их просьбу, сохраняя установленные Им же законы такими, каковы они есть? Ведь Бог ничего не дает нам из того, что составляет богатство. Он дает нам только сырой материал, который перерабатывает человек, производя богатство. А разве теперь Он мало дает нам этого сырого материала? И если бы Он стал давать его еще более, как мог бы Он облегчить бедность? Пусть была бы услышана молитва, и Он увеличил бы силу солнца или плодородие почвы, сделал бы растения более плодородными и заставил быстрее бы размножаться животных. Кому все это было бы на пользу в стране, в которой земля захвачена частными владельцами? Только одним собственникам земли. И даже если бы Бог в ответ на просьбы людей стал прямо посылать с неба те предметы, какие нужно людям, то и тогда это было бы на пользу одним собственникам земли.

В Ветхом завете рассказывается, как израильтяне, странствуя в пустыне, терпели голод и как Бог послал им с неба манну. Ее было достаточно для всех, все брали ее и были сыты. Но допустим, что пустыня признавалась бы частною собственностью. Какая польза была бы от манны для народа, если бы одни израильтяне владели квадратными милями земли, а другие не имели ни одной пяди? Сколько бы Бог ни посылал манны, манна эта делалась бы собственностью землевладельцев; они нанимали бы кое-кого собирать ее для них в кучи и продавали бы ее своим голодающим братьям. И покупка и продажа манны продолжались бы до тех пор, пока большинство израильтян не проело бы все, что у них было. А потом они начали бы голодать, в то время как манна лежала бы в огромных кучах и землевладельцы жаловались бы на ее перепроизводство. Было бы как раз то самое явление, какое мы видим в настоящее время».

«Все это я говорю не с тем, чтобы, покончив с этой основной несправедливостью, мы могли спокойно сложить руки; но я говорю, что вопрос о праве владения землей лежит в корне всех других общественных вопросов. Я говорю то, что мы можем делать все, что угодно, можем вводить какие угодно реформы, но мы не избавимся от повсеместной бедности до тех пор, пока то, с чего должны жить все люди, — земли — будет оставаться частною собственностью некоторых лиц; что до тех пор будут бесплодны все усилия улучшить положение людей. Преобразовывайте механизм управления, сокращайте до минимума налоги, стройте железные дороги, заводите кооперативные магазины, делите прибыль, как хотите, между предпринимателями и рабочими, и что же будет в результате? В результате будет то, что земля будет повышаться в своей ценности, только это будет в результате и ничего больше. Опыт показывает нам это.

Разве все улучшения не увеличивают только ценности земли, того, что должны платить одни люди другим за право существования на свете?»

То же самое, прибавлю я, мы не переставая видим в России. Все земледельцы жалуются на бездоходность, убыточность имений, а цена на земли не переставая растет. Она не может не расти, потому что население увеличивается, а земля для него — вопрос жизни и смерти.

И потому народ отдает все, что может, не только свой труд, но и свои жизни за землю, которую удерживают от него.

III

Было людоедство, были человеческие жертвы, была религиозная проституция, были убийства слабых детей и девочек, была кровная месть, были убиения целых населений, судебные пытки, четвертования, сжигания на кострах, кнут, были на нашей памяти исчезнувшие шпицрутены, рабство. Но если мы пережили эти ужасные обычаи и учреждения, то это не показывает того, чтобы среди нас не было таких же, ставших столь же противными для просветлевших разума и совести учреждений и обычаев, как и те, которые в свое время были уничтожены и стали для нас ужасным воспоминанием. Путь совершенствования человечества бесконечен, и в каждую минуту исторической жизни есть суеверия, обманы, вредные, злые учреждения, уже пережитые людьми, ставшие прошедшими, есть такие, которые представляются нам в далеком тумане будущего, и такие, которые мы в настоящем переживаем, которые составляют задачу нашей жизни. Таковы в наше время смертная казнь и вообще наказания, такова проституция, таково мясоедение, таково дело милитаризма, война, и таково самое близкое и настоятельное дело — частная земельная собственность.

Но как и от всех, ставших привычными несправедливостей люди освобождались не вдруг, не тотчас же после того, как наиболее чуткие люди признавали их зловредность, но порывами, остановками, возвратами и опять новыми порывами освобождения, подобными потугам родов, как это было недавно с уничтожением рабства, так это происходит теперь с частной земельной собственностью.

На зло и несправедливость частной земельной собственности за тысячу лет тому назад указывали пророки и мудрецы древности. Потом все чаще указывали на это зло передовые мыслители Европы; особенно ясно это высказывали деятели французской революции. В последнее же время, вследствие увеличения населения и захвата богатыми людьми большого количества свободных земель, вследствие общего образования и смягчения нравов, несправедливость эта стала до такой степени очевидной, что не только передовые люди, но все самые рядовые люди не могут уже не видеть и не чувствовать ее. Но люди, в особенности те, которые пользуются преимуществами земельной собственности, сами собственники и те, которые связаны своими выгодами с этим учреждением, так привыкли к этому положению вещей, так долго пользовались им, так нуждаются в нем, что часто сами не видят его несправедливостей и употребляют все возможные средства, для того чтобы скрыть от самих себя и других людей все ярче и ярче выступающую истину: замять, загасить ее, извратить, а если это не действует, то замолчать ее.

Поразительна в этом отношении судьба деятельности появившегося в конце прошлого столетия необыкновенного человека — Генри Джорджа, посвятившего все свои огромные духовные силы на разъяснение неправды и жестокости земельной собственности и на указание средств исправления этой неправды при существующем теперь во всех народах государственном устройстве. Он сделал это своими книгами, статьями и речами с такой необыкновенной силой и ясностью, что человеку без предвзятых мыслей, прочтя его книги, невозможно не согласиться с его доводами, не видеть того, что никакие реформы не могут улучшить положения народа до тех пор, пока не будет уничтожена эта основная несправедливость, и что средства, предлагаемые им для ее уничтожения, разумны, справедливы и удобоприменимы.

И что же? Несмотря на то, что английские сочинения Джорджа в первое время их появления очень скоро распространились между англо-саксонским миром и не могли не быть оценены по своим высоким достоинствам и казалось, что истина должна восторжествовать и найти форму выражения, — очень скоро оказалось, что в Англии, даже в Ирландии, где особенно резко проявлялась вся вопиющая несправедливость частной земельной собственности, большинство самой влиятельной интеллигенции, несмотря на всю убедительность доводов Джорджа и удобоприменимость предлагаемого им средства, стало против его учения. Радикальные деятели, как Пар-нель, сначала сочувствовавшие проекту Джорджа, очень скоро отступили от него, считая более важным политические реформы. В Англии были против него почти все аристократы и, между прочим, знаменитый Тойнби, Гладстон и Герберт Спенсер, который сначала и высказал в своей «Статике» самым определенным образом всю несправедливость земельной собственности, потом отказался от этого своего мнения и скупал свои старые издания с тем, чтобы исключить из них все, что было сказано о несправедливости земельной собственности.

В Оксфорде студенты устроили во время лекции Джорджа враждебную ему манифестацию. Католическая же партия считала учение Генри Джорджа прямо греховным и безнравственным, опасным и противным учению Христа. Точно так же восстала против учения Джорджа и ортодоксальная наука политической экономии. Ученые профессора с высоты своего величия опровергали это учение, не принимая его, преимущественно за то, что оно не принимало основных положений их мнимой науки. Враждебны были и социалисты, признавшие важнейшим вопросом времени не земельный вопрос, а полное уничтожение частной собственности. Главными же орудиями против учения Генри Джорджа было то средство, которое всегда употребляется против неопровержимых и совершенно ясных истин. Средство это, употребляемое и до сих пор по отношению к Джорджу, было замалчивание. Это замалчивание производилось так успешно, что член английского парламента Лабушер мог публично сказать, не встретивши возражения, что «он не такой фантазер, как Генри Джордж, что он не предложит отбирать земли у помещиков, чтобы отдавать ее затем в аренду; он будет требовать только установления налога с ценности земель». То есть, приписывая Джорджу то, чего он никак не мог говорить, Лабушер, в виде исправлений этих мнимых фантазий, высказал то, что действительно говорил Джордж.

Так что, благодаря совокупным усилиям всех людей, заинтересованных отстаиванием учреждения земельной собственности, неотразимо убедительное по своей простоте и ясности учение Джорджа остается почти неизвестным и последние годы все менее и менее обращает на себя внимание.

Кое-где в Шотландии, в Португалии, в Новой Зеландии вспоминают о нем, и среди сотен ученых является один, который знает и защищает учение Джорджа. В Англии же и Соединенных Штатах число его сторонников становится все меньше и меньше, во Франции его учение почти неизвестно, в Германии оно проповедуется в очень маленьком кружке и везде заглушается шумным учением социализма, так что среди большинства так называемых образованных людей оно известно только по имени.

IV

С учением Джорджа не спорят, а просто не знают его. (Иначе и нельзя поступать с учением Джорджа, потому что тот, кто узнает его, не может не согласиться с ним.)

Если же вспоминают про него, то или приписывая ему то, чего оно не говорит, или вновь утверждая то, что опровергнуто Джорджем, или, главное, отвергают его только потому, что оно не сходится с теми педантическими, произвольными, легкомысленными положениями так называемой политической экономии, которые признаются непоколебимыми истинами.

Но, несмотря на это, истина о том, что земля не может быть предметом собственности, до такой степени выяснилась самой жизнью современных людей, что для того чтобы продолжать удерживать устройство жизни, при котором признается право частной земельной собственности, есть только одно средство: не думать об этом, игнорировать эту истину и заниматься другими, захватывающими делами. Так это и делают люди современного мира.

Политические деятели Европы и Америки занимаются для блага своих народов всякого рода делами: тарифами, колониями, подоходными налогами, военными и морскими бюджетами, социалистическими союзами, товариществами, синдикатами, избраниями президентов, дипломатическими сношениями, всем, только не тем одним, без чего не может быть никакого истинного улучшения положения народа, — восстановлением нарушенного права всех людей на пользование землей. И хоть политические деятели христианского мира в глубине души и чувствуют, не могут не чувствовать, что вся их деятельность, как промышленной борьбы, которой они заняты, так и военной борьбы, на которые они кладут все свои силы, не может ни к чему привести, кроме как к всеобщему истощению сил народов, они, не заглядывая вперед, а отдаваясь требованиям минуты, как бы с одним желанием забыться, продолжают кружиться в заколдованном круге, из которого нет выхода.

Как ни странно это временное ослепление в политических деятелях Европы и Америки, оно объясняется тем, что в Европе и Америке люди уже зашли слишком далеко по ложному пути, так что большая доля их населения уже оторвана от земли (в Америке никогда не жила на земле), а живет или на фабриках или наемным сельским трудом и желает и требует только одного — улучшения своего положения наемного рабочего. Понятно поэтому, что политическим деятелям Европы и Америки, внимая требованиям большинства, может казаться, что главное средство улучшения положения народа заключается в тарифах, трестах, колониях; но русским людям для России, где земледельческое население составляет 80 процентов всего народа, где весь этот народ просит только одного — чтобы ему дали возможность оставаться в этом состоянии, казалось бы, должно быть ясно, что для улучшения положения народа нужно нечто другое.

Люди Европы и Америки находятся в положении человека, уже так далеко зашедшего по дороге, которая сначала казалась настоящей, но которая чем дальше он шел по ней, тем более удаляла его от цели, что ему страшно признаваться в своей ошибке. Но русские все стоят на дороге до поворота и могут, по мудрой пословице, стоя на дороге, о дороге спрашивать.

И что же делают все русские люди, которые хотят или, по крайней мере, говорят, что хотят устраивать хорошую жизнь народа?

Во всем рабски подражают тому, что делается в Европе и Америке.

Для устройства хорошей жизни народа они заботятся о свободе печати, о веротерпимости, о свободе союзов, о тарифах, об условном наказании, об отделении церкви от государства, о кооперативных товариществах, о будущем обобществлении орудий труда и, главное, о представительстве, о том самом представительстве, которое давно существует в европейских и американских государствах, но существование которого нисколько не содействовало и не содействует не только разрешению, но даже постановке того одного, разрешающего все затруднения земельного вопроса. Если же русские политические деятели и говорят про земельное злоупотребление, которое они почему-то называют аграрным вопросом, вероятно полагая, что это глупое слово скроет сущность дела, то говорят об этом не в том смысле, что частная земельная собственность есть зло, которое должно быть уничтожено, а в том смысле, чтобы как-нибудь, разными заплатами, паллиативами замазать, замять, обойти эту главную, стоящую на очереди уничтожения не только в России, но и во всем мире, старую, жестокую, очевидную, вопиющую несправедливость.

В России, где 100-миллионная масса людей не переставая страдает от захвата земли частными владельцами и не переставая вопит об этом, отношение людей, мнимо отыскивающих везде, но только не там, где оно находится, средство улучшения народного быта, совершенно напоминает то, что бывает на сцене, когда все зрители прекрасно видят того, кто спрятался, и актеры должны бы видеть, но притворяются, что не видят, нарочно отвлекают внимание друг друга и видят все, но только не то, что одно нужно, но чего они не хотят видеть.

V

Люди загнали в загородку стадо коров, молочными произведениями которых они кормятся. Коровы подъели и сбили корм в загородке, голодают, переживали себе хвосты, мычат и ревут, просясь из-за загородки на пастбище. Но люди, питающиеся молоком коров, устроили вокруг ограды мятные, красильные, табачные плантации, развели цветы, устроили скаковой круг, парк, лаун-теннис и не выпускают коров, чтобы они не испортили их устройство. Но коровы ревут, худеют, и люди начинают бояться, чтобы коровы не перестали доиться, и придумывают различные средства улучшения коровьего положения. Они придумывают навесы над коровами, вводят обтирание коров мокрыми щетками, золотят им рога, изменяют часы доения, заботятся о призоре и лечении больных и старых коров, придумывают новые усовершенствованные приемы доения, ожидают, что вырастет какая-то необыкновенно питательная трава, которую они посеяли в загородке, спорят об этих и многих других различных предметах; но не делают, не могут сделать, не нарушив всего, устроенного ими вокруг загородки, одного простого и нужного как для коров, так и для них самих, — того, чтобы сломать загородку и предоставить коровам свойственную им свободу пользоваться в изобилии окружающими их пастбищами.

Поступая так, люди поступают неблагоразумно, но есть объяснение их поступка: им жалко всего того, что они устроили вокруг загородки. Но как назвать тех людей, у которых нет ничего вокруг загородки, но которые из подражания тем, которые не выпускают коров ради всего устроенного ими вокруг нее, также держат коров в ограде и утверждают, что они делают это ради блага их коров?

Именно так поступают русские люди, как правительственные, так и антиправительственные, устраивая для не переставая страдающего от недостатка земли русского народа всякие европейские учреждения, забывая и отрицая главное — то, что одно ему нужно: освобождение земли от частной собственности, установление для всех людей одинаковых прав на землю.

Понятно, что европейские паразиты, живущие не прямо и непосредственно трудами своих английских, французских, немецких рабочих, а трудами колониальных рабочих, производящих тот хлеб, который они выменивают на свои фабричные произведения, могут, не видя трудов и страданий тех рабочих, которые кормят и содержат их, придумывать в будущем социалистическое устройство, к которому будто бы они подготовляют людей, между тем с спокойным духом забавляться избирательными кампаниями, борьбами партий, парламентскими прениями, установлениями и нарушениями министерств и еще всякими другими забавами, называемыми ими науками и искусствами.

Настоящие кормильцы европейских паразитов это — рабочие в Индии, Африке, Австралии, отчасти в России; они не видят их. Но не то для нас, русских. У нас нет колоний, где бы невидные нам рабы кормили нас за наши промышленные произведения. Наши кормильцы, страдающие, голодающие, всегда перед нами, и нам нельзя перенести неправды нашей жизни на отдаленные от нас колонии, чтобы тамошние рабы кормили нас.

Наши грехи всегда перед нами.

И тут-то мы, вместо того чтобы вникнуть в нужды наших кормильцев и услышать их вопль и постараться ответить на него, мы вместо того, под предлогом служения им, точно так же готовим по европейскому образцу социалистическое устройство в будущем, а покамест занимаемся делами, которые забавляют и развлекают нас и как будто бы направлены на благо того народа, у которого вытягивают последние силы, для того чтобы содержать нас, его паразитов.

Для блага народа мы стараемся уничтожить цензуру книг, административную ссылку, устроить везде школы, простые и агрономические, увеличить число больниц, отменить паспорты, выкупы, устроить строгую инспекцию на фабриках, вознаграждать увечных, размежевать земли, содействовать через банки крестьянским покупкам земель и многое другое.

Только вникнуть в те неперестающие страдания миллионов людей народа: вымирание от нужды стариков, женщин, детей и от непосильной работы и от недостатка пищи, только вникнуть в ту закабален-ность, те унижения, в те бесполезные траты сил, в то развращение, во все ужасы ненужных бедствий русского сельского народа, которые все происходят от недостатка земли, — и станет совершенно ясно, что все эти меры уничтожения цензуры, административных ссылок и т.п., которых добиваются мнимые заступники народа, если бы и были осуществлены, составят только ничтожнейшую каплю в море той нужды, от которой страдает народ.

Но мало того, что люди, озабоченные благом народа, придумывая ничтожные, неважные и качественно и количественно изменения, оставляют сто миллионов народа в не-перестающем рабстве от захвата земли; мало того, многие из этих людей, самые передовые из них, желают, чтобы страдания этого народа, все усиливаясь и усиливаясь, довели бы его до необходимости, оставив на своем пути миллионы жертв, погибших от нужды и разврата, переменить свою счастливую, привычную, любимую им, разумную земледельческую жизнь на ту усовершенствованную фабричную жизнь, которую они придумали для него.

Русский народ по своему земледельческому положению, по своей любви к этой форме жизни, по тому, что он почти один из европейских народов продолжает быть земледельческим народом и желает оставаться им, как будто умышленно поставлен исторической судьбой так, чтобы с разрешения того, что называется рабочим вопросом, стать во главе истинно прогрессивного движения человечества. И вот этот-то русский народ призывается его мнимыми представителями и руководителями к тому, чтобы идти в хвосте вымирающих и запутавшихся европейских и американских народов и как можно скорее развратиться и отречься от своего призвания, для того чтобы быть похожим на Европейца.

Удивительна бедность мысли этих людей, не думающих своим умом и только рабски повторяющих то, что говорят их европейские образцы, но еще удивительнее сухость сердца, жестокость и лицемерие этих людей.

VI

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты.

Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония». Мф. XXIII, 27, 28.

Было время, когда во имя Бога и истинной веры в Него губили людей, мучили, казнили, избивали десятки, сотни тысяч людей. Мы с высоты величия смотрим теперь на тех людей, которые делали это.

Но мы не правы. Среди нас есть точно такие же люди. Разница только в том, что те люди делали это тогда во имя Бога, ради истинного служения ему, теперь же люди, делающие такое же зло среди нас, делают это во имя «народа», ради истинного служения ему. И как среди тех людей были люди безумно, самоуверенно убежденные, что они знают истину, и были лицемеры, устраивающие свое положение под предлогом служения Богу, и была толпа, без рассуждения следующая за более бойкими и смелыми, так и теперь люди, делающие зло во имя служения народу, состоят из людей безумно, самоуверенно убежденных, что они одни знают истину, из лицемеров и толпы. Много сделали зла в свое время самозванные служители Бога, благодаря учению, которое они называли богословием; но служители народа, благодаря учению, которое они называют наукой, если сделали менее, то только потому, что еще не успели, но уже и на их совести лежат реки крови и великое разделение и озлобление людей.

И те же признаки той и другой деятельности.

Первый: распущенная, дурная жизнь большинства служителей как Богу, так и служителей народу. (Их звание исключительных служителей Бога и народа, по их понятиям, освобождает их от стеснения себя в своем поведении.)

Второй признак: совершенное отсутствие интереса, внимания, любви к тому, чему они хотят служить. Как Бог для служителей Его был и есть только знамя, в сущности же эти служители Его и не любили Его, не искали общения с Ним, не знали и не хотели знать Его, так точно и для многих служителей народа народ только знамя, и они не только не любят его, не ищут общения с ним и не знают его, но в глубине души с презрением, гадливостью и страхом смотрят на него.

Третий признак: как те, так и другие, озабоченные одни служением все одному и тому же Богу, а другие служением все одному и тому же народу, не только не согласны между собою в средствах этого служения, но признают деятельность всех несогласных с ними ложною, зловредною и требующею насильственного прекращения. Отсюда костры, инквизиции, побоища первых и казни, заточения, революции, смертоубийства вторых.

И, наконец, главный, самый характерный признак тех и других — совершенное равнодушие, игнорирование того, чего хочет, требует, о чем заявлял и заявляет тот, кому они служат. Бог, которому они так усердно служили и служат, прямо и ясно высказал в том, что они признают Божественным Откровением, что служить Ему нужно только тем, чтобы любить ближнего, поступать с другими, как хочешь чтобы поступали с тобою. Но они не это признавали средством служения Богу, а требовали совершенно другого, того, что они сами выдумали и выдавали за требования Бога. Точно так же поступают и служители народа; они совершенно не признают того, чего хочет и что ясно высказывает народ, и хотят служить ему тем, чего он не только не просит от них, но о чем не имеет ни малейшего понятия, но что служители народа для него выдумали, но только не тем одним, чего не переставая ждет и о чем не переставая заявляет.

VII

Из всех необходимых изменений форм общественной жизни есть в жизни всего мира одно наиболее назревшее, такое, без которого не может быть совершено ни одного шага вперед к улучшению жизни людей. Необходимость этого изменения очевидна для всякого человека, свободного от предвзятой теории. И изменение это не есть дело одной России, а дело всего мира. Все бедствия человечества нашего времени связаны с этим делом. Мы в России находимся в том счастливом положении, что огромное большинство нашего народа, живя земельным трудом, не признает земельной частной собственности и желает и требует уничтожения этого старого злоупотребления и не перестает высказывать этого.

Но никто не видит этого, не хочет видеть этого.

Отчего это странное заблуждение? Отчего добрые, хорошие, умные люди, каковых много среди либералов, социалистов, революционеров, не исключая даже и правительственных лиц, — отчего эти люди, желая блага народу, не видят того одного, что ему нужно, того, к чему он не переставая стремится и без чего не переставая страдает, а озабочены многими и самыми разнообразными делами, но исполнение которых без исполнения того, чего желает народ, ни в каком случае не может содействовать его благу? Вся деятельность как правительственных, так антиправительственных служителей народа подобна тому, что бы делал человек, который, желая помочь завязшей в трясине лошади, сидел бы на возу и перекладывал бы с места на место находящуюся на возу поклажу, воображая, что этим он поможет делу.

Отчего это?

Ответ на этот вопрос тот же, как и на все вопросы о том, почему люди нашего времени, могущие жить хорошо и счастливо, живут дурно и бедственно.

Происходит это оттого, что люди, как правительственные, так и антиправительственные, устраивающие благо народа, не имеют религии. А без религии человек не может жить сам разумной жизнью и тем менее может знать, что хорошо, что дурно, что нужно и что ненужно для других людей. Только от этого люди нашего времени вообще, и люди русской интеллигенции в особенности, совершенно лишенные религиозного сознания и прямо с гордостью заявляющие об этом, так превратно понимают жизнь и требования того народа, которому они хотят служить, и требуют для него самых разнообразных вещей, но только не того одного, что ему нужно.

Без религии нельзя истинно любить людей. А не любя людей, нельзя знать, что им нужно, что более, что менее нужно. Только нерелигиозные люди, и потому не любящие истинно, могут придумывать ничтожные улучшения в быте народа, не видя того главного зла, от которого страдают люди и которое они сами отчасти производят. Только такие люди могут пропове-дывать более или менее искусно построенные, отвлеченные теории, долженствующие осчастливить народ в будущем, и не видеть тех страданий, которые несет народ в настоящем и которые требуют немедленного и возможного облегчения. В роде того, что бы делал человек, отнявший у голодного пищу, давая ему советы (и советы очень сомнительные) о том, как ему жить в будущем, не считая нужным сейчас уделить ему часть своего избытка от отнятой у него пищи.

К счастью, великие, благотворные движения в человечестве совершаются не паразитами, питающимися народными соками, как бы они ни называли себя:пра-вительствами, революционерами, либералами, а людьми религиозными, т.е. людьми серьезными, простыми, трудящимися, живущими не для своей корысти, своего тщеславия, честолюбия, не для достижения внешних результатов, а для того, чтобы исполнить перед Богом свое человеческое назначение.

Такие люди, и только такие, своей не шумной, но твердой деятельностью двигают вперед человечество. Такие люди не будут, стараясь отличиться перед людьми, придумывать такие или иные улучшения народного быта (таких улучшений может быть бесчисленное количество, и все они ничтожны, если не сделано главного), а будут стараться жить согласно с законом Бога, с совестью и, стараясь жить так, естественно наткнутся на наиболее явное нарушение этого закона и будут искать для себя и для других средств избавиться от него,

На днях знакомый мне врач, дожидаясь поезда на большой железнодорожной станции в третьем классе, читал газету. Сидевший подле крестьянин спросил о новостях. В номере газеты была статья об «аграрном» съезде. Врач перевел по-русски смешное слово «аграрный», и, когда стало понятно, что дело идет о земле, крестьянин попросил прочесть. Врач стал читать, подошли еще крестьяне. Собралась кучка: одни лежали на спинах других, некоторые сидели на полу, лица у всех были сосредоточенно торжественные. Когда чтение кончилось, один из задних, старик, глубоко вздохнул и перекрестился. Человек этот, наверное, ничего не понял из того путанного жаргона, которым написана статья и который трудно понимать даже человеку, умеющему разговаривать на этом жаргоне. Он ничего не понял из того, что написано в статье, но понял, что дело идет о великом, давнишнем грехе, от которого страдали его предки, страдает и он; понял, что люди, совершающие грех, начинают сознавать его. И, поняв это, он обратился мысленно к Богу и перекрестился. И в этом одном движении руки этого человека больше смысла и содержания, чем во всей той болтовне, которая наполняет теперь столбцы газет. Человек этот понимает, как понимает весь народ, что захват земли неработающими людьми есть великий грех, от которого страдали и гибли телесно его предки, страдает телесно и он, и его ближние, страдали все время духовно те, которые совершали этот грех, и те, которые теперь совершают его, и что этот грех, как всякий грех, как на его памяти грех крепостного права, должен быть, не может не быть развязан. Он знает и чувствует это и потому не может не обратиться к Богу при мысли о приближении развязки.

VIII

«Великие общественные преобразования, — говорит Мадзини, — всегда были и будут лишь следствием великих религиозных движений».

И таково то религиозное движение, которое предстоит теперь русскому народу — всему русскому народу, как рабочему народу, лишенному земли, так в особенности крупным, средним и мелким землевладельцам и всем тем сотням тысяч людей, хотя и не владеющих прямо землей, но занимающих выгодное положение благодаря вынужденным трудам обезземеленного народа.

Религиозное движение, предстоящее теперь русскому народу, состоит в том, чтобы развязать тот великий грех, который давно уже мучает и разделяет людей не в одной России, но во всем мире.

Развязать же этот грех могут не политические реформы, не социалистические проекты в будущем, не революции в настоящем, ни еще менее филантропические пожертвования или правительственные учреждения для покупки и раздачи земель крестьянам. Такие паллиативные меры только отвлекают внимание от сущности вопроса и этим самым задерживают разрешение его. Не нужно никаких жертв, никакой заботы о народе, нужно только сознание своего греха всеми людьми, совершающими его или участвующими в нем, и желание избавления от него.

Надо, чтобы та несомненная истина, которую всегда знали и знают лучшие люди народа, что земля не может быть исключительной собственностью некоторых и что недопущение к земле тех, которым она нужна, есть грех, стало общим сознанием всех людей, чтобы людям стало совестно удерживать землю от тех, которые хотят кормиться на ней, чтобы совестно было так или иначе участвовать в этом удержании земли от нуждающихся, чтобы совестно было владеть землей, совестно было бы пользоваться трудами людей, принужденных работать только потому, что от них отнято их законное право на землю. Нужно, чтобы было то, что было с крепостным правом, когда владеть крепостными стало совестно дворянам, помещикам, стало совестно правительству поддерживать эти несправедливые и жестокие узаконения, когда самим крестьянам стало явно, что над ними совершается ничем не оправдываемое беззаконие. То же самое должно быть и с земельной собственностью. И нужно это не для какого-нибудь одного сословия, как бы многочисленно оно ни было, а нужно это для всех сословий, не только для всех сословий и людей одного государства, а для всего человечества.

IX

«Общественная реформа, — писал Генри Джордж, — не может быть достигнута шумом и криком, жалобами и оговорами, образованием партий и устройством революций; она может быть достигнута лишь пробуждением мысли и поступательным движением в мире идей. Пока нет правильной мысли, не может быть и правильного действия, а когда есть правильная мысль, правильное действие уже само собою будет вытекать из нее.

Потому-то величайшее дело каждого человека и каждой организации людей, стремящихся улучшить общественные условия, бывает распространение идей. Все прочее может быть полезно только постольку, поскольку оно помогает этому делу. А в этом деле может участвовать всякий мыслящий человек, сначала вырабатывая для себя правильные понятия, затем пытаясь пробудить мысль в людях, с которыми он приходит в столкновение».

Это совершенно справедливо, но для того чтобы услужить этому великому делу, кроме мыслей, должно быть и другое — религиозное чувство, то чувство, вследствие которого прошлым столетием владельцы крепостных признавали себя виноватыми и искали средства, несмотря на личный ущерб, даже разорение, избавиться от греха, который тяготил их.

Вот это чувство по отношению земельной собственности должно пробудиться в людях достаточных классов для того, чтобы совершилось великое дело освобождения земли, пробудиться в той степени, чтобы люди готовы были жертвовать всем, только чтобы избавиться от того греха, в котором они жили и живут.

Владея сотнями, тысячами, десятками тысяч десятин, торгуя землями, пользуясь так или иначе земельной собственностью и живя роскошно благодаря задавленности народа, происходящей от этой жестокой и явной несправедливости, толковать в разных комитетах и собраниях об улучшении крестьянского быта без жертвы своим исключительно выгодным положением, вытекающим из этой несправедливости, — есть не только не доброе, но гадкое, вредное дело, одинаково осуждаемое здравым смыслом и честностью и христианством. Не придумывать нужно хитроумные средства улучшения положения людей, лишенных их законного права на землю, но понять свой грех перед ними и прежде всего перестать участвовать в нем, чего бы это ни стоило. Только такая внутренняя нравственная деятельность каждого человека может и будет содействовать разрешению предстоящего человечеству вопроса.

Освобождение крестьян в России совершено не Александром II, а теми людьми, которые поняли грех крепостного права и старались, независимо от своей выгоды, избавиться от него; преимущественно же совершено такими людьми, как Новиков, Радищев, декабристы, теми людьми, которые готовы были страдать и страдали сами (не заставляя никого страдать) ради верности тому, что они признавали правдой.

То же должно совершиться и по отношению к освобождению земли.

Я верю, что такие люди есть теперь и что они сделают то великое, не одно русское, а всемирное дело, которое предстоит русскому народу.

Земельный вопрос дошел в настоящее время до такой степени зрелости, до которой дошел вопрос крепостного права 50 лет тому назад. Повторяется совершенно то же. Как тогда люди искали средства исправления того всеобщего недомогания, недовольства, которое чувствовалось в обществе, и прилагали всякие внешние, правительственные средства, и ничто не помогало и не могло помочь, пока оставался назревающий и не разрешенный вопрос рабства личного, так точно теперь никакие внешние меры не помогают и не могут помочь, пока не будет разрешен назревший вопрос земельного рабства. Точно так же как теперь предлагаются меры прирезок земли посредством банков и т.п., тогда предлагались и принимались паллиативные меры, инвентари, правила о трехдневной барщине и мн. др. Точно так же как теперь владельцы земли говорят о несправедливости прекращения преступного владения, говорили тогда о незаконном отнятии крепостных. Точно так же как тогда церковь оправдывала крепостное право, теперь (то, что занимает место церкви) наука оправдывает земельную собственность. Так же как тогда рабовладельцы, более или менее чувствуя свой грех, старались разными средствами, не развязывая, смягчить его и переводили с барщины на оброк, уменьшали поборы, так точно и теперь наиболее чуткие землевладельцы, чувствуя свою вину, стараются искупить ее, отдавая землю крестьянам на наиболее льготных условиях, продавая ее через банки, устраивая для народа школы, смешные увеселительные дома, волшебные фонари и театры.

Совершенно то же и равнодушное отношение правительства к вопросу. И как тогда вопрос разрешен был не теми людьми, которые придумывали хитроумные средства облегчения, улучшения быта крепостных, а, признавая настоятельность решения, не откладывали его в будущее, не предвидели особенной трудности его, а сейчас, сразу старались прекратить зло и не допускали мысли о том, что могут быть такие условия, при которых сознанное зло должно продолжаться, и брали то решение, которое при данном положении представлялось наилучшим, — то же и теперь с земельным вопросом.

Вопрос будет решен не теми людьми, которые будут стараться смягчить зло или придумывать облегчения народу или откладывать дело в будущее, а теми, которые поймут, что, сколько не смягчай неправды, она останется неправдой и что безумно придумывать облегчения человека, которого мы мучаем, и нельзя откладывать, когда люди страдают, а надо сейчас брать наилучший способ решения и сейчас прилагать к делу. И тем более должно быть так, что способ решения земельного вопроса выработан Генри Джорджем до такого совершенства, что при существующем государственном строе и обязательных податях невозможно придумать какого-либо другого лучшего, более справедливого, практического и мирного решения.

«Чтобы уничтожить или заглушить истину, которую я пытался выяснить, — пишет Генри Джордж, — себялюбие будет искать поддержки в невежестве. Однако в истине этой заключается чудная сила прорастания, а в воздухе уже чувствуется веяние весны... Земля вспахана, семя брошено, вырастет доброе дерево. Оно еще так мало, но глаза верующего уже видят его». И я думаю, что Генри Джордж прав, что разрешение греха земельной собственности близко, что движение, вызванное Генри Джорджем, было последней потугой и что роды вот-вот должны наступить: должно совершиться освобождение людей от тех страданий, которые они несли так долго. Кроме того, я думаю (и мне хочется и хотелось бы хоть чем-нибудь содействовать этому), что разрешение этого великого, всемирного греха, разрешение, которое будет эрой в истории человечества, предстоит именно русскому, славянскому на-

роду, по своему духовному и экономическому складу, предназначенному для этого великого, всемирного дела, — что русский народ не опролетариться должен, подражая народам Европы и Америки, а, напротив, разрешит у себя земельный вопрос упразднением земельной собственности и укажет другим народам путь разумной, свободной и счастливой жизни вне промышленного, фабричного, капиталистического насилия и рабства, что в этом его великое историческое призвание.

Хочется мне думать, что мы, русские паразиты, вскормленные и получившие досуг для умственной работы трудами народа, поймем наш грех и независимо от своей личной выгоды, во имя правды, которая осуждает нас, постараемся развязать его.

О КНИГЕ ГЕНРИ ДЖОРДЖА

В одной из последних глав своей книги Генри Джордж говорит: «Тому, кто не вник в сущность дела, может показаться смешным то, что я выставляю простое изменение в системе налогов, как величайший переворот в общественных отношениях людей. Но для того, кто следил за ходом моей мысли в предшествующих главах, должно быть ясно, что в этом простом изменении заключается величайший из социальных переворотов — переворот или революция, в сравнении с которой ничтожны как та революция, которая уничтожила деспотизм французской монархии, так и та, которая уничтожила рабство в Соединенных Штатах».

Вот это-то огромное значение революции, предлагаемой Генри Джорджем, до сих пор не понимается и не признается людьми. Главная причина этого та, что мысль его или извращается, или замалчивается. Мысль Генри Джорджа представляется большинству людей как одна из систем изменения закона о земельной собственности, понимаемой часто ввиде национализации земли, в смысле теории социалистов. Люди, мнящие себя учеными, возражают на понимаемую так узко мысль Генри Джорджа тем, что или смело возражают на то, что никогда не говорил Генри Джордж, или, как доказательство против него, выставляют те неопровержимые, по их мнению, положения существующего порядка, которые самым коренным образом опровергнуты Джорджем. Неученые же люди, люди общества, землевладельцы, и вообще люди достаточные, совершенно не зная Генри Джорджа, только имея смутное понятие о том, что он как-то хочет отнять землю у теперешних собственников, чуя чувством консервативного самоохранения опасность для них теории Генри Джорджа, смело отрицают ее, не имея о ней никакого или имея о ней самое превратное понятие. «Знаю, знаю! Обложить землю с тем, чтобы земледельцы, и так задавленные налогами, платили бы еще земельный налог». Или: «Знаю, знаю! Это то, чтобы заставить землевладельца платить подать за те улучшения, которые он сделает на своей земле».

И вот тридцать лет уже, со времени ясного, всестороннего и основательнейшего изложения этой великой мысли, она остается совершенно неизвестной огромному большинству людей.

Оно и не может, и не могло быть иначе. Мысль Генри Джорджа, переворачивающая весь склад жизни народов в пользу задавленного, безгласного большинства и в ущерб властвующему меньшинству, выражена так неопровержимо убедительно и, главное, так просто, что нельзя не понять ее. А поняв, нельзя не постараться привести ее в исполнение, и потому одно средство против нее — это извращение ее и замалчивание. И то, и другое вот уже более тридцати лет так успешно применяется к теории Генри Джорджа, что трудно побудить людей внимательно прочесть то, что писал Генри Джордж, и подумать об этом. Правда, существуют в Англии, в Канаде, в Соединенных Штатах, в Австралии, в Германии, хотя и очень хорошие, но жалкие, по числу подписчиков, журнальчики Единого налога; но среди большинства интеллигенции идеи Генри Джорджа во всем мире продолжают быть неизвестными, и равнодушие к ним едва ли не увеличивается. Общество поступает с мыслями, нарушающими его спокойствие, — а такова мысль Генри Джорджа, — так же, как пчела с червями (клочни), которые вредны ей, но которых она не в силах уничтожить. Она обмазывает их гнезда клеем, так, что черви, хотя и не уничтожены, но не могут дальше распространяться и вредить, — так поступают и общества европейских народов с вредными для своего порядка или привычного беспорядка мыслями и в том числе с идеей Генри Джорджа и его сторонников. «Но свет и во тьме светит, и тьма его не поглотит». Истинная, плодотворная мысль не может быть уничтожена. Как ни заглушай ее, она все жива, живее всех тех неясных, пустых, педантических мыслей и слов, которыми заглушают ее, и рано или поздно истина прожжет скрывающие ее покровы и засветит всем миру. И такова мысль Генри Джорджа.

И мне думается, что именно теперь ее время, именно теперь, и именно в России. Именно теперь, потому что теперь совершается в России революция, серьезная основа которой одна: отрицание всем народом, настоящим народом, земельной собственности. Именно в России потому, что в огромном большинстве русского народа всегда жила и живет до сих пор основная идея Генри Джорджа, состоящая в том, что земля есть общее достояние всех людей, и что обкладываться налогами может только земля, а не труд людей.

Генри Джордж говорит, что переведение всех налогов на ренту есть не что иное, как сообразование самых важных общественных мероприятий с естественными законами (а conforming of the most important adjustments to natural laws). Он говорит, что мысль о том, что ценность земли (рента) должна быть употребляема на пользу всего общества так же естественно для общества, как естественно для людей ходить на ногах, а не на руках.

И эту-то мысль не только всегда разделял весь русский земледельческий народ, но и всегда приводил в исполнение, пока не мешало ему правительственное насилие.

В семидесятых годах статистик Орлов об отношениях крестьян к земле писал следующее: «Крестьянский мир не понимает и не различает тех разнородных предметов обложения, которые значатся в окладных листах. Все разнообразные подати, повинности, волостные и сельские сборы, взимаемые с общества, при мирской раскладке сливаются в одну общую сумму, которая развёрстывается между членами общины по числу значащихся за каждым окладных душ, а окладная душа, в понятии крестьян, сливается с известной долей мирского земельного надела. Окладная душа, по своеобразному воззрению крестьян, немыслима без земли, мало того — душа-то и есть, собственно, известная доля мирской земли, несущая на себе соответствующую долю мирских платежей. Если на вопрос о числе душ один домохозяин отвечает, что за ним числится две души, а другой говорит, что у него — три души, то это значит лишь, что у первого домохозяина находится во владении две доли, а у второго — три доли мирской земли; с мирской же землей связаны решительно все следующие с общества по окладным листам платежи, какое бы название они ни имели и для какого бы учреждения ни предназначались».

В этих коротких словах — сущность отношения русского народа к земле и- к податям, и отношение это именно то самое, которое проповедует и предлагает Генри Джордж. Отношение это не в том, как представляют себе обыкновенно теорию Генри Джорджа, что дело только в ином распределении земли, а в том, что обеспечивается за каждым человеком полная неприкосновенность произведений его труда и полная, равная со всеми, возможность пользоваться всеми преимуществами, даваемыми землей. Таково воззрение русского народа и на труд, и на право на землю. И потому, если понятно, что европейские народы, для которых исполнение мысли Генри Джорджа разрушает весь установленный и выгодный для большей половины населения порядок, должны враждебно относиться к теории Генри Джорджа и замалчивать ее, то у нас в России, где больше девяти десятых населения составляют земледельцы, и где эта теория есть только сознательное выражение того, что всегда признавалось справедливым всем русским народом, — понятно, что у нас, особенно при теперешней перестройке общественных условий, мысль эта должна найти применение и завершить великим делом справедливости столь ложно и преступно направляемую революцию.

Из всех прекрасных книг, речей и статей Генри Джорджа книга эта несомненно лучшая и по краткости, и ясности, и строгой логичности изложения, и по неотразимости научных доводов, и по красоте языка, и по искреннему и глубокому чувству любви к истине, добру и людям, которыми проникнуто все изложение.

22 сентября 1906 г.

ЕДИНСТВЕННОЕ ВОЗМОЖНОЕ РЕШЕНИЕ ЗЕМЕЛЬНОГО ВОПРОСА

I

Исключительное право одних людей на владение землей, лишающее других людей возможности пользоваться ею, есть такая же жестокая, вредная для всех, несправедливость, какою было в свое время крепостное право.

Несправедливость эта, смутно сознаваемая всеми людьми, всегда особенно живо чувствовалась русским земледельческим народом. В теперешнее же революционное время несправедливость эта особенно живо чувствуется, и к уничтожению ее направлены теперь желания и требования русского народа.

Приисканием средств удовлетворения этих требований заняты теперь и правительственные и противоправительственные партии. К сожалению, и те, и другие имеют ввиду, большею частью, свои партийные частные цели, а не одну главную, общую и нравственную цель восстановления нарушенной справедливости. Одни думают удовлетворить требования народа прирезкой к крестьянским наделам казенных и части удельных земель; другие — предоставлением крестьянам возможности покупки через банк продаваемых помещичьих земель; третьи — переселениями малоземельных крестьян на свободные земли; четвертые — установлением обязательной наследственной аренды; пятые — отчуждением удельных, монастырских и помещичьих земель и составлением из них фонда для наделения крестьян землею; шестые — национализацией земли, долженствующей послужить началом социалистического устройства; седьмые — признанием всей земли собственностью только земледельцев.

Все эти предположения, в сущности, разделяются на два отдела: правительственные и консервативные деятели ставят своей главной задачей такое изменение земельного устройства, которое не нарушило бы вполне выгоды их положения и, так или иначе, хотя бы и с некоторыми уступками, успокоило бы народное волнение; революционеры же, большею частью, ставят своей главной задачей обратное: поддержание раздражения народа и вовлечение его в ту революционную деятельность, которую они считают полезною для общего блага.

До сих пор эти последние достигают все более и более своей цели. Народ под влиянием их устного и газетного воздействия все живей и живей чувствует старую, давно уже измучившую его несправедливость лишения его права пользования землей и, не предвидя возможности уничтожения этой несправедливости правительством, в особенности, после роспуска Думы, все более и более раздражается, готовясь совершать и совершая, местами, самые несправедливые дела в отместку за так долго претерпеваемую им великую несправедливость.

Народ чувствует, что при теперешнем переустройстве, происходящем в России, он не может и не должен оставаться в прежнем положении, и не довольствуется теми частными временными поправками дела, которые предлагают ему в виде покупки земли через банки, прирезки казенных и удельных земель, переселений или обязательной аренды, или земельного фонда. Народ хочет коренного исправления дела, такого, при котором не могли бы одни люди, не работая, а лежа, как собаки на сене, мешать работающим пользоваться землею; народ хочет, чтобы все люди имели равную возможность пользоваться теми выгодами и удобствами, которые дает земля.

И народ совершенно прав в этом желании. Он не прав только в том ложном и распространенном представлении, поддерживаемом заблуждающимися легкомысленными людьми, что для того, чтобы все люди имели равное право пользоваться землею, нужно только отнять от владельцев их земли и разделить их между работающими земледельцами.

Как разделить отчужденную землю? Какую отдать какому обществу? Где ее отвести? Как разделить более ценные земли, луга, леса? Как поступить с мелкими собственниками? Как поступить с безземельными людьми, желающими получить свою долю земли? При тесноте населения, кому и куда переселяться?.. Все это такие вопросы, которые, при отнятии земли у владельцев и разделении ее между земледельцами, не могут быть разрешены никакими комиссиями и могут быть только источником бесконечных споров, ссор и, главное, еще худших, чем теперь, несправедливостей. Этого не видят и не могут видеть крестьяне, занятые своими местными вопросами. Но это должны видеть люди, считающие себя призванными решать вопросы с общей для всех справедливой точки зрения.

И такое решение земельного вопроса, с общей точки зрения, может состоять никак не в отнятии земли от одних владельцев и передаче ее другим, не в произвольных распоряжениях землями, а только в одном: в уничтожении старой неправды земельной собственности, от которой все зло угнетения и вражды людей. Для решения земельного вопроса нужно не удовлетворение желания тех или других людей, а восстановление нарушенного естественного права всех людей на землю и права каждого человека на все произведения своего труда.

II

Все люди имеют равное право на землю, и каждый человек имеет неотъемлемое право на свой труд. Оба права эти были нарушены признанием за людьми права собственности на землю и взиманием податей и налогов с произведений труда людей.

Для восстановления этих прав есть только одно средство: установление на землю такого налога, который равнялся бы выгодам, представляемым землей ее владельцу, и замена всех других взимаемых с труда людей податей и налогов Единым земельным налогом. Такое установление Единого налога на всю землю предлагалось в различное время и в различных странах и в последнее время было особенно подробно выяснено американцем Генри Джорджем. Основания Единого налога следующие:

1)  Так как все люди имеют одинаковое право на землю и так как каждый человек имеет неотъемлемое право на все произведения своего труда, то никто не должен иметь преимуществ перед другими на пользование землей, и никто не должен отбирать от трудящегося произведений его труда в виде платы за пользование землей или в виде податей и налогов.

2)  Для того, чтобы ни то, ни другое право не было нарушено, нужно, чтобы люди, пользующиеся землями, платили обществу налог, соответственно той выгоде, которую, в сравнении с другими землями, представляет земля,  находящаяся в их пользовании, и чтобы люди, не владеющие никакими землями, а занятые промышленностью или другими делами, были свободны от всяких налогов и податей.

При таком устройстве, все средства, употребляемые на общественные дела и собираемые теперь с труда, собирались бы с земель, представляющих, по своему качеству или положению, особенные выгоды их владельцам. Так, владельцы земли черноземной или лежащей при путях сообщения, представляющей более выгод, чем песчаные, глинистые или удаленные от городов земли, платили бы больше; владельцы же земли, лежащей в городах, у пристаней, в столицах или содержащей ценные руды, платили бы еще больше; люди же, пользующиеся землями, не имеющими никаких преимуществ, или вовсе не владеющие никакими землями, пользуясь всеми удобствами общественного устройства: управлением, путями сообщения, всякого рода общественными учреждениями, не платили бы ничего.

III

Последствием такого устройства было бы, во-первых, то, что землевладельцы, в особенности крупные,   не обрабатывающие сами своих земель, при обложении их налогом, большею частью, отказались бы от владения ими и передали бы их тем землевладельцам, которые нуждаются в земле.

Во-вторых, было бы то, что Единый налог, уничтожив все те налоги, которые платят теперь все люди за предметы, которыми они пользуются: за сахар, керосин, спички, вино и пр., уменьшил бы расходы рабочих людей и увеличил бы тем их благосостояние.

В-третьих, было бы то, что Единый налог, уничтожив ввозные и вывозные пошлины на товары, восстановил бы для того народа, у которого он был бы введен, свободную торговлю со всем миром и дал бы людям того общества или государства возможность беспрепятственно пользоваться всеми произведениями природы, труда и искусства людей других стран или государств.

В-четвертых, Единый налог, дав доступ к земле всем рабочим людям, поставил бы наемных рабочих в такое положение, при котором они не были бы, как теперь, вынуждены принимать те условия, которые им ставят хозяева, а сами бы для себя устанавливали условия работы. При таком независимом положении рабочих, было бы то, что все те облегчающие работу изобретения, которые теперь служат средством порабощения рабочих, стали бы не бедствием, как теперь, а тем, чем они и должны быть, — благом для всех.

В-пятых, было бы то, что введение Единого налога, подняв благосостояние рабочих, сделало бы невозможным обычное теперь перепроизводство предметов, так как рабочие не были бы, как теперь, лишены возможности приобретать изготовляемые ими предметы, и производилось бы, преимущественно и в соответствующих требованию размерах, то, что нужно для большинства рабочих.

В-шестых, и самое главное, введение Единого налога везде, и, в особенности, теперь в России, сделало бы то, что все законные требования народа были бы удовлетворены даже в большей степени, чем того ожидает народ, так как была бы не только дана возможность каждому человеку пользоваться в равной степени всеми выгодами, даваемыми землей, но люди были бы избавлены и от необходимости платежа податей и налогов с произведений своего труда.

И потому введение Единого налога на землю, при какой бы то ни было форме общежития, при теперешних, действующих насилием, правительствах так же, как и при идеальном общежитии, основанном на взаимном соглашении, представляло бы самый верный и практический способ как приобретения независимых от труда людей средств для покрытия нужных для всего общества расходов, так и для самого справедливого упорядочения земельных отношений.

(То, что налога на землю было бы достаточно для замещения всех податей и налогов, исследовано и доказано во многих сочинениях об этом предмете. Лучшие сочинения по вопросу о Едином налоге — это сочинения Генри Джорджа: «Прогресс и бедность», «Речи и статьи», «Общественные задачи» и др.)

IV

Но скажут: установление Единого налога, подрывающее под корень веками выработанные устои общества, землевладение и подати, может вызвать великие волнения в обществе и народе и, потому, особенно в теперешнее тревожное время, было бы несвоевременно и опасно.

Я же думаю, что, напротив, ни одна из тех мер, которые предлагаются теперь для упорядочения землевладения, не может быть введена с меньшими тревогами, волнениями и раздражением и народа, и землевладельцев, как эта мера Единого налога. Введение этой меры я представляю себе так: земля провозглашается общим достоянием всех людей государства и произведения труда каждого человека — неотъемлемой собственностью произведшего. Для восстановления этих нарушенных основных человеческих прав и вводится затем Единый налог с ценности земель, заменяющий все другие подати и налоги. Но так как наложение сразу, во всем его объеме, налога на землю, с уничтожением всех других налогов и податей, было бы разорительно для многих землевладельцев и промышленников, да и введение Единого налога требует правильной оценки земель, которую нельзя сделать тотчас же, то налог этот вводится постепенно. Сначала, в первый год, вводится одна какая-либо часть его (15, 20, 30 или более, или менее процентов всей ренты), на следующий год — другая такая же часть, и так — до полного перевода всех податей и налогов на землю, который может быть совершен в более долгий или короткий срок.

Такое постепенное обложение земель налогом и сложение податей с труда не может и не должно произвести ни тревог, ни волнений, так как такая постепенная замена налогов на труд налогом на землю дает возможность землевладельцам и промышленникам постепенно же приспособиться к новым условиям жизни. Такая мера в наше время, кроме того, что вела бы к прекращению сознаваемой всеми людьми и, особенно живо, всем стомиллионным русским народом жестокой несправедливости частной земельной собственности и столь же жестокой, хотя и смутно сознаваемой, несправедливости произвольно накладываемых на его труд податей и налогов, была бы вместе и самым действительным средством успокоения общества и, в особенности, земледельческого населения, составляющего 0,9 русского народа.

Только такое разрешение вопроса, не частное для одного сословия (хотя бы и самого многочисленного), не местное, временное, каковы все прирезки, покупки, переселения, фонды, а решение общее, основное, нравственное, состоящее в прекращении старой вопиющей несправедливости и устанавливающее равное право как миллионера, так и беднейшего крестьянина на землю и на весь свой труд, — только такое решение может успокоить народ.

Люди, составляющие правительство, оправдывают свое существование поддержанием справедливых отношений между управляемыми. Восстановление нарушенной справедливости, и, в особенности, тогда, когда нарушение это становится явным и всеми сознаваемым, должно бы было признаваться ими их первой и неотложной обязанностью. Такой явной и всеми сознаваемой несправедливостью было в свое время крепостное право в России, и оно было отменено тогдашним правительством. В наше время несправедливость земельной собственности сознается еще живее, чем, за полстолетие тому назад, сознавалась несправедливость крепостного права. И потому люди, составляющие теперешнее правительство в России, если они не обманывают себя и других относительно своего назначения, обязаны перед Богом, перед своим положением, перед народом уничтожить вопиющую и всем народом сознаваемую несправедливость. Если они не делают этого, то единственное объяснение этому то, что они боятся, по старой привычке подражания Европе, предпринять то, что еще нигде не сделано в Европе, забывая, что условия, в которых находится русский народ, совершенно иные, чем те, в которых находятся теперь западные народы, и что не навеки же обречены русские люди подражать Европе, но должно же наступить и для русского народа совершеннолетие, когда он может думать своим умом и поступать сообразно с своими условиями и свойствами.

Людям, составляющим правительство в России, надо теперь особенно помнить это, потому что, поддерживая в настоящее время несправедливость земельной собственности, они не исполняют того, что они признают своею прямою обязанностью, и, становясь виновниками величайших бедствий, вполне обнаруживают свою несостоятельность и ненужность.

10 сентября 1906 г.

ИСТИННАЯ СВОБОДА

Недавно я получил письмо от одного крестьянина. Он спрашивает: "Долго ли еще будут многомиллионные серые сермяги тащить перекувыркнутую телегу? Двадцатый век идет и время тяжкое настало, льется кровь и пот обездоленных, обессиленных русских людей, а перекувыркнутая телега стоит на одном месте".

Под перевернутой телегой, которую должны тащить серые сермяги, очевидно, разумеется дурное устройство русского государства, которое поддерживается тяжелым трудом рабочего народа.

На вопрос о том, как избавиться народу от этого мучительного, бесполезного труда, я несколько лет тому назад отвечал как умел, в статьях; "Единственное средство", "Неужели так надо?", "Где выход?", "К рабочему народу", "Одумайтесь!" и др.

Хотелось бы как можно яснее и короче ответить на этот важный и естественный, и особенно в наше время, вопрос, стоящий перед всем русским народом и всё настоятельнее и настоятельнее требующий разрешения.

Всякий знает, что тащить перекувыркнутую телегу бесполезно и трудно. И потому некоторые люди говорят: "Всё дело в том, что телега поставлена неправильно, надо поставить ее книзу колесами, и тогда всё пойдет как по маслу". Т. е. теперешнее управление государством нехорошо, надо изменить его, изменить на манер европейских государств, и тогда всё будет хорошо.

Я думаю, что эти люди нехорошо говорят. Если и поставит телегу книзу колесами, то первым делом эти самые переворачиватели насядут в нее и, не распрягая народ, заставят его везти себя. Сами они не запрягутся, а затем и переворачивают телегу, чтобы влезть в нее. А влезут в нее все переворачиватели, не миновать телеге опять перекувыркнуться. Она оттого и перекувыркивается, что в нее много насаживается. А по-моему, дело не в том, кверху или книзу стоит телега колесами, а в том, что народу и тащить-то ее совсем не надо. А то рабочие люди сами дали себя обратать, сами влезли в хомут головой, сами зашли в оглобли, сами запряглись в неладную телегу, а потом плачутся на то, что тяжело тащить.

Дело не в том, перекувыркнута ли телега, или на колесах, а в том, что надо выпрячься из нее. А для того, чтобы выпрячься, есть только одно средство.

Средство это простое и нетрудное, да только уж очень давно забыли про него. Средство в том, чтобы жить по-божьи. А жить по-божьи значит бояться бога больше, чем исправника, губернатора, царя. Так что, когда исправник, губернатор, царь требует чего-нибудь, а бог запрещает, то слушаться не исправника, не губернатора, не царя, а бога.

Только пусть станет народ жить так, по-божьи, и останется телега, где стоит, кверху ли, книзу [ли] колесами, сама по себе, а народ будет без запряжки жить свободно — сам по себе, и не будет плакаться на жизнь, злиться, завидовать, раздражаться, как теперь, а будет только радоваться. Но только уж если жить по-божьи, то надо жить совсем по-божьи, во всех делах, а не так, чтобы только пример делать: ставить свечи, говеть, молебны служить, образа поднимать...

Жить по-божьи значит жить по евангельским заповедям.

Заповедей этих пять — они перечислены в нагорной проповеди :

Первая заповедь: "Сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего, подлежит суду" (Мф. V, 21, 22).

Значит, запрещено не только убивать, но запрещается держать зло друг на друга. И потому не может и не должен ни один человек не только убивать другого, но и готовиться к убийству.

Вторая: "Сказано древним: не прелюбодействуй. А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем" (ст. 27, 28).

Значит, не распутничать, а жить честно одному мужу с одной женой, и одной жене с одним мужем, и беречься всего того, что разжигает похоть.

Третья: "Еще сказано древним: не преступай клятвы, но исполняй перед богом клятвы твои. А я говорю вам: не клянись вовсе" (ст. 33, 34).

Значит, нельзя человеку присягать ни на подданство царю ни на солдатскую службу, ни на суде.

Четвертая: "Сказано: око за око и зуб за зуб. А я говорю вам не противься злому, но кто ударит тебя в правую щеку, обрати к нему левую" (ст. 38, 39).

Значит, не отплачивать за обиду обидой, не мстить, не наказывать, не сажать в тюрьмы, не ссылать, не казнить, не участвовать в таких делах.

Пятая: "Еще сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас" (ст. 43, 44).

Значит, не считать чужие народы врагами и не делать разницы между своим народом и чужим, и не готовиться к войне, и не идти в солдаты, чтобы воевать с чужими народами.

Только исполняй люди эти пять заповедей евангельских так же, как они исполняют теперь церковные обряды, и останется телега стоять, где стоит, и не нужно будет тащить ее. Телега ведь это богачи, чиновники, помещики, заводчики, попы, архиереи, — все те, что сами не работают, а едут на рабочем народе. Запряжка же — это подати, малоземелье, солдатство, церковные требы, нужда, фабрики, дороговизна припасов, дешевые заработки.

Подати? Да кто же будет платить их? "Если нужны мои деньги или труды на доброе дело, — скажет всякий человек, живущий христианской жизнью, —- я сам принесу их, а отнять мои деньги от семьи и отдать на тюрьмы, на кандалы, на ружья, на пушки, на жалованье генералам — не могу, потому что мне этого бог не велит".

Что же касается до косвенных налогов, то кто же будет собирать их, если люди будут жить по-божьи? Всякий такой человек будет понимать, что участвовать в этом деле косвенных налогов и пошлин значит участвовать в грабеже бедных для богатых и никто не пойдет на эти должности.

Малоземелье? Да кто же караулит помещичью землю и не дает пахать ее крестьянам? И кто же пашет и обрабатывает ее на помещиков? Опять сами же крестьяне. Ведь если человек живет по-божьи, то не станет он помогать грабителю обирать соседа, и, как бы ему плохо ни было, скажет: "Не могу идти против божьего закона и помогать злым людям удерживать в свою пользу землю. Пускай голодать буду, а не пойду участвовать в деле, противном божьему закону".

Так же скажет такой человек о присяге и солдатстве. "Казните меня, — скажет такой человек,—это ваше дело. Мне всё равно умирать когда-нибудь надо; а против закона бога не могу идти. Ни царю, ни кому бы то ни было присягать не могу и не буду и в солдаты не пойду".

Так и во всех делах. Если человек живет по-божьи, не станет он скупать за бесценок скотину у бедного соседа, или дом, или землю, не станет сбивать цену у товарищей, не пойдет служить богачу, помогать ему выматывать из-за нужды душу у бедных товарищей.

А станут люди жить так, и не будет никаких ни богачей, ни помещиков, ни чиновников, ни попов, ни архиереев. Если и будут такие, так будут они сами кормиться, а народу от них уж никакой тяжести не будет.

Люди жалуются, что им дурно жить от богачей и начальства, что они разоряют и убивают их. Да кто же им велит дурно жить?

Как вошь и всякая нечисть нападает на больное тело, так и всякие богачи и начальство разводятся на дурной жизни рабочих людей. Живите хорошо, и всякая эта нечисть сама собой пропадет.

То, что всякие начальники, чиновники, помещики, попы, виноторговцы, ростовщики живут только грехами народными, видно уже из одного того, что много раз бывало во многих местах.

Живут крестьяне по-мирскому, ходят в церковь, слушаются начальства и живут каждый для себя. Каждый норовит как бы себе получше, а до других дела нет. И жизнь идет дурная: пьянствуют, распутничают, дерутся, судятся. И вдруг западет в этот народ искра божия, станет один читать Евангелие, станет понимать, станут другие слушать, и возьмутся люди жить по-божьи. Сначала немного людей, потом всё больше и больше. И тотчас переменяется вся жизнь людей. Начинают люди помогать друг другу, перестают пьянствовать, курить, распутничать, ругаться, драться, судиться. И как только где начинается такая жизнь, — тотчас же выезжают из этих деревень и попы, и ростовщики, и кабатчики.

Так было много раз в штундистских деревнях. Так было и с духоборами на Кавказе. Стали они жить по-божьи, сложили они всё имущество вместе, работали вместе, делились не по заработку, а по нужде, и не стало между ними ни бедных ни пьяниц, ни развратников, и уехали от них все кабатчики и кулаки. И так же начальство осталось без дела.

Правда, что начальство не оставило и не оставляет в покое ни штундистов, ни духоборов, а всячески гонит, наказывает, мучает их. Но ведь гонит, наказывает, мучает оно людей за их хорошую жизнь не какой-нибудь волшебной силой, а теми же рабочими, подкупая их на это дурное дело. Так что спасение от всех бед ни в чем ином, как в жизни самого народа.

"Но, — скажут, — хорошо делать так, когда все согласны а когда не все согласны, а я один или малое число будет жить так, то начальство замучает нас". То правда, что начальство за то, что будешь угождать не ему, а богу, по головке не погладит, а может быть, и в тюрьму посадит, может и до смерти замучает; начальству нельзя иначе. То же и с Христом было, и к тому же он велел быть готовым своим ученикам.

Ведь жить по-божьи нужно не для удобной жизни, а каждый для своей души. А потому тот, кто верит в бога, в то, что жизнь в том, чтобы исполнить волю бога, — не станет оглядываться на других, так ли они живут, а будет сам жить, как ему велит бог. Кто верует в бога и его закон, тот знает, что оттого, что он исполнит волю бога, худого ни для него, ни для всех людей ничего быть не может.

Всякому дано на волю, как хочешь, так и живи: за Христом иди или за исправником. Нельзя служить богу и мамоне.

Хочешь жить по-мирскому, то не толкуй о праведной общей жизни, а устраивайся в мирской жизни сам для себя, как выгодней. А если не попал в телегу, а в хомут, не плачься. А хочешь жить по-божьи, так не думай об мирском.

Люди всё изловчаются, как бы так устроиться, чтобы жить сыто и одето и по правде. Но такого средства нет. Одно из двух: или для правды жить, или для сытости. А жить для сытости и делать вид, что живешь для правды, это самое скверное дело — лицемерие.

"Ищите царства божия и правды его, и остальное приложится вам". Будут люди искать царства божия, жить по-божьи, и жизнь их будет хорошая. А будут люди искать каждый своего счастья, и жизнь их будет дурная.

Так что деlо не в телеге, кверху или книзу она стоит колесами, а в том, чтобы жизнь была хорошая. Будет жизнь хорошая, и никто не запряжет людей ни в какую телегу. А будут люди жить дурно, не миновать тащить тяжелую телегу.

И потому я думаю, что особенно в теперешнее время народу самое нужное то, чтобы вовсе перестать думать об телеге. Кому она нужна, те пускай и переворачивают и везут ее, а народу, рабочему народу, нужно одно: не слушать всех тех пустобрехов, которые и в газетах, и в собраниях, и в книжках уверяют народ, что вот только немножко погрешить, позлиться, поубивать, пограбить людей, и телега станет на колеса и пойдет самокатом без трудов народа. Народу не верить этому надо, а надо только одно: всеми силами каждому человеку добиваться своей хорошей жизни, самому жить так, как сказано в Евангелии.

А будут хоть не все люди, а большая часть людей жить так, никто не запряжет их ни в какую телегу, и жизнь людей будет и хорошая и истинно свободная.

Познайте истину, и истина освободит вас.

Другого средства для хорошей жизни нет.

29 апреля 1907.

НИКОЛАИ ПАЛКИН

Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил при Александре I и Николае.

—  Что умереть хочешь?

—  Умереть? — Еще как хочу. Прежде боялся, а теперь об одном Бога прошу: только бы покаяться, причаститься привел Бог. А то грехов много.

—  Какие же грехи?

—  Как какие? Ведь я когда служил? При Николае; тогда разве такая, как нынче, служба была! Тогда что было? У! Вспоминать, так ужасть берет. Я еще Александра застал. Александра того хвалили солдаты, говорили — милостив был.

Я вспомнил последние времена царствования Александра, когда из 100 — 20 человек забивали насмерть. Хорош же был Николай, когда, в сравнении с ним, Александр казался милостивым.

—  А мне довелось при Николае служить, — сказал старик. И тотчас же оживился и стал рассказывать.

—  Тогда что было, — заговорил он. Тогда на 50 палок — и порток не снимали; а 150, 200, 300... — насмерть запарывали.

Говорил он и с отвращением, и с ужасом, и не без гордости о прежнем молодечестве.

—  А уж палками — недели не проходило, чтобы не забивали насмерть человека или двух из полка. Нынче уж и не знают, что такое палки, а тогда это словечко со рта не сходило. Палки, палки!.. У нас и солдаты Николая Палкиным прозвали. Николай Павлыч, а они говорят — Николай Палкин. Так и пошло ему прозвище.

—  Так вот, как вспомнишь про то время, — продолжал старик, — да век-то отжил — помирать надо, как вспомнишь, так и жутко станет. Много греха на душу принято. Дело подначальное было. Тебе всыпят 150 палок за солдата (отставной солдат был унтер-офицер и фельдфебель, теперь кандидат), а ты ему — 200. У тебя не заживет от того, а ты его мучаешь — вот и грех.

— Унтер-офицера до смерти убивали солдат молодых. Прикладом или кулаком свиснет в какое место нужное: в грудь, или в голову, он и помрет. И никогда взыску не было. Помрет от убоя, а начальство пишет: «властию Божиею помре». — И крышка. А тогда разве понимал это? — Только об себе думаешь. А теперь вот ворочаешься на печке, ночь не спится, все тебе думается, все представляется. Хорошо как успеешь причаститься по закону христианскому, да простится тебе, а то ужасть берет. Как вспомнишь все, что сам терпел, да от тебя терпели, так и аду не надо, — хуже аду всякого...

Я живо представил себе то, что должно вспоминаться в его старческом одиночестве этому умирающему человеку и мне в чуже стало жутко. Я вспомнил про те ужасы, кроме палок, в которых он должен был принимать участие. Про загоняние насмерть сквозь строй, про расстреливанье, про убийства и грабежи городов и деревень на войне (он участвовал в польской войне), и я стал расспрашивать его про это. Я спросил его про гоняние сквозь строй.

Он рассказал подробно про это ужасное дело. Как ведут человека, привязанного к ружьям и между поставленными улицей солдатами с шпицрутенами, палками, как все бьют, а позади солдат ходят офицеры и покрикивают: «бей больней!»

— «Бей больней!» — прокричал старик начальническим голосом, очевидно, не без удовольствия вспоминая и передавая этот молодечески-начальнический тон.

Он рассказал все подробности без всякого раскаяния, — как бы он рассказывал о том, как бьют быков и свежуют говядину. Он рассказал о том, как водят несчастного взад и вперед между рядами, как тянется и падает забиваемый человек на штыки, как сначала видны кровяные рубцы, как они перекрещиваются, как понемногу рубцы сливаются, выступает и брызжет кровь, как клочьями летит окровавленное мясо, как оголяются кости, как сначала еще кричит несчастный и как потом только охает глухо с каждым шагом и с каждым ударом, как потом затихает, и как доктор, для этого приставленный, подходит и щупает пульс, оглядывает и решает, можно ли еще бить человека или надо погодить и отложить до другого раза, когда заживет, чтобы можно было начать мученье сначала и додать то количество ударов, которое какие-то звери, с Палкиньгм во главе, решили, что надо дать ему. Доктор употребляет свое знание на то, чтобы человек не умер прежде, чем не вынесет все те мучения, которые может вынести его тело.

Рассказывал солдат после: как после того, как он не может больше ходить, несчастного кладут на шинель ничком и с кровяной подушкой во всю спину несут в гошпиталь — вылечивать, с тем, чтобы, когда он вылечится, додать ему ту тысячу или две палок, которые он не дополучил и не вынес сразу.

Рассказывал, как они просят смерти и им не дают ее сразу, а вылечивают и бьют другой, иногда, третий раз. И он живет и лечится в гошпитале, ожидая новых мучений, которые доведут его до смерти.

И его ведут второй или третий раз и тогда уже добивают насмерть. И все это за то, что человек или бежит от палок, или имел мужество и самоотвержение жаловаться за своих товарищей на то, что их дурно кормят, а начальство крадет их паек.

Он рассказывал все это, и когда я старался вызвать его раскаяние при этом воспоминании, он сначала удивился, а потом как будто испугался.

— Нет, говорит, это что ж, это по суду. В этом разве я причинен? Это по суду, по закону.

То же спокойствие и отсутствие раскаяния было у него и по отношению к военным ужасам, в которых он участвовал и которых он много видел и в Турции, и в Польше. Он рассказал об убитых детях, о смерти голодом и холодом пленных, об убийстве штыком молодого мальчика-поляка, прижавшегося к дереву.

И когда я спросил его, не мучают ли совесть его и эти поступки, он уже совсем не понял меня. Это на войне, по закону, за царя и отечество. Это дела, по его понятию, не только не дурные, но такие, которые он считает доблестными, добродетельными, искупающими его грехи. То, что он разорял, губил неповинных ничем детей и женщин, убивал пулей и штыком людей, то, что сам засекал, стоя в строю, насмерть людей и таскал их в гошггиталь и опять назад на мученье, — это все не мучает его, это все как будто не его дела. Это все делал как будто не он, а кто-то другой.

Есть у него кое-какие свои грешки, личные, когда он без того, что он называет законом, бил и мучил людей, — эти мучают его, и, для искупления от них, он уж много раз причащался и еще надеется причаститься перед самой смертью, рассчитывая на то, что это загладит мучающие его совесть грехи. Но он все-таки мучается, и картины ужасов прошедшего не покидают его.

Что бы было с этим стариком, если бы он понял то, что так должно бы быть ясно ему, стоящему на пороге смерти, что между всеми делами его жизни, теми, которые он называет «по закону», и всеми другими нет никакого различия; что все дела его — те, которые он мог сделать и не сделать (а бить и не бить, убивать и не убивать людей всегда было в его власти), что все дела его — его дело; что как теперь, накануне его смерти, нет и не может быть никакого посредника между ним и Богом, так и не было, и не могло быть и в ту минуту, когда его заставляли мучить и убивать людей. Что бы с ним было, если бы он понял теперь, что не должен был бить и убивать людей, и что закона о том, чтобы бить и убивать братьев, никогда не было и не могло быть. Если бы он понял, что есть только один вечный закон, который он всегда знал и не мог не знать, — закон, требующий любви и жалости к людям, а что то, что он называет теперь законом, был дерзкий, безбожный обман, которому он не должен был поддаваться. Страшно подумать о том, что представлялось бы ему в его бессонные ночи на печке и каково было бы его отчаянье, если бы он понял это. Мучения его были бы ужасны.

Так зачем же и мучить его? Зачем мучить совесть умирающего старика? Лучше успокоить его. — Зачем раздражать народ, вспоминать то, что уже прошло?

Прошло? — Что прошло?.. Разве может пройти то, чего мы не только не начинали искоренять и лечить, но то, что боимся назвать и по имени. Разве может пройти жестокая болезнь только от того, что мы говорим, что прошло. — Оно и не проходит, и не пройдет никогда, и не может пройти, пока мы не признаем себя больными. Для того, чтобы излечить болезнь, надо прежде признать ее. А этого-то мы и не делаем. Не только не делаем, но все усилия наши употребляем на то, чтобы не видать, не называть ее. Болезнь и не проходит, а только видоизменяется, въедается глубже в плоть, в кровь, в кости, в мозг костей.

Болезнь в том, что люди, рожденные добрыми, кроткими, люди, с вложенной в их сердце любовью, жалостью к людям, совершают — люди над людьми — ужасающие жестокости, сами не зная зачем и для чего. Наши русские люди — кроткие, добрые, все проникнутые духом учения Христа, люди, кающиеся в душе о том, что словом оскорбляли людей, что не поделились последним с нищим и не пожалели заключенных, эти люди проводят лучшую пору жизни в убийстве и мучительстве своих братии и не только не каются в этих делах, но считают эти дела или доблестью или, по крайней мере, необходимостью, такою же неизбежною, как пища или дыхание. Разве это — не ужасная болезнь? И разве не лежит на обязанности каждого делать все, что он может, для исцеления ее, и первое, главное, указать на нее, признать ее, назвать ее ее именем.

Солдат старый провел всю свою жизнь в мучительстве и убийстве других людей. Мы говорим: зачем поминать? Солдат не считает себя виноватым, и те страшные дела: палки, сквозь строй и другие — прошли уже; зачем поминать старое? Теперь уж этого нет больше. Был Николай Палкин. Зачем это вспоминать? Только старый солдат перед смертью помянул. Зачем раздражать народ? Так же говорили при Николае про Александра. То же говорили при Александре про Павловские дела. Так же говорили при Павле про Екатерину. Так же — при Екатерине про Петра и т.д. Зачем поминать? Как зачем поминать?.. Если у меня была лихая болезнь или опасная, и я излечился или избавился от нее, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и все так же болею, еще хуже, и мне хочется обмануть себя. И мы не поминаем только от того, что мы знаем, что мы больны все так же, и нам хочется обмануть себя.

Зачем огорчать старика и раздражать народ? Палки и сквозь строй — все это уж прошло.

Прошло? — Изменило форму, но не прошло. Во всякое прошедшее время было то, что люди последующего времени вспоминают не только с ужасом, но с недоумением: правежи, сжигания за ереси, пытки, военные поселения, палки и гоняния сквозь строй. Мы вспоминаем все это и не только ужасаемся перед жестокостью людей, но не можем себе представить душевного состояния тех людей, которые это делали. Что было в душе того человека, который вставал с постели, умывшись, одевшись в боярскую одежду, помолившись Богу, шел в застенок выворачивать суставы и бить кнутом стариков, женщин и проводил за этим занятием, как теперешние чиновники в сенате, свои обычные пять часов и ворочался в семью, и спокойно садился за обед, а потом читал священное Писание? Что было в душе тех полковых и ротных командиров: я знал одного такого, который накануне с красавицей дочерью танцевал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы назавтра рано утром распорядиться прогонянием насмерть сквозь строй бежавшего солдата-татарина, засекал этого солдата до смерти и возвращался обедать в семью. Ведь все это было и при Петре, и при Екатерине, и при Александре, и при Николае. Не было времени, в которое бы не было тех страшных дел, которые мы, читая про них, не можем понять. Не можем понять того, как могли люди не видать тех ужасов, которые они делали, не видать, если уже не зверства бесчеловечности тех ужасов, то бессмысленность их.

Во все времена это было. Неужели наше время такое особенное, счастливое, что в наше время нет таких ужасов, нет таких поступков, которые будут казаться столь же непонятными нашим потомкам? Нам ясна теперь не только жестокость, но бессмысленность сжигания еретиков и пыток судейских для узнания истины. Ребенок видит бессмысленность этого; но люди того времени не видели этого. Умные, ученые люди утверждали, что пытки — необходимое условие жизни людей, что это тяжело, но без этого нельзя. То же — с палками, с рабством. И пришло время и нам трудно представить себе то состояние умов, при котором возможно было такое грубое заблуждение.

Где наши пытки, наше рабство, наши палки? Нам кажется, что их нет, что это было прежде, но теперь прошло. Нам кажется это от того, что мы не хотим понять старого и старательно закрываем на него глаза.

Если мы прямо поглядим на прошедшее, нам откроется и наше настоящее. Если мы только перестанем слепить себе глаза выдуманными государственными пользами и благами и посмотрим на то, что одно важно: добро и зло жизни людей, — нам все станет ясно. Если мы назовем настоящими именами костры, пытки, плахи, клейма, рекрутские наборы, то мы найдем и настоящее имя для тюрьм, острогов, войск с общею воинскою повинностью, прокуроров, жандармов.

Если мы не будем говорить: зачем поминать? и не будем заслонять дел людских прошедшего воображаемыми пользами для различных фикций, мы поймем то, что делалось прежде, поймем и то, что делается теперь.

Если нам ясно, что нелепо и жестоко рубить головы на плахе и узнавать истину от людей посредством выворачивания их костей, то так же ясно станет и то, что так же, если не еще более, нелепо и жестоко вешать людей или сажать в одиночное заключение, равное или худшее смерти, и узнавать истину через наемных адвокатов и прокуроров. Если нам ясно станет, что нелепо и жестоко убивать заблудшего человека, то так же ясно станет и то, что еще нелепее сажать такого человека в острог, чтоб совсем развратить его; если ясно станет, что нелепо и жестоко ловить мужиков в солдаты и клеймить, как скотину, то так же нелепо и жестоко забирать всякого 21-летнего человека в солдаты. Если ясно станет, как нелепа и жестока опричнина, то еще яснее будет нелепость и жестокость гвардий и охраны.

Если мы только перестанем закрывать глаза на прошедшее и говорить: зачем поминать старое, — нам ясно станет, в чем наши точно такие же ужасы, только в новых формах. Мы говорим: все это прошло. Прошло, теперь уж нет пыток, блудниц Екатерин с их самовластными любовниками, нет рабства, нет забиванья насмерть палками и др. Но ведь только так кажется.

Триста тысяч человек в острогах и арестантских ротах сидят запертые в тесные, вонючие помещения и умирают медленной телесной и нравственной смертью. Жены и дети их брошены без пропитания, а этих людей держат в вертепе разврата — острогах и арестантских ротах, и только смотрители, полновластные хозяева этих рабов, суть те люди, которым на что-нибудь нужно это жестокое бессмысленное заключение. Десятки тысяч людей с вредными идеями в ссылках разносят эти идеи в дальние углы России и сходят с ума, и вешаются. Тысячи сидят по крепостям и или убиваются тайно начальниками тюрем, или сводятся с ума одиночными заключениями. Миллионы народа гибнут физически и нравственно в рабстве у фабрикантов. Сотни тысяч людей каждую осень отбираются от семей, от молодых жен, приучаются к убийству и систематически развращаются. Царь русский не может выехать никуда без того, чтобы вокруг него не была цепь явная из сотен тысяч солдат, на 50 шагов друг от друга расставленная по дороге, и тайная цепь, следящая за ним повсюду. Король сбирает подати и строит башни, и на башне делает пруд, и в пруду, выкрашенном синей краской, и с машинами, представляющими бурю, катается на лодке. А народ мрет на фабриках: и в Ирландии, и во Франции, и в Бельгии.

Не нужно иметь особой проницательности, чтобы видеть, что в наше время — все то же, и что наше время полно теми же ужасами, теми же пытками, которые для следующих поколений будут так же удивительны по своей жестокости и нелепости.

Болезнь все та же, и болезнь не столько тех, которые пользуются этими ужасами, сколько тех, которые приводят их в исполнение. Пускай бы Петры, Екатерины, Пал-кины, Баварские короли пользовались в 100, в 1000 раз более. Пускай бы устраивали башни, театры, балы, обирали бы народ. Пускай Палкин засекал бы народ, пускай теперешние злодеи вешали бы сотнями тайком в крепостях, только бы они делали это сами, только бы они не развращали народ, не обманывали его, заставляя его участвовать в этом, как старого солдата.

Ужасная болезнь эта, — болезнь обмана о том, что для человека может быть какой-нибудь закон выше закона любви и жалости к ближним, и что потому он никогда не может, ни по чьему требованию, делать очевидное, несомненное зло своим братьям, убивая, засекая, вешая их, сажая в тюрьмы, забирая их в солдаты, отбирая от них подати.

1880 лет тому назад на вопрос фарисеев о том, позволительно давать подать Кесарю или нет, сказано: отдавайте Кесарево Кесарю, а Божье — Богу.

Если бы была у людей в наше время хоть слабая вера в учение Христа, то они считали бы должным Богу хоть то, чему не только словами учил Бог человека, сказав: «не убий»; сказав: «не делай другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали»; сказав: «люби ближнего как самого себя», — но то, что Бог неизгладимыми чертами написал в сердце каждого человека: любовь к ближнему, жалость к нему, ужас перед убийством и мучительством братьев.

Если бы люди верили Богу, то они не могли бы не признавать этой первой обязанности к Нему, исполнять то, что Он написал в их сердце, т.е. жалеть, любить, не убивать, не мучить своих братьев. И тогда слова: Кесарево — Кесарю, а Божье — Богу, — имели бы для них значение.

Царю или кому еще — все, что хочешь, но только не Божие. Нужны Кесарю мои деньги — бери; мой дом, мои труды — бери; мою жену, моих детей, мою жизнь — бери; все это — не Божие. Но нужно Кесарю, чтоб я поднял и опустил прут на спину ближнего; нужно ему, чтобы я держал человека, пока его будут бить, чтобы я связал человека или с угрозой убийства, с оружием в руке, стоял над человеком, когда ему делают зло, чтобы я запер дверь тюрьмы за человеком, чтобы я отнял у человека его корову, хлеб, чтобы я написал бумагу, по которой запрут человека или отнимут у него то, что ему дорого, — всего этого я не могу, потому что тут требуются поступки мои, а они-то и есть Божий. Мои поступки — это то, из чего слагается моя жизнь, жизнь, которую я получил от Бога, я отдам Ему одному. И потому верующий не может отдать Кесарю то, что Божие. Идти через строй, идти в тюрьму, на смерть, отдавать подати Кесарю, — все это я могу; но бить в строю, сажать в тюрьму, водить на смерть, собирать подати, — всего этого я не могу для Кесаря, потому что тут Кесарь требует от меня Божие.

Но мы дошли до того, что слова «Богу Божие» для нас означают то, что Богу надо отдавать копеечные свечи, молебны, слова, — вообще все, что никому, тем более Богу, не нужно; а все остальное, всю свою жизнь, всю святыню своей души, принадлежащую Богу, — отдавать Кесарю!

CARTHAGO DELENDA EST * (1889)

Господи, Благослови.

Carthago delenda est. Жизнь, та форма жизни, которой живем теперь мы, христианские народы, — delenda est, должна быть разрушена, говорил я и буду твердить это до тех пор, пока она не будет разрушена. Я умру, может быть, пока она не будет еще разрушена, но я не один, со мной стоят сотни тысяч людей, со мной стоит истина. И она будет разрушена, и очень скоро. Она будет разрушена не потому, что ее разрушат революционеры, анархисты, рабочие, государственные социалисты, японцы или китайцы, а она будет разрушена потому, что она уже разрушена на главную половину — она разрушена в сознании людей. Старая форма жизни держится как дерево, от которого живут отростки, но которое само кажется живым только потому, что гниль, подтачивающая его, еще не прошла всю сердцевину. Тот, кто не глух и не слеп к тому, что творится в нашем христианском мире, не может не видеть того, что умственный, духовный конец прогресса продвинулся вперед несоразмерно с социальным, общественным. Это общий голос всех передовых людей нашего времени. Если представить себе прогресс, как движение четвероугольного тела, посредством двух прикрепленных к двум передним углам постромок, то положение наше теперь подобно тому, которое приняло бы движимое тело, когда одна сторона продвинулась бы вперед несоразмерно с другой. Делать больше нечего, как продвинуть отставший конец наравне с опередившим. Естественно заблуждение недальновидных людей, видящих неправильность положения, и, чтобы исправить его, желающих вернуть назад продвинутый конец; но это невозможно. Продвинувшийся конец есть разумное сознание — это есть высшая сила в человечестве, и потому нету той силы, которая могла бы осадить ее. Остается одно: соответственно сознанию, продвинуть действительность. Человечество движется только так: шаг сознания, шаг практической деятельности, осуществляющий в жизни новый шаг сознания. И есть времена, когда действительность как будто наравне с сознанием (похоже на то, что так было в половине прошлого века), и есть времена, как теперь, когда далеко вперед выступает сознание, несоответствующее жизни.

30 ноября 1889 г. Ясная Поляна.

* Карфаген должен быть разрушен.

НЕ КРАСНЫЙ КРЕСТ, А КРЕСТ ХРИСТОВЫЙ

А.И.Ершов прислал мне свою книгу «Севастопольские воспоминания» и просил прочесть, и высказать произведенное этим чтением впечатление.

Я прочел книгу, и высказать произведенное на меня этим чтением впечатление мне очень хочется, потому что впечатление это очень сильное. Я переживал с автором пережитое и мною 34 года тому назад. Пережитое это было и то, что описывает автор, — ужасы войны, но и то, чего почти не описывает автор, — то душевное состояние, которое при этом испытал автор.

Мальчик, только что выпущенный из корпуса, попадает в Севастополь. Несколько месяцев тому назад мальчик этот был радостен, счастлив, как бывают счастливы девушки на другой день после свадьбы. Только вчера, кажется, это было, когда он обновил офицерский мундирчик, в который опытный портной подложил, как надо, ваты под лацканы, распустил толстое сукно и погоны, чтобы скрыть юношескую, не сложившуюся еще, детскую грудь и придать ей вид мужества; вчера только он обновил этот мундир и поехал к парикмахеру, подвил, напомадил волосы, подчеркнул фиксатуаром пробивающиеся усики и, гремя по ступенькам шашкой на золотой портупее, с фуражкой на бочку, прошел по улице. Уже не см он оглядывается, как бы не пропустить, не отдав чести офицеру, а его издалека видят нижние чины, и он небрежно прикасается к козырьку или командует: «вольно!» Вчера только генерал, начальник, говорил с ним серьезно, как с равным, и ему так несомненно представлялась блестящая военная карьера. Вчера, кажется, только няня удивлялась на него, и мать умилялась и плакала от радости, целуя и лаская его, и ему было и хорошо, и стыдно. Вчера только он встретился с прелестной девушкой; они говорили о пустяках, и у обоих морщились губы от сдержанной улыбки; и он знал, что она, да и не она одна, а сотни, и еще в 1000 раз лучше ее, могли, да и должны были, полюбить его. Все это, казалось, было вчера. Все это, может быть, было и мелочно, и смешно, и тщеславно, но все это было невинно и, потому, мило. И вот он з Севастополе. И вдруг он видит, что что-то не то, что что-то делается не то, совсем не то. Начальник спокойно говорит ему, чтобы он, — тот самый человек, которого так любит мать, от которого не она одна, но и все так много ожидали хорошего, — он, со всей своей телесной и душевной, единственной, несравненной красотой, чтобы он шел туда, где убивают и калечат людей. Начальник не отрицает того, что он — тот самый юноша, которого все любят и которого нельзя не любить, жизнь которого для него важнее всего на свете, — он не отрицает этого, но спокойно говорит: «Идите, и пусть вас убьют». Сердце сжимается от двойного страха: страха смерти и страха стыда, — и, делая вид, что ему совершенно все равно, идти ли на смерть или оставаться, он собирается, притворяясь, что ему интересно то, зачем он идет, и его вещи, и постель. Он идет в то место, где убивают, идет и надеется, что это только говорят, что там убивают, но что, в сущности, этого нет, а как-нибудь иначе это делается. Но стоит пробыть на бастионах полчаса, чтобы увидать, что это, в сущности, еще ужаснее, невыносимее, чем он ожидал. На его глазах человек сиял радостью, цвел бодростью. И вот, шлепнуло что-то, и этот же человек падает в испражнения других людей, — одно ужасное страдание, раскаяние и обличение всего того, что тут делается. Это ужасно, но не надо смотреть, не надо думать. Но нельзя не думать. То был он, а сейчас буду я. Как же это? Зачем это? Как же я, я, тот самый я, который так хорош, так мил, так дорог был там не одной няне, не одной матери, не одной ей, но стольким, почти всем людям? Дорогой еще, на станции, как они полюбили меня, и как мы смеялись, как они радовались на меня и подарили мне кисет. И вдруг здесь не то, что кисет, но никому не интересно знать, как, когда искалечат мое все это тело, эти ноги, эти руки, убьют, как убили вон того. Буду ли я нынче одним из этой тысячи, — никому не интересно; напротив, даже желательно как будто. Да, я, именно я, никому здесь не нужен. А если я не нужен, так зачем я здесь? — задает он себе вопрос и не находит ответа. Добро бы кто-нибудь объяснил, зачем все это, или если хоть не объяснил, то сказал бы что-нибудь возбуждающее. Но никто никогда не говорит ничего такого. Да, кажется, и нельзя этого говорить. Было бы слишком совестно, если бы кто-нибудь сказал такое. И от того никто не говорит. Так зачем же, зачем же я здесь? — вскрикивает мальчик сам с собою, и ему хочется плакать. И нет ответа, кроме болезненного замирания сердца. Но входит фельдфебель, и он притворяется, что спокоен. Время идет. Другие смотрят, или ему кажется, что на него смотрят, и он делает все усилия, чтобы не осрамиться. А чтобы не осрамиться, надо делать, как другие: не думать, курить, пить, шутить и скрывать. И вот проходит день, другой, третий, неделя... И мальчик привыкает скрывать страх и заглушать мысль. Ужаснее всего ему то, что он один находится в таком неведении о том, зачем он здесь, в этом ужасном положении; другие, ему кажется, что-то знают, и ему хочется вызвать других на откровенность. Он думает, что легче бы было сознаться в том, что все в том же ужасном положении. Но вызвать других на откровенность, в этом отношении, оказывается невозможным; другие как будто боятся говорить про это, так же, как и он. Говорить нельзя про это. Надо говорить об эскарпах, контр-эскарпах, о портере, о чинах, о порционах, о штоссе — это можно. И так идет день за днем; юноша привыкает не думать, не спрашивать и не говорить о том, что он делает, и, не переставая, чувствует, однако, то, что он делает что-то совсем противное всему существу своему. Так это продолжается семь месяцев, и юношу не убило и не искалечило, и война кончилась.

Страшная нравственная пытка кончилась. Никто не узнал, как он боялся, хотел уйти и не понимал, зачем он здесь оставался. Наконец, можно вздохнуть, опомниться и обдумать то, что было. Что ж было? Было то, что в продолжение семи месяцев я боялся и мучился, скрывая от всех свое мучение. Подвига, т.е. поступка, которым бы я мог не то что гордиться, но хоть такого, который бы приятно вспомнить, не было никакого. Все подвиги сводились к тому, что я был пушечным мясом, находился долго в таком месте, где убивало много людей и в головы, и в грудь, и в спину, и во все части тела. Но это мое личное дело. Оно могло быть не выдающимся, но я был участником общего дела. Общее дело? Но в чем оно? Погубили десятки тысяч людей. Ну, и что же? Севастополь, тот Севастополь, который защищали, отдан, и флот потоплен, и ключи от Иерусалимского храма остались, у кого были, и Россия уменьшилась. Так что ж? Неужели только тот вывод, что я по глупости и молодости попал в то ужасное, безвыходное положение, в котором был семь месяцев, и, по молодости своей, не мог выйти из него? Неужели только это?

Юноша находится в самом выгодном положении для того, чтобы сделать этот неизбежный логический вывод: во-первых, война кончилась постыдно и ничем не может быть оправдана (нет ни освобождения Европы или болгар или т.п.); во-вторых, юноша не заплатил такую дань войне, как количество на всю жизнь, при котором уже трудно признать ошибкой то, что было причиной его. Юноша не получал особенных почестей, отречение от которых связывалось бы с отречением от войны; юноша мог бы сказать правду, состоящую в том, что он случайно попал в безвыходное положение и, не зная, как выйти из него, продолжал находиться в нем до тех пор, пока оно само не развязалось.

И юноше хочется сказать это, и он непременно прямо сказал бы это. Но вот, сначала с удивлением, юноша слышит вокруг себя толки о бывшей войне не как о чем-то постыдном, какою она ему представляется, а как о чем-то не только весьма хорошем, но необыкновенном; слышит, что защита, в которой он участвовал, — было великое историческое событие, что это была неслыханная в мире защита, что те, кто были в Севастополе, следовательно, и он, — герои из героев, и что то, что он не убежал оттуда, так же, как и артиллерийская лошадь, которая не оборвала недоуздка и не ушла, что в этом — великий подвиг, что он — герой. И вот, сначала с удивлением, потом с любопытством, мальчик прислушивается и теряет силу сказать всю правду — не может сказать против товарищей, выдать их; но все-таки ему хочется сказать хоть часть правды, и он составляет описание того, что он пережил, в котором юноша старается, не выдавая товарищей, высказать все то, что он пережил. Он описывает свое положение на войне, — вокруг него убивают, он убивает людей, ему страшно, гадко и жалко. На самый первый вопрос, приходящий в голову каждому: зачем он это делает? зачем он не перестанет и не уйдет? — автор не отвечает. Он не говорит, как говорили в старину, когда ненавидели своих врагов, как евреи — филистимлян, что он ненавидит союзников; напротив, он кое-где показывает свое сочувствие к ним, как к людям-братьям. Он не говорит тоже о своем страстном желании добиться того, чтобы ключи Иерусалимского храма были бы в наших руках, или даже, чтобы флот наш был или не был. Вы чувствуете, читая, что вопросы жизни и смерти людей для него несоизмеримы с вопросами политическими. И читатель чувствует, что на вопрос: зачем автор делал то, что делал? — ответ один: затем, что меня смолоду или перед войной забрали, или я случайно, по неопытности, сам попал в такое положение, из которого я без больших лишений не мог вырваться. Я попал в это положение; и тогда, когда меня заставили делать самые противоестественные дела в мире, — убивать ничем не обидевших меня братьев, — я предпочел это делать, чем подвергнуться наказаниям и стыду.  И, несмотря на то, что в книге делаются краткие намеки на любовь к царю, к отечеству, чувствуется, что это — только дань условиям, в которых находится автор. Несмотря на то, что подразумевается то, что так как жертвовать своею целостью и жизнью — хорошо, то все те страдания и смерти, которые встречаются, служат в похвалу тем, которые их переносят, чувствуется, что автор знает, что это неправда, потому что он свободно не жертвует жизнью, а при убийстве других невольно подвергает свою жизнь опасности. Чувствуется, что автор знает, что есть закон Божий: люби ближнего и потому не убий, — который не может быть отменен никакими человеческими ухищрениями. И в этом — достоинство книги. Жалко только, что это только чувствуется, а не сказано прямо и ясно. Описываются страдания и смерти людей, но не говорится о том, что производит их.

35 лет тому назад и это хорошо было, но теперь уже нужно другое.

Нужно описывать то, что производит страдания и смерти войн для того, чтобы узнать, понять и уничтожить эти причины.

«Война! Как ужасна война со своими ранами, кровью и смертями!» — говорят люди. — «Красный крест надо устроить, чтобы облегчить раны, страдания и смерть». Но ведь ужасны в войне не раны, страдания и смерть. Людям, всем, вечно страдавшим и умиравшим, пора бы привыкнуть к страданиям и смерти и не ужасаться перед ними. И без войны мрут от голода, наводнений, болезней повальных. Страшны не страдания и смерть, а то, что позволяет людям производить их. Одно словечко человека, просящего для его любознательности повесить, и другого, отвечающего: «Хорошо, пожалуйста, повесьте», — одно словечко это полно смертями и страданиями людей*. Такое словечко, напечатанное и прочитанное, несет в себе смерти и страдания миллионов. Не страдания и увечья, и смерть телесную надо уменьшать, а увечья и смерть духовную. Не Красный крест нужен, а простой крест Христов для уничтожения лжи и обмана.

* См. примечание 1 в комментарии.

Я дописывал это предисловие, когда ко мне пришел юноша из юнкерского училища. Он сказал мне, что его мучают религиозные сомнения, — он прочел «Великого инквизитора» Достоевского, и его мучает сомнение: почему Христос проповедовал учение, столь трудно исполнимое. Он ничего не читал моего. Я осторожно говорил с ним о том, что надо читать Евангелие и в нем находить ответы на вопросы жизни. Он слушал и соглашался. Перед концом беседы я заговорил о вине и советовал ему не пить. Он сказал: «Но в военной службе бывает иногда необходимо». Я думал — для здоровья, силы, и ждал победоносно опровергнуть его доводами опыта и науки, но он сказал: «Вот, например, в Геок-Тепе, когда Скобелеву* надо было перерезать население, — солдаты не хотели, и он напоил их, и тогда...» Вот где все ужасы войны: в этом мальчике, с свежим молодым лицом и с погончиками, под которыми аккуратно просунуты концы башлыка, с вычищенными чисто сапогами и его наивными глазами и столь погубленным миросозерцанием!

Вот где ужас войны!

Какие миллионы работников Красного креста залечат те раны, которые кишат в этом слове — произведении целого воспитания!

10 марта 1889 г.

* См. примечание 2 в комментарии.

ОТКАЗ

Еще Моисей в своих заповедях, данных людям 5000 лет тому назад, поставил заповедь: не убий. То же самое проповедовали все пророки; то же самое проповедовали мудрецы и Учители всего мира; то же самое проповедовал Христос, запрещая людям не только убийство, но все то, что может вести к нему, — всякое раздражение и гнев против брата; и то же самое написано в сердце каждого человека так явственно, что нет поступка более противного всему существу неизвращенного человека, чем убийство себе подобного существа — человека.

И вот, несмотря на то, что этот закон Бога явно открыт нам Моисеем, пророками и Христом и так неизгладимо написан в нашем сердце, что в обязательности его для нас не может быть никакого сомнения, закон этот не только не признается в нашем мире, но признается совершенно противоположный этому закон, закон обязательности для каждого человека нашего времени поступить в военную службу, т.е. стать в ряды убийц, поклясться в готовности к убийству, научиться искусству убивать и действительно убивать себе подобных, когда это от него потребуется*.

* В государствах, где нет обязательной воинской повинности, закон Бога и совести о неубийстве, хотя и не так очевидно, но также нарушается всеми гражданами, потому что наем, вербовка и содержание войск, совершаемые на деньги, сознательно платимые всеми гражданами на признаваемое ими необходимым дело убийства, есть точно такое же согласие на убийство и содействие ему, как и личное поступление на военную службу.

Во времена языческие христианам было повелеваемо на словах отрекаться от Христа и Бога и, в знак отречения, приносить жертвы языческим богам.

Теперь, в наше время, христианам повелевается уже не только отрекаться от Христа и Бога принесением жертв языческим богам (приносить жертвы языческим богам можно, оставаясь в душе христианином), а повелевается отрекаться от Христа и Бога совершением самого, несомненно, противного Христу и Богу и запрещенного Христом и Богом поступка — клятвы в готовности к убийству, приготовления к убийству и очень часто и самого убийства.

И как прежде находились люди, не соглашавшиеся поклоняться языческим богам и за свою верность Христу и Богу жертвовавшие жизнью, так и теперь были и есть люди, не отрекающиеся от Христа и Бога, не соглашающиеся приносить клятву в готовности к убийству, не вступающие в ряды убийц и за эту верность гибнущие в самых ужасных страданиях, как это случилось с Дрожжиным, жизнь которого описывается в этой книге.

И как в прежнее время те, считавшиеся полубезумными, странными людьми, мученики христианства, которые гибли за то, что не хотели отречься от Христа, только одной своей верностью Христу разрушили языческий мир и открыли путь христианству, так и теперь люди, как Дрожжин, считающиеся безумцами и фанатиками, предпочитающие мучения и смерть отступлению от закона Бога, одною своею верностью закону разрушают существующий жестокий порядок вернее революций и открывают людям новое радостное состояние всеобщего братства, Царства Божия, которое предвозвещали пророки, и основы которого 1800 лет тому назад положены Христом.

Но мало того, что люди, как Дрожжин, теперь отказывающиеся от отречения от

Бога и Христа, своею деятельностью содействуют установлению того Царства Бо-жия, которое предсказывали пророки, они указывают своим примером тот единственный несомненный путь, на котором может быть достигнуто это Царство Божие и уничтожено все то, что препятствует установлению его.

Разница между древними мучениками христианства и теперешними только в том, что тогда языческих дел от христиан требовали язычники, теперь же языческих и самых ужасных языческих дел — таких, каких не требовали язычники: убийства — требуют от христиан не язычники, а христиане или, по крайней мере, люди себя так называющие; в том, что тогда сила язычества держалась на его неведении, на том, что оно не знало, не понимало христианства, теперь же жестокость мнимого христианства держится только на обмане, на сознательном обмане. Тогда для освобождения христианства от насилия надо было убедить язычников в истине христианства, а этого, большею частью, нельзя было сделать. Юлиан Отступник и многие лучшие люди того времени искренно были убеждены, что язычество есть просвещение и благо, а христианство — мрак, невежество и зло. Теперь же для освобождения христианства от насилия и жестокости нужно только обличить обман ложного христианства. А обман этот сам собою несомненно обличается одним простым и неуклонным исповеданием истины, неизбежно вызывающим мнимохристианские власти к насилию, мучениям и убийству христиан за соблюдение того самого, что они же исповедуют.

Прежде христианин, отказывавшийся от поклонения языческим богам, говорил язычникам: «Я отрицаю вашу веру, я — христианин и не могу и не хочу служить вашим богам, а буду служить одному истинному Богу и Сыну Его — Христу Иисусу», — и языческие власти казнили его за то, что он исповедовал религию, которую они считали ложной и вредной, и казнь его не носила в себе никакого противоречия и не подрывала того язычества, во имя которого его казнили. Теперь же христианин, отказывающийся от убийства, говорит свою исповедь уже не язычникам, а людям, называющим себя христианами. И если он говорит: «я — христианин и не могу, и не хочу исполнять противных христианскому закону требований убийства», — то ему уже не могут сказать, как прежде язычники: «Ты исповедуешь ложную и вредную веру, и за это мы казним тебя», — а ему говорят: «Мы — тоже христиане, но ты неверно понимаешь христианство, утверждая, что христианин не может убивать. Христианин может и должен убивать, когда ему велит это тот, кто в данную минуту считается его начальником. И за то, что ты не соглашаешься с тем, что христианин должен не любить врагов, а убивать всех тех, кого ему велят, мы — христиане, исповедующие закон смирения, любви и прощения, казним тебя».

Выходит то, что власти, признающие себя христианскими, при всяком таком столкновении с людьми, отказывающимися от убийства, вынуждены самым явным и торжественным образом отрекаться от того христианства и нравственного закона, на котором одном зиждется их власть.

Кроме того, на несчастье ложных властей и на счастье всего человечества, условия военной службы стали в последнее время совсем другие, чем те, какие были прежде, и потому требования властей стали еще очевиднее нехристианскими, и отказы от исполнения их требований стали еще более обличительны.

Прежде к военной службе призывалась едва ли одна сотая всех людей, и правительство могло предполагать, что в военную службу идут люди низшего уровня нравственности, такие, для которых военная служба не представляет ничего противного их христианской совести, как это и было отчасти, когда отдавали в солдаты за наказание. Тогда, если к военной службе призывали человека, по нравственным свойствам своим не могущего быть убийцей, то это была несчастная случайность и исключение.

Теперь же, когда все должны исполнять воинскую повинность, самые лучшие люди, самые наиболее христиански настроенные и далекие от возможности участия в убийстве, — все должны признать себя убийцами и отступниками от Бога.

Прежде нанимаемое властителями войско составляли отобранные, самые грубые, нехристианские и невежественные люди или охотники и наемники; прежде никто или редко кто читал Евангелие и люди не знали его духа, а верили тому, что им толковали священники; и прежде только редкие, особенно фанатически настроенные люди, сектанты, считали грехом военную службу и отказывались от нее. Теперь же нет ни одного человека в христианских государствах, ни одного, который бы не был обязан сознательно, своими деньгами, а в большей части Европы прямо непосредственно участвовать в приготовлениях к убийству или в самых убийствах; теперь все почти люди знают Евангелие и дух учения Христа, все знают, что священники — подкупленные обманщики, и никто уже, кроме самых невежественных людей, не верит им; и теперь уже не одни сектанты, а люди, не исповедующие никаких особенных догматов, люди образованные, свободномыслящие отказываются от военной службы и не только отказываются за себя, но прямо открыто всем говорят, что убийство несовместимо ни с каким исповеданием христианства.

И потому один такой отказ от военной службы, как отказ Дрожжина, отказ, выдержанный несмотря на мучения и смерть, один такой отказ колеблет все громадное здание насилия, построенное на лжи, и грозит ему разрушением.

Страшная сила находится в руках правительств, и не только сила вещественная: огромное количество денег, учреждений, богатств, покорных чиновников, духовенства и войска, огромные духовные силы влияния на людей находятся в руках правительства. Оно может если не подкупить, то подавить, уничтожить всех тех, кто противится ему. Подкупленное духовенство проповедует солдатство в церквах; подкупленные писатели пишут книги, оправдывающие солдатство; в школах — высших и низших — обязательно преподаются обманные катехизисы, в которых внушается детям, что убивать на войне и по суду не только можно, но должно; к присяге пригоняются все, поступающие в войско; все, что может раскрыть обман, строго воспрещается и казнится, — самые страшные наказания накладываются на людей, не исполняющих требования служения в военной службе, т.е. убийства.

И удивительное дело, вся эта огромная, могущественная масса людей, вооруженная всеми силами человеческой власти, трепещет, прячется, чувствуя свою вину, и колеблется в своем существовании, и всякую минуту готова рухнуть и разлететься прахом при появлении одного человека, — такого, как Дрожжин, — который не уступает требованиям человеческим, а повинуется закону Бога и прямо исповедует его.

А таких людей в наше время — уже не один Дрожжин, а тысячи, десятки тысяч; и число, и, главное, значение их растут с каждым годом и часом. В России мы знаем десятки тысяч людей, отказавшихся присягать новому царю и признающих военную службу убийством, несовместимым не только с христианством, но с самыми низшими требованиями чести, справедливости, нравственности. Мы знаем таких людей во всех европейских странах: знаем про назаренов, появившихся меньше 50 лет назад в Австрии и Сербии и из нескольких сот разросшихся теперь в количество свыше 30 000, отказывающихся, несмотря на все гонения, от участия в военной службе. Мы узнали недавно про высокообразованного, совершенно свободномыслящего человека, военного врача, отказавшегося от военной службы, потому что он считает противным своей совести служение такому учреждению, как армия, предназначенному только для насилия над людьми и убийства их.

Но и не то важно, что людей этих много и становится все больше и больше, важно то, что найден единственный истинный путь, по которому человечество, несомненно, придет к своему освобождению от зла, сковавшего его, и что на этом пути ничто и никто не может уже остановить его, потому что для освобождения на этом пути не нужно никаких усилий для уничтожения зла, — оно само разлетается и тает, как воск от огня, — а нужно только неучастие в нем. А для того, чтобы перестать участвовать в этом зле, от которого мы страдаем, не нужно никаких особенных ни умственных, ни телесных усилий, — нужно только отдаваться своей природе, быть добрым и правдивым перед Богом и собою.

«Вы хотите, чтобы я стал убийцей, а я не могу этого сделать, и этого не велит мне мой Бог и моя совесть. И потому, делайте со мной, что хотите, а ни убивать, ни готовиться к убийству, ни помогать ему я не стану». И простой ответ этот, который неизбежно должен сделать всякий человек, потому что он вытекает из сознания людей нашего времени, разрушает все то зло насилия, которое так долго тяготило мир.

Говорят: в Священном Писании сказано: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога, существующие же власти от Бога установлены. Посему противящийся власти — противится Божию установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение. Ибо начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро и получишь похвалу от нее: ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое. И потому надобно повиноваться не только из страха наказания, но и по совести. Для сего вы и подати платите, ибо они Божий служители, сим самым постоянно занятые. И так отдавайте всякому должное: кому подать, подать; кому оброк, оброк; кому страх, страх; кому честь, честь» (Рим. XIII, 1—7), — и потому, надо повиноваться властям.

Но ведь уже не говоря о том, что тот самый политический Павел, который римлянам говорил, что надо повиноваться властям, ефесянам говорит совершенно другое: «Наконец, братии мои, укрепляйтесь Господом и могуществом силы Его; облекитесь во все оружие Божие, чтобы вам можно было стать против козней диавольских, потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Ефес. VI, 10, И, 12); не говоря уже об этом, слова Павла к римлянам о повиновении существующим властям никаким образом не могут быть соединены с учением самого Христа, весь смысл которого состоит в освобождении людей от власти мира и подчинении их одной власти Бога.

«Если мир вас ненавидит, знайте, что Меня прежде вас возненавидел (Ин. XV, 18). Если Меня гнали, будут гнать и вас (Ин. XV, 20). Если бы вы были от мира, мир любил бы свое, а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, то мир ненавидит вас (Ин. XV, 19). И поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними  (Мф. X,   18,  Мр.

XIII, 9). И будете ненавидимы всеми за имя Мое (Мф. X, 22). Возложат на вас руки и будут гнать вас, предавая в синагоги и в темницы, и поведут пред царей и правителей за имя Мое (Лк. XXI, 12). И всякий убивающий вас будет думать, что он тем служит Богу. Так будут поступать, потому что не познали ни Отца, ни Меня, но Я сказал вам сие для того, чтобы вы, когда придет то время, вспомнили, что Я сказал (Ин. XVI, 2—4). Но вы не бойтесь, потому что нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не стало бы явным (Мф. X, 26). Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить, но бойтесь того, кто может погубить и душу, и тело (Мф. X, 28). Князь мира сего осужден (Ин. XVI, 11). Мужайтесь, Я победил мир (Ин. XVI, 33)».

Все учение Христа есть указание пути освобождения от власти мира, и Христос, будучи сам гонимым, предупреждал своих учеников о том, что если они будут верны Его учению, то мир будет гнать их, и советовал им мужаться и не бояться своих гонителей. Но мало того, что Он словами учил их этому, Он, всею своею жизнью и отношением к властям, показал пример того, как должны поступать те, которые хотят следовать Ему. Христос не только не повиновался властям, но постоянно обличал их: Он обличал фарисеев в том, что они преданиями человеческими нарушают заповедь Божию, обличал их в том, что они ложно соблюдают субботу, что ложно устроили жертвоприношение в храме, обличал их за всё их лицемерие и жестокость, обличал города Харазин, Вифсаиду и Капернаум, обличал Иерусалим и предсказывал ему погибель.

На вопрос о том, даст ли Он положенную подать при входе в Капернаум, Он прямо говорит, что сыны, т.е. ученики Его, свободны от всякой подати и не обязаны платить ее, и только, чтобы не соблазнить собирающих подати, не вызвать их к греху насилия, велит отдать тот статир, который . случайно находится в рыбе и никому не принадлежит, и ни у кого не отнимается.

На коварный вопрос же о том, нужно ли платить подать кесарю, Он говорит: «Кесарю — кесарево, а Богу Божье», — т.е. отдавайте кесарю то, что ему принадлежит и им сделано, — монету, а Божье — то, что Богом сделано и вложено в вас: вашу душу, вашу совесть, — никому не отдавайте, кроме Бога, и, следовательно, не делайте для кесаря то, что вам запрещено Богом. И ответ этот изумляет всех своей смелостью и, вместе с тем, неотразимостью*.

* Не только совершенное непонимание учения Христа, но полное нежелание понимать его, могло допустить то поразительное лжетолкование, по которому слова «кесарю кесарево» означают признание необходимости повиновения кесарю. Во-первых, о повиновении нет речи; во-вторых, если бы Христос признавал обязательность платы подати и, потому, повиновения, Он прямо сказал бы: «да, должно платить», но Он говорит: «кесарю отдай то, что его, т.е. монету, а жизнь — Богу», — и этими последними словами не только не поощряет повиновение власти, но, напротив, указывает на то, что во всем, что принадлежит Богу, не должно повиноваться кесарю.

Когда же приводят Христа к Пилату, как бунтовщика, развращающего народ и запрещающего платить подать кесарю (Лк. XXIII, 2), то Он, сказав то, что сам нашел нужным сказать, удивляет и возмущает всех начальников тем, что на все вопросы их не повинуется им и не отвечает ничего.

И за это обличение власти и неповиновение им Христос осуждается и казнится.

Вся история страданий и смерти Христа есть не что иное, как история тех бедствий, которым неизбежно подвергнется всякий человек, который последует примеру Христа повиновения Богу, а не властям мира. И вдруг нас уверяют, что все учение Христа должно быть не только исправлено, но отменено, вследствие необдуманных и хитрых слов, написанных Павлом римлянам.

Но мало того, что слова Павла противоречат учению и жизни Христа, со всем желанием повиноваться властям, как это велит Павел, не из страха, но и по совести, — это стало в наше время уже совершенно невозможным.

Не говоря уже о внутреннем противоречии христианства и повиновения власти, повиновение власти не из страха, но по совести стало невозможно в наше время потому, что, вследствие всеобщего распространения просвещения, власть, как нечто достойное уважения, высокое и, главное, нечто определенное и цельное, совершенно уничтожилась, и нет никакой возможности восстановить ее.

Ведь хорошо было не из страха только, но и по совести повиноваться власти, когда люди во власти видели то, что видели в ней римляне — императора-бога; или как китайцы видят в богдыхане — сына неба; или как видели в средние века, да и вообще до революции, в королях и императорах — божественных помазанников, как еще недавно у нас в народе в царе видели земного бога, когда и не представляли себе царей, королей, императоров иначе, как богов, в величественных положениях, творящих мудрые и великие дела; но как же быть теперь, когда, несмотря на все усилия и самих властей, и их сторонников, и даже самих подданных восстановить обаяние власти, просвещение, история, опыт, общение людей между собой уничтожили это обаяние, так что его так же невозможно восстановить, как нельзя восстановить весной растаявший лед, и так же невозможно что-нибудь твердое построить на нем, как невозможно ездить на санях по согнавшей лед и разлившейся реке.

Как быть теперь, когда все уже, за исключением самых грубых и необразованных людей, которых становится все меньше и меньше, все хорошо знают, какие порочные люди были те Людовики XI, Елизаветы Английские, Иоанны IV, Екатерины, Наполеоны, Николаи I, которые царствовали и распоряжались судьбами миллионов и царствовали не благодаря какому-то священному, неизменному закону, как это думали прежде, а только потому, что люди эти сумели разными обманами, хитростями, злодействами так утвердить свою власть, что их не могли свергнуть, казнить или прогнать, как казнили и прогнали Карла I, Людовика XVI, Максимилиана мексиканского, Людовика, Филиппа и других.

Как быть теперь, когда все знают, что и теперь властвующие короли, императоры не только не особенные, святые, великие, мудрые люди, занятые благом своих народов, но, напротив, большею частью, очень дурно воспитанные, невежественные, тщеславные, порочные, часто очень глупые и злые люди, всегда развращенные роскошью и лестью, занятые вовсе не благом своих подданных, а своими личными интересами, и, главное, неустанной заботой о том, чтобы поддержать свою шатающуюся, только хитростью и обманом поддерживаемую, власть.

Но мало того, что люди видят теперь то дерево, из которого сделаны властители, представлявшиеся им прежде особенными существами, что люди заглянули за кулисы этого представления и уже невозможно восстановить прежнюю иллюзию, люди видят и знают кроме того и то, что властвуют, собственно, не эти властители, а в конституционных государствах — члены палат, министры, добивающиеся своих положений интригами и подкупами, а в неконституционных — жены, любовницы, любимцы, льстецы и всякого рода пристраивающиеся к ним помощники.

Как же человеку уважать власть и повиноваться ей не из страха, а по совести, когда он знает, что власть эта не есть что-нибудь отдельно от него существующее, а есть произведение интриг, хитростей людей и постоянно переходит от одного лица к другому? Зная это, человек уже не только не может по совести повиноваться власти, но не может не стараться уничтожить существующую власть и сам сделаться ею, т.е., пролезши во власть, захватить ее сколько возможно. Так это в действительности и бывает.

Та власть, про которую говорил Павел, власть, которой можно повиноваться по совести, уже пережила свое время. Ее уже не существует более. Она, как лед, растаяла, и на ней держаться уже ничего не может. Прежде бывшая твердою, поверхность реки стала жидкою, и для того, чтобы ездить по ней, нужны уже не сани и лошади, а лодка и весла. Точно так же и склад жизни, вследствие просвещения, до такой степени изменился, что власти, в том смысле, ь котором ее понимали прежде, уже нет места в нашем мире, а осталось одно грубое насилие и обман. А насилию и обману нельзя повиноваться не из страха, а по совести.

«Но как же не повиноваться властям? Если не повиноваться властям, то будут страшные бедствия, — злые люди будут мучить, угнетать, убивать добрых».

«Как не повиноваться власти, — говорю и я, — как решиться не повиноваться власти из властей, одной несомненной власти, той, из которой мы никогда не выйдем, под которой мы всегда находимся и требования которой мы несомненно, безошибочно знаем?»

Говорят: «Как решиться не повиноваться властям?»

— Каким властям? При Екатерине, когда бунтовал Пугачев, половина народа присягала Пугачеву и была под властью его; что ж, какой власти надо было повиноваться? Власти Екатерины или Пугачева? Да при той же Екатерине, которая отняла власть у своего мужа — царя, которому присягали, кому надо было повиноваться? продолжать ли повиноваться Петру III или Екатерине?

Ни один русский царь, от Петра I и до Николая I, включительно, не вступил на престол так, чтобы ясно было, чьей власти нужно повиноваться. Кому надо было повиноваться: Петру I или Софии, или Иоанну — старшему брату Петра? София имела такие же права на царство, и доказательством того служит то, что после нее царствовали имевшие меньше прав женщины — обе Екатерины, Анна, Елизавета. Чьей власти надо было повиноваться после Петра, когда одни придворные взводили на престол солдатку — любовницу пастора, Меньшикова, Шереметьева, Петра — Екатерину I, а потом Петра II, потом Анну и Елизавету и, наконец, Екатерину II, имевшую на престол прав не больше Пугачева, так как во время ее царствования один законный наследник — Иоанн — содержался в крепости и был убит по ее распоряжению, а другой несомненно законный наследник был совершеннолетний сын Павел? И чьей власти надо было повиноваться, власти Павла или Александра, в то время как заговорщики, убившие Павла, еще только собирались убивать его? И чьей власти надо было повиноваться — Константина или Николая, когда Николай отнимал власть у Константина? — Вся история есть история борьбы одной власти против другой, как в России, так и во всех других государствах.

Мало того, даже не во времена междоусобий и свержения одних властителей и заменения их другими, в самые мирные времена, надо ли повиноваться Аракчееву, захватившему власть, или стараться свергнуть его и убедить царя в негодности его министров? Распоряжается людьми не верховная власть, а ее служители; надо ли повиноваться этим служителям, когда требования их явно дурны и вредны?

Так что, как бы мы ни желали повиноваться власти, это невозможно, потому что земной власти нет одной, определенной, а все власти земные колеблются, изменяются, борются между собой. Какая и когда власть настоящая? И потому, какой власти повиноваться?

Но мало того, что власть, требующая себе повиновения, сомнительна, и мы не можем знать, настоящая она или нет, эта-то сомнительная власть требует от нас не безразличных, не безвредных дел, вроде того, чтобы мы построили пирамиду, храм, дворец или даже служили бы сильным мира сего и удовлетворяли бы их прихотям и роскоши. Это еще можно бы было делать. Но сомнительная власть требует от нас самого страшного для человека поступка — убийства, приготовления к нему, признания своей готовности к нему, — требует такого дела, которое явно запрещено мне Богом и, потому, губит мою душу. Неужели же мне из-за повиновения этой человеческой случайной, колеблющейся, раздвояющейся власти забыть требования той единой власти Бога, которая так явно и несомненно известна мне, и погубить свою душу?

«Нельзя не повиноваться власти».

«Да, нельзя не повиноваться власти, — говорю и я, — только не власти императора, короля, президента, парламента и поставленных ими начальников, которых я не знаю и с которыми не имею ничего общего, а власти Бога, которого я знаю, с которым живу, от которого получил и которому нынче-завтра отдам свою душу».

Говорят: «Будут бедствия, если мы не будем повиноваться власти». — И говорят истинную правду, если под властью разуметь истинную власть, а не человеческий обман, который называют властью. Они и есть, эти бедствия, и страшные, ужасные бедствия, которые мы переживаем именно потому, что мы не повинуемся одной несомненной и явно открытой нам и в Писании, и в нашем сердце власти Бога.

Мы говорим: «Наши бедствия в том, что богатые и праздные богатеют, а бедные, трудящиеся беднеют; в том, что народ лишен земли и, потому должен работать каторжную работу на фабриках, готовящих вещи, которыми он не пользуется; в том, что народ спаивают водкой, которую продает правительство; в том, что молодые люди идут в солдаты, развращаются, разносят болезни и отстают от простой трудовой жизни; в том, что в судах правят богатые, а бедные сидят по тюрьмам; в том, что народ одуряется в школах и церквах, и за это награждаются народными деньгами чиновники и духовенство; в том, что все силы народные: и люди, и деньги, — идут на войны и на войско, и войско это находится в руках правителей, которые этим войском подавляют все то, что несогласно с их выгодой».

Бедствия эти ужасны. Но откуда они? И на чем они держатся? — А только на том, что люди не повинуются единой истинной власти и ее закону, написанному в их сердце, а повинуются выдуманным постановлениям человеческим, которые они называют законом. Если бы люди повиновались единой истинной власти Бога и его закона, они не брали бы на себя обязательства убивать себе подобных, не поступали бы в солдаты и не давали бы денег на наем и содержание войска. А не было бы войска, и не было бы всех тех жестокостей и несправедливостей, которые оно поддерживает. Только посредством войска можно было установить и поддерживать такой порядок, при котором вся земля — в руках тех, кто не работает на ней, а те, которые работают, лишены ее; только посредством войска можно отбирать труды бедных, отдавая их богатым; только посредством войска можно умышленно одурять народ и лишать его возможности истинного просвещения. Все это держится войском. Войско же состоит из солдат, солдаты же — мы сами. Не будь солдат, — и ничего этого не будет.

Положение людей теперь таково, что изменить его ничто не может, как только повиновение не ложной, а истинной власти.

—  Но новое это положение без войска, без правительства, будет во много раз хуже того, в котором мы находимся теперь, — говорят на это.

—  Хуже для кого? — спрошу я. — Для тех, которые властвуют теперь, для одной сотой всего народа? Для этой части народа, конечно, будет хуже. Но не для всего трудового, лишенного земли и произведений своего труда народа, уже только потому, что для этих девяноста девяти сотых народа положение не может быть хуже того, какое есть теперь.

Но и по какому праву мы предполагаем, что положение людей сделается хуже оттого, что они будут повиноваться, открытому им Богом и вложенному в их сердца, закону неубийства. Ведь говорить, что все пойдет в этом мире хуже, если люди последуют в нем тому закону, который дал им Бог для жизни в этом мире, — все равно, что сказать, что будет хуже, если люди будут пользоваться данной им машиной не по своей прихоти, а по тому наставлению о пользовании машиной, которое дал им тот, кто изобрел и построил ее.

Было время, когда человечество жило, как дикие звери, и каждый брал себе в жизни все, что мог, отнимая у другого то, что ему хотелось, избивая и убивая своих ближних. Потом пришло время, когда люди сложились в общества, государства, и стали устраиваться народами, защищаясь от других народов. Люди стали менее звероподобны, но все-таки считали не только возможным, но необходимым и, потому, достойным убивать своих врагов внутренних и внешних. Теперь же приходит время, и пришло уже, когда люди, по словам Христа, вступают в новое состояние братства всех людей, в то новое состояние, давно уже предсказанное пророками, когда все люди будут научены Богом, — разучатся воевать, перекуют мечи на орала и копья на серпы, и наступит Царство Божие, царство единения и мира. Состояние это было предсказано пророками, но учение Христа указало, как и чем оно может осуществиться, а именно: братским единением, — одним из первых проявлений которого должно быть уничтожение насилия. И необходимость уничтожения насилия уже сознается людьми, и потому состояние это наступит так же неизбежно, как прежде, после дикого состояния, наступило состояние государственное.

Человечество в наше время находится в муках родов этого устанавливающегося Царства Божия, и муки эти неизбежно кончатся родами. Но наступление этой новой жизни не сделается само собой, наступление это зависит от нас. Мы должны сделать его. Царство Божие — внутри нас.

А для того, чтобы нам сделать это Царство Божие внутри нас, нам, повторяю, не нужно никаких особенных ни умственных, ни телесных усилий; нужно только быть тем, что мы есмь, — тем, чем сделал нас Бог, т.е. разумными и, главное, добрыми существами, следующими голосу своей совести.

«В том-то и дело, что люди — неразумные и недобрые существа», — слышу уже я голос тех людей, которые, для того, чтобы иметь право быть злыми, утверждают, что весь род человеческий зол, и что это есть не только опытная, но Божеская, откровенная, религиозная истина. «Люди все злы и неразумны, — утверждают они, — и поэтому необходимо, чтобы разумные и добрые люди поддерживали порядок».

Да если все люди неразумны и злы, откуда же мы возьмем разумных и добрых? И если и есть такие, то как мы узнаем их? А если и узнаем их, то какими средствами мы (и кто будут эти «мы») поставим их во главу других людей? Но если мы даже сумеем поставить этих особенных, разумных и добрых людей во главу других, то не перестанут ли эти разумные и добрые люди быть таковыми, если они будут насиловать и казнить неразумных и недобрых. И самое главное: вы говорите, что для того, чтобы помешать некоторым ворам, грабителям и убийцам насиловать и убивать людей, вы учредите суды, полицию, войско, которые будут постоянно насиловать и убивать людей, обязанность которых будет состоять только в этом, и в эти учреждения привлечете всех людей. Но ведь таким образом вы, наверное, заменяете небольшое и предполагаемое зло большим, всеобщим и уже наверно совершающимся злом. Для того, чтобы противостоять некоторым воображаемым вами убийцам, вы заставляете всех наверное быть убийцами. И потому я повторяю, что для осуществления братского общежития людей не нужно никаких особенных усилий, ни умственных, ни телесных, а нужно только быть тем, чем нас сделал Бог: разумными и добрыми существами, и поступать сообразно этим свойствам.

Не каждому из нас придется нести то испытание, которое перенес Дрожжин (и если придется, то помоги нам Бог, не изменив Ему, снести его), но хотим ли мы, или не хотим этого, каждому из нас, если мы и живем в государстве, где нет воинской повинности, или мы не призываемся к исполнению ее, каждому из нас приходится, так или иначе, подвергаться, хотя и в иных, более легких формах, тому же испытанию и, волей или неволей, становиться на сторону угнетателей и даже самим делаться ими, или — на сторону угнетенных и помогать им нести их испытание или самим делаться ими. Каждому из нас, если мы даже и не принимаем прямого участия в гонениях против этих новых мучеников, как участвуют в них государи, министры, губернаторы, судьи, подписывающие приговоры к мучениям этих мучеников, или как, еще прямее, участвуют в них мучители, как тюремщики, сторожа, палачи; каждому из нас все-таки приходится принимать самое деятельное участие в этих делах теми суждениями, которые мы высказываем о них в печати, в письмах, в разговорах. Часто только потому, что нам лень вдуматься в значение такого явления, только потому, что мы не хотим нарушать своего спокойствия живым представлением себе того, что должны испытывать эти люди, за свою правдивость, искренность и любовь к людям томящиеся в тюрьмах и ссылках, мы, не обдумав того, что говорим, повторяем слышанные или читанные нами суждения: «Что же делать? И поделом. Это вредные фанатики, правительство должно подавлять такие попытки», — и тому подобные слова, поддерживающие гонителей и увеличивающие страдания гонимых. Мы все подумаем десять раз о поступке, о выдаче известной суммы денег, об уничтожении или постройке дома, но сказать слово кажется так неважно, что мы говорим, большею частью, не думая. А между тем, слово есть самый значительный из всех тех поступков, какие мы можем сделать. Из слов слагается общественное мнение. А общественное мнение — оно выше всех царей и властителей — управляет всеми делами людей. И потому каждое суждение наше о таких поступках, как поступок Дрожжина, может быть делом Божьим, содействующим осуществлению Царства Божия, братства людей, помогающим тем передовым людям, которые отдают свою жизнь для осуществления его, и может быть делом, враждебным Богу, противодействующим Ему и содействующим мучениям тех людей, которые отдают себя на служение Ему.

Дрожжин в своем дневнике рассказывает про такое жестокое воздействие на него такого легкомысленного и враждебного Богу слова. Он рассказывает, как в первое время своего заточения, когда он, несмотря на все физические страдания и унижение, не преставая, испытывал радостное спокойствие сознания того, что он сделал то, что должно было, как в это время подействовало на него письмо его друга революционера, из любви к нему уговаривавшего его пожалеть себя, отречься и исполнить требования властей — присягнуть и служить. Очевидно, молодой человек этот, — революционно настроенный и по обычному кодексу революционеров допускавший, по принципу: цель оправдывает средства, всякие компромиссы с совестью, — совершенно не понимал те религирзные чувства, которые руководили Дрожжиным, и потому легкомысленно писал ему, чтобы он не губил себя, как полезное для революции орудие, и исполнил бы все требования начальства. Слова эти, казалось бы, не должны иметь особенно важного значения, а между тем, Дрожжин пишет, что слова эти лишили его спокойствия, и что он заболел от них.

И это понятно. Все люди, которые двигают вперед человечество, и первые и одинокие выступают на тот путь, по которому скоро пойдут все, выступают на этот путь не легко и всегда со страданием и внутренней борьбою. Внутренний голос влечет по новому пути; все привязанности, предания, слабости, — всё тянет назад. И в эти минуты неустойчивого равновесия всякое слово поддержки или, напротив, задержки имеет огромное значение. Самого сильного человека перетянет ребенок, когда этот человек напрягает все свои силы, чтобы сдвинуть непосильную тяжесть.

Дрожжин испытал страшное отчаяние от этих кажущихся неважными слов приятеля и успокоился только тогда, когда получил письмо от друга Изюмченко, радостно несшего такую же участь и высказывавшего твердую уверенность в истинности своего дела*.

Друг этот тогда за такой же отказ от военной службы был заключенным в Курске на гауптвахте. Теперь, в ту минуту, как я пишу это, друг этот содержится в строжайшем секрете, без разрешения свиданья с кем бы то ни было, в Московской пересыльной тюрьме, на своем пути в Тобольскую губернию, куда он ссылается по распоряжению  государя.

И потому, как бы далеко мы лично ни стояли от событий такого рода, мы всегда невольно участвуем в них, влияем на них нашим отношением к ним, нашим суждением о них.

Стоим мы на точке зрения друга революционера, считаем, что ради того, чтобы когда-то, где-то, может быть, быть в состоянии воздействовать на внешние условия жизни, можно и должно отступить от самых первых требований совести, — и мы не только не умеряем страдания и борьбу людей, стремящихся к служению Богу, но и готовим эти страдания внутреннего разлада всем тем, которым придется решать в жизни дилемму. А решать ее придется всем. И потому, все мы, как бы далеко ни стояли от таких событий, мы участвуем в них нашим мнением и суждением. И неосторожное, легкомысленно сказанное слово может быть источником величайших страданий для самых лучших людей мира. Нельзя быть достаточно внимательным в употреблении этого орудия: «От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься».

Но многие из нас призваны участвовать в таких событиях не одними словами, но и еще гораздо непосредственнее. Я говорю о служащих, которые, так или иначе, принимают участие в тех безнадежных, только усиливающих движение, угнетениях, которыми правительство преследует таких людей, как Дрожжин; я говорю про участников этих угнетений, начиная от государя, министров, судей, прокуроров, до сторожей и тюремщиков, мучащих этих мучеников. Ведь все вы, участники этих мучительств, знаете, что человек этот, которого вы мучите, не только не злодей, но исключительно добрый человек, что мучится он за то, что хочет всеми силами души быть хорошим; знаете, просто, что он молод, что у него есть друзья, мать, что он любит вас и прощает вам. И его-то вы будете сажать в карцер, раздевать, морить холодом, не давать пить, есть, спать, лишать его общения с близкими, с друзьями.

Как же вам, императору, подписавшему такой приказ, министру, прокурору, начальнику тюрьмы, тюремщику, сесть обедать, зная, что он лежит на холодном полу и, измучившись, плачет о вашей злобе; как вам приласкать своего ребенка; как вам подумать о Боге, о смерти, которая вас приведет к Нему? Ведь сколько вы ни притворяйтесь исполнителями каких-то неизменных законов, вы — просто люди, и добрые люди, и вас жалко, и вам жалко, и только в этой жалости и любви друг к другу и есть жизнь наша.

Вы говорите: нужда заставляет вас служить в этой должности. Ведь вы знаете, что это — неправда. Вы знаете, что нужды нет, что нужда — слово условное, что то, что для вас нужда, для другого — роскошь; вы знаете, что вы можете найти другую службу, такую, в которой вам не придется мучить людей, да еще каких людей. Ведь как мучили пророков, потом Христа, потом Его учеников, так всегда мучили и мучают тех, которые, любя их, ведут людей вперед к их благу. Так как бы не быть вам участниками этих мучений?!

Ужасно замучить невинную птичку, животное. Насколько же ужаснее замучить юношу, доброго, чистого, любящего людей и желающего им блага. Ужасно быть участником в этом деле.

И, главное, быть участником напрасно — погубить его тело, себя, свою душу, и, вместе с тем, не только не остановить совершающегося дела установления Царства Божия, но, напротив, против воли своей, содействовать торжеству его.

Оно приходит и пришло уже.

Москва, 4-го (16) марта 1895 г.

ЧТО ЖЕ ДЕЛАТЬ?

«Оставьте вашу святость и ваше благоразумие, и народ будет во сто раз счастливее. Оставьте ваше добродушие и вашу справедливость, и народ вернется к прежней любви между детьми и родителями. Оставьте ваше хитроумие и ваши расчеты, и не будет больше воров и разбойников. Достигнуть этих трех вещей нельзя одной внешностью. Для этого нужно быть более простым, свободным от страстей и менее рассуждающим».

Лао-Тсе.

С месяц тому назад ко мне пришли два молодых человека, прося книжек. Один был в картузе и лаптях, другой в черной, бывшей щегольской шляпе и растрепанных сапогах.

Я спросил у них, кто они. Они с нескрываемой гордостью сообщили мне, что они рабочие, высланы из Москвы, где участвовали в вооруженном восстании. По дороге они нанялись в нашей деревне в сад, где и прожили караульщиками неполный месяц. Вчера хозяин сада расчел их за то, что они будто бы подговаривали крестьян громить сад. Они, улыбаясь, отрицали это, говоря, что они не подговаривали никого, а только по вечерам ходили на деревню и беседовали с товарищами.

Оба они, особенно более бойкий, улыбающийся, с блестящими, черными глазами и белыми зубами, были начитаны в революционной литературе и, кстати и не кстати, употребляли иностранные слова: оратер, пролетариат, социал-демократы, эксплуатация и т.п.

Я спросил у них, что они читали. Черноватый, улыбаясь, сказал, что читал разные брошюры.

Я спросил, какие.

— Читали всякие: «Земля и воля».

Я спросил их, что они думают о них.

—  Там все правильно, — сказал черноватый.

—  То есть что же правильно?

—  А то, что жить стало невозможно.

—  Почему же невозможно? — спросил я.

—  Как почему? Ни земли нет, ни работы, а правительство душит ни за что, ни про что, давит народ.

И они, перебивая друг друга, стали рассказывать, как казаки били нагайками народ, как полицейские хватали кого попало, как расстреливали дома ни в чем неповинных людей.

На мои доводы о том, что вооруженное восстание было дурное и неразумное дело, черноватый только улыбался и спокойно говорил:

— А наше не такое убеждение.

Когда я заговорил о грехе убийства, о Боге, они переглянулись, и черноглазый пожал плечами.

—  Что же, по закону Бога пускай так и эксплуатируют пролетария? — сказал он. — Это прежде было, а теперь пришли к сознанию, нельзя уже...

Я вынес им книжки — больше религиозного содержания; они взглянули на заглавия и, видимо, остались недовольны.

—  Может, вам не нравится, так не берите.

—  Нет, отчего же? — сказал черноватый и, сунув их за пазуху, простился со мной.

Хотя я и не читал газет, я по разговорам домашних, по письмам, которые получаю, по рассказам приезжих знал про то, что делается за последнее время в России, знал в особенности хорошо именно потому, что не читал газет, про то поразительное происшедшее изменение за последнее время во взглядах общества и народа, изменение, состоящее в том, что если прежде некоторые люди осуждали некоторые распоряжения правительства, теперь все, за самыми малыми исключениями, считали всю деятельность правительства преступной и незаконной, признавали виной всех беспорядков одно правительство. Такого мнения были и профессора, и почтовые чиновники, и литераторы, и лавочники, и рабочие, и даже полицейские. Настроение это усилилось после распущения Думы. После же тех ежедневных убийств, совершаемых в последнее время правительством, настроение это дошло до высшей степени.

Я знал это. Но разговор с этими двумя людьми особенно подействовал на меня. Разговор этот, как толчок, вдруг превращающий в лед замерзающую жидкость, вдруг превратил целый ряд прежде полученных мною такого же рода впечатлений в определенное и несомненное убеждение.

После беседы с этими людьми мне стало ясно, что все те преступления, которые совершает теперь правительство с целью подавления революции, не только не подавляют, но еще больше разжигают ее, что если и может революционное движение временно затихнуть вследствие ужаса, производимого злодеяниями правительства, оно не только не уничтожится, но только на время скроется внутрь и неизбежно опять проявится с новой и большей силой, что разгоревшийся пожар находится теперь в том положении, при котором всякое прикосновение к горящему только усиливает горение. Мне стало ясно, что только прекращением со стороны правительства всех и всяких мер противодействия, прекращением не только казней и арестов, но всяких ссылок, гонений и запрещений эта ужасная борьба озверевших людей может быть прекращена.

Я был твердо убежден, что лучшее из всего того, что могло бы сделать теперь правительство, было бы то, чтобы уступить во всем революционерам, предоставить им самим устраиваться, как они найдут лучшим. Но так же твердо я был убежден и в том, что такое предложение, если бы я сделал его, было бы принято только как проявление полного моего сумасшествия. И потому, несмотря на то, что для меня было совершенно ясно, что продолжение ужасной деятельности правительства только ухудшает, а не улучшает положения, я не пытался не только писать, но и говорить об этом.

Прошло около месяца, и предположение мое, к несчастью, все больше и больше подтверждалось. Казней становилось все больше и больше, также и убийств и грабежей. Я знал это и по рассказам, и по случайным заглядываниям в газеты, знал и то, что настроение и народа, и общества становилось все враждебнее и враждебнее правительству.

На днях, во время моей прогулки, молодой человек, ехавший на крестьянской телеге по одному со мной направлению, соскочил с телеги и подошел ко мне.

Это был невысокий человек, с небольшими русыми усиками, с нездоровым цветом умного и недоброго лица и понурым взглядом.

Одет он был в потертый пиджак и высокие сапоги. На голове у него была синяя с прямой тульей фуражка, как мне объяснили, составляющая модную революционную форму.

Он попросил у меня книжек, очевидно, как повод вступления в разговор.

Я спросил, откуда он.

Он был крестьянин из недальнего села, из которого недавно приходили ко мне жены мужей, посаженных в тюрьму.

Село это я хорошо знаю. Я вводил там уставную грамоту и всегда любовался особенно красивым и бойким тамошним народом. Из этого же села были у меня в школе особенно даровитые школьники.

Я спросил его о тех крестьянах, которые были в тюрьме. Он, с той же, исключающей всякое сомнение, уверенностью, которую я встречал в последнее время у всех, в том, что виною всему одно правительство, сказал мне, что они без всякой вины были схвачены, избиты и посажены в тюрьму.

Только с большим трудом я мог добиться от него объяснения, в чем обвинялись эти люди.

Оказалось, что они были ораторы и собирали митинги, как он произносил, на которых говорилось о необходимости экспроприации земли.

Я сказал, что установление равного права всех на землю может быть достигнуто только тем, чтобы земля вообще перестала быть чьей бы то ни было собственностью, а не отчуждением или какими бы то ни было насильственными мерами.

Он не согласился с этим.

—  Отчего же, — сказал он, — надо только организоваться.

—  Как организоваться? — спросил я.

—  Да уж там видно будет.

— Что же, опять вооруженное восстание?

—  Это печальная необходимость.

Я сказал то, что всегда говорю в таких случаях, — что злом нельзя победить зло, что победить зло можно только неучастием в насилии.

— Да ведь жить нельзя стало, работы нет и земли нет. Куда же денешься? — сказал он, исподлобья взглянув на меня.

—  Я вам в деды гожусь, — сказал я, — и спорить с вами не стану, а одно скажу вам, как молодому человеку, начинающему жить: если дурно то, что делает правительство, то также дурно и то, что делаете вы или собираетесь делать. Вам, как человеку молодому, устанавливающему привычки, одно нужно: жить хорошо, не делать греха, не поступать против закона Бога.

Он недовольно тряхнул головой.

—  Бог у каждого свой, миллионы людей — миллионы богов.

—  Все-таки, — сказал я, — я бы вам советовал перестать заниматься революцией.

—  Что же делать? Нельзя же все терпеть и терпеть, — отвечал он. — Что же делать?

Я почувствовал, что из нашего разговора ничего не выйдет, и хотел отъехать, но он остановил меня.

—  Не можете ли вы мне помочь на выписку газеты? — сказал он.

Я отказал ему и с тяжелым чувством отъехал от него.

Это был уже не безработный мастеровой, как те тысячи, которые ходят теперь по России, а это был крестьянин-земледелец, живущий в деревне.

Вернувшись домой, я застал домашних в самом тяжелом настроении. Они только что прочли полученную газету (это было 6-го октября).

—  Нынче опять 22 казненных. Это что-то ужасное, — сказала мне дочь.

—  И не только ужасно, но нелепо. Они делают только все хуже и хуже, — сказал я.

—  Но что же делать? Ведь нельзя же оставить их безнаказанно убивать и грабить, —  сказал кто-то то, что говорится всегда в этих случаях и что я так много раз слышал.

Слова: Что же делать? — были те же самые, которые говорили мне те два босяка из сада и сегодняшний крестьянин-революционер.

«Нельзя же покорно терпеть те безумные ужасы развратного правительства, губящего и государство, и народ. Нам отвратительны меры, которые мы должны употреблять, но что же делать?» — говорят одни —  революционеры.

«Нельзя же допустить того, чтобы какие-то самозванные устроители захватывали власть и по-своему управляли Россией, развращали и губили ее. Разумеется, принятые временно меры тяжелы, но что же делать?» — говорят другие — консерваторы.

И мне вспомнились мои близкие люди-революционеры, и мои близкие люди-консерваторы, и нынешний крестьянин, и те несчастные заблудшие революционеры, которые выписывают, готовят бомбы, убивают, грабят, и такие же несчастные, заблудшие люди, которые разрешают, устраивают полевые суды, заседают в них и расстреливают, вешают, и уверяют себя и те, и другие, что они делают то, что должно, и те, и другие повторяя одни и те же слова: что же делать?

Что же делать? — говорят и те, и другие, но говорят это не в смысле вопроса: что мне делать? а в том смысле, что всем будет еще гораздо хуже, если мы перестанем делать то, что делаем.

И все так привыкли к этому странному вопросу, включающему в себя и объяснение, и оправдание самых ужасных, безнравственных поступков, что никому и в голову не приходит спросить: «Да кто же ты-то, спрашивающий: что делать? — ты-то кто такой, для того чтобы считать себя призванным устраивать судьбу других людей посредством поступков, которые все люди, да и ты сам считаешь гадкими и преступными? Почему ты знаешь, что то, что ты хочешь изменить или удержать в том виде, в каком было, должно быть изменено именно так, как это тебе кажется хорошим, или должно быть удержано таким, каким было? Ведь ты знаешь, что есть много людей таких же, как ты, которые считают дурным и вредным то, что ты считаешь хорошим и полезным. И почему ты знаешь, что то, что ты делаешь, произведет ожидаемые тобой последствия, тогда как ты не можешь не знать, что последствия, особенно в делах, касающихся жизни народов, бывают чаще совершенно противоположны той цели, для которой они сделаны. И главное, какое право имеешь ты делать дела противные и закону Бога, если ты признаешь Его, или хотя самым общепринятым во всем мире законам нравственности, если ты ничего не признаешь, кроме общепринятых законов нравственности? По какому праву считаешь ты себя освобожденным от этих самых простых и несомненных общечеловеческих законов, несовместимых ни с твоими революционными, ни с твоими правительственными делами?

Если же ты ставишь вопрос: что делать? действительно как вопрос, а не как оправдание, и относишь его, как и должно быть, к себе, то ответ самый простой и ясный представляется сам собой. Ответ в том, что делать тебе надо не то, что ты воображаешь себя обязанным делать в качестве царя, министра, солдата или председателя того или иного революционного комитета или члена боевой дружины, а делать тебе надо то, что свойственно тебе как человеку, то, чего требует от тебя та сила, которая послала тебя в мир, та сила, которая для каких-то своих целей и дала тебе ясный, определенный закон, записанный и в твоей и всех людей совести.

А стоит дать на вопрос: что же делать? ответ, состоящий в том, что делать людям всем и всегда надо только то, чего от всех и всегда хочет Бог, чтобы мгновенно рассеялся тот нелепый и влекущий к преступлениям туман, под влиянием которого люди воображают, что почему-то они одни из миллионов, едва ли не наиболее запутанные, сбитые с истинного пути жизни люди, именно они-то будто бы и призваны решать судьбу миллионов и для гадательного блага этих миллионов совершать дела, производящие не гадательные, а очевидные бедствия этих самых миллионов.

Существует общий, признаваемый всеми разумными людьми закон, подтверждаемый и преданием, и всеми религиями всех народов, и истинной наукой, и совестью каждого человека. Закон этот состоит в том, что все люди одинаково для исполнения своего призвания и достижения наибольшего блага должны помогать друг другу, любить друг друга, во всяком случае, не посягать на свободу и жизнь друг друга. Но вот являются люди, которые раздают друг другу различные роли: одни считаются королями, министрами, солдатами, другие — членами комитетов, организаций, — и люди так входят в свои роли, что, забывая свое действительное положение, уверяют себя и других, что совсем не нужно держаться общего людям закона, что есть случаи, когда можно и должно поступать противно ему, и что такие отступления от вечного закона дадут и отдельным людям, и обществам людей большее благо, чем следование разумному, высшему, общему всем людям, закону.

Рабочие на огромном, сложном заводе получили от хозяина ясное и признаваемое ими самими наставление о том, что они должны и чего не должны делать для успешного хода завода и для своего блага. И вот являются люди, не имеющие никакого понятия о том, что и как производит завод, которые уверяют рабочих, что нужно перестать делать то, что предписано хозяином, а начать делать совершенно обратное, для того чтобы завод действовал правильно, и рабочие получили бы наибольшее благо.

Разве не совершенно то же делают эти люди, не имеющие никакой возможности объять всех тех последствий, которые вытекают из общей деятельности человечества? Они не только не соблюдают те, установленные разумом человеческим, общие всем и вечные законы для успеха этой деятельности и для блага отдельных лиц, но прямо и сознательно нарушают их в виду мелкой, односторонней, случайной цели, которую ставят себе некоторые из них (большей частью, самые заблудшие), воображая себе (несмотря на то, что другие воображают себе совершенно обратное), что они этим достигнут результатов более благодетельных, чем те, которые достигаются при исполнении общего всем людям вечного и согласного с природой человека закона.

Знаю, что для людей, уверовавших в действительность взятых ими на себя ролей, простой и ясный ответ этот покажется отвлеченным и непрактичным. Практичным такие люди считают ответ, состоящий в том, что людям, не могущим ничего знать о последствиях своих поступков, не могущим знать живы ли они будут через час, знающим очень хорошо, что всякое убийство и насилие — дурно, нужно все-таки, под предлогом устройства воображаемого будущего блага других людей, поступать так, как будто они наверное знают, какие последствия произведут их поступки, и как будто они ничего не знают о том, что убивать и мучать людей дурно, а знают только то, что нужна такая или иная монархия или такая или иная конституция.

Так это будет для многих людей, потерявших ясное сознание своего человеческого достоинства и призвания, но думаю, что огромное большинство людей, страдающих от всех ужасов и преступлений, совершающихся теперь, поймет, наконец, тот ужасный обман, в котором находятся люди, признавая законность и благотворность насильнической власти человека над человеком, и, поняв этот обман, навсегда освободится от безумия и преступности как участия в насильнической власти, так и подчинения ей. Только бы поняли все люди, что делать всякому человеку всегда надо только одно: исполнять то, чего требует от него то Начало, которое управляет миром и требования которого не может не сознавать ни один человек, не лишенный разума и совести, забыв о всяких своих положениях: министров, городовых, председателей и членов разных боевых и не боевых партий, и не только не было бы тех ужасов и страданий, которыми полна жизнь человеческая и в особенности теперь жизнь русских людей, но было бы Царствие Божие на земле.

Если же хоть часть людей поступала бы так, то чем больше бы было таких людей, тем все меньше и меньше становилось бы зла на свете, и все больше и больше осуществлялось бы то Царство Божие на земле, к которому неудержимо стремятся все сердца человеческие.

Ясная Поляна. Октябрь 1906 г.

ЕЩЕ ОДИН СХВАЧЕННЫЙ

Нравственный закон так ясен, что нельзя людям отговариваться незнанием закона. Им остается одно: отрекаться от разума; они это и делают.

7 мая 1908 года живущий в Новгороде знакомый мой Вл. Молочников, под тем предлогом, что в его доме были найдены книги моего сочинения, был схвачен, судим и приговорен в крепость на 12 месяцев. Узнав про это, я написал в газету «Русь» следующее заявление:

Опять схвачен в Новгороде всеми знающими его уважаемый, небогатый человек Вл. Молочников и заперт людьми, называющими себя судом, на год в тюрьму, что наверное разоряет его семью. И все это за то, что он держал у себя мои сочинения и давал их людям, желающим прочесть их. Опять и опять совершается это удивительное дело: мучают и разоряют людей, распространяющих мои книги, и оставляют в покое меня, главного виновника не только распространения, но и появления этих книг.

Ведь, казалось бы, ясно, что хватание людей, распространяющих мои книги, и сажание их по тюрьмам никак не может уменьшить, если он есть, интерес к моим книгам, так как книги, изданные в России и за границей, есть у меня в большом количестве, и я, составитель и главный распространитель этих книг, как я и заявлял об этом еще 15 лет тому назад, пока жив, не перестану составлять и распространять их. Людей же, считающих добрым делом распространение моих книг, становится все больше и больше, и тем больше, чем больше их за это преследуют. И потому, казалось бы, ясно, что одно разумное средство прекратить то, что не нравится в моей деятельности, — это то, чтобы прекратить меня. Оставлять же меня и хватать и мучить распространителей не только возмутительно несправедливо, но еще и удивительно глупо.

Если же справедливо то, что придумал, как мне говорили, один министр для того, чтобы прекратить мою деятельность, именно то, чтобы, мучая близких мне людей, заставить меня прекратить мою деятельность, то и этот прием никак не достигает цели. Не достигает потому, что как мне ни больны страданья моих друзей, я не могу, пока жив, прекратить эту мою деятельность; не могу потому, что, делая то, что делаю, я не ищу каких-либо внешних целей, а исполняю то, чего не могу не исполнять: требования воли Бога, как я понимаю и не могу не понимать ее.

Так что одно не возмутительно несправедливое и не крайне глупое, что могут сделать люди, которым не нравятся мои книги, — это то, чтобы запирать, казнить, мучить не тех людей, которых много и которые всегда найдутся, а меня одного, виновника всего.

И пускай не думают, что, вследствие разговоров в газетах о каком-то моем юбилее, я воображаю себя обеспеченным от всякого рода насилий. Я в этом отношении никак не поддаюсь самообману и очень хорошо знаю, что все эти толки о необходимости празднования моего 80-летия, при решительных против меня мерах правительства, тотчас же заменятся для большинства моих чествователей              признанием давнишней необходимости принятия против меня тех мер, которые принимаются против моих друзей. «И давно, мол, пора поступить так».

И потому опять и опять прошу и советую всем, кому неприятно распространение моих писаний, взяться за меня, а не за ни в чем неповинных людей. Советую потому, что только этим путем они, кроме того, что перестанут ронять себя, делая явную несправедливость, и на деле достигнут своей цели освобождения себя хоть на время от одного из своих обличителей.

Кроме этого заявления, я, рассчитывая на то, что Молочников обжалует решение суда, просил двух знакомых адвокатов: Маклакова и Муравьева, взять на себя его защиту, что они мне и обещали, и просил о содействии в Сенате и знакомых мне сенаторов, и тоже мог надеяться на их содействие. Но Молочников, чтобы своим обращением к высшей инстанции не выразить признания права на насилие тех людей, которые совершили его над ним, отказался от всякого обжалования. Будучи же на некоторое время, вследствие внесенного за него друзьями залога, освобожден от немедленного заключения, он, устроив, как мог, свои расстроенные дела и положение остающейся без опоры семьи, обратился к участникам совершаемого над ним насилия с очень удивившей их просьбой — не откладывать задуманное над ним дело, а привести его скорее в исполнение. Участники ответили, что все будет сделано в свое время и по таким-то статьям книжки, называемой ими законом. По статьям этой же книжки те, кого я просил об этом деле, сообщили мне, что, хотя весьма вероятно, что при пересмотре дела заключение Молочникова в тюрьму на 12 месяцев было бы сведено к одному, срок обжалования пропущен, и что поэтому предположенное над Молочниковым насилие произведено будет.

В одно и то же время с этим известием я получил и копию с приговора над Молочниковым собрания людей, называющих себя Судебной палатой. Вот этот приговор:

«1908 года, мая 7 дня. По указу его императорского величества. С.-Петербургская Судебная палата, по I Угол, д-ту, в судебном заседании, в котором присутствовали: старший председатель сенатор ..., члены палаты: ..., тов. прокурора ... и. об. пом. секретаря ..., слушала: дело о старорусском мещанине Владимире Анфалове Молочникове, обв. по 2 ч. 132 ст. уг. ул. (Выпускаю имена лиц, участвовавших в этом деле, так как то, что я имею сказать, касается не личностей, о нравственном падении которых искренно сожалею и которых не желаю подвергнуть осуждению.) Обвинительным актом прокурорского надзора старорусский мещанин Влад. Анф. Молочников предан суду С.-Петербургской Судебной палаты по обвинению в том, что в августе 1907 г., в целях распространения, хранил на квартире своей, в г. Новгороде, нижепоименованные брошюры Л.Н.Толстого, в которых, заведомо для подсудимого, изложены суждения, возбуждающие к неповиновению закону: 1) 62 экземпляра брошюры, под заглавием: «Как освободиться рабочему народу», в которой разъясняется, что трудящийся народ может только тогда хорошо устроить свою жизнь, если будет жить «по-божьи», то есть жить по евангельским заповедям: никого не убивать, не ссориться, не распутничать, не клясться, не присягать ни на суде, ни на подданство царю, ни на солдатскую службу, не наказывать никого, не сажать в тюрьмы, не ссылать и не казнить, жить «по-божьи» — значит бояться и слушаться Бога больше, чем исправника, губернатора, царя; когда исправник, губернатор, царь требует чего-нибудь, а Бог запрещает, то слушаться не исправника, не губернатора, не царя, а Бога; 2) 28 экземпляров брошюры, под заглавием: «Христианство и воинская повинность», в которой проводится мысль, что истинному учению Христа противоречит общая воинская повинность, как обезличивающая человека и заставляющая его делать то, что запрещает делать Христианство — убивать людей в защиту государства. «Ведь стоит только человеку очнуться от гипноза подражательности, в котором он живет, и трезво взглянуть на то, что от него требует государство, чтобы не то, что отказаться от повиновения, а прийти в страшное удивление и негодование, что к нему могут обращаться с такими требованиями, и пробуждение это может совершиться каждую минуту»; 3) 15 экземпляров брошюры «Не убий», «Солдатская памятка», «Письмо к фельдфебелю», «Офицерская памятка» — в которой проводится мысль, что солдаты и офицеры должны отказаться от военной службы и не исполнять приказания начальства стрелять в народ, так как всякое убийство запрещено Богом; 4) 10 экземпляров брошюры под заглавием: 1) «Приближение конца»,  2) «Письмо к шведам», 3) «Карфаген должен быть разрушен», 4) «Письма крестьянина Ольховика», в каковой брошюре проводится мысль, что война и военная служба — зло, не согласное с христианским учением, почему всякий здравомыслящий человек должен уклоняться от военной службы; 5) 6 экземпляров брошюры, под заглавием:  «Одумайтесь», в которой, по поводу Русско-японской войны, говорится, что война ужасное дело, несогласное с разумом и христианским учением и что единственным средством уничтожения войн является пробуждение в каждом отдельном человеке сознания, что он не должен принимать участия в военной службе; 6) 6 экземпляров брошюры, под заглавием: «Письмо к либералам», в которой проводится мысль, что государственная жизнь есть насилие одних людей над другими и что поэтому люди, желающие жить согласно с разумом и христианством, должны уклоняться от служения государству, то есть не принимать участия в гражданской и военной службе; 7) 10 экземпляров брошюры, под заглавием: «Николай Палкин», в которой доказывается, что грешно и нехорошо подчиняться власти и принимать участие в государственной жизни, и что военная служба — грех, и что каждый разумный человек должен отказаться служить в войсках и быть участником убийства.

В судебном заседании подсудимый Молочников объяснил, что все найденные у него издания графа Л.Н.Толстого куплены им в магазине как последователем теорий, проводимых Толстым. Содержание всех изданий ему было известно, и куплены им были в значительном количестве экземпляров для раздачи тем, кто пожелал бы их читать и ознакомиться со взглядами Толстого. Считая обвинение доказанным собственным объяснением подсудимого, Судебная палата находит, что Молочников изобличается в совершении преступного деяния, предусмотренного 2 ч. 132 ст. Угол, улож., и признает, что определенное в этой статье наказание, заключение в крепость на срок не более трех лет, должно быть по обстоятельствам дела назначено Молочникову в размере одного года. В силу изложенного, Судебная палата ОПРЕДЕЛЯЕТ: Старорусского мещанина Владимира Анфалова МОЛОЧНИКО-ВА, 37 лет, на основании 2 ч. 132 ст. Угол, улож., заключить в крепость на один год. Вещественные доказательства уничтожить».

Читая приговор этот, не веришь своим глазам: все кажется, что это вымышленная злая пародия. Но нет, это одно их тех важных дел, которые за большое вознаграждение составляются важными господами, называемыми сенаторами, судьями, прокурорами и т.п., составляются и вносятся в архив для хранения на память вечного позора и людей, составляющих их, и всего того общества людей, в котором возможны такие дела.

Ведь если люди, писавшие этот приговор, желали прекратить распространение считаемых ими вредными книг, казалось бы, совершенно достаточно было сказать, что книги, найденные у Молочникова, вредны, так как направлены против существующего порядка, и потому должны быть запрещены, и составители и распространители их должны быть наказаны. Но им мало было этого: им, очевидно, хотелось, воспользовавшись этим случаем, еще надругаться над всем тем, что всегда считалось и считается священным большинством человечества. И они смело и дерзко сделали это, с особенным подчеркиванием выставляя свою полную независимость не только от справедливости, во имя которой они существуют, но и от всяких каких бы то ни было основ не только нравственных или религиозных, но и здравого смысла.

Безграмотный мужик может напиться, валяться в грязи, сквернословить, подраться, разбить скулы приятеля, побить жену, украсть лошадь, но не могу себе представить во всей России такого мужика, который не только в трезвом, но даже в пьяном виде решился бы сказать, что человек должен быть наказан за то, что он распространял книги, в которых сказано, что «трудящийся народ может только тогда хорошо устроить свою жизнь, если будет жить «по-божьи», то есть жить по евангельским заповедям: никого не убивать, не ссориться, не распутничать, не клясться», и что «жить «по-божьи» — значит бояться и слушаться Бога больше, чем исправника, губернатора, царя; когда исправник, губернатор, царь требует чего-нибудь, а Бог запрещает, то слушаться не исправника, не губернатора, не царя, а Бога», и что всякое убийство запрещено Богом.

А между тем, то, что человек, распространявший такие мысли, должен быть за это наказан — это написано, скреплено печатями, подписано сенатором и в заголовке упомянуто, что все это делается в 1908 году в России по указу его императорского величества.

Да, ничто убедительнее этого замечательного приговора не могло бы с такой ясной и полной убедительностью показать мыслящим людям всю не только беспринципность, жестокость, безнравственность существующего государственного устройства, но всю ужасающую глупость его. Люди, старающиеся защитить это государственное устройство, не стараются даже и притворяться в том, что они верят во что-нибудь, что они хотят хоть казаться добрыми, что они считают обязательным для человека здравый смысл. Нет, эти люди, стоящие на высших ступенях общественной лестницы, ничего из этого не считают для себя не только обязательным, но не считают и подобие этого желательным.

Если предшественники их еще считали нужным притворяться, теперешние уже находят это совершенно излишним: они знают, что то устройство, которое они поддерживают и которое нужно для их удобства жизни (для получения жалованья), держится на обмане и насилии, не имеющих ничего общего ни с религией, ни с нравственностью, ни с здравым смыслом, и что все это очень хорошо знают и что поэтому совершенно излишне притворяться. Можно при случае (как это делается в этом приговоре) под веселый час даже посмеяться над всеми этими ненужными уже нам глупостями: о добре, нравственности, разуме.

Да, никогда ни одно из моих сочинений не показывало с такой яркостью и убедительностью всю жестокость, развращенность и губительность для души человеческой того государственного насильнического устройства, в котором мы живем, и всю ту ужасающую степень нравственного упадка, до которой доведены люди, участвующие в этом устройстве, и тем больше, чем выше они стоят на общественной лестнице, — ни одно из моих сочинений не показывает этого с той яркостью и несомненной убедительностью, с которой показывает этот удивительный приговор. И потому, думая, что для мыслящего человека приговор этот имеет большое, раскрывающее глаза значение, считаю нужным его обнародовать.

14 июня 1908 г.

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ И ХРИСТИАНСТВО

Третьего дня получил следующее письмо от Петербургского студента:

«Многоуважаемый Лев Николаевич! Посылаю вам статью А. Ст-на, напечатанную в «Новом Времени» 18 декабря, и очень прошу Вас сообщить, что вы думаете о ней, а в особенности о словах Христа: утверждает ли Он: что злословящий отца и мать подлежит смертной казни».

При письме приложена была следующая вырезка из «Нового Времени» от 18/31 декабря 1908 года:

ЗАМЕТКИ.

Восставать против смертной казни — задача очень легкая, приятная и выигрышная. Я с детства всю жизнь так и думал, что государство может отлично обходиться без смертной казни, что заповедь «не убий» является повелительным руководством для человечества, что смертная казнь противоречит христианскому укладу.

Но пережитая в России революция и страшный рост преступности во Франции, при фактической отмене смертной казни, заставили многих (в двух государствах с противоположным политическим строем) переоценить и эту ценность. Мне этот вопрос представляется гораздо более сложным и сомнительным, чем он всегда представлялся в своей кажущейся простоте и ясности.

Первое сомнение, которое является, следующее:

Отказываясь казнить преступников, не обрекает ли этим самым государство на казнь случайных жертв разнообразных преступлений? Другими словами: милуя заведомо виновных, государство казнит гораздо большее число заведомо невинных людей.

Но ведь это противоречит нашим религиозным понятиям...

Приходится и тут разобраться. Как примирить суровый Моисеев закон, пестрящий смертными казнями, с общей заповедью: «Не убий». Совершенно очевидно, что эта заповедь касалась частных отношений граждан, оберегая государственную монополию еврейской теократии.

Совершенно так же, как закон, возбраняющий, например, частным лицам постройку железных дорог, этим самым указывал бы на преимущественное право государства пользоваться этой регалией.

Но суровый закон Моисея доразвился до короткой религии Христа. Принято думать, что достаточно простого указания на Евангелие, чтобы победоносно оспаривать самую возможность казни. Между тем, в Евангелии только в одном месте (Ев. от Марка гл. 7, ст. 9—13) упоминается о смертной казни и ... в пользу ее:

«9. И сказал им: хорошо ли, что вы отменяете заповедь Божию, чтобы соблюсти свое предание?

10. Ибо Моисей сказал: почитай отца своего и мать свою, и злословящий отца или мать смертью да умрет (Исх. 20, 12; 21, 16).

11. А вы говорите: кто скажет отцу или матери: корван, то есть дар Богу то, чем бы ты от меня пользовался.

12.  Тому вы уже попускаете ничего не делать для отца своего или матери своей.

13.  Устраняя слово Божие преданием вашим, которое вы установили; и делаете многое сему подобное».

Здесь мы видим, что Христос закон, влекущий смертную казнь, называет словом Божиим и противопоставляет ему предание, отменяющее частное применение этого закона.

Как же смотрел Христос на возможность судебных ошибок, на приговоры несправедливые? Он имел в виду верующих, которым смерть не должна внушать панического ужаса, естественного для отрицающих загробное существование, и потому повелел не бояться «убивающих тело».

Право на человеческую жизнь — страшное право. Когда государство выпускает его из рук, его подбирают самозванцы и пользуются им без удержа и страха.

А. Ст-н.

Я не верил глазам. До такой степени не верил, что отыскал полученный в тот же день №18 Декабря «Нового Времени» и прочел.

Все так, все это не во сне, наяву. В большой распространенной консервативной газете, стоящей будто бы за поддержание христианской религии, разносится по всей России с видом значительности, серьезности и авторитетности это ужасающее кощунство, насмешка, издевательство над учением Христа и полнейшее отрицание его.

В тот же вечер я написал студенту, приславшему статью, и Ст-ну. Студенту я написал следующее:

«Оправдывать смертную казнь словами Христа не решался до сих пор ни один изувер. Такое оправдание, кроме своей искусственности, и глупо, и бессовестно.

Вывод из такого толкования буквы Писания, называемого священным, только один: тот, что нет ничего более вредного для понимания учения Христа и более губительного и для истинной религии и истинной нравственности, как приписывание непогрешимости букве Писания, так как нет больших нелепостей, гадостей и жестокостей, чем те, которые основывались на этой букве. На статью же С-на можно ответить только одним словом: «стыдно», что и написал ему.

Лев Толстой 20-го декабря 1908 года».

Положение людей нашего мира, и в особенности, в наше время, нашего русского народа, ужасно, не тем только, что самодовольно, спокойно, не скрываясь, а во всеуслышание совершаются каждый день, как что-то необходимое и законное, ужаснейшие преступления, убийства теми людьми, которые сами себя считают и считаются темными массами руководителями народа, но, главное, тем, что той наглостью, с которой совершаются эти преступления, разрушаются в рабочем народе последние остатки веры в какой-нибудь обязательный для людей закон Бога.

Знаю, что соединенные сложным правительственным устройством люди, совершающие те преступления, которые они называют казнями, не услышат, потому что не хотят слышать того, что я кричу, о чем умоляю их, но я все-таки не перестану кричать, умолять все об одном и том же до последней минуты моей жизни, которой так немного осталось, или до тех пор, пока те самые люди, которых я обличаю за их злодейства, не помешают мне обличать их, сделав надо мной то же, что они делают над другими неприятными им людьми, в том числе все чаще и чаще в последнее время и над моими друзьями за распространение моих книжек. Не могу молчать я именно потому, что, будучи своим ли возрастом, своей ли случайно раздутой репутацией или по каким-либо другим неизвестным и непонятным мне обстоятельствам поставлен в исключительное положение, такое, при котором я один могу говорить среди всех живущих в России с зажатыми ртами людей, я своим молчанием показывал бы согласие и одобрение тем злодействам, которые, не слыша за них осуждения, все смелее и смелее совершают несчастные, заблудшие люди, называющие и считающие себя правителями.

Пишу и теперь о том же, о том отношении людей нашего мнимо-христианского мира, в особенности, так называемого образованного класса нашего мира, к смертной казни.

Отношение это с поразительной яркостью выразилось и в статье Г-на С-на. Как ни ничтожна сама по себе статья эта и как ни нелепа, она все-таки представляет из себя очень определенное кощунство над всем тем, что всегда было и есть и будет священно для людей, понимающих христианское учение в его истинном смысле. В статье этой, напечатанной в газете, имеющей сотни тысяч читателей, говорится о том, что Христос не только не запрещал убийства, не только признавал необходимой смертную казнь, но упрекал людей за то, что они отменили ее. Это Христос, проявление Бога любви, того Бога, который есть любовь! И статья эта печатается, распространяется по всей России, и те мнимые христиане, которые изо всего Евангелия дорожат более всего тем местом, где говорится о том, как Христос хлестал кнутом людей в храме и как спрашивал, есть ли у учеников мечи, не только не возражают, но не обращают никакого внимания на это кощунство, и статья проходит замеченной только теми, которые видят в ней новое оправдание необходимого им преступления. Статья, положим, очень неосновательна и даже глупа*, но ведь либеральные газеты, по своей партийности стоящие против смертной казни, казалось, должны бы были — как они это всегда делают в обзоре печати — указать на лживость и глупость этой статьи, но я пересмотрел около десятка газет и нигде не нашел ни слова об этом кощунстве. Студент наивно спрашивает, справедливо ли толкование Она, либеральная же профессорская газета**, хотя и не по случаю статьи С-на, а по случаю моей статьи о Боснии и Герцеговине, рассуждает точно так же, как и Г-н С-н, приводя в защиту насилия, как всегда, изгнание из храма. И статья, приписывающая Христу упреки тем, кто желал бы отменить смертную казнь, проходит невозбранно, одобряемая, очевидно, и правительством, и либералами.

Почти в то же время на последнем заседании женского съезда происходит следующее: одна из женщин желает высказать испытываемое ею и большинством женщин тяжелое чувство, вызываемое частыми смертными казнями, но не успела она произнести слова: смертная казнь, как выступил полицейский и запретил продолжать говорить об том, что нехорошо убивать друг друга.

* Не говоря уж о том, что в древнем законе не говорится о смертной казни, а о простой смерти, ни о том, что предсказывается смерть не за непрокормление, а за злословие родителей, явное значение всего места только то, что Христос, приводя слова Моисея, очевидно, говорит только о том, что надо почитать родителей, а никак ни о том, что те злодеи, которые убивают теперь сотнями людей в России, поступают правильно.

** Толстой имеет ввиду редакционную статью, помещенную в московской газете «Русские ведомости» 7 декабря 1908 г. по поводу статьи Толстого «О присоединении Боснии и Герцеговины к Австрии», выдержки из которой были напечатаны в том же № «Русских ведомостей». Газета писала: «Маститый писатель воспользовался вопросом о Боснии и Герцеговине, чтобы повторить сущность своего учения о непротивлении злу. Он предлагает сербам, как и всем людям вообще, освободиться от фикции государства, отечества, народности, ото всего, что порабощает и разъединяет людей, и объединиться в следовании вечному и неизменному закону любви и свободы. Свою проповедь Л.Н. подтверждает учениями великих мудрецов и основателей религий; он основывается особенно на учении Иисуса Христа, хотя он берет из этих учений только то, в чем видит высшую истину, и игнорирует, считает неважным и неистинным все другое, что не вяжется с его миропониманием».

То же самое происходит и в Думе, на другой или на третий день после статьи С-на. Один из членов Думы, узнав о том, что в одном из русских городов в один день было приговорено к задушению 32 человека, нашел, что такое количество задушенных в один раз слишком велико, и нашел нужным выразить по этому случаю свое и своих единомышленников негодование. Как ни странно торжественное выражение негодования людей, исповедующих закон

Христа, против людей, исповедующих тот же закон и занимающихся уже несколько лет задушением своих братьев и пожелавших, по мнению протестующих, задушить сразу уже слишком много людей, заявление это было сделано. И что же? Как отозвалось на это выражение негодования большинство мнимых представителей народа?

Отозвалось дикими воплями, ругательствами, отозвалось, главное, — как у всех преступников, знающих свою преступность, — тем же, чем отозвалось на выражение несочувствия убийству на женском съезде, чем выражается оно во всех цензурных распоряжениях, карающих за всякую попытку осуждения убийства, желанием во что бы то ни стало скрыть свое преступление, сделать то, что делает всякий преступник: устранить свидетелей своего преступления. Замечательно при этом особенно то, кто были те, которые больше всего старались заставить замолчать людей, выражавших негодование против смертной казни, которые особенно возмущались желанием людей прекращения братоубийства. Все это были те самые люди, которые уверяют себя и других, что они верят в какой-то устанавливаемый разными духовными и недуховными лицами закон, который они называют христианским и во имя которого они совершали, совершают и хотят продолжать совершать невозбранно свои злодейства.

В христианском государстве всякий человек, достигший возраста, должен быть солдатом, готовым к убийству. Поощряется всякая готовность к убийству. Разрешаются всякого рода истязания, отнимание земли у людей, желающих кормиться земледелием. Разрешается проституция, организуется пьянство, признается необходимым шпионство, запрещается с величайшей старательностью и заботливостью одно — высказывание несочувствия убийцам.

Разве не ясно, что люди, поступающие так, знают, кто они такие, знают, что для деятельности их нет и не может быть никакого не только религиозного или нравственного, но какого бы то ни было разумного оправдания, и что им остается одно: всякими самыми отвратительными преступлениями — убийствами, грабежами, всякого рода обманами, мошенничествами, подлостями, удерживать свое положение, что они и делают с удивительной наглостью и дерзостью.

Люди удивляются тому, что жизнь полна всякого рода ужасов и зла. Да разве это может быть иначе? Ведь жизнь может быть несовершенна в том обществе, где условия жизни отстают от идеала, указываемого верой, или где самая вера включает некоторые неясности и извращения, но какая же может быть жизнь, не говорю уже нравственная, но сколько-нибудь порядочная в том обществе, где нет никакой веры, никакого определения смысла жизни и вытекающего из него руководства поведения? В Китае, в Индии, в Японии, среди тех народов, которых мы, воображающие себя христианами, считаем дикими, может протекать более или менее разумная человеческая жизнь. Если у них нет столько грамофонов, синематографов, автомобилей, туалетных украшений, аэропланов, 30-этажных домов, гор печатной бумаги и т.п., как у нас, то зато у них есть признаваемый большинством религиозно-нравственный закон и вытекающее из него руководство поведения, которое люди считают для себя обязательным. У нас же, у так называемых христиан, есть много ненужных и вредных глупостей, которыми мы гордимся, но нет того одного, без чего жизнь человеческая не жизнь, а животное существование, нет никакого признаваемого всеми высшего закона, объясняющего смысл человеческой жизни, и вытекающего из него руководства поведения.

Удивительное дело, именно вследствие высоты, истинности и приложимости к жизни христианского религиозного учения, люди, принявшие его, остались без всякого, какого бы то ни было, религиозного учения!

Христианское учение было принято людьми, живущими в обществах, соединенных только насилием, угрозой всякого рода казней против тех, кто бы захотел не подчиняться существующему насилию, и потому понятно, что сущность христианского учения, предлагавшего замену насилия любовью (а только в этом была и есть сущность христианства), не могла быть принята, но должна была быть не только старательно скрыта, но скрыта так, чтобы само христианское учение, отрицающее всякое насилие, сделалось бы оправданием, опорой, утверждением всякого насилия.

И это кажущееся при первом взгляде невозможное дело было,  однако, сделано.

Учение любви, всепрощения, воздаяния добром за зло было не только соединено, но делалось оправданием существования войск, войн, патриотизма, судов, тюрем, казней, земельной собственности и всякого рода насилий. Бесчисленное количество богословов и ученых потрудились над этим, казавшимся невозможным, трудным делом. И дело было сделано. Вместо простого, ясного христианского учения любви, отвечающего на требования души каждого человека, возникло сложное, одинаково в католичестве, православии и протестантстве хитросплетенное здание богословских и научных софизмов с своими торжественными обрядами и бессмысленными догматами, не имеющими в себе- никакого внутреннего содержания, но зато достигающими двоякой цели, поставленной себе властвующими классами: одной цели в том, чтобы скрыть истинное значение христианства, другой — в том, чтобы дать людям взамен христианства нечто подобное ему. И одно время обе цели были вполне достигнуты: люди не видели истинного значения христианства и слепо верили в выдуманную веру, в церковь, в папу, в догматы, таинства, искупление, мощи, иконы, Библию и, довольствуясь этой идолопоклоннической, грубой верой, покорно подчинялись властвующим классам. Так это продолжалось долгое время, но с развитием просвещения выдуманная вера эта все слабее и слабее воспринималась людьми, и наконец, наступило время, когда люди увидали всю бессодержательность и внутренние противоречия этой веры и стали все более и более освобождаться от нее. Освобождаясь же от церковной веры, люди освобождались и от христианства, которое так было искусно сплетено с церковной верой, что, освободившись от церковности, они невольно освобождались и от христианства в его истинном смысле. И сделалось то, что огромное большинство христианского мира, в особенности, так называемые интеллигентные классы, освободившись от лжи церковной веры, остались в самом неестественном для человека положении: без всякой веры, без всякого объяснения смысла жизни и общего, вытекающего из понимания жизни, руководства поведения. В таком положении находится огромное большинство всех достаточных классов христианского мира и, в особенности, в России. Большинство людей тех классов, которые, как революционеры, так и правительственные люди, хотят и думают руководить народом, ни во что не верят, не признают никакого иного понимания смысла жизни, кроме грубого, животного эгоизма или тщеславия. Разница между теми и другими только в том, что революционеры признают свое неверие, даже хвастаются им, правительственные же деятели хвастаются тем, что верят в то, во что уже нельзя верить.

Это-то отсутствие всякой какой бы то ни было веры как в людях, борющихся с правительством, так и в людях, составляющих правительство, проявляется в самых разнообразных явлениях и в особенности резко теперь в отношении нашего русского интеллигентного общества к смертной казни.

В Думе члены выступают против смертной казни, но выступают они против нее не во имя каких-либо религиозно-нравственных основ, а только потому, что казнь противна прогрессу, что в передовых странах она все меньше и меньше применяется, и потому, что отрицание смертной казни есть сильный козырь против враждебных партий. Казалось бы, самый простой, естественный и неотразимый довод против смертной казни был бы довод религиозный, о том, что смертная казнь несовместима с тем христианством, которого исповедниками признают себя защитники казни. Но либералы не могут воспользоваться этим доводом, во первых, потому, что они сами не признают никакой религии и всякую религию считают остатком невежества и суеверия, во вторых, потому, что они смутно чувствуют, что настоящее христианство должно отрицать всякое насилие. Необходимость же насилия — хотя и для противоположных целей — они признают так же, как и их противники. Противники же их, считающие себя религиозными людьми, т.е. исповедующими мнимо-христианскую религию, исправленную и духовными, и гражданскими толкователями, вроде Г-на С-на, считают смертную казнь до такой степени необходимым условием христианской жизни, что избавление людей от смерти, казалось бы, обязательное для всякого человека, могущего совершить это избавление, представляется таким людям каким-то особенным подвигом. Так, в то время, когда я дописывал эту статью, в газетах появилось известие о том, что русский царь, как он выразился, «даровал жизнь» этим приговоренным 32 человекам. И известие это о том, что человек, который, имея возможность спасти от смерти тысячи людей, приговоренных к казни, в продолжение нескольких лет не делал этого, и только теперь, по ужасу перед приговором за раз тридцати двух людей, сделал это по отношению одной сотой тех, которые были убиты по его желанию или с его согласия, известие это вызвало среди людей, называющих себя христианами, не ужас и отвращение к этому несчастному, заблудшему человеку, а величайшие восхваления и восторги.

Да, главное бедствие наше не в деспотизме, не в ничтожности и жестокости и глупости людей, стоящих во власти, не в озлобленности революционеров, не в бедности народа, а в одном: в отсутствии религии у одних и в притворстве или самообмане других.

Одни, либералы, революционеры, воображают, что люди могут жить без религии, и что у них нет религии, тогда как у них есть очень односторонняя, мелкая и ограниченная, неопределенная — чтобы не сказать глупая, — религия, которую они называют наукой. Другие же, правительственные люди, охранители, воображают, что у них есть религия, тогда как у них нет никакой, а есть только тот церковный обман, который нужен им только для того, чтобы не потерять свою власть над обманутым народом.

Ты, консерватор, предписываешь казни, участвуешь в них, оправдываешь их, потому что ты озабочен благом общества. То же говоришь и ты, революционер, устраивая свои взрывы, убийства, экспроприации. Но ведь вы оба ошибаетесь и только обманываете людей и, часто, самих себя. Ведь, во-первых, излюбленное тобою устройство жизни не может быть несомненно истинным (так же уверены другие); во-вторых, никогда не осуществляется то устройство, которое хотят установить люди, а совершается большей частью совершенно противоположное, в-третьих, всякое насилие, а потому и то, которое вы считаете себя вправе употреблять, никак не содействует, а, напротив, всегда противодействует всякому благоустройству, и в-четвертых, главное, ваше призвание в этой жизни, которая всякую минуту может прекратиться, никак не может быть ни в том, чтобы удержать существующее устройство, ни в том, чтобы установить то или другое общественное устройство, а может быть только в исполнении своих человеческих обязанностей перед Богом или перед своей совестью, если вы не признаете Бога.

И ты, человек, всякую минуту могущий умереть, не находишь ничего лучшего, как то, чтобы употребить твою жизнь на то, чтобы посредством насилий, убийств осуществлять или поддерживать излюбленное тобою общественное устройство, которое для твоей души, для исполнения твоего истинного назначения жизни совершенно не нужно.

И потому, кто бы ты ни был: царь, террорист, палач, лидер какой-либо партии, солдат, профессор, кто бы ты ни был, вопрос для тебя только один: какие твои обязанности главнее и какими для каких ты должен пожертвовать: обязанностями ли члена государства, народа, революционной партии, или обязанностями человека, члена всего настоящего, прошедшего и будущего человечества? Свойственно ли тебе, разумному существу, человеку, с злобой, раздражением и, часто, отчаянием употреблять твою, всякий час могущую исчезнуть, жизнь на дела насилия и убийства, во имя предполагаемого тобой наилучшего устройства, или, напротив, независимо от всякой заботы, о том или другом устройстве, ставя выше всего свое человеческое достоинство, употреблять свои силы на согласные с твоей совестью дела добра и любви, которые сейчас, вполне удовлетворяя тебя, вместе с тем, неизбежно приближают и все человечество не к тому фантастическому благу людей, которое каждый определяет по-своему, а к тому несомненному, хотя и неясному нам по своей форме благу, к которому не переставая, стремится человечество?

Да, положение теперешнего христианского человечества ужасно. Одно утешение то, что оно так ужасно, что не может дольше продолжаться. Не могут же люди не признать, наконец, ту вечную, хотя и смутно, но всегда сознаваемую каждым человеком истину о том, что людям свойственно жить не насилием, не угрозами, не убийствами, а любовью, и, сознав эту истину, не могут же не изменить, сообразно ей, свою деятельность. Изменение же деятельности само собой, хотя мы и не знаем как, изменит и устройство жизни людей. Да, люди не могут не сделать этого! Не могут потому, что жизнь можно изменить по сознаваемой истине, истину же нельзя изменить по той форме жизни, которая нам нравится. Тем более нельзя, что люди христианского мира уже несколько столетий пытаются делать это, и все попытки такого извращения истины и продолжения прежней жизни ведут только к все большим и большим бедствиям и к все большему и большему уяснению истины.

2 января 1909 г.

ПОРА ПОНЯТЬ

«Государство, основанное на расчете и скрепленное страхом, представляет из себя сооружение и гадкое, и непрочное», — говорит где-то Амиель*. С этим нельзя не согласиться вообще и можно это понимать разумом, но кроме этого понимания можно еще испытывать всем существом своим чувство отвращения и ужаса перед таким сооружением, когда живешь в нем, и вся гадость и непрочность этого сооружения ничем не прикрыта. И это-то самое чувство испытывается теперь в России огромным большинством 150-ти миллионного народа.

* Амиель Аири Фридерик (1821 —1881) — философ. Автор книги «Отрывки задушевного дневника», поразившей Толстого значительностью и глубиной содержания. (От составителя)

Хорошо, когда гадость и непрочность этого сооружения искусно скрыты от людей сложными, укоренившимися в поколениях людей, хитрыми софизмами, главное, когда люди так заплетены, захвачены в это сооружение своими личными расчетами тщеславия, корысти, что они не видят, уже не хотят, не могут видеть всего безумия, несправедливости, жестокости этого сооружения и, коснея в своем рабстве, воображают, что все приспособления этого сооружения: суды, полиция, войска, министерства, главное, парламенты, суть необходимые и благодетельные учреждения, обеспечивающие их безопасность и свободу. Такие люди искренно верят, что они настолько свободны, насколько люди могут быть свободны, и что те учреждения, которые держат их в рабстве, неизбежные условия жизни всех людей, и что если нужно в них изменять что-либо, то только некоторые подробности, в общем же все так, как и должно быть и не может быть иначе. Так думают и могут думать англичане, американцы, французы, немцы, но мы русские, к несчастью, или скорее к счастию, в особенности в настоящее время, как ни старались, не можем думать и чувствовать так. Мы, русские, теперь в огромном большинстве своем, всем существом своим сознаем и чувствуем, что все то государственное устройство, которое держит, угнетает и развращает нас, не только не нужно нам, но есть нечто враждебное, отвратительное и совершенно лишнее и ни на что не нужное. Для всякого теперь в России не только мало-мальски мыслящего человека, но для самого малодумающего, безграмотного человека совершенно ясно, что кроме всех обычных бед, нарушающих спокойную жизнь человека, он непрестанно испытывает лишения и страдания, причина которых одна — деятельность правительства, которое с самых разных сторон, с неумолимой грубостию и жестокостью, без всякой надобности, не переставая, мучает и давит его, если только он сам не поступает в число тех некоторых людей, которые давят всех. С одной стороны, русский человек нашего времени особенно живо чувствует это давление потому, что правительство, не встречая более препятствий, с полной бесцеремонностью и наглостью давит, душит, убивает, запирает, ссылает всех, дерзающих не то что противиться, но поднимать против него протестующий голос, с другой же стороны, особенно живо чувствуют русские люди жестокость, грубость и безудержный деспотизм правительства еще и потому, что в последнее время, поняв возможность более свободной, чем прежняя, жизни, русские люди сознали, хотя отчасти, себя разумными существами, имеющими право руководиться, каждое, в своей жизни своим разумом и совестью, а не волею случайно попавшего на место властвующего того или другого неизвестного ему человека. Насколько становилась жесточе, грубее и бесконтрольнее власть правительства, настолько усиливалось и уяснялось в народе сознание безумия, невозможности продолжения такого состояния. И оба явления: и безудержный деспотизм власти, и сознание незаконности этой власти, усиливаясь с каждым днем и часом, дошли в последнее время до высшей степени. Но несмотря на ясность сознания большинством народа ненужности и зловредности правительства, народ не может освободиться от него силою, вследствие тех практических приспособлений: железных дорог, телеграфов, скоропечатных машин и др., владея которыми правительство может всегда подавлять всякие попытки освобождения, делаемые народом. Так что в настоящее время русское правительство находится вполне в том положении, о котором с ужасом говорил Герцен. Оно теперь тот самый Чингис Хан с телеграфами, возможность которого так ужасала его. И Чингис Хан не только с телеграфами, но с конституцией, с двумя палатами, прессой, политическими партиями et tout le tremblement*.

* и со всем шумом.

— «Деспотизм! Помилуйте, какой же деспотизм, когда у нас две палаты, блоки, партии, фракции, запросы, президиум, премьер, кулуары, — все, как должно. Какой же деспотизм, когда есть и Хомяков и Маклаков, и ответственный министр. Есть свод законов, и суды и гражданские, и уголовные, и военные, есть цензура, есть церковь, митрополиты, архиереи, есть академии, университеты. Какой же деспотизм?» То, что все это есть только подобие того подобия, которым в Европе обманывают людей и в России уже никого — кроме участников — не обманывает в настоящую минуту, не важно для Чингис Хана, так как у него есть другие средства. И он продолжает спокойно делать свое дело, надеясь, что, как это произошло и происходит во всех, так называемых, христианских странах, народ привыкнет, сам втянется и запутается в эти дела, и Чингис Хан останется Чингис Ханом только не с ордой диких убийц, а с благовоспитанными, учтивыми, чистоплотными убийцами, которые так сумеют устроить разделение труда, что грабеж и убийство людей будет одно удовольствие и доступно самому утонченно чувствительному человеку. Так смертоубийства, называемые казнями, совершаются не просто, а перед каждым таким убийством сходятся человек 5 в мундирах, садятся на креслы и на столе, покрытом сукном, что-то пишут и говорят, и хотя они знают, что их разговор не изменяет судьбы того,, кого хотят повесить, они делают вид, что они судят и приговаривают. И с этой процедурой убивают от 3 до 7 человек в день. (Нынче, 25 ноября, было 12 явных опубликованных приготовлений к убийствам (приговоров) и 5 убийств.) И это в продолжении 4, 5 лет или больше. Дамы говорят: «C'est terrible. Je ne puis jamais lire sams fremir»*. Мужчины, с свойственным мужескому полу мужеством и разумностью, внушают дамам, что это необходимо для общего блага. В газетах ужасаются на эти продолжающиеся казни. Важные чиновники и члены Думы, заявляя свою либеральность, говорят, что пора бы окончить эту boucherie**, но заведующие этой boucherie улыбаются на эту сантиментальность. Они знают, как это неизбежно, необходимо и благодетельно. Погодите, говорят они, придет время и мы перестанем. Но им незачем переставать. Все идет прекрасно и очень может быть, что идет все так прекрасно только благодаря этим «разумным» мерам. Так зачем же отказываться от них. Так насчет убийств, совершаемых властями. То же и по отношению к заключению в тюрьмах. Тюрьмы переполнены, недостает места. Мрут от чахотки, тифов, бегут, бунтуются, убивают самих себя, но власти знают, что это полезно, по крайней мере, уж наверно не вредно, и тоже с известными, приличными делу, сопутству [пропущены слова в «ТЛ 10»] все новых и новых узников. Виноваты они или не виноваты, это все равно. Все лучше изъять из жизни человека, от которого может произойти что-нибудь неприятное. То, что он посидит года два в тюрьме или умрет там, вреда для нас не будет, а не посади его — может быть, он и в самом деле виновен. Всегда лучше перекланяться, чем недокланяться. По тюрьмам, построенным на 70 000, больше ста тысяч человек. Но и этого мало. Чуть есть указания или кому-нибудь покажется, что есть указания на то, что человек может думать и высказывать то, что думает о действиях правительства, его схватывают, сажают в тюрьму и даже без всяких приличествующих делу процедур везут в самые далекие, дурные для жизни места и там бросают с запрещением уходить оттуда. Хотя и трудно понять, для чего это нужно Чингис Хану, но, очевидно, нужно, потому что он старательно делает это, даже тратя большие деньги на эти ссылки. Таких несчастных тоже около сотни тысяч. Люди эти озлобляются, передают свое озлобление тем мирным людям, которые до их появления не думали о правительстве, но Чингис Хану до этого дела нет, у него есть телеграфы, телефоны, скорострельные пушки, револьверы и он не интересуется тем, что думают и чувствуют мучимые им люди. Но это далеко не все. Самое важное продолжает делаться дома в столицах, больших городах, в печати и, главное, в школах от высших до низших. Запрещается все, что только может открыть глаза людям, поощряется все то, что может затемнить, ослепить людей в печати, в школах и, главное, в религии. Казалось бы, нельзя соединить все, что творилось и твориться, с исповеданием религии, называемой христианской, еще менее оправдать все эти злодейства этой христианской религией, но существует целое сословие людей, которое занято одним этим делом: таким извращением христианства, при котором всевозможные преступления, грабеж (подати, земельная собственность), истязания, даже убийства, казни, войны считались свойственными христианам делами. И кажущееся невозможным дело совершается. Совершается то, что вера в учение Христа заменяется кощунственной верой в то, что Христос Бог — делатель самых странных и ненужных чудес и что, веруя в этого Христа, надо верить и в чудеса, происходящие от воображаемой Царицы Небесной, от мощей, икон и т.п. Все это передается как священные истины и рядом с этим, как столь же священная истина, внушается и рабское подчинение Чингис Хану. Совершается этот ужасный обман над взрослыми и, с особенным рвением и упорством и наглостью, над подрастающим поколением под видом обучения заведомой лжи, называемой законом Божьим. На каждом экзамене закона Божия — а через такие экзамены проходят все дети — происходит следующее.

* Это ужасно! Я не могу читать без содрогания.

**    бойню

Священник. Дозволено ли убийство по христианскому закону?

Ученик. Нет.

Св. Всегда не дозволено?

Уч. Нет, не всегда.

Св. Когда же оно дозволено?

Уч. Дозволено в случае наказания за преступление и для защиты отечества.

И это всегда на всех экзаменах. И нет ни одного русского грамотного человека во всей империи, который бы в том возрасте, когда он еще не может рассуждать, не прошел бы через эту клевету на Бога, на Христа, на разум человеческий. И Чингис Хан, как представитель просвещенного правительства, дает награбленные с народа деньги на народные школы, долженствующие распространять такое Чингис-ханс-кое просвещение.

Так телесно и духовно угнетался и угнетается русский народ Чингис Ханом с телеграфами, и Чингис Хан был спокоен и надеялся, что теперь, когда есть конституция, и Хомяков, и Маклаков, и президиумы, и правые, и левые, и середина, и Гучков, и духовенство, и союзы русского народа, и пресса, и школы, и что, если не жалеть награбленных денег на шпионов и на тюрьмы, суды, виселицы для взрослых, и на преподавание, распространение и поддержание клеветы на христианские учения, в виде гнусного обмана под названием Закона Божия для детей, то все будет идти по-старому, и различие Чингис Хана с телеграфами от прежнего будет только в том, что Новый Чингис Хан будет еще могущественнее старого. — Но, к несчастию Чингис Хана и к счастию русского народа, Чингис Хан ошибся. От того ли, что слишком глупы и грубы были слуги нового Чингис Хана и их дела, от того ли, что в своих насилиях они перешли тот предел, дальше которого люди не могут переносить порабощение и издевательства над их разумом, от того ли, что железные дороги, телеграфы, пресса и все то, что, с одной стороны, дает могущественное орудие в руки Чингис Хана, с другой стороны, соединяет людей в одном и том же сознании, от того ли, что русскому народу, большинству его, настоящему народу, крестьянскому народу, неразвращенному еще школами, свойственно понимание христианского учения в его истинном значении, признающем равенство и братство людей, не допускающее не только убийство, но и насилие друг над другом, от того ли или от другого, или еще чего, но несомненно одно — то, что в настоящее время русский народ, настоящий русский народ, вследствие совершенных и совершаемых над ним преступлений, потерял не только уважение к своему правительству, но и веру в необходимость какого бы то ни было правительства и не может уже быть принужден повиноваться существующему правительству и участвовать в мерзких делах его. Недавний проезд царя, со всеми сопутствующими ему отвратительными подробностями, был, как мне кажется, тем толчком, который при переохлажденной жидкости мгновенно превращает жидкое тело в твердое.

Этот проезд везде, где он происходил, вызвал одно и то же чувство сознания очевидной ненужности, а потому и вредоносности царя и всех его помощников.

Едет царь, тот человек, который стоит во главе правительства, человек, о котором предполагается, что он признается всем народом своим владыкой, что он тот человек, который своей властью может облагодетельствовать и отдельные лица, и общества людей, и целые сословия, что это лицо священное для всех людей русского народа. Кроме того, предполагается, что этому человеку для себя ничего не нужно, и что он стоит выше всяких желаний и страхов. Казалось бы, к такому лицу, как это и было прежде, во времена Николая первого, может быть только одно чувство, желание видеть, желание просить тех или иных благодеяний, желание выражения своей благоговейной преданности и любви, и роль всех, окружающих царя, только одна — удерживать в пределах порядка восторженную толпу, стремящуюся к этому предмету своего благоговейного поклонения. Так это должно быть, так это и было когда-то. И что же теперь? Едет царь со своими помощниками, приближенными ему людьми, исполнителями его воли — и все они, зная, что в народе, над которым они властвуют и среди которого им нужно проехать, живут тысячи, десятки тысяч людей, ненавидящих и царя, и их, и всячески старающихся убить их, люди эти, в ограждение царя и себя от этой ненависти, устраивают на всем протяжении тех мест, по которым они проезжают, тройные, четверные ряды тайных и явных охранителей. Едет царь по своему царству, и три линии солдат, полиции, наряженных и бесплатно оторванных от своих работ крестьян, стоят день, два, неделю, другую, ругая виновника их положения, ожидая проезда. День проезда умышленно не определяется для того, чтобы желаю-щие убить царя не могли бы знать, когда он проедет. Для этой же цели едет не один царский поезд, а несколько, так что никто не может знать, какой настоящий. И вот, наконец, украдкой, как беглец и преступник, пролетает этот человек между трех рядов охраны, и никто не видит его, кроме для приличия представляющихся ему в городах, где он останавливается, чиновников и важных лиц, при тех же предосторожностях, охраняющих его от покушений на его жизнь, которых всегда и везде не могут не бояться.

Ведь предполагается, что молчаливым согласием народ признает необходимость и благодетельность царской власти. Если же оказывается, что эта царская власть поставила себя в такое отношение к народу, что не смеет уж показаться ему, а прячется от него и пробегает мимо него, как вор от тех, кого он обворовал, так зачем же эта власть? Если положение власти поддерживается уже не признанием народом ее необходимости, а насилием, ружьями и шашками, а сама власть прячется от народа? Вот это-то становилось все более и более ясно и теперь стало уже совершенно ясно огромному большинству народа.

На что же царь, коли он прячется? А если прячется, то верно не даром, а значит чувствует, что ему нельзя не прятаться после того, что он делает и делал. Так думает огромное большинство. Не говоря уже о всех заключенных, сосланных, из которых большая доля невинных, а их десятки тысяч, и у всех них так же, как и у всех убитых, есть отцы, матери, братья, сестры, жены, друзья, которые не могут не ненавидеть виновника и виновников их горя. Но, не говоря об этих сотнях, тысячах людей, имеющих такие естественные причины для ненависти к царю и его помощникам, главная масса народа, крестьяне, все крестьяне, за исключением малого числа загипнотизированных людей, все крестьяне, доведенные теперь лишением земли до положения худшего, чем то, в котором они были при крепостном праве 50 лет тому назад, крестьяне, ожидавшие освобождения от того земельного рабства, худшего теперь, чем рабство крепостное, не могут не смотреть на царя, виновника этой сознанной ими несправедливости, с такими же самыми недобрыми, враждебными чувствами, как и те, которые питают к царю и его помощникам все десятки или сотни тысяч непосредственно пострадавших и страдающих от их жестокости. Крестьяне знают, что все попытки освобождения их от земельного рабства, все всегда разбивались об закоснелость царского правительства, которое, в насмешку над их законными требованиями, дало им закон 9 ноября, вносящий только еще новое зло в их отчаянное положение. И потому нельзя царю и его помощникам не бояться и ненавидящих правительство крестьян, не бояться их, доходящего до ненависти, раздражения за неуслышание их страданий и за неисправление той возмутительной неправды, от которой они страдают.

Правда, есть у несчастного Чингис Хана люди, которые уверяют его в преданности к нему всего народа, в твердости той веры в Бога и рядом в царя, которая когда-то была в народе. Но, к несчастию, люди эти, сами не веря тому, в чем они уверяют царя, своей наглой ложью только отводят ему глаза от его действительного положения. Так что, веря им, несчастный Чингис Хан, продолжая свою грубую деятельность, этой самой деятельностью насилия и разрушает в конец последние основы, на которых могла бы держаться его власть.

Сознание ненужной, бессмысленной и вредной царской власти стало теперь более или менее очевидно, ясно огромному большинству народа. Трудно предвидеть, какие будут последствия этого сознания, но последствия эти, и непременно губительные для правительства, не могут не быть. Может быть, как это ни мало вероятно, но все-таки может быть — то, что власть, пользуясь всеми внешними матерьяльными средствами, которыми она обладает, продержится еще некоторое время. Может быть и то, что опять вспыхнет революция, которая опять будет задавлена, так как средства борющихся слишком неравномерны. Но в обоих случаях неизбежно будет то, что сознание ненужности и преступности правительства будет делаться все яснее и яснее людям русского народа, и сделается, наконец, то, что огромное большинство людей не будет уже в состоянии, не в виду каких-либо внешних целей, а только потому, что это будет явно и мучительно их нравственному сознанию, не будет уже в состоянии повиноваться правительству и исполнять те его безнравственные требования, которыми оно держится. А как только это будет, как только будет ясно каждому человеку, что то, что называется правительством, есть только соединение людей, отстаивающих свое положение рядом неперестающих преступлений, так неизбежно прекратится и повиновение такой власти, и то участие в деятельности правительства, которое одно поддерживает его.

«От меня требуют участия в делах правительства, — скажет себе освободившийся от правительственного обмана человек (а освобождение это совершается теперь в тысячах и тысячах людей), — требуют от меня участия в уплате податей и взимания их, предлагают мне участие в делах административных, судебных, педагогических, полицейских, требуют моего участия в военной службе, но зачем же я буду делать все это, когда я знаю, что все эти дела лишают меня и моего достоинства, и моей свободы, главное же, делают меня участником в делах противных и здравому смыслу и требованиям самой первобытной нравственности». Так что для людей, понявших то, что повиновением власти они сами порабощают себя, лишая себя самых первых и духовных благ, отношение к власти может быть только одно, такое, при котором человек на все предъявляемые к нему требования правительства всегда отвечает только одно: «Со мной, — отвечает такой человек, — можете, пока сила в ваших руках, делать, что хотите, — запирать, ссылать, казнить. Я знаю, что не могу противиться вам и не буду, но знаю и то, что не могу и не буду также и участвовать во всех дурных делах ваших, чем бы вы ни оправдывали, ни прикрывали их и чем бы ни угрожали мне».

Такое отношение к тому, что называется русским правительством, уже живет теперь

в сознании большинства русских людей, а продолжись еще некоторое время безумная, бесчеловечная и грубо жестокая деятельность этого правительства, и то, что теперь только в сознании, неизбежно перейдет и в дело. А перейдет сознание в дело, т.е. перестанут большинство людей, повинуясь правительству, участвовать в его преступлениях, и само собой без борьбы падет то ужасное, отжившее русское правительственное устройство, существование которого уже давно не соответствует нравственным требованиям людей нашего мира.

6 декабря 1909 г.

НЕЛЬЗЯ ВЕРИТЬ, ЧТОБЫ РУССКИЙ НАРОД ПРОМЕНЯЛ БОГА НА ГОСУДАРСТВО

Нет худа без добра. Так есть и сторона добрая в тех ужасных преступлениях всех законов, Божеских и человеческих, в тех убийствах, которые, не переставая и все учащаясь, совершаются под названием смертных казней людьми, именуемыми правительством. Добрая сторона в том, что перед каждым человеком прямо и бесповоротно поставлен вопрос: во что он верит: в Бога или хотя в совесть человеческую или в государство и во все то, что будет предписано во имя его? Ужасно сказать, большинство того, что называется высшими сословиями, признает обязательным подчинение закона Бога, требований совести «закону» государства и его требованиям. Как ни усиленно и, страшно сказать, успешно идет развращение так называемых низших сословий, на них одна надежда. Нельзя верить, чтобы русский простой, безграмотный, необразованный, т.е. неиспорченный народ променял Бога на государство, Евангелие — на свод законов, и статьи: Не убий и Люби врагов, — на статьи 1, 129, или еще какие таких-то отделов. Пора народу опомниться, и народ опоминается.

Ясная Поляна 6 февраля 1909 г.

НОМЕР ГАЗЕТЫ

Было время, когда мой взгляд на жизнь представлялся мне самому чем-то исключительным, и мне странно и страшно было выражать его, так он был несогласен со всем окружающим. Но в последнее время я испытываю совершенно обратное: мне странно и дико уже не мое понимание жизни, а то царствующее среди всего (страшно сказать) человечества устройство жизни, противоположное и разуму, и чувству, и самым простым материальным выгодам, удобствам всех людей.

В продолжение десятков лет, с разных сторон, пытался я выражать это противоречие, эту бессмысленность существующей жизни и, несмотря на очевидную тщету этих усилий, не могу не продолжать делать то же самое.

Вчера, при чтении газеты, эта бессмысленность нашей жизни особенно ярко и живо поразила меня.

В первой статье газеты говорится о том, что несколько людей, называющих себя австрийским правительством, желают присоединить к тому, что они называют австрийской империей, несколько миллионов людей; другие же, тоже небольшие количества людей, называющие себя, одни — сербским, другие — турецким, третьи — болгарским правительствами, не желают этого. И вот как те несколько людей, которые желают этого присоединения, так и те, которые не желают этого, хотят для того, чтобы разрешить несогласие, заставить несколько сот тысяч людей разных народностей идти убивать друг друга, или, как предлагают некоторые, вместо этого одним получить, а другим заплатить несколько миллионов рублей, собранных с людей, живущих на землях, называемых Австрией, Сербией, Болгарией и Турцией. Небольшое же количество людей, называющих себя русским правительством, заявляет при этом, что они тоже пошлют десятки, а может быть, и сотни тысяч людей убивать людей, повинующихся людям, называющим себя австрийским или турецким правительствами, если эти правительства не согласятся на предлагаемое русским правительством распределение земель.

Все это на французском языке в самых утонченных формах, без упоминания о тех приготовлениях к убийству, на которых все это основано, передается через посланников от одного правительства к другому, и печатается в тысячах газет, и читается миллионами людей, находящими все это вполне естественным.

Так, в газете, которую я читаю, также, как и в тысячах других, с серьезнейшим видом пишется о том, «как обновляемой Турции легко мнится, что полная жизни и прогресса Болгария, не перестававшая смотреть в сторону Македонии, может угрожать целости и безопасности европейских владений оттоманов», и о том, что «следует поэтому приветствовать циркулярную депешу русского министра правительствам всех великих держав, в которой им предлагается сделать по общему уговору, как в Софии, так и в Константинополе представления в том смысле, что, относясь сочувственно ко всяким комбинациям, могущим привести к соглашению между спорящими сторонами, державы считают, однако, необходимым устранить из переговоров вопрос об изменении границы, как угрожающий неблагоприятно отразиться на общем положении дел». И т.д. и т.д. все в том же духе, т.е. в полной уверенности, что все то, что решат между собой несколько недобрых людей, называемых дипломатами и правительствами, о том, кому распоряжаться каким народом, кому кого убивать, что все это также точно и совершится, как решат эти несколько недобрых людей.

Казалось бы, ясно, что миллионы людей, т.е. существ, одаренных разумом и нравственным чувством, не могут, не зная, зачем и для чего, с готовностью на величайшие лишения всего дорогого людям, идти убивать тех неизвестных им людей, которых велят им убивать недобрые люди, называемые правительством, и что поэтому никак нельзя рассчитывать на то, что все то, что решат правительства с своими дипломатами, так точно и совершится. Неудивительное дело: никто ни на минуту не сомневается, что все, предрешенное этими людьми, так же верно совершится, как и то, что если человек пошлет деньги в мясную лавку для покупки говядины, то он наверно получит за свои деньги нужную ему говядину. И как для покупающего говядину вопрос только в том, сколько и какого сорта ему нужна говядина и сколько надо послать денег, так и для всех рассуждающих в министерствах и газетах о присоединении Боснии и Герцеговины вопрос только в том, сколько людей надо приготовить к убийству или уже послать убивать друг друга и каких именно людей и в каких соединениях.

Такова поразившая меня первая статья. Читаю вторую статью под заглавием:

«Работа и историческая преемственность».

В первой статье шла речь о распоряжениях международных, о том, как разные правительства заставляют, вследствие несогласия между собой, повинующихся им людей убивать друг друга для каких-то чуждых убивающим и убиваемым людям целей; в этой же статье идет речь уже не об отношениях между собой разных правительств, а об отношениях нескольких людей, тех, которые считают себя в настоящее время русским правительством и распоряжаются жизнью десятков миллионов, и тех тоже нескольких людей, которые желали бы быть правительством, и поэтому считают все распоряжения существующего правительства нехорошими.

Так правительство, защищая себя, говорит, что «в настоящее время понятно только одно деление людей на группы: те, кто напрягает свои усилия в пользу роста и развития русской государственности, и те, кто борется против ее основ». Автор же статьи газеты, возражая против этого, говорит, что «для того, чтобы можно было действовать в пользу роста и развития русской государственности, надобно, чтобы тем, кто иначе понимает развитие и рост русской государственности, была бы дана та же свобода действовать, как и та, которой обладает партия правительственная, и что этого нет, т.е., что люди, иначе понимающие рост государственности, стеснены в своей деятельности, и т.д.»

И — опять удивительное дело — и те люди, которые считают себя в праве распоряжаться миллионами, и те, которые хотят быть и надеются, при своей не перестающей борьбе, стать на место первых, также уверены в том, что они могут распоряжаться жизнью десятков миллионов народа, как мы уверены в том, что каждый день взойдет солнце. И споры и рассуждения идут только.о том, как велеть жить всем этим миллионам, а что жить они будут по предписанным им законам несколькими людьми, называемыми правительством, в этом никто не сомневается. И еще более удивительно то, что и в самом деле миллионы людей, т.е. разумных, нравственных существ, живущих своим трудом, и потому не только не нуждающихся ни в чьей помощи, но и содержащие своим трудом много тысяч праздных людей, рабски подчиняются воле этих спорящих между собой праздных людей, руководимых самыми мелкими, дурными страстями, но только не тем, что они всегда лицемерно выставляют своей главной целью: благом народа.

За этой статьей идет третья длинная статья «Конституционный бюджет», в которой рассуждается о том, сколько у каждого человека, трудящегося для себя и своей семьи, следует ежегодно отнимать произведений его труда, отдавая их в распоряжение людей, называемых правительством. Казалось бы, очевидно то, что так как работающим миллионам нет никакой не только надобности, но и повода отдавать произведения своего труда людям, до сих пор всегда употреблявшим эти деньги на самые дурные и безнравственные дела: на изготовление орудий убийства, на тюрьмы, крепости, поставку водки, на развращение народа посредством солдатства или ложной веры,  то, казалось бы, очевидно, что и не будет никакого бюджета, и нечего рассуждать о том, как собирать и употреблять его. Так, казалось бы, а между тем, правительственные люди и те, которые хотят быть правительством, с полной уверенностью в том, что деньги эти будут в их руках, рассуждают о том, как побольше собрать их и как распределить их между собой. И — удивительное дело — деньги эти собираются и распределяются; нуждающиеся же в самом необходимом, часто голодные, трудящиеся люди отдают свои сбережения праздным, безумно роскошествующим людям.

Следующая статья — «Вопрос о государственных преступлениях на Московском съезде криминалистов». В этой статье описывается то, как собравшиеся в Москве люди рассуждали о том, по каким статьям можно лишать свободы, грабить (штрафы), мучить, убивать людей и по каким этого нельзя делать; как лучше применять эти статьи и т.п. Сначала представляется удивительным, для чего эти люди, очевидно, несогласные с правительством и противные ему, не высказывают прямо того, что само собой представляется всякому неодуренному человеку: что не говоря уже о христианстве, которое будто бы мы исповедуем, с какой бы то ни было самой низкой нравственной точки зрения совершенно ясно, что никакой человек, во имя каких бы то ни было соображений, не имеет права и не должен ни грабить, ни мучить, ни лишать свободы, ни жизни других людей. И потому, казалось бы, ясно, что собравшиеся люди, враждебные правительству, должны бы были прямо сказать то, что само собой разумеется для всякого неодуренного человека: то, что один человек не может насиловать другого, не может потому, что если допустить, что могут быть такие соображения, по которым одни люди могут насиловать других, то всегда — как это и было, и есть — найдутся такие соображения, по которым другие люди могут и будут употреблять насилие и против тех, которые их насиловали.

Но собравшиеся ученые люди не делают этого, а старательно приводят хитроумные соображения о том, какие «ужасные последствия происходят от отступлений по делам о политических преступлениях от общего порядка судопроизводства»; о «необходимости изучения государственных преступлений с социологической точки зрения»; о том, как «основная проблема все более и более развивалась ка собрании группы и все более и более становилась ясной невозможность ограничиться какими-либо краткими тезисами по такому сложному вопросу».

И опять то же удивление и недоумение: почему то правительство, которое теперь действует, или то, которое составится из тех людей, которые спорят с ним в надежде самим стать правительством, почему эти люди так несомненно уверены, что тот народ, который не знает и знать не хочет эти все 120, 117 и т.п. статьи, но, к счастью, еще знает другие статьи о том, что не надо делать другому, чего не хочешь себе, что лучше простить не семь, а семью семь раз, чем мстить, — почему народ этот подчинится их статьям, 120-й, 117-й и еще какой-нибудь, и будет из повиновения этим статьям совершать сам над собою те преступления всех законов — Божеских и человеческих, которые предписываются ему. И что удивительнее всего — это то, что народ не только подчиняется всем этим статьям, но и в положении солдат, стражников, присяжных, тюремщиков, палачей совершает сам над собой все эти, противные его совести и исповедуемому им, признаваемому Божеским, закону, преступления.

Следующая, пятая статья заключает в себе сведения о том, как человек, называющийся русским императором, выразил желание о том, чтобы умерший, живший в Кронштадте, добрый старичок был признан святым человеком, и как синод, т.е. собрание людей, которые вполне уверены, что они имеют право и возможность предписывать миллионам народа ту веру, которую они должны исповедовать, решил всенародно праздновать годовщину смерти этого старичка с тем, чтобы сделать из трупа этого старичка предмет народного поклонения. Еще понятно, хотя и с большим усилием, то, что люди могут быть так обмануты, чтоб верить, что они не столько люди, сколько подданные известного государства, и во имя идола государства отступать от своих человеческих обязанностей, как это делается при принуждении людей к участию в солдатстве и войнах. Можно понять и то, как люди могут быть доведены до того, чтобы отдавать на заведомо дурные дела свои сбережения, как это делается при отбирании податей.

Как ни странно, но можно понять даже и то, как долгое и усиленное воспитание дурного чувства мести может довести людей до того, что они подчиняются требованиям совершения всякого рода насилий, даже убийств над братьями, под предлогом наказания. Но, казалось бы, невозможно уже заставить людей 20 века, знающих Евангелие, понимать превратно назначение своей жизни, верить в необходимость и благотворность идолопоклоннического поклонения неодушевленным предметам.

Казалось бы, в этом-то уже не могут люди-христиане подчиняться воле других людей. А между тем, удивительное дело, для огромного большинства народа это непрестанно совершается, и человек, считающий себя царем, и все его помощники, и те самые лицемерные или заблудшие люди, которые называют себя Синодом, Святейшим Синодом, вполне уверены в том, что все их распоряжения о праздновании умершего старичка, как святого, будут также приняты всем народом, как были приняты все их прежние обманы, их мощи, иконы, чудеса.

И — удивительное дело — вместо того, чтобы миллионам народа с отвращением отнестись к таким распоряжениям, они спокойно принимаются, освящаются древностью предания и заменяют для людей спасительные истины известного им христианства и губят их жизнь, отдавая ее и во всех других отношениях во власть обманывающих.

Да, как ни ужасны все те обманы, под гнетом которых страдает человечество, этот наименее замечаемый людьми обман веры ужаснее всех. Ужасен он потому, что на этом обмане зиждутся все другие обманы, и все вытекающие из них бедствия.

Если спросишь себя: зачем люди разумные, добрые, по требованию чуждых им людей идут в войска, надевают мундиры, учатся убивать и идут убивать чуждых им людей, хотя знают, что человек должен не убивать, а любить всех людей. Зачем они отдают чуждым людям, заведомо на дурные дела, свои сбережения, когда считают, что никто не имеет права брать чужое. Зачем они идут в суды и требуют наказания и подчиняются наказаниям, зная, что никто не может судить другого, и что человеку свойственно не наказывать, а прощать брата? Зачем в самом важном для души деле: в признании того, что свято, т.е. высшее добро, и что не свято, т.е. что зло, люди подчиняются требованиям чуждых им людей?

На все эти вопросы есть только один ответ: все это только от того, что люди верят, верят не в тот духовный закон, который проповедан и Христом, и всеми величайшими людьми мира и который вложен в сердце каждого человека, а верят или в тот закон, которому учат их обманщики религиозные, как бы они ни называли себя: синодами, папами, архиереями, пасторами, консисториями; или также верят в те мнимые законы, которым учат их — как бы они ни называли себя: академиями, университетами, профессорами — обманщики научные, не признающие ничего вечного духовного, а одну временную телесную жизнь.

Да, если властители людей, как в Австрии, так и в России, Сербии, Турции, Болгарии, без малейшего сомнения и колебания рассчитывают на то, что все эти миллионы людей беспрекословно исполнят все то, что от них потребуется, и отдадут свои сбережения и сами пойдут убивать, кого им велят, и будут запирать, казнить людей по воле властвующих, и будут считать истиной то, что им предпишут в синодах, консисториях, академиях и университетах, то происходит это только от того, что люди эти потеряли сознание своего духовного «я», сознание своего человеческого достоинства. Ведь стоит только людям вспомнить о том, кто они, и перестать верить обманщикам, с детства, а потом и в полном возрасте, внушающим ложные учения церкви, науки, государства, отечества, а признать за единую несомненную истину, вложенное в сердце каждого человека, сознание добра и зла, просто и ясно выраженное во всех великих учениях и с особенной ясностью в христианстве, и тотчас же сами собой прекратятся все те бедствия, от которых так страдают теперь люди нашего времени и на которые так беспомощно жалуются. Страдания эти становятся слишком велики и обманы слишком явны для того, чтобы могло продолжаться то ужасное положение, в котором живут теперь люди. Люди все больше и больше опоминаются, пробуждаются от жизни, похожей на безумное сновидение, к простой разумной действительности, и начавшееся пробуждение это не может не совершиться.

22 февраля 1909 г. Ясная Поляна

АРЕСТ

Вчера в 10 часов вечера подъехали к нашему дому несколько человек в мундирах и потребовали к себе помощника в моих занятиях, Николая Николаевича Гусева.

Николай Николаевич сошел вниз к требовавшим его людям и, вернувшись от них, сообщил нам, что приехавшие были Исправник и Становой и что приехали они затем, чтобы сейчас же взять его и свезти в Крапивенскую тюрьму, а оттуда отправить в Чердынский уезд, Пермской губернии.

Известие это было так странно, что я, чтобы понять в чем дело, сошел вниз к приехавшим людям и попросил их объяснить мне причины этого их появления и требования.

Один из них, Исправник, в ответ на мой вопрос, вынул из кармана небольшую бумагу и с торжественным благоговением прочел мне заключающееся в бумаге решение Министра Внутренних Дел о том, что для блага вверенного его попечению русского народа, по 384 или еще какой-то статье (хотя казалось бы, что для того, чтобы делать то, что они делали, не нужно было ссылаться ни на какие статьи), Н.Н.Гусев должен быть, за распространение революционных изданий, взят под стражу и сослан по каким-то известным и понятным Министру Внутренних Дел соображениям именно в Чердынский уезд, Пермской губернии, и по тем же соображениям именно на 2 года.

Считая, после выслушания содержания этой бумаги, дальнейший разговор с исполнителем ее бесполезным, я пошел к себе, чтобы проститься с Николаем Николаевичем и принять от него все те дела, которыми он занимался, помогая мне в моих работах. Здесь я нашел всех наших домашних и гостей в особенно возбужденном состоянии, по случаю того, что так неожиданно обрушилось на любимого и уважаемого всеми Николая Николаевича Гусева.

Один только виновник этого возбуждения, сам Н.Н., был радостен и спокоен и со свойственной ему добротой и заботой о других, а не о себе, спешно приводил в порядок мои дела, так как сроку приготовиться к отъезду ему дано было не более получаса.

Все мы слышали и читали о тысячах и тысячах таких распоряжений и исполнений, но когда они совершаются над близкими нам людьми и на наших глазах, то они бывают особенно поразительны. И потому то, что случилось с Гусевым, особенно поразило меня: поразила меня и несообразность с личностью Гусева той жестокой и грубой меры, которая была принята против него, поразила и явная несправедливость выставленных причин для ее применения и, главное, нецелесообразность этой меры, как по отношению к Гусеву, если он считается вредным человеком, так и еще более по отношению ко мне, против кого, собственно, и направлена была эта мера.

Несообразность того, чтобы неожиданно ночью схватить человека и тотчас же увезти его и бросить в тюрьму (а все знают, что такое теперь русские тюрьмы с своим переполнением), а потом по этапу отправить его под охраной часовых с заряженными ружьями за 2000 слишком верст в захолустье, отстоящее от города на 400 верст, несообразность такой меры по отношению к Гусеву была особенно поразительна.

Надо было видеть, как провожали Гусева и все наши домашние, и все случайно собравшиеся в этот вечер в нашем доме знакомые, знавшие Гусева. Одно у всех, от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним.

Прощаясь с Гусевым, я расплакался, но не от жалости к тому, что постигло Гусева, жалеть его я не мог, потому что знал, что он живет тою духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, а расплакался от умиления при виде той твердости, доходившей до веселости, с которой он принимал то, что случилось с ним.

И этого-то человека, доброго, мягкого, правдивого, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, этого человека хватают ночью, запирают в тифозную тюрьму и ссылают в какое-то только тем известное ссылающим его людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни.

Еще поразительнее был тот повод, по которому схвачен, посажен в тюрьму и должен быть сослан Гусев. Повод выставлен тот, что Гусев распространяет революционные книги. Но Гусев во все то время, два года, что жил со мною, не только не распространял никаких революционных книг, но никогда не имел и не читал их и всегда относился ко всем таким книгам отрицательно. Если же, исполняя мои поручения, посылал по почте и выдавал на руки какие-либо книги, то это были не революционные, а мои книги. Мои же книги могут казаться и дурными и неприятными людям, но ни в каком случае не могут быть названы революционными, так как в них самым определенным образом отрицается всякая революционная деятельность, вследствие чего книги эти всегда и осуждаются и осмеиваются всеми революционными органами. Так что обвинение Гусева в распространении революционных книг не только неверно, но не имеет подобия какого-либо основания.

Про нецелесообразность же ссылки Гусева, по отношению к нему самому, если он считается вредным человеком, совестно и говорить, так как очевидно, что нет никакой причины, почему вредный человек станет менее вреден в Чердынском уезде, где некому следить за его деятельностью, чем в центре России, где он на виду у всех.

Казалось бы, напротив, что люди, вырванные из своей среды, лишенные заработка, озлобленные этим изгнанием и соединенные с такими же озлобленными другими сосланными, должны бы быть гораздо более вредны, чем когда они на месте. Но об этом никто не думает. Заведено и делается, а хорошо ли, дурно, полезно ли, вредно как для тех, над кем делаются эти дела, так и для общества, никто не думает. Люди служат, получают за это жалованье и делают то, что полагается делать. О том же, что может выйти из их деятельности, и справедлива ли она, от самых высших до самых низших, никто не дает себе труда думать.

«Так полагается, и делаем. А если другой раз и ошибемся, то что же делать? У нас так много дела. Ошиблись, ну что же делать. Очень жаль».

Убили с горя мать, жену, продержали года в тюрьме, свели с ума, иногда даже казнили человека, развратили, погубили душу: «Ну что же делать — ошиблись». Вроде того, как наступили на ногу и извиняются: «Извините, пожалуйста. Мы, право, нечаянно».

Вот это-то ужаснее всего. И после этого удивляться бомбам революционеров.

Нет, революционеры только понятливые ученики.

Так это по нецелесообразности и жестокости, по отношению к Гусеву. Нецелесообразность же этой меры, по отношению ко мне, еще поразительнее.

Ведь дело все в том, что в числе всех зловредных элементов, которые нужно подавить, есть между прочим и Толстой, с своей дурацкой проповедью какого-то выдуманного им христианства и бессмысленного непротивления. Вся эта его болтовня, разумеется, не имеет никакого серьезного значения, но она смущает людей, хотя бы солдат, своей проповедью о том, что сказано не убий, и разными какими-то рассуждениями о том, что земельная собственность незаконна и т.п. И потому надо, во что бы то ни стало, прекратить это. Самый простой способ был бы в том, чтобы судить Толстого, а то и просто, опять по тем особенным статьям, по которым мы поступаем теперь, посадить его в тюрьму лет на 5, там бы он и умер и перестал бы беспокоить нас. Это, разумеется, было бы самое удобное, но за границей, не зная всю пустоту его учения, как мы ее знаем, приписывают ему некоторое значение, и послать его, как Гусева, в тюрьму, в Крапивну, все-таки как-то неловко. И потому одно, что мы можем сделать, что и будем старательно и неуклонно делать, это то, что вредить и делать неприятности всем близким ему людям. Так что не мытьем, так катаньем все-таки заставим его замолчать.

Так должны были рассуждать люди, выславшие Черткова и ссылающие Гусева, потому что цель высылки Черткова и ссылки Гусева никак не могла быть в том, чтобы перенести вред, производимый Чертковым, из Тульской губернии в Московскую, а вред, производимый Гусевым в Крапивенском уезде, перевести в Чердынский уезд, цель могла быть и была только одна та, чтобы уменьшить или вовсе уничтожить вред, производимый Толстым.

Вот тут-то особенно поразительна нецелесообразность употребляемых относительно меня мер. Нецелесообразны эти меры потому, во-первых, что, как бы ни смотрели люди на мои мысли, я считаю их истинными, нужными и, главное, считаю смысл моей жизни только в том, чтобы высказывать их, и потому, как я уже заявлял об этом, я, покуда буду жив, буду высказывать их, и удаление от меня Черткова и Гусева никак не может изменить этой моей деятельности. Как через Гусева (что поставлено ему в вину) я давал и посылал мои книги тем, кто хотел их иметь, так я буду и теперь точно так же давать и посылать их с помощью других лиц, десятки которых предлагают мне в этом свои услуги, или, если и всех этих лиц сошлют в Чердынь или еще куда, буду сам высылать и давать их тем, кто выразит желание иметь их. Не давать же их и не высылать моих книг тем, кто желает их иметь, я так же не могу, как не могу на словах не отвечать людям, спрашивающим меня о том, что я знаю.

Нецелесообразны эти меры еще и, преимущественно, потому, что избавиться от бомб и бомбометателей можно тем, чтобы отобрать бомбы и посадить бомбометателей в тюрьму или убить их, но с мыслями ничего этого нельзя сделать. Насилия же, которые делаются против мыслей и носителей их, не только не ослабляют, но всегда только усиливают их воздействие.

И потому, в чем и состоит главная цель этого моего заявления, я опять просил бы тех людей, которым неприятно распространение моих мыслей и моя деятельность, если они уже никак не могут оставаться спокойными и, во что бы то ни стало, хотят употреблять насильственные меры против кого-нибудь, то употребить их никак не против моих друзей, а против меня, единственного и главного виновника и появления и распространения этих неугодных им мыслей.

Все это я высказал по отношению к Гусеву и ко мне. Но дело, которое вызвало это мое заявление, имеет еще другое, более важное значение, относящееся не ко мне и Гусеву, а к тому душевному состоянию, в котором находятся люди, совершающие такие дела, как то, которое совершено над Гусевым.

Все мы знаем про то, что совершалось эти последние года и продолжает совершаться теперь в России. Про все это страшно и не хочется говорить. Как ни жалко всех тех погибших и погибающих и озлобляющихся людей в ссылках, тюрьмах, со злобой и ненавистью умирающих на виселицах, но нельзя не жалеть и тех несчастных, которые совершают такие дела, а главное, предписывают их.

Ведь сколько бы ни уверяли себя эти люди, что они делают это для блага общего, сколько бы ни одобряли и ни восхваляли их за эти дела такие же, как они, люди, как бы ни старались они сами задурманить себя всякими заботами и увеселениями, они — люди и, большей частью, добрые люди и чувствуют и знают, в глубине души, что они поступают дурно, что, делая такие дела, губят то, что дороже всего на свете, свои души, захлопывают на себя дверь от всех истинных и лучших радостей жизни.

И вот этим-то людям мне, по случаю этого ничтожного для Гусева и для меня события, хотелось сказать: подумайте о себе, о своей жизни, о том, на что вы тратите данные вам Богом духовные силы. Загляните себе в душу. Пожалейте себя.

6 Августа 1909 г.

ЕЩЕ О СМЕРТНОЙ КАЗНИ

Само собою разумеется, что очень рад бы был сделать все, что могу, для противодействия тому злу, которое так сильно и болезненно чувствуется (всеми) лучшими людьми нашего времени.

Но думаю, что в наше время для действительной борьбы со смертной казнью нужно не проламывание раскрытых дверей, не выражения негодования против безнравственности, жестокости и бессмысленности смертной казни (всякий искренний и мыслящий человек и, кроме того, еще и знающий с детства шестую заповедь, не нуждается в разъяснениях бессмысленности и безнравственности смертной казни); не нужны также и описания ужасов самого совершения казней, — такие описания могут только успешно подействовать на самих палачей, так что люди будут менее охотно поступать на эти должности и исполнять их, и правительству придется дороже оплачивать их услуги.

И потому думаю, что, главным образом, нужно не выражение негодования против убийства себе подобных, не внушение ужаса совершаемых казней, а нечто совсем другое.

Как прекрасно говорит Кант, "есть такие заблуждения, которые нельзя опровергнуть. Нужно сообщить заблуждающемуся уму такие знания, которые его просветят, тогда заблуждение исчезнет само собою".

Какие же знания нужно сообщить заблуждающемуся уму человеческому о необходимости, полезности, справедливости смертной казни, для того, чтобы заблуждение это уничтожилось само собой?

Такое знание, по моему мнению, есть только одно: знание того, что такое человек, каково его отношение к окружающему его миру или, что одно и то же, в чем его назначение и, потому, что может и должен делать каждый человек, а главное, чего не может и не должен делать.

И потому, если уж бороться со смертной казнью, то бороться только тем, чтобы внушать всем людям, в особенности же, распорядителям палачей и одобрителям их, ошибочно думающим, что они только благодаря смертной казни удерживают свое положение, внушать этим людям то знание, которое одно может освободить их от их заблуждения.

Знаю, что дело это не легкое. Наемщики и одобрители палачей инстинктом самосохранения чувствуют, что знания эти сделают для них невозможным удержание того положения, которым они дорожат, и потому не только сами не усваивают этого знания, но всеми средствами власти, насилия, обмана, коварства, лжи, жестокости стараются скрыть от людей эти знания, извращая их и подвергая распространителей их всякого рода лишениям и страданиям.

И потому, если мы точно хотим уничтожить заблуждение смертной казни и, главное, если имеем то знание, которое уничтожает это заблуждение, то давайте же будем, несмотря ни на какие угрозы, лишения и страдания, сообщать людям это знание, потому что это — единственно действительное средство борьбы.

29 октября, 1910 г. Оптина пустынь.

ПРИЛОЖЕНИЕ №1

Л.Н.Толстой ВОСПОМИНАНИЯ О СУДЕ НАД СОЛДАТОМ

Милый друг Павел Иванович.

Очень рад исполнить ваше желание и сообщить вам более подробно то, что было передумано и перечувствовано мною в связи с тем случаем моей защиты солдата, о котором вы пишете в своей книге. Случай этот имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей.

Расскажу, как все это было, а потом уже постараюсь высказать те мысли и чувства, которые тогда вызвало во мне это событие и теперь воспоминание о нем.

Чем особенно я занимался и увлекался в это время, я не помню, вы это лучше меня знаете; знаю только, что жил я в это время спокойной, самодовольной и вполне эгоистической жизнью. Летом 1866 года нас посетил, совершенно неожиданно, Гриша Колокольцов, кадетом еще ходивший в дом Берсов и знакомый моей жены. Оказалось, что он служил в пехотном полку, расположенном в нашем соседстве. Это был веселый, добродушный мальчик, особенно занятый в это время своей верховой, казачьей лошадкой, на которой он любил гарцовать, и часто приезжал к нам.

Благодаря ему мы познакомились и с его полковым командиром, полковником Юношей, и с разжалованным или отданным в солдаты по политическим делам (не помню) А.М.Стасюлеви-чем, родным братом известного редактора, служившем в этом же полку. Стасюлевич был уже немолодой человек. Он только недавно из солдат был произведен в прапорщики и поступил в полк к бывшему своему товарищу Юноше, теперь его главному начальнику. И тот, и другой, Юноша и Стасюлевич, тоже изредка езжали к нам. Юноша был толстый, румяный, добродушный, холостой еще человек. Он был один из тех так часто встречающихся людей, в которых человеческого совсем не видно из-за тех условных положений, в которых они находятся, и сохранение которых они ставят высшей целью своей жизни. Для полковника Юноши условным положением этим было положение полкового командира. Про таких людей, судя по-человечески, нельзя сказать, добрый ли, разумный ли он человек, так как неизвестно еще, каким бы он был, если стал бы человеком и перестал бы быть полковником, профессором, министром, судьей, журналистом. Так это было и с полковником Юношей. Он был исполнительный полковой командир, приличный посетитель, но какой он был человек — нельзя было знать. Я думаю, не знал и он сам, да и не интересовался этим. Стасюлевич же был живой человек, хотя и изуродованный с разных сторон, более же всего — теми несчастьями и унижениями, которые он, как честолюбивый и самолюбивый человек, тяжело переживал. Так мне казалось, но я недостаточно знал его, чтобы поглубже вникнуть в его душевное состояние. Одно знаю, что общение с ним было приятно и вызывало смешанное чувство сострадания и уважения. Стасюлевича я потом потерял из виду, но недолго после этого, когда полк их стоял уже в другом месте, я узнал, что он без всяких, как говорили, личных причин лишил себя жизни, и сделал это самым странным образом. Он рано утром надел с рукавами ваточную тяжелую шинель и в этой шинели вошел в реку и утонул, когда дошел до глубокого места, так как не умел плавать.

Не помню, кто из двух, Колокольцов или Стасюлевич, в один день летом приехав к нам, рассказал про случившееся у них для военных людей самое ужасное и необыкновенное событие: солдат ударил по лицу ротного командира, капитана, академика. Стасюлевич особенно горячо, с сочувствием к участи солдата, которого ожидала, по словам Стасюлевича, смертная казнь, рассказывал про это и предложил мне быть защитником на военном суде над солдатом.

Должен сказать, что приговорение одними людьми других к смерти и еще других — к совершению этого поступка: смертная казнь, — всегда не только возмущала меня, но представлялась мне чем-то невозможным, выдуманным, одним из тех поступков, в совершение которых отказываешься верить, несмотря на то, что знаешь, что поступки эти совершались и совершаются людьми. Смертная казнь, как была, так и осталась для меня одним из тех людских поступков, сведения о совершении которых в действительности не разрушают во мне сознания невозможности их совершения.

Я понимал и понимаю, что под влиянием минуты раздражения, злобы, мести, потери сознания своей человечности человек может убить, защищая близкого человека, даже себя, может под влиянием патриотического, стадного внушения, подвергая себя опасности смерти, участвовать в совокупном убийстве на войне. Но то, чтобы люди спокойно, в полном обладании своих человеческих свойств могли обдуманно признавать необходимость убийства такого же, как они, человека и могли бы заставлять совершать это противное человеческой природе дело других людей — этого я никогда не понимал. Не понимал и тогда, когда в 1866 году жил своей ограниченной, эгоистической жизнью, и потому я, как это ни было странно, с надеждой на успех взялся за это дело.

Помню, что, приехав в деревню Озерки, где содержался подсудимый (не помню хорошенько, было ли это в особом помещении, или в том самом, в котором и совершился поступок), и войдя в кирпичную низкую избу, я был встречен маленьким скуластым, скорее толстым, чем худым, что очень редко в солдате, человеком с самым простым, не переменяющимся выражением лица. Не помню, с кем я был, кажется, что с Колокольцовым. Когда мы вошли, он встал по-солдатски. Я объяснил ему, что хочу быть его защитником, и просил рассказать, как было дело. Он от себя мало говорил и только на мои вопросы неохотно, по-солдатски отвечал: «так точно». Смысл его ответов был тот, что ему очень скучно было, и что ротный был требователен к нему. «Уж очень он на меня налегал», — сказал он.

Дело было так, как описано у вас, но то, что он тут же выпил, чтобы придать себе храбрости, едва ли справедливо.

Как я понял тогда причину его поступка, она была в том, что ротный командир его, человек всегда внешне спокойный, в продолжение нескольких месяцев своим тихим, ровным голосом, требующим беспрекословного повиновения и повторения тех работ, которые писарь считал правильно исполненными, довел его до высшей степени раздражения. Сущность дела, как я понял его тогда, была в том, что, кроме служебных отношений, между этими людьми установились очень тяжелые отношения человека к человеку: отношения взаимной ненависти. Ротный командир, как это часто бывает, испытывал антипатию к подсудимому, усиленную еще догадкой о ненависти к себе этого человека за то, что офицер был поляк, ненавидел своего подчиненного и, пользуясь своим положением, находил удовольствие быть всегда недовольным всем, что бы ни делал писарь, и заставлял его переделывать по нескольку раз то, что писарь считал безукоризненно хорошо сделанным. Писарь же, со своей стороны, ненавидел ротного и за то, что он поляк, и за то, что он оскорблял его, не признавая за ним знания его писарского дела, и, главное, за его спокойствие, и за неприступность его положения. И ненависть эта, не находя себе исхода, все больше и больше с каждым новым упреком разгоралась. И когда ненависть дошла до высшей степени, она разразилась самым для него же самого неожиданным образом. У вас сказано, что взрыв был вызван тем, что ротный командир сказал, что накажет его розгами. Это неверно. Ротный просто вернул ему бумагу и наказал, исправив, опять переписать.

Суд скоро состоялся. Председателем был Юноша, двумя членами были Колокольцов и Стасю-левич. Привели подсудимого. После, не помню каких-то формальностей, я прочел свою речь, которую мне не скажу странно, но просто стыдно читать теперь. Судьи с очевидно скрываемой только приличием скукой слушали все те пошлости, которые я говорил, ссылаясь на такие-то и такие-то статьи такого-то тома, и когда все было выслушано, ушли совещаться. На совещании, как я после узнал, один Стасюлевич стоял за применение той глупой статьи, которую я приводил, то есть за оправдание подсудимого, вследствие признания его невменяемым. Колокольцов же, добрый, хороший мальчик, хотя и наверное желал сделать мне приятное, все-таки подчинился Юноше, и его голос решил вопрос. И был прочтен приговор смертной казни через расстреляние. Тотчас же после суда я написал, как это у вас и написано, письмо близкой мне и близкой ко двору фрейлине Александре Андреевне Толстой, прося ее ходатайствовать перед государем — государем тогда был Александр II — о помиловании Шибунина. Я написал Толстой, но, по рассеянности, не написал имени полка, в котором происходило дело. Толстая обратилась к военному министру Милютину, но он сказал, что нельзя просить государя, не указав, какого полка был подсудимый. Она написала это мне, я поторопился ответить, но полковое начальство поторопилось, и когда не было уже препятствий для подачи прошения государю, казнь уже была совершена.

Все остальные подробности в вашей книге и христианское отношение народа к казненному совершенно верны.

Да, ужасно, возмутительно мне было перечесть теперь эту напечатанную у вас мою жалкую, отвратительную защитительную речь. Говоря о самом явном преступлении всех законов Божеских и человеческих, которое одни люди готовились совершить над своим братом, я ничего не нашел лучшего, как ссылаться на какие-то кем-то написанные глупые слова, называемые законами.

Да, стыдно мне теперь читать эту жалкую, глупую защиту. Ведь если только человек понимает то, что собираются делать люди, севшие в своих мундирах с трех сторон стола, воображая себе, что, вследствие того, что они так сели, и что на них мундиры, и что в разных книгах напечатаны и на разных листах бумаги с печатным заголовком написаны известные слова, и что, вследствие всего этого, они могут нарушить вечный, общий закон, записанный не в книгах, а во всех сердцах человеческих, — то ведь одно, что можно и должно сказать таким людям, — это то, чтобы умолять их вспомнить о том, кто они, и что они хотят делать. А никак не доказывать разными хитросгя-ми, основанными на тех лживых и глупых словах, называемых законами, что можно и не убивать этого человека. Ведь доказывать то, что жизнь каждого человека священна, что не может быть права одного человека лишить жизни другого — это знают все люди, и этого доказывать нельзя, потому что не нужно, а можно и нужно, и должно только одно: постараться освободить людей-судей от того одурения, которое могло привести их к такому дикому, нечеловеческому намерению. Ведь доказывать это — все равно, что доказывать человеку, что ему не надо делать то, что противно, несвойственно его природе: не надо зимою ходить голому, не надо питаться содержимым помойной ямы, не надо ходить на четвереньках. То, что это несвойственно, противно природе человеческой, давно уже показано людям в рассказе о женщине, подлежащей избиению камнями.

Неужели с тех пор появились люди настолько праведные, — полковник Юноша и Гриша Колокольцов с своей лошадкой, — что уже им не страшно бросить первый камень?

Я не понимал этого тогда. Не понимал я этого и тогда, когда через Толстую ходатайствовал у государя о помиловании Шибунина. Не могу не удивляться теперь на то заблуждение, в котором я был, — о том, что все, что совершалось над Шибуниним, было вполне нормально и что также нормально было и участие, хотя и не прямое, в этом деле того человека, которого называли государем. И я просил этого человека помиловать другого человека, как будто такое помилование от смерти могло быть в чьей-нибудь власти. Если бы я был свободен от всеобщей одури, то одно, что я мог сделать по отношению Александра второго и Шибунина, это то, чтобы просить Александра не о том, чтобы он помиловал Шибунина, а о том, чтобы он помиловал себя, ушел бы из того ужасного, постыдного положения, в котором он находился, невольно участвуя во всех совершающихся преступлениях (по «закону») уже тем, что, будучи в состоянии прекратить их, он не прекращал их.

Тогда я еще ничего не понимал этого. Я только смутно чувствовал, что совершилось что-то такое, чего не должно быть, не может быть, и что это дело — не случайное явление, а в глубокой связи со всеми другими заблуждениями и бедствиями человечества, и что оно-то и лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества.

Я смутно чувствовал еще тогда, что смертная казнь, — сознательно рассчитанное, преднамеренное убийство, — есть дело прямо противоположное тому закону христианскому, который мы будто бы исповедуем, и дело, явно нарушающее возможность и разумной жизни, и какой бы то ни было нравственности, потому что ясно, что если один человек или собрание людей может решить, что необходимо убить одного или многих людей, то нет никакой причины, по какой другой человек или другие люди не найдут той же необходимости для убийства других людей. А какая же может быть разумная жизнь и нравственность среди людей, которые могут по своим решениям убивать друг друга. Я смутно чувствовал тогда уже, что оправдание убийства церковью и наукою, вместо достижения своей цели: оправдания, напротив того, показывает лживость церкви и лживость науки. В первый раз я смутно почувствовал это в Париже, когда видел издалека смертную казнь; яснее, гораздо яснее почувствовал это теперь, когда принимал участие в этом деле. Но мне все еще было страшно верить себе и разойтись с суждениями всего мира. Только гораздо позднее я был приведен к необходимости веры себе и к отрицанию тех двух страшных обманов, держащих людей нашего времени в своей власти и производящих все те бедствия, от которых страдает человечество: обман церковный и обман научный.

Только гораздо позднее, когда уже я стал внимательно исследовать те доводы, которыми церковь и наука стараются поддерживать и оправдывать существование государства, я увидал те явные и грубые обманы, которыми и церковь, и наука скрывают от людей злодеяния, совершаемые государством. Я увидал те рассуждения в катехизиса": и научных книгах, распространяемых миллионами, которыми объясняется необходимость и законность убийства одних людей по воле других.

Так, в катехизисе, по случаю шестой заповеди — не убий — люди, с первых же строк, научаются убивать:

«В. Что запрещается в шестой заповеди?

О. Убийство или отнятие жизни у ближнего каким бы то ни было образом.

В. Всякое ли отнятие жизни есть законно-преступное убийство?

О. Не есть беззаконное убийство, когда отнимают жизнь по должности, как-то: 1) когда преступника наказывают по правосудию, 2) когда убивают неприятеля на воине за государя и отечество».

И дальше:

«В. Какие случаи относиться могут к законо-преступному убийству?

О. Когда кто укрывает или освобождает убийцу».

В «научных» же сочинениях двух сортов: в сочинениях, называемых юриспруденцией с своим уголовным правом, и в сочинениях, называемых чисто научными, доказывается то же самое еще с большей ограниченностью и смелостью. Об уголовном праве нечего и говорить: оно все есть ряд самых очевидных софизмов, имеющих целью оправдать всякое насилие человека над человеком и самое убийство. В научных же сочинениях, начиная с Дарвина, ставящего закон борьбы за существование в основу прогресса жизни, это самое подразумевается. Некоторые же enfants terribles этого учения, как знаменитый профессор Иенского университета Эрнст Геккель в своем знаменитом сочинении: «Естественная история миротворения», евангелии для неверующих, — прямо высказывает это:

«Искусственный подбор оказывал весьма благоприятное влияние на культурную жизнь человечества. Как велико в сложном ходе цивилизации, например, влияние хорошего школьного образования и воспитания. Как искусственный подбор, так и смертная казнь оказывает такое же благодетельное влияние, хотя в настоящее время многими горячо защищается, как «либеральная мера», отмена смертной казни, и во имя ложной гуманности приводится ряд вздорных аргументов. Однако, на самом деле, смертная казнь для громадного большинства неисправимых преступников и негодяев является не только справедливым возмездием для них, но и великим благодеянием для лучшей части человечества, подобно тому, как для успешного разведения хорошо культивируемого сада требуется истребить вредные сорные травы. И точно так же, как тщательное удаление зарослей принесет полевым растениям больше света, воздуха и места, неослабное истребление всех закоренелых преступников не только облегчит лучшей части человечества «борьбу за существование», но и произведет выгодный для него искусственный подбор, так как таким образом будет отнята у этих выродившихся отбросов человечества возможность наследственно передать человечеству их дурные качества».

И люди читают это, учат, называя это наукой, и никому в голову не приходит сделать естественно представляющийся вопрос о том, что если убивать дурных полезно, то кто решит: кто вредный. Я, например, считаю, что хуже и вреднее г-на Геккеля я не знаю никого. Неужели мне и людям одних со мною убеждений приговорить г-на Геккеля к повешению? Напротив, чем грубее заблуждения г-на Геккеля, тем больше я желаю ему образумиться и ни в каком случае не хотел бы лишить его этой возможности.

Вот эти-то лжи церкви и науки и довели нас теперь до того положения, в котором мы находимся. Уже не месяцы, а годы проходят, во время которых нет ни одного дня без казней и убийств, и одни люди радуются, когда убийств правительственных больше, чем убийств революционных, другие же люди радуются, когда больше убито генералов, помещиков, купцов, полицейских. С одной стороны — раздаются награды за убийства по 10 и по 25 рублей, с другой стороны — революционеры чествуют убийц, экспроприаторов и восхваляют их, как великих подвижников. Вольным палачам платят по 50 рублей за казнь. Я знаю случай, когда к председателю суда, в котором к казни было приговорено 5 человек, пришел человек с просьбой передать ему дело исполнения казни, так как он возьмется сделать это дешевле: по 15 рублей с человека. Не знаю, согласилось ли, или не согласилось начальство на предложение.

Да, не бойтесь тех, кто губит тело, а бойтесь тех, кто губит и тело, и душу...

Все это я понял гораздо позже, но смутно чувствовал уже тогда, когда так глупо и постыдно защищал этого несчастного солдата. От этого-то я и сказал, что случай этот имел на меня очень сильное и важное для моей жизни влияние.

Да, случай этот имел на меня огромное, самое благодетельное влияние. На этом случае я первый раз почувствовал: первое — то, что каждое насилие для своего исполнения предполагает убийство или угрозу его, и что, поэтому, всякое насилие неизбежно связано с убийством. Второе — то, что государственное устройство, немыслимое без убийств, несовместимо с христианством. И третье, — что то, что у нас называется наукой, есть только такое же лживое оправдание существующего зла, каким было прежде церковное учение.

Теперь это для меня ясно, тогда же это было только смутное сознание той неправды, среди которой шла моя жизнь.

ПРИЛОЖЕНИЕ №2
М.П.Новиков ПИСЬМА КРЕСТЬЯНИНА

I

Дорогой друг, я был у Льва Николаевича Толстого...

И все произошло само собою и так просто. Как оказалось, у меня и не было никакой веры, какой, вообще говорят, что верит наш народ и какая, будто, может мешать общению с Толстым. У меня была не вера, а не проверенное доверие к чужим словам. И как только это рассеялось, мне понадобился Толстой. И, будучи в Москве, я пошел к нему...

Несколько раз я приходил в Хамовнический переулок к дому № 21, в котором в то время по зимам жил Толстой, и несколько раз уходил обратно, не решаясь проникнуть сквозь чуждую мне перегородку городских условностей — со звонками, дворниками, лакеями, докладами. Но мысли не давали покоя и тянули к нему. И я, волнуясь и стыдясь, переступил порог...

У графа было с десяток посетителей: студенты, семинаристы, пожилые и серьезные господа ученого типа, молодые девицы из учащихся и простые рабочие из слесарей и фабричных.

Когда я вошел, Л.Н. поздоровался со мною, поправил мое обращение к нему «ваше сиятельство», заметив мне серьезно, что его зовут «Львом Николаевичем и только».

— Без всякого сиятельства, которое придумано людьми для низменных целей.

Затем указал мне на свободное место на одном из двух кожаных кресел, и разговор продолжался. Один из двух семинаристов держал в роде покаянной речи и рассказывал о том, как он жил дурно (с подробностями о непотребных делах) и о том, как он хотел кончить семинарию только для того, чтобы составить карьеру и добыть легкую жизнь, как это делают люди его сословия, но что потом, в самом разгаре его дурной жизни и ожесточения сердца, ему было видение или какое-то озарение, словом, что-то особенное, от чего он сразу понял и истину, и ложь своей жизни.

Л.Н., казалось, тяготился покаянной речью семинариста. Но семинарист, видно, не замечал этого и продолжал свою историю.

—  Теперь, Л.Н., — говорил он, — я решил исправить свою жизнь, решил не учиться тому, чтобы обманывать народ и жить на его шее... Только вы помогите мне покончить с моею старою жизнью. Кроме грехов, я наделал еще и долгов. И мне нужны сейчас полтораста рублей, иначе я останусь подлецом перед товарищами и родителями. Одолжите мне на время 150 рублей.

—  И я, Л.Н., хотела попросить у вас 50 р., — смущенно сказала одна из девушек, — я давно хотела и все не решалась, у меня мать больная. А мне осталось три месяца до экзамена, мы страшно нуждаемся...

И разговор оборвался. Видимо было, что все смутились от таких неожиданных выводов из покаянных историй. И всем стало неловко. Ученый муж и двое студентов наскоро откланялись и ушли.

—  У меня сегодня такой уж счастливый день, — заговорил Л.Н., — сейчас просят 200 р., а давеча утром какая-то барыня из Швейцарии прислала письмо, в котором пишет, что у ней вышли все средства, а дочери ее необходимо кончить консерваторию, и просит прислать ей 500 р. Иногда просят и по тысяче, и по две. И вообще не проходит дня, чтобы не было таких просьб. Я уже, — улыбнулся Л.Н., — одно время думал: не добыть ли мне кошелек с неразменным рублем, чтобы удовлетворять все эти просьбы. Но подумал: у меня ведь не будет тогда времени ни работать, ни отдыхать, и все 24 часа я вынужден буду только доставать из кошелька рубли. А кругом желающих все больше будет прибывать. И я оставил мысль о кошельке, раз навсегда решивши, не отвечать на такие письма... Странные люди! Просят того, чего у меня нет, и не указывают, откуда мне достать нужные им деньги... — Вы мне скажите, — обратился Л.Н. к говорившему семинаристу, — где мне взять для вас эти 150 рублей? Семинарист смутился, покраснел и заговорил про литературную работу Л-а Н-а, про то, что одна строаница его писаний спасла бы семинариста от позора долгов... Но Л.Н. остановил его и сказал, что он давным-давно отказался от авторского вознаграждения и не получает за свою работу денег. Тогда семинарист начал просить, чтобы Л.Н. сделал исключение и продал бы за деньги какой-нибудь маленький рассказ. Л.Н. прочитал письмо барыни из Швейцарии, где барыня просила сделать для нее исключение и продать несколько страниц своей работы, прочитал и из другого письма, то же и из третьего. И все просили сделать для них исключение.

—  Тогда как же мне быть? — сказал Л.Н. — Для кого мне сделать исключение?

Семинарист замялся, но стал говорить, что работа Л.Н. так дорого оплачивается, что хватило бы на всех и не пришлось бы никому отказывать в помощи.

Лев Николаевич развел руками и, обращаясь ко всем, в особенности же к рабочим, сказал:

—  Слышите, что мне советует молодой человек. Он советует мне стать первым благодетелем в мире и самым дурным человеком, какого только можно вообразить. Он советует мне продавать, как можно дороже, писательский труд. Хорошо, я послушаюсь. Издатели будут давать мне деньги, а сами собирать с богатых людей, с фабрикантов, купцов, помещиков; те в свою очередь возьмут с мужиков, с рабочих, словом, из народной казны. А так как я буду продавать дорого, то и им понадобится много денег на дорогие книжки, и они должны будут найти новые способы, чтобы собирать эти деньги с народа; купец возьмет лишнюю копейку за фунт сахару; священник — лишний пятачок на панихиду; помещик — лишний рубль за аренду мужикам земли; фабрикант убавит гривенник рабочему и т.д. Таким путем я соберу много тысяч рублей. И что же? — обратился Л.Н. ко мне и рабочим, — куда бы я стал их девать? По совету молодого человека: швейцарской барыне я должен помочь кончить консерваторию, для того, чтобы она тем же способом стала бы собирать с народа деньги и тратить их на дорогие, модные костюмы; другой барыне помочь купить рояль, для того, чтобы ее дочери, вместо того, чтобы готовиться стать матерями и выучиться шить, стирать, печь хлеб и т.п., — выучились петь и играть романсы и, разрядившись в туалеты, летали по вечерам, где собираются такие же бездельники, чтобы пленять их своим пением и завлекать; третьим помочь кончить курсы для того, чтобы они потом, вместо нужной работы, болтали в судах, или на бумаге, и брали за это с народа много денег; четвертому и т.д. Так как же? Одобрили бы вы такой способ моей благотворительности? — спросил Л.Н. у рабочих. — Вы меня извините, добавил он, — обращаясь к ученой молодежи, что я обращаюсь с этим вопросом не к вам, а к ним, — указал он на нас, — ведь придется собирать деньги с них, чтобы помогать нуждающимся нашего круга. Вот они и в праве первые сказать, согласны ли они давать на это?

Рабочие засмеялись, и один из них, высокий, худой фабричный, глухим голосом обратился к семинаристу:

—  Мы, господа, вместо завтрака едим только хлеб или хлебаем кипяток, облитый на селедку; мы не имеем лишний раз купить фунт белого хлеба больным; у нас мрут почти все дети, так как мы не имеем ни времени, ни средств, чтобы содержать их как следует, — так нас вы уж оставьте в покое. Нам не нужны ваши науки и древние языки; не нужны ни рояли, ни консерватории. Вы ими давно занимаетесь, а мы все в нищете. И не только нам лучше не сделали ваши науки, а все труднее и труднее стало прокармливаться.

Студенты заспорили и, оправдывая науки, стали доказывать, что без наук жить нельзя, что науки двигают и духовную и материальную жизнь человека, что нужно только, как и все, социализировать науки, чтобы все могли учиться и древним языкам, и истории, и современной технике... И, чтобы все было доступно всем, нужно добиться прежде всего парламента с тайной и равной подачей голосов и, через это учреждение, добиться «обобществления труда и орудий производства», что тогда и все науки получат применение и всем будут доступны...

— Теперь-то вы, господа, — перебил рабочий, — все про народ тары-бары разводите. А как получите дипломы, так сейчас скорее на теплое местечко с окладом пристроитесь и про народ забудете. Разве только кучер или лакей понадобится. Ну, тогда и вспомните, что народ такой есть, из которого лакеи добываются. А не понадобится, так, пожалуй, и не вспомните.

Студенты опять заспорили, оправдывая и себя, и науку. Но каявшийся семинарист, получивший указание свыше, решил, очевидно, не уходить без 150-ти рублей и опять, не слушая разговора, стал просить Льва Николаевича выручить из беды, чтобы покончить со старой греховодной жизнью и начать жить по-новому.

—  Иначе, — говорил он, — мне придется давать векселя. А чтобы мне поверили, я вынужден буду кончить семинарию и брать первое место священника или дьякона. А я не хочу этого. Я хочу работать.

—  Но вы ведь слышали, — сказал Л.Н., — что рекомендуемый вами способ, добыть денег, осужден рабочими. И я с ними согласен. Как же я могу удовлетворить вашу просьбу? Откуда мне взять столько денег?

— Возьмите у вашей жены... Возьмите из имения...

—  У меня нет никаких имений. А жена также может спросить: где ей взять денег?..

—  Как у вас нет имений? Но ведь вы чем же нибудь живете, чем-нибудь кормитесь? — спросил, перебивая, семинарист.

— О, да! — сказал Л.Н. — Я очень плохой человек и живу на чужой счет, как приживальщик. Меня многому научили, но «как добывать самому свой хлеб», так и не выучили. Теперь я уже стар, чтобы учиться. Но я хоть тем утешаюсь, что никогда не забываю своего греха перед народом и от людей стараюсь брать как можно меньше. И мне никогда не может понадобиться так много денег, как вот тем, что мне пишут. Вы говорите, чтоб я из имения достал денег. Но могут сказать, что там мужики не платят за аренду, а рабочие не хотят работать. Как же быть? На мужиков подать в суд и судом у них сделать продажу, а на работников пожаловаться становому, чтобы он на них сделал наскок и угрозами заставил их работать? Но захотите ли вы воспользоваться деньгами мужика, у которого по суду продали корову, а тем более захотят ли сами мужики продавать своих коров на наши с вами долги?

— Лев Николаевич, — сказал один студент, — вы не признаете, стало быть, денежной помощи?

—  Нельзя сказать, — ответил Л.Н., — что не признаю совсем. Но я считаю этот способ помощи самым последним и самым неудовлетворительным. Если вы читали мою книгу «Какова моя жизнь», то вы знаете, как трудно помогать деньгами. Главное потому, что в деньгах нуждаются всегда более худшие люди. Вы меня извините, что я так выражаюсь, — обратился он к семинаристу, — но посудите сами: просит у вас человек дать ему борону или соху; вы заранее можете быть уверены, что если дадите, то будет вспахана полоса; просит мужик подсобить поднять ему на дороге завязший воз; опять вы заранее можете быть уверены, что если, не боясь выпачкаться, поможете вытащить воз, то мужик поедет дальше; то же самое, если попросит баба, у которой нет коровы, горшок молока для заболевшего ребенка... Во всех этих случаях помогающий человек может быть уверен, что его помощь принесет пользу просящему. Не то совсем с денежной помощью. Просит барыня на рояль или на окончание консерватории ее дочерью. И сейчас возникают трудные вопросы: «а нужны ли еще эти рояли и консерватории?» Просят на окончание курсов или на поездку за границу. И опять сомнения. Или вот еще: просит нищий на хлеб пятачок или человек без должности двугривенный на хлеб и ночевку. И тоже сомнение: не пропьют ли они твой пятачок? Или: почему они нищенствуют? Даже мужику, у которого пала корова, и то без опасения нельзя поверить деньги. Уж слишком велик соблазн, истратить их зря, или на другое, не очень нужное. Деньги ведь то же самое, что вексель: по ним так и хочется сейчас же предъявить к людям взыскание и сейчас же что-нибудь от них получить. В руках человека, обменивающего на деньги свой труд, они не так страшны и опасны. Но в руках человека, добывающего их не своим трудом, деньги — страшное орудие порабощения. Человек, живущий на купоны, или получающий большое жалованье за фиктивный труд, или получающий деньги за аренду земли, или нищий, который выпросил у вас гривенник, — все это — люди которые ничего не произвели нужного, а с помощью векселей-денег более других предъявляют к людям требования... Вот и мне теперь советуют: отобрать всеми правдами и неправдами у рабочих людей имущество и отдать его на интеллигентные затеи.

— Лев Николаевич! — воскликнул семинарист.

— Что же мне делать? Мне так нужно, так нужно...

— Не могу сказать, — отвечал Л.Н., — что нужно вам сделать. Очень трудно советовать, так как у всех свои наклонности. А вот чего вам не нужно делать, это я могу сказать: не делайте ничего такого, что не приносит вам и близким вам людям блага. Идите в какую-нибудь работу; и те, кому вы должны, увидевши ваше желание трудиться, подождут данные вам деньги; вы сами расплатитесь с вашими долгами и сами на себе понесете вину старой жизни.

— Ах, это так долго! — с тоскою сказал семинарист.

— А вы как же хотите? Царство Божие нудится и берется усилием, иначе это будет не серьезное намерение, начать лучшую жизнь. И я вам советую серьезно проверить себя...

Опечаленный неудачей семинарист и его товарищ ушли; не попрощавшись с рабочими, ушли и студенты. Мне и рабочим сразу стало как-то легче. И мы оживленно заговорили со Львом Николаевичем.

— Насколько люди нашего круга, — сказал он,

—  отдалились от правды, что даже тогда, когда они сознают свою неправоту, — и тогда им нет выхода из старой лжи... Как мы запутались! Один говорит: «Да, я согласен, что мы живем дурно и хочу исправиться; но если я брошу службу, от которой нет никому никакой пользы, то мне нечем будет жить». И как выводом из такого, по его мнению, трудного положения, является просьба денег. Другой просит дать ему возможность доучиться играть на рояле, третий — кончить курс. И никто прежде всего не хочет бросить легкую жизнь и, ставши в положение рабочего народа, жить его трудовой жизнью и там, среди народа, или рабочих, одержимых недугами, суевериями, пьянством и невежеством, приносить пользу своими повышенными знаниями. Этого нет... Некоторые и хотят жить лучшей жизнью, но опять же не с тем, чтобы прежде всего самим обслуживать свои потребности, а. минуя этот самый важный этап, хотят идти учить народ, который все-таки, несмотря на все свое невежество, стоит неизмеримо выше нас в нравственном отношении...

—  Ведь стоит только сравнить, — продолжал Л.Н., — проявления душевных порывов у людей вашего круга с такими же проявлениями кающихся интеллигентов, чтобы видеть всю несостоятельность этих последних на пути совершенствования. Представьте себе мужика, который, сознавши греховность своей жизни, начал бы тяготиться ею. Что будет он делать? Если это верующий церковной верой, он станет трудить себя постами и молитвами, будет давать и исполнять обеты, пойдет куда-нибудь вдаль на богомолье, будет строго соблюдать и почитать праздники, подавать милостыню и т.п. Если же он не верующий церковной верой, а сектант-рационалист, он будет отвыкать от пьянства, от табаку, от сквернословия. Переменится к лучшему в своих отношениях к семье и окружающим его людям, будет стараться помогать другим людям, забывать и прощать им обиды. Во всех таких случаях они будут видеть только свое несовершенство и напирать только на самих себя. Им и в голову не придет кого-то учить, кому-то рассказывать ученые сказки и проч. Перед ними будет стоять только их грех, от которого им нужно избавиться... Иное дело непростых людей. Тут, как вы видели, первый шаг к лучшей жизни сопряжен — у одного с полтораста рублями, у другого — с 50-ю, у третьего — с 1000, без которых им, будто, нельзя начать лучшей жизни... И придумываются всевозможные компромиссы, чтобы, оставаясь на шее у трудящегося класса, служить бы этому классу... Разумеется, в такой деятельности могут быть благие усилия, но пользы никому никакой, как ее не может быть, если бы неразумный мужик, не слезая с телеги, вздумал бы подсоблять лошади везти телегу на гору...

Затем Л.Н. начал расспрашивать рабочих, как они живут, что делают, чем наполняют свободное время?

— Водкой, пьянством, — в один голос ответили рабочие.

— Да и откуда взяться иному, хорошему? — сказал один из них. — Трубы, дым, смрад, стук, гам... Тут и свежему человеку в один год душу вымотает. Посудите сами, Лев Николаевич, что из этого смрада и шума может родиться путного! Чужая машина, чужая работа. Разве она может принести какое-нибудь удовлетворение? А в этой работе проходит вся жизнь. Стой у верстака и делай гайки, или винты, или заправляй станки, верти колеса, стругай, долби. И все время только и думай, только и остерегайся: как бы тебя машина не съела, или уродом не сделала... Но вот придет праздник... выскочишь из этого ада, обрадуешься... А идти, как в трактир и некуда больше. Мужик, так тот хоть в лес пойдет: траву посмотреть, грибов поискать, на свою полосу заглянет, которую он любит и которой радуется. А мы куда пойдем? На хозяйские корпуса любоваться? Или на те обозы, которые нашу работу увозят неизвестно куда? Так все это нам и за неделю опротивело. А думать! О чем? Не о чем. Все за нас выдумано и по часам да по стрункам налажено... Ну, подхватишь друга-приятеля, аи мамзель какую, и айда в трактир! А там уж и «сударушку» поют, и трепака откалывают. Веселись, душа! Тут у нас и родство и знакомство заводится. Тут же всенепременно и скандалы, и драки. А загудит поутру гудок, нахмуришься, покряхтишь и пойдешь колеса вертеть, долбить, станки заправлять... И опять так до праздника, до нового кутежа и скандала...

— Это ужасно! — воскликнул Л.Н. — Ведь это то же, что делание пирамид... хуже, там была идея, грубая, низменная, но — идея: обожествление фараонов и увековечение их памяти. А тут то же рабство, но только для того, чтобы один человек губил свою жизнь в пороках и праздности в то время, как тысячи других людей будут губить свои жизни в дыму и смраде. И это называется «разделением труда», «прогрессом»!.. Вы думаете, — обратился Л.Н. к рабочим, — что вы фабрикуете товары, нет, фабрики переделывают хороших людей в плохих... И Бог знает, куда это зайдет, если люди не одумаются и не восстановят нарушенной ими связи с Богом!..

На этом мы и расстались со Львом Николаевичем.

Когда я входил к нему в дом, я был страшно взволнован предстоящей встречей. Я мнил в лице графа увидеть что-то особенное, тем более, что такое большое лицо я готовился видеть в первый раз в моей жизни. Когда же, попрощавшись, я выходил от него, я был так радостно спокоен, точно исполнил какой-то давнишний обет, а, главное, почувствовал во Льве Николаевиче самого близкого мне человека. Неравенство положений исчезло. Я видел перед собой человека искреннего и серьезного, который, несмотря на свою знатность, не стесняется каждому встречному сказать правду о себе самом, не стесняется признаться, что он не знает того, что знает всякий мужик, всякий дикарь, всякое животное и насекомое: «как прокормить самому себя своим трудом»...

Вот эта-то искренность и привязала меня к нему сразу. И когда я еще пойду к нему, то пойду как к близкому и дорогому человеку, которому можно сказать все и не встретить враждебности...

II

Протекло более года после моего первого свидания со Львом Николаевичем Толстым. Я опять был у него. Он не забыл меня и встретил как брата. А я и не мог его забыть, потому что Толстого не забывают. Всего один год! Но как он изменил мои мысли! Не следует, однако, думать, будто он владеет какой-то истиной, которая изменяет всякого, кто побывает у него. Никакой такой истины у него нет. Его влияние на искренних людей состоит в том, что он умеет затронуть в слушателе самого слушателя, найти в тебе что-то такое, что ты и сам не знал, что оно есть в тебе. Ведь всякий смотрит на жизнь в какую-нибудь особенную щель. Вот Толстой непременно выведет тебя из твоей щели и покажет, что ты человек и полный хозяин своего дела.

Мы опять разговорились. Речь зашла о зле и благе жизни.

Я спросил:

— Лев Николаевич, а откуда я могу узнать, что есть зло, а что благо? Ведь дерева райского теперь не сыщешь, чтобы, вкусивши от него, получить дар познания.

—  Да оно, это дерево, — ответил Л.Н., — в каждом человеке растет. И стоит только человеку отделить себя от толпы и перестать рабски подражать окружающей жизни, перестать поклоняться кумирам и чужой мудрости, как сейчас же он и почувствует в себе это самое дерево и волей неволей остановится, чтобы подумать над тем, что он делает; а из этого уж само собой начнет расти и чудесное дерево. Ведь если я, отделившись от толпы, додумаюсь хоть только до того, что грех есть то, от чего бывает худо людям и наоборот, то и тогда уже моя деятельность изменится к лучшему и разойдется с деятельностью толпы. Если же человек додумается, наконец, до евангельского понимания своей сыновности к Богу, тогда древо познания расцветет в нем дивными цветами, которые не могут уже оставаться незаметными и для других людей...

Когда я в первый раз шел к Толстому, должен признаться, я шел к нему, как фарисей, чтобы испытать его. Но я был наивен и задавал ему наивные вопросы. Я спрашивал его:

«Всякая ли власть от Бога? Грех ли есть в пятницу молоко? Скоро ли наступит Царствие Божие, когда и мужикам можно будет есть хлеб досыта? Сколько на свете угодников? Какая вера лучше всех?» и т.п. И хотя Л.Н. за общим разговором посетителей и не мог понять и ответить на все мои вопросы, но, побеседовавши с ним, я и сам начал разбираться во многих вопросах и решился при следующем свидании с Толстым лучше молчать, чем задавать такие вопросы.

Но Л.Н. не забыл о них и, весело улыбаясь, сам заговорил:

—  Ну, что же, вы и теперь все еще не знаете: «какая вера лучше всех и когда люди будут жить так, чтобы мужикам можно было есть досыта хлеб?..»

Мне было неловко, и я стал уверять, что я теперь «все знаю» и не стану больше задавать таких наивных вопросов. Но в душе я был рад, что Л.Н. не забыл моего посещения.

Как и в первый раз, у него были посетители разных званий. Были и мужики-сектанты, подобно мне, ищущие истины. Был оживленный разговор о Боге, о вере, о христианстве.

Фабричные рабочие, видимо, проникнутые отбросами городской культуры и хвостами всяких наук, говорили:

—  Бога придумали попы в угоду богатым людям, чтобы было чем угрожать бедным, на тот случай, если бы они вздумали супротивничать и не повиноваться богатым; и что с тех пор, как придумали слово «Бог», богатые славно живут и величаются над бедными, имея в этом слове опору против зависти бедных...

— Неправда! — горячо возразил мужик-раскольник. — В писании сказано: «Бог сотворил человека по образу своему и подобию»... Мужчину и женщину сотворил... Стало-быть, попы после из людей пошли. И их еще не было, когда был Господь Бог.

— Что вы нам на «писание» указываете, — загорячился рабочий слесарь. — Разве Бог писание писал? Люди писали. Мало ли каких писаний писалось? Попы же из них каноны составили и то, что им выгодно было. А вы про писание... В писаниях же сказано, что Бог на небе живет. А в других писаниях сказано, что и неба-то вовсе нет. Вот и верь писаниям.

— Э, вы вот куда ударились! — в свою очередь загорячился раскольник. — По-вашему — и Бога нет! Ничего священного нет!.. Один карман остался... Так?.. А откуда же, позвольте вас спросить, в людях добро живет, как не от Бога? Нет, без Бога мы пропали бы как черви.

— Да я, старина, — ответил рабочий, — и не спорю о том, есть ли Бог или нет. Откуда это нам знать? А я о том, что Бога-то всяк по-своему понимает. И всяк норовит Его на себя похожим сделать. А от этого и худо нам — бедноте. Кабы наша власть, мы бы Его иначе велели понимать...

Л.Н. разговаривал с сидевшим рядом с ним господином в очках, но прислушивался и к спору раскольника со слесарем и то улыбался, то тревожился за недружелюбные нотки, которые слышались в голосах спорящих. Затем он встал и подошел к спорившим.

—  По-моему, — сказал Л.Н., — вы оба правы. Но беда в том, что вы понимаете Бога всякий по-своему. Я думаю, что молодой человек прав, — указал Л.Н. на рабочего, — в том, что, действительно, нет и не может быть такого Бога, которому нужны были бы приношения от людей. Но прав и он, — указал Л.Н. на спорившего старичка, — в том, что без Бога, понимаемого, как начало, как любовь и добро жизни, людям нельзя было бы жить. И люди, действительно, погибли бы без Бога. Да и как я скажу: «Бога нет», когда я знаю, что у меня есть жизнь, когда я в себе самом чувствую Его, вижу Его в окружающих людях и в моем внутреннем сознании? Откуда эта жизнь? Откуда мое разумение жизни? Откуда жалость и любовь к людям и то добро, которым живы люди? Этого придумать люди не могли. Это не в их власти, несмотря ни на какой ум. Не могли придумать и ваши попы, — засмеялся Л.Н., обращаясь к слесарю, — старичок верно сказал, что попов еще не было и в завете, когда люди уже признавали Бога, как руководящую основу жизни.

—  Вот и я, Л.Н., пришел к вам нарочно с тем, чтобы про это же поговорить, — сказал пожилой мужик с седой бородою, в черной дубленой шубе, похожий на пророка Илию. — Вот и я тоже, как и они, — указал он на рабочих, — веру потерял в такого Бога, у которого за деньги все можно выпросить. Давно я сомневался и мучился, а спросить было не у кого. Раз спросил было и получил ответ: «лукавый тебя мучит и искушает — покайся». А в чем каяться-то?.. Читал книги и тоже ничего не понял. В них хуже, чем в лесу, запутаешься. Ну, и решил, по наслышке, к вам наведаться.

—  Да, очень трудно, — сказал Л.Н., — и не простому человеку разобраться в писаниях. И я себе представляю так: если на одно зерно ржи, бывшее у вас в руке и отложенное вами, высыпать бы меру ржи, то очень трудно, почти невозможно, отыскать нужное вам зерно. То же и с писанием. И в буддизме, и в браманизме, и в магометанстве, и везде — ясная мысль о жизни в Боге завалена кучей догматических толкований. И вам я одно могу посоветовать: не заражайтесь чтением писаний. Читайте как можно меньше, а, главное, не обращайте внимания на такие места, которые ничего не говорят вашему сердцу и не затрагивают нравственных основ жизни. Когда я читал и изучал писания, я подчеркивал особенно яркие и понятные места и по ним составлял себе понятие о целом, остальное же проходил мимо, как не касающееся меня.

— А вот другие, — перебил Л.Н-ча мужик, потерявший веру, — на том только и стоят, чтобы в писаниях все признавать от крышки до крышки. И сейчас меня все писанием донимают, на разные пункты показывают. Ну, конечно, сомнительно станет, потому языки наши тупы по этим делам...

Разговор опять перешел на духовенство. Мужик, похожий на пророка Илию, сказал:

— Все-таки как же это без попов-то? А кто же слову Божию учить будет?

Ему возражают:

— Нужно учиться жить no-Божьи и нудить себя к хорошему. А это всякий и сам может делать. Ведь тут же уже установили, что Божество проявляется в людях независимо от попов. А теперь вы уж и тужить о них начинаете.

— Да так-то так. Но только кто же делом-то станет править? Ну, к примеру, родится человек, али умрет. Как же тогда? Счет кто же вести будет?

—  Не беспокойся, — сказал рабочий-слесарь,

—  сочтут и запишут без попов. Счет-то не для Царства Небесного нужен, — там и без счета примут, — а для того, чтобы дань взимать. А мы с тобой и несчитанные прожили бы. О чем тужить вздумал: «счет»! Все единственно с тебя же возьмут, кто ни запишет.

— Нет, нет! — заволновался раскольник. — Я не согласен. Церковь издавна учительствовала; Она наследовала апостолам, а апостолы — Христу. Так и сказано в писании, что глава церкви...

— Вы опять за писание! — вскинулся слесарь.

— А читали вы писания из свода законов империи? Так там иное написано о главе церкви. Вот и разбери: и то закон, и это закон. И опять: ну, «учительствовала», ну, и хорошо! А к чему привело? Имя Бога удержали, а самого Бога из жизни выключили. — Дескать, не мешай нам и без тебя управимся. И управляются... А люди, как жили плохо, так и сейчас живут плохо, точно волки. Один сыт, а сотни голодных. Один захватил много, а у других нет ничего... Только та и разница, что прежде били палками и плетьми, а теперь нуждою бьют. Прежде ты из-под палки работал, а теперь сам идешь на работу, потому голод-то не тетка.

Разговор перешел на обычаи и обряды.

Рабочие и мужики заговорили о том, как у них проводят праздники. Сколько опивается людей на смерть во время свадеб, крестин и похорон, сколько развивается зла от того, что в пьяном виде люди теряют самообладание.

— Только отпразднуешь один праздник, — говорил мужик в черной шубе, — глядь уже и к другому готовься. А всякий праздник плохо-плохо пятерку станет. А побольше какой — и десятью рублями не управишься.

— А кто же вас заставляет так праздники справлять? — спросил господин в очках. — Разве тут духовенство повинно, что народ к пьянству жаден!

—  Эх, господин! — ответил мужик. — Вы нашей жизни не знаете. Ведь у нас в праздник не принять и не угостить невозможно. У нас вся наша жизнь так поставлена, что поп, то и приход: не принял попа и гостей, сейчас и в волки попал.

Рабочие засмеялись и стали вспоминать из своего прошлого разные случаи. Л.Н. подсел к говорившему мужику и стал с ним беседовать. Раскольник жаловался господину в очках на стеснительное положение старообрядческой церкви и уверял, что если бы им дали одинаковые права с православной церковью, да разрешили храмы, колокола и крестные ходы с иконами, то их древне-православная вера «в короткое время переманила бы в свое лоно всех заблудших никониан». Рабочие улыбались, слушая раскольника. И когда он кончил, начинали ему возражать:

— Внешняя перестановка церкви ничего не прибавит лучшего в жизни людей. Для жизни совсем не важно: петь «аллилуйя» для раза или три; креститься ли двумя или тремя перстами...

Раскольник волновался и страстно доказывал свою правоту, приводя тексты из Кирилловой книги. Но его не слушали.

— Ах, да, — как бы спохватился Л.Н., обращаясь к мужику, потерявшему веру, — вы вот давеча сказали, что другие стоят на том, чтобы верить в писание «от крышки до крышки» и ссылаются на слова Христа о том, что из Его учения не может выпасть ни одна черта. Я вам хотел ответить тогда, но разговор принял другое направление. А этот пункт беседы я считаю очень важным. Учение Христа о том, чтобы люди жили, как братья, не судились, нет обижали друг друга и вообще не делали бы другим того, чего себе не желают, — это учение, действительно, неизменно и из него не может выпасть ни одна черта. Потому что нравственный закон жизни неизменен. Но есть разница в понимании учения Христа. Когда Христос говорит о том, что из Его учения не может выпасть ни одна черточка, то Он имел в виду не буквы, не слова писания, а именно этот неизменный нравственный закон жизни. Когда же другие говорят, то часто имеют в виду не этот закон, а слова писаний. В писаниях же многое появилось и после смерти Христа... А у вас, — обратился ко мне Л.Н., — были, кажется, тоже столкновения на этой почве? Расскажите, пожалуйста!

Я рассказал, что, потерявши прежнюю веру, стал жить по новой вере и совершенно не пользовался и не пользуюсь услугами духовенства.

—  Ну, вот вам человек, который живет же по своему разумению, — сказал Л.Н., обращаясь к мужику, потерявшему веру и отстаивавшему духовенство.

— А как же вы сами, Лев Николаевич, к себе попов принимаете? — укоризненно сказал раскольник. Другим вы вот говорите, что можно жить и без попов. А сами с ними связи не разрываете. Я читал в каком-то церковном журнале — в котором ваш поп пишет, что бывает у вас в доме в положенные праздники и что ваша жена его принимает честь честью: и молебны ему заказывает, и деньги платит...

— Да, — сказал Л.Н., — мне многие ставят это в вину. Я и не оправдываюсь. Но спрошу вас, что мне делать, если в дом придет священник и жена его примет. Ужели мне нужно вступить с ним в борьбу, чтобы выгнать его из дому?

— А разве вы не хозяин своему дому? — спросил раскольник. — Скажите попу настойчиво, чтобы он ушел и незванный не приходил бы к вам. Он и уйдет.

— Но он может сказать, что его пригласила моя жена и — на мое требование уйти — не захочет уйти...

— А разве вы не имеете власти, — перебил раскольник, — над своей женой, чтобы запретить ей принимать попа? В писании прямо сказано: «жена да боится своего мужа»...

— Ну, хорошо. А если жена не послушает меня, что тогда я должен делать по писанию?

—  Нужно укротить нрав жены, нужно, чтобы она не вольничала и из послушания мужа не выходила. Муж глава, он и командовать должен. А то ведь этак жена мало ли что завести может, если ей укороту не дать...

—  Хорошо, хорошо, — сказал, засмеявшись, Л.Н., — но ведь чтобы командира слушали, ему нужна палка. Скажите: неужели же вы и мне посоветуете вооружиться палкой, чтобы заставить повиноваться жену и не пустить в дом священника? Уж я не ссылаюсь на писание, где прямо сказано: «не противься злому злом» и «не гневайся». Я только хочу знать: что вы сказали бы, если бы, придя ко мне, увидали меня с палкой в руках, прогоняющего священника, а жену привязанной за волосы? Я думаю, что вы постарались бы пройти мимо меня и не пришли бы ко мне никогда.

— А если жена не слушает мужа, — наставительно сказал раскольник, — то лучше с нею не жить и уйти от нее.

—  А вы забыли, — опять улыбнулся Л.Н., — что сказано в писании: «не разводись с женою».

—  Хорошо, Лев Николаевич, — сказал рабочий, молчавший все время, — вот вы живете в богатом доме, где нужды нет и где раздор только из-за попа-то разве и выйти может. У нас же нужда постоянная. И сколько всякий день греха с бабами бывает так и не перечислишь! Ты говоришь, что нужны колесы на телегу, а она, что у ребят башмаков нет; ты — надо купить круп, а она — хоть на хлебе одном жить, лишь бы у ребят обновки к празднику были. И так каждую минуту: ты вправо, она — влево. Как тут быть без власти мужа?..

Все засмеялись.

— Да, это очень трудная задача, которую Бог поставил человеку, — сказал Л.Н. — Мужа и жену я часто представляю себе в виде двух лошадей, связанных хвостами. Постоянно тянут в разные стороны, а разойтись не могут. Но вы напрасно думаете, — обратился Л.Н. к рабочему, — что причины для раздора между мужем и женой только от нужды бывают. Это — заблуждение так думать. Если бы было так, то у богатых и раздоров не было бы, а был бы постоянный рай. А как посмотришь, что бывает у богатых, так позавидуешь вашему положению. В вашем быту осталось еще из старого домостроевского уклада. И к этим средствам, как к готовым лекарствам, вы и прибегаете во время семейных раздоров. И хотя эти лекарства не достигают цели, но у вас все-таки как бы есть, за что взяться. Но вы и представить не можете всей трудности семейного положения людей нашего круга! Ваши бабы хоть и вступают с вами в ссоры, брань и даже в драки, но они все же знают, что им не одолеть мужика, что в конце концов все-таки придется покориться; ваши бабы хоть по наслышке, но все же памятуют, как говорит вот этот человек, — указал Л.Н. на раскольника, — что «жена да боится своего мужа». А вы представьте-ка себе капризную, избалованную барыню, не стесняемую ни угрозами, ни побоями, ни писанием. Ведь ей удержу нет никакого, точно конь без узды.

— Лев Николаевич, да с чего у вас может раздор быть, если никакой нужды нет? — спросил рабочий. — Ведь вот жил Адам с Евой в раю без нужды. И у них никогда раздору не было. И в писании нигде не сказано, чтобы они хоть раз повздорили между собою...

— Как вы думаете, верно он на писание сослался? — обратился Л.Н. к раскольнику при общем смехе.

—  Да, — отвечал тот, — про раздор в раю не читал. А вот грех-то все же и там случился. Оттуда и по земле пошел. И, кажись, нужды там не было, а во всем довольствие.

—  Ну, вот слышите, — сказал Л.Н. рабочему, говорившему о нужде. — Вот и не от нужды грех вышел. Да и нельзя уберечься от греха меж людьми, потому что заранее нельзя знать причины, от которой грех произойдет. У вас из-за башмаков, а у нас из-за того, что муж хочет жить летом у себя дома, а жена хочет на Кавказ или за границу; муж говорит, что этому шкафу стоять лучше всего здесь, а жена — что лучше его переставить в другую комнату и т.п. Так что всех причин даже и перечесть нельзя, не только уберечься от них. По-моему, семейный человек, который бы задумал жить свято, устраняя и вашу нужду и наши капризы, был бы похож на пустую мельницу: работы было бы много, а муки не получилось бы, несмотря на все его старание... Восточная мудрость, устраняя причины к греху, додумалась до отрицания самого желания жизни: «не желай, говорит, ни новых башмаков, ни поездки на Кавказ, ни жены, ни детей — ничего, даже иметь хлеб на сегодняшний день. Замри сам в себе». В роде этого и у нас бывало: чтобы устранять причины грехов, пытались спасать свои души по норам, по лесам и пещерам. «Живи один», говорила мудрость этих отшельников. Но и тут цель не достигалась, и грех проникал всюду: не с яблоком, как в раю, не с башмаками и новыми гардинами, как у нас, так с помыслами. Правда, некоторые из них являли образцы примерной жизни, но образцы жизни вне жизни, не в миру, не на людях.

— А как же по-вашему, — спросил мужик в черной шубе, — нужно жить, чтобы наши грехи и раздоры меньше нас мучили? Вы говорите, наказывать нельзя, что средства Домостроя не помогают. Ну, а если злая баба пилит по целым дням, отдыху не дает, тогда что? И поучить ее нельзя?

— Разве я говорю: «нельзя»? — ответил Л.Н. Мы свободны делать все, можем и палку взять, и кнут, и за волосы жен привязывать, раз мы сильнее их. Я только говорю, что эти средства ни к чему не ведут, кроме еще большего греха. Вы вот спрашиваете: «что же по-вашему делать»? А я и сам такой же жалкий и ничего своего не знаю. Я сам учусь из Евангелий и могу только это же советовать и другим. Да, замечательно, как глубоко продумана жизнь по Евангелию! Там никого не посылают прятаться от грехов ни по норам, ни по лесам, не советуют и избегать людей. Там мирятся с тем, что люди слабы и несчастны, что в жизни неизбежны грехи, но причины их указываются не во внешней обстановке, а во внутренней, в собственном отношении человека к другому человеку. «Мирись с соперником, пока ты еще с ним на пути, пока он не завел тебя еще в большую беду», — вот что говорит христианство. И я думаю, что пройдет много-много времени, пока люди придумают что-нибудь более могучее в борьбе с одолевающим их злом...

— Трудно это, Лев Николаевич, — сказал прежний рабочий. — Ведь иной человек так тебе насолит, что с ним и встретиться противно, на веревке тебя к нему не дотянут.

— Да зачем же тянуться? — спросил Л.Н.

— А чтобы с соперником-то помириться.

—  Это в том случае, если вы думаете, что ваш соперник — кто-то другой, а не вы, не ваш собственный гнев? Помириться же со своим злом всегда в нашей власти. Для этого и ходить никуда не нужно. Зло, как произведение в арифметике, может увеличиться только при умножении одного числа на другое... И думаю, что смысл слов: «Любите врагов ваших» тот же: нельзя любить врага, пока держишь на него зло. Но в нашей власти не делать ему зла, в нашей власти переломить свой гнев и при случае оказать ему помощь, добро. Трудно это, говорите вы. Но трудно человеку так поступить, пока он находится во власти своей животной природы. Для духовного же человека тут нет ничего трудного. Помните, Иисус говорит Никодиму, что кроме того, что мы видим в себе животное, со всей его алчностью и злом, мы знаем в себе еще и что-то другое, противоположное первому. Этим-то другим мы и сыновны Богу и должны его всячески возносить над нашими животными побуждениями. Ведь всякий любящий сын почитает своего отца и для него готов всем поступиться. Тем более должен христианин поступиться для своего Отца... Я не могу себе представить, чтобы человек, признающий себя сыном Бога, мог сознательно унизиться до того, чтобы мстить другому человеку, или браниться с женой из-за горсти круп или из-за того, что она пустила в дом священника.

—  Куда уж нам считать себя сынами Бога! — сказал слесарь. — Мы просто свиньи. Пошел, натрескался вина, идешь и орешь, что на язык попадется. А потом свалишься в грязь, аи в канаву, и хрюкаешь. Мы про Бога вспоминаем только когда гром загремит, аи какая беда стрясется. А так, без всего, мы Его и за родню не считаем... Кабы то нас с малолетства учили, о чем вы говорите, тогда мы больше бы и о своей жизни думали...

— А как вы думаете, — обратился ко Льву Николаевичу господин в очках, — очень трудно научить наш народ христианскому жизнепониманию? Ведь для этого надо весь строй сломать и все нутро очистить.

— Почему? Я думаю, наоборот, — ответил Л.Н.

—  Думаю, что гораздо легче научить человека тому, что он может понять, т.е. как жить так, чтоб не причинять другим страданий, чем непонятным для него догматам.

— Лев Николаевич, — сказал один из рабочих,

— а я вот о чем хотел спросить у вас: как понимать Христовы слова: «ищите прежде Царствия Божия и правды его, все же остальное приложится вам». Как это: «остальное само приложится». Бросишь работать на день и ничто не прилагается, кроме убытка.

Все рассмеялись, а Л.Н. сказал:

—  Зачем же бросать работу? Христос не запрещал работы. Наоборот, Христос сказал, что трудящийся достоин пропитания и разрешил работу всегда. Христос говорит, чтобы люди устраивали свою жизнь на началах Божеской правды и чтобы к этому и было у них большее стремление, нежели ко всему остальному. И несомненно, что это самое остальное непременно и приложится всегда к хорошей жизни... Человек, живущий no-Божьи, никогда не останется и без хлеба, потому что он знает, что, как птице свойственно летать и вить гнезда, так и человеку свойственно работать. А работая, он всегда будет иметь необходимое. Мы это видим и на деле. Разве пьяницы, воры и вообще люди, ищущие только «остального» и стремящиеся богатеть на счет других, — разве они больше обеспечены живущих трудовой жизнью?

Правда, богатеют и воры и грабители, но, полагая свою жизнь только в «остальном», без понятия о чести и справедливости, они никогда не находят этого остального, так как никогда не бывают довольны тем, что имеют...

— Да ведь правдой-то нынче не живут, — возразил мужик в черной шубе. — Говорят, не выгодно. Вон сколько стало всяких оборванцев ходить!.. Помогай им всем, корми.

Л.Н. возразил:

— Но никто, подавая милостыню, не завидует же нищему и не хочет быть на его месте. И я думаю, что всякий такой «оборванец», как говорите вы, дошел до нищенства именно потому, что не хотел жить правдой, а хотел подражать богатым и не трудиться...

Пришло время расходиться.

Прощаясь со мною, Л.Н. выразил радость за наше знакомство и опасение, что этому знакомству может наступить скорый конец.

—  Боюсь, — сказал он, — что мое с вами знакомство не пройдет вам даром. Мне так и кажется, что вот-вот я услышу, что с вами случилось что-нибудь, и ваши семейные будут бранить меня...

Я сказал, что волен ходить, куда хочу. Л.Н. пожал мне руку и сказал:

—  Я очень рад за вас. Но меня смущает ваша серая шинель. Знакомство со мною, — сказал ласково Л.Н., — уже привело некоторых в тюрьму. И на меня постоянно сыплются укоры.

Я сказал:

— И мои товарищи, Лев Николаевич, тоже говорят, что сами вы живете на свободе, а другие из-за вас идут в тюрьму и ссылку.

— Но что же мне делать? — воскликнул Л.Н. — Разве я стал бы уклоняться от тюрьмы? Вы видите: жизнь моя уже изжита и подходит к концу. Не все ли мне равно, где умереть?..

Мы расстались как братья. Но у меня было тяжелое предчувствие, что нам не скоро придется снова увидеться.

III

Прошло два года.

Мои предчувствия и пророчества Льва Николаевича оправдались.

Со мною и впрямь стряслась беда.

Что и как произошло, всего не перескажешь, так как причина найдется всегда.

Я хотя и миновал острога, но перенес худшее. Перенес быстрые переводы меня то в бывшее царство Польское, то в бывшее Казанское, то в дальние Тургайские степи, где, по выражению казанского чиновника, «нет политики» и, кроме кочующих киргиз, нет никаких людей.

Меня пересыпали с места на место, как экстренный пакет, встречая и провожая в попутных городах на вокзалах и пристанях, точно какую высокую особу — с жандармами, с казаками и конвойными. Должен сознаться, что я не заслужил и сотой доли оказанной мне чести этими почетными караулами. Представьте, даже в известное место сопровождали двое солдат с ружьями или жандармы с пистолетами, чего, я думаю, не все и высокие особы удостаивались.

Везли меня тысячи две верст по железным дорогам, а затем уже с этапом пешком верст пятьсот за Оренбург, в Тургайские степи. На ночь по городам запирали на гауптвахты, а по казачьим станицам, по Уралу, в этапные дома. Ну, а как пошли степи, так там и запирать стало некуда.

Кругом поле чистое. Так и пришлось казакам не спать из-за меня и караулисть по очереди ночами. Ты спишь, а казак стоит над тобою, на ружье опершись. — «Ложись», скажешь ему, «я не убегу». — «Не полагается», — ответит казак, — «устав не позволяет».

Не чудно ли? Бог дал ночь для отдыха, а люди написали устав, что ночью «не полагается» спать...

Загогочет вдали гусь на озере, или зарычит верблюд по-звериному — казак вздрогнет и зачнет молитву шептать. А спать все же не ложится...

История моя не стоила и выеденного яйца. Но ей придали важное значение и усмотрели в ней влияние на меня Л.Н.Толстого. А потому по всей дороге имя Л.Н. произносилось и поносилось очень часто. В разговорах и допросах предъявлялись ко мне такие требования, словно перед ними, властными и сильными, стоял не простой ничтожный солдат, а сам Толстой, неуязвимый для них.

Допрашивавший меня чин в Москве уверял меня, что Толстой давно с ума сошел и что поэтому ему верить и слушать его нельзя.

— Ваш Толстой, — говорил внушительно чин,

— не понимает того, что люди глупы и по глупости могут и впрямь, как и он, с ума сойти. Ведь как он там ни верти, а на небо-то он их не вознесет. От его же бредней они только работать перестанут, и хлеб дороже сделается. Мы люди земли

— материалисты. Нам его бредни не нужны. Мы поставлены о народе пещись, чтобы народ больше работал и меньше рассуждал. А он его рассуждать учит. Эх, кабы моя власть! — воодушевился чин, — всыпал бы я ему 100 горячих... а тебе 50...

И так все, точно сговорились на один и тот же лад, петь о Толстом от Варшавы и до Тургая. Только та разница и была, что чем дальше от Москвы, тем больше нам со Львом Николаевичем сулили «горячих». В Москве ему проектировали 100, мне

—  50, в Варшаве мне уже 100, а ему 200. В степях ему и за 300 перепадало. И все только жалели об одном, что «нет власти на это».

В Варшаве рыжий начальник топал ногами и удивлялся: «И чего это министры с митрополитами чешутся до сих пор?..»

В Казани было помягче. Там не топали ногами и не грозили всыпать мне и Льву Николаевичу горячих, а лишь учено доказывали мне:

— Толстой, может быть, и прав в проповедуемой им морали, но только не для нашего времени...

А в степи, тыча мне под нос кулак, кричал пьяный капитан:

— И кому твой Толстой святость-то свою проповедует? Вам? А сколько вас? Ну, сколько? — приставал ко мне капитан. — Ну, будет во всей России тысяч десять таких дураков!.. Не больше. А нас!.. Нас — во! Мы, если захотим, на ладони вас в порошок сотрем...

— Толстой ваш истину новую нашел! — говорили мне в Тургайской области. — Да один Победоносцев больше десяти Толстых знает. Поэтому и не страшен нам ваш Толстой. Пусть себе рыкает... угомонится. Бог-то не все терпеть будет: и за ним кондрашку пошлет...

 

— Я так и знал, так и знал, — радостно заговорил Лев Николаевич, встречая меня после того, как я вернулся из Тургайских степей и пришел к нему уже не в Москве, а в Ясной Поляне.

Ясная Поляна, это деревня средней руки, приличная на вид, где я не заметил особенной нищеты и раскрытых дворов, каких вообще много в нашем отечестве. Отстоит Ясная Поляна в 3-х верстах от станции «Козловка-Засека», Моск.-Курск. ж.д. Барская усадьба с огромным и прекрасным садом примыкает к деревне и отделяется от нее только прудом. Посредине сада большой старинный двухэтажный, каменный, барский дом, каких теперь господа на свои средства не строят.

Сбоку большая терраса, где в летнее время Лев Николаевич проводит время с наезжающими к нему посетителями. Жаль, что никто не записывает всех гостей Льва Николаевича! Вот бы получилась интересная «смесь племен, наречий, состояний». У него, как в гостинице: одни уезжают, другие приходят и приезжают. Против дома стоит «дерево бедных», около которого, на скамейке, садятся бедные в ожидании Льва Николаевича.

В нижнем этаже дома, против входных дверей, находится библиотека, состоящая из двух комнат, в которых всегда помещаются знакомые Льва Николаевича, остающиеся у него погостить. Есть тут особый шкаф с доступными для народа книгами, из которого каждый посетитель Ясной Поляны и может брать, что ему нужно.

Здесь-то вот и проживает Л.Н.Толстой, около своего семейства. И сюда-то и направляются взоры всего мира, чающего движения воды, — не огромного, мертвого мира, для которого решительно все равно, как бы ни жить, лишь бы был хороший доход, а того мира людей, которые несут в себе идею Бога и разливают ее кругом себя.

Лев Николаевич — седой, могучий, в своей обычной серой казинетовой блузе, был похож на старого деревенского мужика, живущего на покое, но своим хозяйственным взором зорко следящего за ведением дела в хозяйстве. Если его когда-либо произведут в святые, то его изображения на много веков прикуют к себе взоры людей скорбно-строгим, но и всепрощающим ликом. Таков дед Толстой.

— Я так и знал, что с вами что-нибудь случится, — повторил Л.Н. — Мне говорили, что вас арестовали и увезли из Москвы. Я беспокоился за вашу семью, хотел за вас просить, но не знал, где вы находитесь и в чем ваше дело...

Я рассказал в коротких словах, что дело было пустое, что в руках администрации не было ничего, чтобы меня судить, и что вся тревога произошла потому, что предстояла коронация, а в письмах моих было осуждение расходов на нее.

—  Все-таки это хорошо, что вы суда миновали, — сказал Л.Н. и добавил упавшим голосом: — Вот Дрожжин так и не вынес, — умер недавно... А вас что же, били?

Я сказал, что только грозили бить, но не били.

На этот раз у Льва Николаевича опять были гости и несколько человек приезжих иностранцев, не умеющих говорить по-русски.

Было около 5-ти часов дня, и Л.Н. собирался на прогулку. Вошедший ученого вида господин хотел было идти с Л.Н. на прогулку, но, узнав, что прошел дождь, побоялся сырости, извинился и вернулся в библиотеку.

— А вы сырости не боитесь? — весело сказал Л.Н., обращаясь ко мне. — Если не устали, то пойдемте... А, может, вы голодны? Так идемте, я попрошу дать вам поесть.

Я сказал, что и сырости не боюсь, и с едою могу обождать.

Мы отправились.

Л.Н. повел меня через сад. За садом дорога пошла лесом. После недавнего дождя было так легко и свободно дышать. Дождевые капли еще серебрились на листьях. И все кругом дышало счастьем.

Мы долго шли, молча, по мокрым тропинкам, не нарушая лесной тишины. Л.Н. с такой юношеской легкостью шел впереди, что я с трудом поспевал за ним. Наконец он замедлил шаги и спросил:

— Скажите, вы меня бранили, скитаясь по пересыльным гауптвахтам и этапным домам?

Я признался:

— Да, Лев Николаевич, когда находили минуты слабости. В первое время трудно было переносить унизительное положение, тем более, что не знал, куда меня вели и что со мною будет. Потом освоился и привык, так что всякое утро было даже жаль оставлять ту конуру, в которой стерегли ночью. Дальше же стало как бы даже весело. Выходила какая-то экскурсия по горам и долам на казенный счет и под видом важной политической птицы. Начальство грозило только на словах. И я к этому скоро привык. Да они, Л.Н., меня-то меньше бранили, нежели вас.

—  Да, да, это я понимаю, — живо ответил Л.Н. — Люди особенно дорожат своей работой. Скажите человеку, что он не умен, обвините его в бестактности, в нечестности, — он еще сможет с этим примириться. Но попробуйте осудить его дело, сказать, что работа его нехороша и бесполезна — и человек, кто бы он ни был, становится врагом... Особенно же, если еще он и сам полусознает и чувствует в душе ненужность своих усилий... Вспомните все жестокие насилия, совершаемые в течение многих веков! Ведь из союза жрецов и кесарей мира выросло то уродливое неравенство людей всего мира, какое мы видим теперь и от которого 9/10 всего человечества живут без света разумения, в невежестве и нищете, а 1/10, владеющая ключом к разумению жизни, жиреет в материальном избытке и, развращенная до невозможного, не двигается ни сама, ни других не пускает к свету... Вспомните этих египетских быков и черных кошек, древних оракулов и Юпитеров, киевских Перунов и Волосов, и все эти цепи и путы, которыми князья и жрецы мира сковывали свободную душу человека!.. А посмотрите, — произнес с оживлением Л.Н., указывая на посвежевший от дождя лес, блестевший, — разве не была бы жизнь человека неперестающим блаженством в этом Божьем мире, если бы человек был свободен!

Я сказал:

— Л.Н., но зато из этой 1/10 человечества идут и все науки, которые служат на пользу людям...

— И на вред также, раскрывая внешнюю сторону жизни, но заслоняя духовную, — сказал Л.Н. — Зонтик, часы, калоши... Но ради этого люди должны скучиваться в дымных корпусах фабрик и рудниках, лишаясь естественных условий жизни... Правда, современная культура добыла и дешево доставила большинству: соль, керосин, деготь и проч. Но она же снабжает и табаком, и опиумом, и спиртом, губящими и уродующими жизнь миллионов людей, она же способствовала распространению дурных болезней, домов разврата и проч. и проч. Люди так называемой культуры, ослепленные своими приобретениями, не замечают, что все их завоевания относятся только к 1/100 человечества, а 99/100 не только не приближаются к совершенным формам жизни, а еще отдаляются от них, потому что пестрый внешний прогресс с зонтиками и часами развивает лишь зависть, но ослабляет чистоту и ясность сердца. Современная культура страшно усложнила жизнь человека, загромоздив ее тысячами мелочей, в погоне за которыми человек совсем забыл о себе, как о сыне Бога, стоящем неизмеримо выше всех этих ненужностей, привитых изнанкой науки. Людям стало все равно: чему бы ни поклоняться, лишь бы не отстать от других и во внешней жизни походить на других.

— А у нас-то что теперь делается в народе, — сказал я.

Ни родиться, ни умереть, ни продать, ни купить ничего, ни встретиться с знакомыми нельзя без пьянства, без бесчинства.

—  Да, да, это ужасно! — сказал Л.Н. — Это всегда бывает с народами, когда их религия, являвшая основы нравственности, заменяется внешним богопочитанием. Посмотрите, что осталось теперь в нашем обществе от возвышеннейшего учения Христа? Ничего, кроме имени Христа, улетевшего на небо...

Я рассказал, как меня в Варшаве посылали на испытание к одному старичку академику и как он, разговорившись со мною по-душам, сказал мне: «Вас посадят в тюрьму, сошлют в исправительные роты — и вам везде будет не плохо, потому что вам везде дадут щи и кашу. Для нас же, с малолетства привыкших к известным удобствам и почету, такое положение разве возможно? А дети, а жена и родственники! От одних укоров и попреков их живьем в землю зароешься... Конечно, в молодых годах все возможно. Но в моих об этом не думают».

—  Да, это ужасно, — сказал Л.Н., — в такие годы сознавать ложность своего положения и не иметь сил выбраться из него!.. Меня тоже обвиняют, что я других посылаю работать в крестьянские работы, а сам живу в барском доме и не иду на одобряемую работу. И я чувствую справедливость этого обвинения.

— Я и сам давно хотел спросить вас, Лев Николаевич, об этом же, — сказал я. — Мне всегда казалось, что вам не пристало жить за двенадцатью дверьми, которые отворяются для желающих вас видеть не вами, а лакеями...

— А вы думаете, это мне по душе?! — вздохнул Л.Н. — Но что делать? Я не имел силы прежде порвать эту жизнь. В этом мой первый грех... Потом прошли года. Теперь же, — (Л.Н. замедлил шаги) и вы едва ли упрекнете меня. В 70 лет не начинают новой жизни... А тогда — прежде—я сам думал, чтобы уйти в незнакомую деревню и жить там с каким-нибудь одиноким бобылем. Но время шло. И не заметил я, как подошла старость... Работа ваша, т.е. крестьянская, меня не страшила. Я ужасно любил ее. И крестьянские работы остались для меня самыми радостными воспоминаниями в моей жизни.

Набежали тучки, и загремел гром. Мы повернули обратно, находясь верстах в трех от усадьбы.

Я заговорил о семейном зле и раздорах, от которых так трудно уберечься,

—  Да, да, — подумавши, сказал Л.Н. — Самое тяжкое испытание, которое Бог посылает человеку, это — семья. Не даром кто-то сказал, что счастлив только тот, кто счастлив у себя дома. Главное, что ты прикован к семье навсегда и ежеминутно подвергаешься перекрестным мнениям, делам и разговорам, какие тебе не нравятся, или каких ты не можешь терпеть, не возбуждая в себе гнева. Здесь только и помогает совет Иисуса: «мирись с соперником», т.е. со своим гневом. И в этом главное: чтобы не гневаться и не раздражаться, какие бы ни были приступы досады. Женщины, как дети, не любят, когда муж изливает на них свой гнев в обидных словах и не уступает им всегда — и в нужном деле и в капризах... Я всегда старался не раздражаться и уступать в ссоре, чем и достигал умиротворения, а потом, уже в спокойном состоянии, дело улаживалось само собою. В семейной жизни, как вообще в отношениях с людьми, всегда лучше уступить, лишь бы не вызвать гнева, потому что всякий, не потушенный в начале гнев, подобен кому снега, который, чем больше катится, тем больше нарастает. Почти всегда приходится жалеть, что ссора не была прекращена в начале...

Немного погодя речь зашла о загробной жизни, и я рассказал, как однажды обратился к одному умирающему с вопросом: чувствует ли он что-нибудь новое и особенное? И как умирающий сердито вскинул на меня глаза, должно быть, за то, что я беспокоил его в такую минуту, но все же ответил мне полушопотом, что ему страшно больно и кроме этой боли он ничего не чувствует.

— Но это ужасно обидно, — сказал я. — Обидно сознание, что мучился-мучился здесь и... пропадешь бесследно. Уж лучше пускай меня мучат там, — но лишь бы я сознавал, что не исчезну бесследно.

—  Вот, вот! — сказал Л.Н. — Это я и в себе знаю. Это же мне и другие говорили. И в этом есть смутное указание на наше бессмертие... Но больше этого и не пытайтесь ничего узнавать. Тут никакие усилия не приведут вас ни к чему. Как сквозь стену глаза не видят, так и разум наш не может заглянуть за пределы нашей жизни. Да думаю, что и хорошо это устроено, что мы знаем только эту нашу жизнь. Иначе что же было бы? — улыбнулся Л.Н. — Грешные с отчаяния лишили бы себя жизни, а святые, достигши праведности Илии, улетели бы на небо... Много есть всяких предположений на этот счет, — серьезно сказал Л.Н., — но достоверно ничего нет и быть не может. Будем же с вами улучшать свою эту жизнь, во благо себе и людям. Этого с нас и будет достаточно...

Я еще спросил:

— Л.Н., я читал в церковных журналах многое против вас. Мне хотелось бы узнать, что вы им отвечаете. Я нигде не видел ваших ответов.

—  Если бы я и хотел, — сказал Л.Н., — и не был стеснен никакими условиями, то все-таки не мог бы физически отвечать всем на их критики и обличения. Да это и не к чему. Кто действительно заинтересован в вопросах жизни, поднимаемых мною, те пишут мне письма. И я, по возможности, отвечаю им.

Надвинулась огромная туча, и стал накрапывать дождь.

Мы поспешили войти в дом.

 

За чаем в общей столовой находилось несколько человек приезжих гостей, в том числе двое англичан, которых я видел хоть и в первый раз, но сразу определил их нацию по наружности и приемам. Они пустились предлагать Л-у Н-у свои стулья. Он не согласился воспользоваться их любезностью. Тогда они передвинули свои стулья и сели поближе к нему.

Разговор, однако, не клеился, так как не все знали по-русски и не все по-английски. Л.Н. переводил то на русский язык, то на английский. Но от этого беседа теряла живой интерес.

Был в числе гостей и американец, отличавшийся, между прочим, золотыми запонками и кольцами на пальцах. Он говорил немного по-русски, но плохо. Я его не понимал, хотя он и жестикулировал всячески. Но выходило только забавно.

Л.Н. попросил меня рассказать иностранцам из моих недавних приключений. Когда я рассказал кое-что, американец, который понимал по-русски, слушая меня, все время смеялся веселым смехом. Англичане же, которым Л.Н. переводил мои слова, выражали изумление и качали головами.

Один молодой человек заявил, что мои приключения только капля в русском море, и рассказал несколько случаев из жизни сектантов.

Американец почему-то все продолжал смеяться, а англичане попросили у меня позволения записать кое-что из нашего разговора, затем стали через Льва Николаевича спрашивать меня: как я живу и как живут вообще русские мужики. И очень дивились, что я жалуюсь на малоземелье, как на главную причину нашей мужицкой бедности, показывая на пальцах сравнительное количество земли, которым у них владеет средний крестьянин.

— Но у вас, — сказал им Л.Н., — учат делать все хорошо и вовремя, учат землю больше унавоживать, чаще перепахивать и рыхлить, а у нас сеют и по неудобренному, а потом просят, чтобы Бог исправил их дурную работу и на необработанной земле дал хороший урожай...

Американец смеялся и показывал тоже на пальцах количество пудов хлеба, собираемого у них и у нас с одной и той же площади земли и при одинаковых климатических условиях.

Было время уходить. Я стал прощаться. Л.Н. пошел проводить меня. Англичане устремились за нами. Видимо, они все никак не могли насмотреться на русского мужика, попавшего в барские хоромы. И, прощаясь со мною, они крепко и долго жали мне руку и что-то говорили по-своему. Л.Н. перевел, что они меня любят и будут помнить...

Мих. Новиков Боровково, Тульской губ.

ПРИМЕЧАНИЯ

ТРИ НЕПРАВДЫ

Статья «Три неправды» писалась Толстым в октябре — ноябре 1905 г.

В этой статье Толстой замыслил дать популярное изложение учения Генри Джорджа о едином налоге. 11 ноября 1905 г. он писал И.И.Горбунову: «Очень хочется написать популярное изложение "Единого налога"». Ему же, в том же месяце, Толстой сообщает: «Мой замысел написать о Генри Джордже разросся в статью о трех неправдах: земли, подати, солдатства».

Говоря о том, что от всех трех бедствий люди спасутся только отказавшись повиноваться какому бы то ни было правительству, Толстой советует прежде всего отказаться от преклонения перед Россией как перед государством.

Юбилейное издание напечатало обе имеющиеся редакции статьи.

«Толстовский листок» печатает вторую редакцию статьи по тексту Юбилейного издания, т. 36.

ТАК ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?

Обычно начало работы Толстого над «Так что же нам делать?» приурочивается к 1884 году. Основанием для такого приурочения послужило, видимо, то, что во всех собраниях его сочинений, выходивших при его жизни в России, статья датировалась 1884—1885 годами. На самом же деле, статья была начата двумя годами ранее, в начале 1882 г., вскоре же после окончания работы Толстого по переписи и напечатания статьи «О переписи в Москве».

Первый черновой набросок статьи, носящий еще заглавие «О помощи при переписи» (в дальнейшей же копии исправленное на «Так что ж нам делать?»), после вступления заключает в себе сравнение жизни городской и деревенской, точнее — сравнение бедности в городе и в деревне. Как известно, Толстой осенью 1881 года переселился в Москву. До начала 1882 г., считая с осени 1862 г., когда Толстой, после женитьбы, прочно осел в Ясной Поляне, прошло полных 19 лет.

Первоначальное заглавие статьи «О помощи при переписи» и самое начало первого наброска «Из предложения моего по случаю переписи ничего не вышло» были бы неподходящими, если бы статью от переписи и первого печатного отклика Толстого на перепись отделял слишком большой промежуток времени — в год, два: тогда бы могла уже забыться и самая перепись и печатное обращение Толстого к москвичам по ее поводу, и читателю неясно было бы, о каком «предложении» идет тут речь.

В Государственном Толстовском музее в Москве (Архив Черткова, папка 103) сохранился план статьи «Московские прогулки», написанный рукой Толстого на полулисте почтовой бумаги малого формата. В этом плане, состоящем из пятнадцати разделов, намечен ряд сцен из жизни и быта московского бедного люда. Большая часть из намеченного («Прием рекрут», «Солдатка», «Спор у Охотного ряда», «На Каменном мосту» и проч.) не была выполнена; часть же («Ляпинс-кий дом», «Толпа взятых за прошение милостыни», «Извозчик») нашла себе место в «Так что же нам делать?». Туда же, по первоначальному замыслу, должна была попасть и последняя из намеченных в плане сцен — встреча и беседа с гренадером у Боровицких ворот, перенесенная затем в статью «В чем моя вера?».

Писание статьи шло с остановками, перерывами, иногда довольно длительными. Сама тема очень увлекала Толстого; он придавал ей большое значение, но далеко не все в ней ясно было ему самому, и очень сложный процесс работы над статьей был отражением внутреннего процесса уяснения себе истины, как понимал ее Толстой. Огромное количество рукописей, относящихся к этому произведению, записи о нем в дневниках, упоминания в письмах, наглядно уясняют ход работы над статьей. Первоначально задуманный и набросанный очерк сравнительно небольшого объема, по мере того, как работа подвигалась вперед и будила все новые и новые мысли, постепенно разросся в целую книгу.

Вскоре, однако, Толстой к начатой работе охладевает и, видимо, надолго откладывает ее в сторону, тем более, что время у него, вплоть до начала 1884 г., занято было писанием и печатанием статьи «В чем моя вера?».

Зиму 1883—1884 гг. Толстой опять проводил в Москве. Впечатления городской жизни снова действуют на него подавляюще и возвращают его мысли к временно оставленной работе над «Так что же нам делать?».

Возобновление работы над статьей относится к апрелю 1884 г. Толстой решает ее напечатать с тем, чтобы гонорар употребить на дело помощи политическим заключенным. 18 апреля он записывает в Дневнике: «Перечитывал рукописи, потом свою рукопись о переписи. Хочу ее напечатать, в пользу несчастных. Я сомневался, нужно ли помогать политическим заключенным. Мне не хотелось, но теперь я понял, что я не имею права отказывать. Рука протянута ко мне. "И в темнице посети..."» Таким образом, очевидно, что в апреле 1884 года статья была передана для напечатания в «Русскую мысль», в незаконченном виде. Оригиналом для набора послужили первые 32 страницы.

Работа над ней, однако, шла у Толстого, хотя и с перебоями, и с сомнениями. В Дневнике, в связи с ней, находим следующие записи: 31 мая. «Кажется, просмотрел написанное. Дальше не могу идти. А доволен. И очень сильно и «к делу» дальнейшее». 4 июня. «Переписанный отрывок прочел и чуть подправил».   10 июня.

 «Обдумывал свою статью. Кажется, ложно начато. Надо бросить».

Дальше опять длительный перерыв.

Наконец, последняя запись о работе над «Так что же нам делать?», довольно многозначительная, относится к 21 августа: «Перечел статью, и вдруг — вся выяснилась. Я лгал, выставляя себя. Только перестать лгать, — все выйдет».

Дневник обрывается 13 сентября 1884 года, и дальнейший материал для истории писания и печатания статьи дают, главным образом, письма Толстого и к Толстому, — преимущественно, переписка Толстого с В.Г.Чертковым.

В письме к Черткову Толстой пишет: «Я, встающий в 10 часов, пьющий кофе и чай, спящий на чистых простынях, слабый, бессильный, испорченный всеми похотливыми привычками, не могущий жить иначе, как паразит на чужой шее, я вдруг хочу помогать — кому же? Мужику, который заснет в грязи на улице, под шапкой, не будет спать 5 ночей и сработает в день то, чего я не сделаю в 10, который при этом добр, кроток и весел. Как мне помогать ему? Ведь это смешно. Можно делать себе эту иллюзию, отдавая ему исполнительные листы на других; но это не помощь, а развращение его. Вот об этом я хотел бы тоже написать в статье, которую я начал и, вероятно, не кончу».

В декабре 1884 г. Толстой очень интенсивно работал над статьей. Эта интенсивная работа продолжалась и в Москве, куда Толстой переехал после 15 декабря. В письме к Черткову от 2—3 января 1885 г. он писал: «Я очень радостно занят своим писанием. Мне так ясно стало то, что прежде было неясно. Коли бы другим стало только вполовину так же. Надеюсь, что выйдет в Январе».

О том, что именно к этому только времени Толстой уяснил себе окончательно вопросы, которые он разрешал в своей статье, явствует и из следующих слов заключительного абзаца главы XII «Так что же нам делать?»:

«Мне казалось, что я все знаю, все понимаю, относительно тех вопросов, которые вызывали во мне впечатления от Ляпинского дома и переписи; но когда я попробовал сознать и изложить их, оказалось, что нож не режет, что нужно точить его. И только теперь, через три года, я почувствовал, что нож мой отточен настолько, что я могу разрезать то, что хочу. Узнал я нового очень мало. Все мысли мои те же, но они были тупее, все разле-. тались и не сходились к одному; не было в них жала; все не свелось к одному, к самому простому и ясному решению, как оно свелось теперь».

Этой цитатой определяется и время окончательной отделки начальных глав статьи, в том числе, и главы XII.

Толстой, видимо, торопился закончить и отделать для печати часть статьи, которая должна была появиться в январской книжке «Русской мысли» за 1885 г. Редактор этого журнала С.А.Юрьев, к которому Толстой относился с симпатией и с которым состоял в давней переписке, неоднократно просил его дать в журнал какое-нибудь свое произведение. В 1882 г. Толстой попытался напечатать в «Русской мысли» свою «Исповедь», но она была изъята цензурой из майской книжки. Там же Толстой собирался печатать статью «В чем моя вера?», также запрещенную цензурой. На этот раз Толстой предоставил Юрьеву «Так что же нам делать?». Для «Русской мысли» было набрано и сверстано двадцать глав.

В январе месяце 1885 г. Толстой дописывал окончание главы, которая в корректуре «Русской мысли» обозначена цифрой XX, а в окончательном тексте — цифрой XXIV.

По поводу этой главы С.А.Толстая, ца одном из писем к ней Толстого, сделала такое примечание: «Неприятности возникли между мной и Львом Николаевичем вследствие того, что в статье своей "Так что же нам делать?" были вначале нападки на семью и старших детей. Я огорчилась, вступилась за детей и требовала изъятия из статьи этих нападок».

Итак, несомненно, что весь декабрь 1884 г. и, вероятно, начало января 1885 г. ушли у Толстого на работу над этой частью статьи, предназначавшейся для январского номера «Русской мысли».

Но если бы статья Толстого и была пропущена цензурой, редакция не смогла бы, очевидно, выпустить январскую книжку раньше февраля, и она, видимо, на это шла, надеясь компенсировать запоздание номера помещением в нем столь значительного, по характеру и объему, произведения Толстого. Вероятно, февральская книжка журнала вышла непосредственно вслед за январской. 24 февраля 1885 г. Чертков пишет Толстому из Петербурга: «Сейчас получил последний № «Русской мысли» с лаконическою, но слишком содержательною заметкою об участи вашей статьи». Заметка эта, сообщавшая о запрещении статьи, была приложена к февральской книжке, которая, следовательно, вышла около 20 февраля.

На особой полоске бумаги, вклеенной в январский номер «Русской мысли» в самом его начале, перед текстом, напечатано было следующее заявление от редакции: «Помещение нового произведения графа Льва Николаевича Толстого "Так что же нам делать?" откладывается до февральской книги». А при февральской книге, на такой же полосе было объявлено: «Произведение графа Льва Николаевича Толстого "Так что же нам делать?" не может быть помещено».

Редакция, видимо, некоторое время не теряла надежды столковаться с цензурой, которая сама колебалась — разрешить или запретить печатание статьи. Последнее явствует из письма Толстого к своему другу князю Л.Д.Урусову около 19 января 1885 г., в котором он пишет: «Статья моя запрещена. Из Петербурга было распоряжение, чтобы ее не печатали в 1-м № "Русской мысли". Редакция надеется напечатать во 2-м, но едва ли. Она все-таки печатается и выйдет, вероятно, в таком же виде, как "Вера", т.е. растянется до 10 листов, представится отдельной книгой в цензуру и так же разойдется. Меня радует то, что она читается по корректурам и уже переписывается...»

После неудачи с напечатанием статьи в «Русской мысли», Толстой решил поместить отрывки из нее в «Русском богатстве», издававшемся и редактировавшемся тогда Л.Е.Оболенским, неоднократно обращавшимся к Толстому с просьбой дать в «Русское богатство» какое-нибудь свое произведение или отрывок из него и тем поднять репутацию журнала и, вместе, его материальные ресурсы, далеко не блестящие. Толстой сочувственно относился как к направлению журнала, так и к его редактору, и потому решил пойти навстречу просьбе Оболенского. 24 февраля 1885 г. он писал В.Г.Черткову: «Оболенский — человек, выплывающий из бездны и хватающийся уже за берег. Что он будет делать на берегу? — Это не мешает тому, чтобы я признавал вполне, что его журнал — самый близкий мне по направлению и потому непременно помешу У него что-нибудь. Я даже думаю прислать ему отрывки из "Что нам делать". Я сделаю это, когда вновь займусь этой статьей. Теперь же я на время удалился от нее. Я был нездоров с неделю и был поглощен Georg'eM, и последней, и первой его книгой — "Progress and Poverty", которая произвела на меня очень сильное и радостное впечатление». Об Оболенском и «Русском богатстве» речь снова идет в письме Толстого к князю Л.Д.Урусову около 26 февраля того же года: «Был здесь Чертков и приводил с собой Оболенского, издателя журнала "Русское богатство". Это журнал, имеющий мало успеха, но с самым нам близким направлением. Он проповедует любовь людей на основании эволюции и прогресса, т.е. научным жаргоном, но, в сущности, это журнал с христианским направлением. От этого-то Чертков так и ухватился за него. Если есть в Туле, посмотрите».

В том же письме Толстой сообщает, что все это время он ничего не делал, кроме перевода «Учения двенадцати апостолов» и писания предисловия к нему, а, главное, занят был усиленным чтением сочинения Генри Джорджа.

Таким образом, дальнейшая работа над «Так что же нам делать?» была замедлена, главным образом, потому, что Толстой занят был переводом и чтением Генри Джорджа, который пригодился ему при дальнейшем писании статьи. Тем не менее, для «Русского богатства» была продолжена и закончена глава XX текста «Русской мысли» (глава XXIV окончательного печатного текста), озаглавленная первоначально «Жизнь в христианском городе».

В начале марта первый отрывок статьи «Жизнь в христианском городе» уже получен был в Петербурге. 9 марта 1886 г., сообщая Толстому, что присланный отрывок будет поделен между двумя номерами, Чертков пишет ему:

«Мы с Оболенским внимательно перечитали статью, и он почти ничего не нашел, что бы показалось ему не цензурным. Только название — Жизнь в христианском городе — ему показалось очень рискованным, в цензурном отношении, и потому мы решились пропустить слово «христианском». В ответ на это, Толстой пишет Черткову 17—18 марта: «Жалею слово христианском. Без него нет смысла в заглавии. Жалею и раздробления, но вообще рад, что все сделано так, как сделано»».

Первая часть отрывка была напечатана в мартовской книжке журнала, и Толстой, видимо, воспользовавшись тем, что окончание очерка откладывается до следующей книжки, вновь его исправил. 5 апреля он пишет Урусову:

«В "Русском богатстве" напечатан отрывок статьи "Что ж нам делать?" с цензурными урезками. Нынче послал поправленное окончание отрывка в следующий номер».

О цензурных мытарствах со статьей В.Г.Чертков писал Толстому 23 марта следующее: «Ваша статья для "Русского богатства" выдержала самые разнообразные манипуляции. Цензор "Русского богатства", получив ее, очень взволновался и представил в цензурный комитет. Там вас боятся, как огня, и статью страшно урезали...» Статья была разрешена в том виде, в каком она и напечатана в «Русском богатстве». Оболенский вынес впечатление, что высшая цензура очнулась, сознает свою ошибку, так как, несмотря на все запрещения, содержание ваших статей скоро становится всем известным, и что она хочет поправить свою ошибку, пропуская возможно больше (с ее точки зрения).

Еще до получения этого письма Толстой знал об участи своего отрывка и 25—26 марта писал Черткову: «Бирюков рассказывал моим о участи отрывка из "Русского богатства". Мне неприятно печатать кастрированное, но если нужно, то мне очень радостно отдать его именно в этом уродливом виде».

В первые месяцы 1885 г. Толстой вернулся к главе XVII своего сочинения, трактовавшей о деньгах. Эта тема его очень занимала, и он долго и упорно работал над ней, о чем свидетельствует большое количество рукописей, связанных с этой частью статьи. Одна глава, первоначально отведенная выяснению роли денег в человеческом обществе, разрослась, впоследствии, в целых пять (XVII—XXI), причем Толстой, видимо, к этой работе возвращался несколько раз уже после того, как отдел статьи, трактующий о деньгах, казалось ему, был закончен. Таким образом, хронологически, дело обстояло так, что после написания и отделки некоторого количества рукописей на тему о деньгах, Толстой переходил к следующим главам, а затем вновь возвращался к исчерпанной уже как будто теме и развивал ее дальше.

В начале апреля 1885 г. Толстой писал Черткову: «Я занят все статьей "Что делать", и все об деньгах. Очень странно бы было, по той внутренней потребности, которая во мне есть, выяснить это дело, чтобы это не было заблуждение с моей стороны». В мае месяце Толстому казалось, что он уже покончил с главами о деньгах. 15 мая он писал Черткову: «Еще я рад, что кончил нынче рассуждение политико-экономическое, освободился для продолжения и окончания статьи».

17 мая Толстой сообщает, что он решил, в числе других своих теоретических статей, теперь же печатать «Так что же нам делать?», для чего обратился к священнику A.M.Иванцову-Платонову, либеральному духовному цензору и доброжелателю Толстого, с просьбой просмотреть его статьи и приспособить их к цензурным требованиям: «Перед отъездом из Москвы, — пишет Толстой, — я был у Иванцова-Платонова... Он был у нас и выразил желание процензировать для печатанья в полных сочинениях: Исповедь, В нем моя вера и Что нам делать. Он, хотя и православный, находит полезным это печатанье. Третьего дня я снес ему эти статьи, и он сказал мне, что хорошо бы было напечатать еще выдержки из исследования, подробного, Евангелия, которое он давно читал».

Иванцов-Платонов, взявшись помочь Толстому напечатать перечисленные его произведения, решил, для обезвреживания их в глазах цензуры, помимо некоторых изъятий в тексте, снабдить эти произведения своими примечаниями, которые составили целую тетрадь, озаглавленную «Примечания читавшего» (рукопись хранится в АТБ). Работа эта сделана была Иванцовым-Платоновым, судя по его письмам к Толстому и С.А.Толстой, хранящимся в АТБ, не ранее сентября—октября месяца. Толстой охотно принял те исключения из своих статей и те примечания, которые сделаны были Иванцовым-Платоновым. По поводу тех и других, он писал ему, между июнем и октябрем 1885 г. (точная дата письма неизвестна):

«Александр Михайлович!

Сейчас получил статью и ваши примечания. Я еще больше полюбил вас, прочтя ваши примечания. Я увидал из них, как христианское чувство любви к истине и к единению людей проникает вас, и как вы постоянно умеете, не поступаясь своим миросозерцанием, удерживать это единение с людьми. На все исключения, сделанные вами, я, разумеется, согласен. В первую минуту мне как будто жалко было некоторые места, но потом, вспомнив, что обнародование этого писания может быть полезно хоть одному, двум людям (что подтверждает ваше сочувствие), я устыдился этого чувства. Разумеется, надо будет написать несколько слов предисловия, указав на значение ваших примечаний. Лучше бы было, если бы можно было назвать вас — прямо сказать, что я воспользовался вашей обязательностью (я бы написал — вашим согласием в основных положениях, если бы вы позволили) и предоставил вам те исключения и те примечания, которые вы найдете нужным сделать для большинства читателей, в руки которых попадет эта книга. Я бы сказал тогда, что я сделал это совсем не в видах, так сказать, политических, т.е. как уловку, чтобы прошла моя книга, но сделал это потому, что, хотя и не разделяя всего вашего религиозного мировоззрения, я счастлив тем, что в том, что я считаю основой христианства, я нахожусь в полном согласии с вами и потому мог искренно просить вас вычеркнуть или оговорить примечаниями то, что составляет особенность моего субъективного миросозерцания. Не знаю, что выйдет из этого, но я, во всяком случае, очень благодарен вам.

Искренно любящий и уважающий вас Лев Толстой».

Но еще до того, как пойти на известный компромисс, добровольно подчинив себя благожелательной цензуре Иванцова-Платонова, Толстой, видимо, по совету Черткова, бывшего тогда в Англии, решил печатать готовую уже часть статьи за границей, не прекращая, однако, дальнейшей работы над ней.

В ответ на письмо Черткова от 22 мая 1885 г., в котором он, между прочим, рекомендует вместо «Так что же нам делать?» поставить другое заглавие — «Что мне делать?», — Толстой пишет в письме от 1—2 июня того же года: «То, что вы мне пишете про мои писанья, не только не неприятно мне, но полезно и убедительно. Я чувствую, что убеждаюсь вашими доводами. Но — есть но — и меня все-таки тянет к умствованию — и не из тщеславия — я верно знаю, а как будто для того, чтобы разделаться с той ложью, в которой я жил с моими товарищами лжи. Вас поведут казнить за истину из гостиницы, в которой вы стояли, вы лучше сделаете, если, несмотря на важность того, что вам предстоит, вы не забудете отказать обед, на который вы приглашали, и заплатить хозяйке и прачке, расчесться со всеми, чтоб никого не обидеть. — Так и мне чувствуется, что нужно расчесться с моим миром — художественным, ученым, — объяснить, что и почему я не делаю того, чего они ждут. Вы подумаете, это отговорка. Может быть, но последняя. Еще до получения вашего письма я говорил Грибовскому... что эта моя статья есть последняя (так я хочу и надеюсь), обращенная к моему кружку заблудших... Ваше замечание, что лучше назвать "Что мне делать?" — справедливо, и я им воспользуюсь. А то задор и гордость. Ну да это кончать надо. — Только плохо пишется в деревне: меня так и тянет косить, рубить, что я и делаю».

В ответ на письмо Черткова Толстой пишет 17— 18 июня: «Думал сейчас, какое бы придумать заглавие "Что же нам делать" и не придумал. "Могу ли я помогать ближнему?", "Какова моя жизнь?", "Великое дело добро"? Не придумаете ли вы?» 25 июня Чертков отвечает Толстому: «Относительно заглавия... статьи "Так что же нам делать" мне кажется, что нельзя лучше придумать, чем одно из приведенных вами: "Какова моя жизнь". Это просто и вполне соответствует духу статьи... Пожалуйста, в следующем вашем письме (уже в Петербурге) сообщите мне ваше окончательное решение относительно заглавия, и могу ли я послать вышеприведенное заглавие женевским издателям. Статья уже послана к ним». В письме от 4 июля Толстой окончательно соглашается на заглавие «Какова моя жизнь?»: «Заглавие статьи, если вы одобряете, так и пошлите». В ответ на это письмо Чертков 15 июля пишет: «"Что же нам делать?" доставлено, мне сообщают, в Женеву и печатается. По получении вашего письма я сообщил о перемене заглавия на "Какова моя жизнь?". Очень просят продолжения. Не пришлете ли вы мне ту часть, которую еще окончили? Я бы переписал, если нужно».

Печатание книги «Какова моя жизнь?» заняло довольно много времени, и она вышла в издании М. Элпидина в Женеве, без обозначения года, лишь в 1886 г. Текст книги печатался под тем же заглавием и без всяких изменений и в женевском журнале «Общее дело» за 1886 г., издававшемся тем же Элпидиным (февраль—июнь, №№ 82-86).

В книге множество опечаток и механических пропусков отдельных фраз и слов, не устраненных ни во втором ее издании (1889), ни в третьем (1902), являющимися механическими перепечатками первого.

В то время как шло печатание книги «Какова моя жизнь?», Толстой продолжал работать над продолжением статьи, вновь вернувшись к главам о деньгах, главам, которые, как ему раньше представлялось, были уже закончены. Толстой пишет Черткову 13—14 июля: «Вы мною будете совсем недовольны. По утрам пишу все статью "Что нам делать", о деньгах, податях и значении правительства и государства и по вечерам кошу так, что руки болят; но мне кажется, что я ничего дурного этим не делаю. В писании моем много мне открывается нового и важного для меня самого. И я не могу быть спокоен, не разъяснив этого, тем более, что все это только служит разъяснением учения Христа». О том же говорит

Толстой и в письме к Черткову от 23—24 июля: «и все писал, поправлял о деньгах. Вы увидите, что это интереснее, чем вам кажется. Хотя согласен, что есть темы для меня более полезные. Впрочем, что полезно, то Бог знает, только бы во всех делах идти по пути единому».

В конце сентября и в октябре Толстой опять очень интенсивно трудится над статьей, торопясь, видимо, закончить ее.

О напряженной работе над статьей Толстой сообщает в это время в письмах.

В письмах к Черткову Толстой пишет:

«Живу 4-й, кажется, день (не вижу, как дни идут) один в деревне — один с Александром Петровичем*. Работается так много, как давно не было. Только горе, пишу все рассуждения в статью "Что надо делать"».

«Не могу оторваться, не уяснив прежде всего себе (и другим, быть может) такую странную, непривычную мысль, что считающееся таким благородным занятие нашими науками и искусствами — дурное, безнравственное занятие. И мне кажется, что я достигаю этого, и что это очень важно. Нынче с Александром Петровичем поговорили. Он говорит, что не скоро люди будут жить хорошо, а мне всегда кажется, что скоро. Стоит только разрушить соблазн — ложное, обманчивое рассуждение, на которое они опираются. Люди — разумные существа и не могут жить с сознанием, что они живут против разума. И вот, когда они делают это, им на помощь приходит ум, строящий соблазны. Стоит разрушить соблазн, и они покорятся. Они построят новые, но обязанность каждого, если он ясно видит обман соблазна, — указать его людям. Я это-то и пытаюсь делать».

Работа над отделкой, исправлениями и дополнениями статьи продолжалась. Особенно много работал Толстой над текстом главы XXXVIII, написав ее заново. И, в дополнение к прежде написанному, был написан текст главы XXXIX и XL. 17—18 ноября Толстой пишет Черткову: «Вы спрашиваете, что я работаю. Я кончаю (кончил, могу сказать) статью "Что же нам делать?"».

Но статья не была закончена и в декабре.

В двадцатых числах ноября С.А.Толстая, печатавшая тогда пятое издание сочинений Толстого, поехала в Петербург, для того, чтобы лично хлопотать перед цензурой о напечатании двенадцатого тома, в который должны были войти, среди прочего неизданного материала, «Исповедь», «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?». Начальник главного управления по делам печати Е.М.Феоктистов, ввиду того, что том этот с А.П.Ивановым, переписчиком рукописей Толстого.

заключал в себе сочинения религиозно-нравственного характера, передал их в синодскую цензуру, о чем и известил Софью Андреевну письмом от 25 ноября. Но синодские власти задерживали свое решение, и Софья Андреевна обратилась уже из Москвы, в декабре, письменно, к К.П.Победоносцеву с просьбой дать ей решительный ответ — положительный или отрицательный — о судьбе двенадцатого тома. 16 декабря Победоносцев послал Софье Андреевне ответное письмо, в котором писал: «Я немедленно вытребовал из канцелярии Синода корректурные листы и прочел их. Они будут рассматриваться в Синоде, но я скажу вам прямо, во избежание недоразумений, что нет никакой надежды, чтобы они были пропущены к печатанию. Все, что пропускается, считается одобренным, а эти листы никак не могут быть одобрены... Примечания Иванцова-Плато-нова не только не ослабляют действие сочинения, но еще усиливают его в отрицательном смысле... По совести скажу вам: книга эта, при всем добром намерении автора, — книга, которая произведет вредное действие на умы».

Таким образом, надежда напечатать двенадцатый том в том объеме, как он был задуман, окончательно была потеряна. Не помогла делу и помощь Иванцова-Платонова. Особенно сильное сопротивление цензуры вызвали, разумеется. «Исповедь» и «В чем моя вера?».

Работа над статьей закончена была Толстым лишь в начале следующего года.

Дата 14 февраля 1886 г. стоит в изданиях «Свободного слова» и Сытина. Вероятно, она очень близка к точной дате окончания Толстым работы над статьей.

К статье должно было быть приложено предисловие, которое писал друг Толстого В.Ф.Орлов, учитель железнодорожной школы, некогда сидевший в тюрьме по делу Нечаева. Об этом Толстой писал 22 февраля 1886 г. Черткову:

«Последние дни у меня был Орлов и начал писать для Софьи Андреевны предисловие от издательницы к "Что же нам делать?". И написал прекрасную статью, в которой указывает различие моих взглядов от социалистов и революционеров. "Те хотят исправить мир, а этот хочет спасти душу". Предисловие едва ли выйдет, а статья хорошая».

Предисловие, действительно, напечатано не было, и следов его не сохранилось. Самая же ста-тья. в сильно урезанном цензурой виде, напечатана была в двенадцатой части сочинений Толстого, вышедшей к 10 апреля 1886 г. Здесь она имеет заглавие: «Мысли, вызванные переписью». На обложке тома напечатано: «Сочинения графа Л.Н.Толстого. Часть двенадцатая. Произведения последних годов. Москва. Типография М.Б.Вол-чаникова (бывш. М.Н.Лаврова и К°)... 1886». Первые одиннадцать томов составляли пятое издание сочинений Толстого, двенадцатый том органически сливается с предшествующими ему томами этого издания, почему и он, условно, причисляется также к пятому изданию.

В 1902 г. в Англии, в Крайстчерче (Crist church), в издательстве «Свободное слово» под редакцией В.Г.Черткова вышел VIII том «Полного собрания сочинений», запрещенных в России. Л.Н.Толстого, в котором напечатано «Так что же нам делать?».

В предисловии к книжке от издательства правильно указывается на то, что ранее напечатанные и в России, и за границей тексты «Так что же нам делать?» страдают и искажениями, и пропусками.

Несомненное и главное достоинство издания «Свободного слова» в том, что оно дало, впервые, действительно полный текст «Так что же нам делать?» как произведения, представляющего собой единое целое.

В 1906 г. «Так что же нам делать?» впервые вышло в России в полном виде в издании «Посредник». Но здесь мы имеем дело с механической перепечаткой текста в издании «Свободного слова». То же нужно сказать и о ряде других изданий этого произведения, вплоть до берлинского издания И.ПЛадыжникова 1920 г.

Тексты «Так что же нам делать?» в изданиях Элпидина (1887 г. и 1889 г.), «Свободного слова» и Сытина не являются, с научной точки зрения, авторитетными. Единственно авторитетным является текст пятого издания 1886 г., печатавшийся под личным наблюдением Толстого, читавшего и правившего для него корректуры.

Правленные Толстым корректуры пятого издания представляют собой ближайший вспомогательный материал, в некоторых отношениях более ценный и достоверный, чем рукописи, так как они заключают в себе многочисленные поправки Толстого и являются, таким образом, последней известной нам стадией работы писателя над своим произведением.

«Толстовский листок» печатает статью «Так что же нам делать?» по тексту Юбилейного издания, т. 25.

Примечание

Стр. 39 и 121. В письме, написанном в 1900 году к сотруднику Минусинского музея Лебедеву, о Сютаеве и Бондареве, Толстой отзывался так: «Мое мнение то, что вся русская мысль с тех пор, как она выражается, не произвела со своими университетами, академиями, книгами и журналами ничего подобного, по значительности, силе и ясности тому, что высказали два мужика — Сютаев и Бондарев». А в беседе с А.С.Пруга-виным Толстой, следующим образом, расценивал влияние на себя Сютаева и Бондарева: «Знаете, что я вам скажу? — Двум русским мужикам, ным мужикам, я обязан более, чем всем ученым и писателям всего мира».

Василий Кириллович Сютаев, крестьянин деревни Шевелино Новоторжского уезда Тверской губ., по ремеслу каменщик, родился около 1820 г. Будучи, вначале, усердным последователем православной веры, он позднее, в пожилом возрасте, отоше л от православия, в результате усиленного чтения (по складам) книг «Священного Писания», преимущественно, Нового завета. Читаемое он понимал и толковал не буквально, а «духовно». Он отрицал церковь, обрядность, проповедовал братство, любовь, восставал против собственности, в том числе и земельной, и всяких видов насилия, даже как средства противления злу. Принципиально отказываясь от платежа податей, так как они идут на содержание войска, он, вместе с тем, не оказывал никакого сопротивления, когда полиция описывала его имущество и продавала скот. Не умея писать, Сютаев свои мысли мог распространять только устно. Вокруг него сорганизовалась небольшая и непрочная группа последователей, известных под именем «сютаевцев». Примером личной жизни и устройством своего семейного быта Сютаев старался на практике осуществлять свое учение. Младший сын его, отказавшийся, по религиозным убеждениям, от военной службы, несколько лет просидел в Шлиссельбургской крепости. Умер Сютаев в 1892 г., около 73 лет от роду, в то время, как он усиленно подготовлялся к практическому осуществлению своей давней мечты — организации земельной общины.

Впервые услышал Толстой о Сютаеве летом 1881 г. от А.С.Пругавина. Осенью того же года, живя у своих знакомых Бакуниных в Новоторжс-ком уезде, он отправился к Сютаеву в его деревню, отстоявшую верстах в семи от имения Бакуниных. Так состоялось первое их знакомство, после которого Толстой записал в своем дневнике: «Был в Торжке у Сютаева. Утешение». В ноябре своему другу В.И.Алексееву Толстой писал: «Еще был я у Сютаева, тоже христианина, и на деле». И далее он сообщает, что с Сютаевым он единомышленник «во всем, до малейших подробностей».

В конце января 1882 г. Сютаев приехал к Толстому в Москву и поселился на его квартире в Денежном переулке. Здесь внимательно слушали его речи не только сам Толстой и его семья, но и многие представители аристократического общества, бывавшие в доме Толстых. Выступал часто Сютаев со своей проповедью и в других домах, так что о нем стали усиленно говорить в Москве, тем более, что об его учении стали писать в газетах с 1880 г., а затем о нем писал А.С.Пругавин в «Русской мысли», в статье «Алчущие и жаждущие правды» (1881 г., №№ 10 и 12, 1882 г., № 1). Насколько сам Толстой в ту пору захвачен был тем, что он слышал от Сютаева, свидетельствуют в особенности следующие строки известного письма его к МА.Энгельгардту конца 1882 — начала 1883 гг.: «Вы, верно, знаете про Сютаева. Вот вам безграмотный мужик, — а его влияние на людей, на нашу интеллигенцию больше и значительнее, чем всех русских ученых и писателей, со всеми Пушкиными, Белинскими вместе взятыми, начиная от Тредьяковского и до нашего времени».

Успех проповеди Сютаева обратил на себя внимание московских властей, и к Толстому на квартиру, по распоряжению генерал-губернатора князя В.А.Долгорукого, за справками о личности подозрительного проповедника, явился сначала жандармский ротмистр, а затем чиновник генерал-губернаторской канцелярии. Толстой обоих их, в особенности первого, принял очень резко и в какие бы то ни было объяснения с ними вступать отказался. Дальнейшего продолжения эта история не имела, так как вскоре после этого Сютаев уехал из Москвы. Расставшись с ним, Толстой на всю жизнь сохранил о нем самое преданное воспоминание, о чем свидетельствуют записи 1908—1909 гг. Н.Н.Гусева и Христо Досева. (Подробнее о Сютаеве и об отношениях к нему Толстого см. в книге А.С.Пругавина «Сютаевцы». М., 1910, в книге Ильи Толстого «Мои воспоминания», изд. 2-е кооперативного издательства «Мир», М., 1933, стр. 162—164, и в особенности, в статье К.С.Шохор-Троцкого «Сютаев и Бондарев». — «Толстовский ежегодник 1913 года», СПб., 1914, стр. 3—12. Здесь и исчерпывающая литература по этому вопросу.)

Тимофей Михайлович Бондарев родился в 1820 г. в Области войска Донского, в крепостной крестьянской семье. Многообразные жестокости крепостного права, испытанные им, завершились тем, что на 37-м году жизни, будучи отцом пятерых детей, он отдан был помещиком в солдаты. Через десять лет, под влиянием секты субботников, он перешел в иудейство, подвергся обряду обрезания и стал именоваться Давидом Абрамовичем. За это в 1867 г. был сослан на поселение в деревню Иудино Минусинского уезда Енисейской губ., где прожил с женой и двумя детьми до конца жизни. Там он усиленным земледельческим трудом нажил себе домик и хозяйство, так что мог существовать безбедно. Считая земледельческий труд первородным законом, данным человеку, и полагая, что все бедствия человеческие происходят от неисполнения этого закона, Бондарев, с убежденностью и страстностью, стал проповедовать спасительность для людей этого труда. В течение пяти лет писал он первое свое сочинение, посвященное пропаганде своих идей и озаглавленное им «Торжество земледельца, или трудолюбие и тунеядство». По окончании этой работы, он отправил рукопись в Минусинский музей, откуда она, вероятно, в копии, переслана была Глебу Успенскому, написавшему о ней статью «Трудами рук своих», напечатанную в № 11 «Русской мысли» за 1889 г. Познакомившись с этой статьей, Толстой сильно заинтересовался личностью Бондарева и его учением и, через сотрудников Минусинского музея В. Лебедева и Л. Жебунева, вступил с ним в переписку. Получив рукопись сочинения Бондарева, Толстой старался напечатать ее со своим предисловием, но, на первых порах, безуспешно. Отрывки из этого сочинения, вместе с предисловием Толстого, напечатаны были в №№ 12 и 13 газеты С.Ф.Шарапова «Русское дело» за 1888 г., причем, газета получила за напечатание статьи второе предупреждение. В 1890 г. книжка Бондарева, с предисловием Толстого, напечатана была во французском переводе в Париже. В 1906 г. извлечения из сочинения Бондарева, в сопровождении заметки Толстого о Бондареве, написанной в 1895 г. и напечатанной впервые в 1897 г. Венгеровым в V томе его «Критико-биб-лиографического словаря», были напечатаны в издательстве «Посредник», но в 1908 г. книжка была конфискована и. судебным постановлением, изъята из продажи. Уцелевшие экземпляры, вновь поступившие в продажу в марте 1917 г., быстро распространились среди крестьянского населения.

Помимо этого труда, от Бондарева сохранился еще ряд рукописных сочинений, перечень которых см. в указанной статье К.С.Шохор-Троцкого «Сютаев и Бондарев». Там же — собственноручно составленная Бондаревым надпись для своего памятника, письмо Бондарева к Д.П.Маковицкому, письма к Бондареву Толстого и литература по этому вопросу. Умер Бондарев в октябре 1898 г.

Переписку с Бондаревым Толстой спорадически поддерживал до самой смерти Бондарева, а думал о нем и его учении и после его смерти. Так, записывая 2 апреля 1906 г. в Дневник свои мысли о том, что земледельческий труд есть самый главный и самый разумный, он заканчивает запись таким восклицанием: «Как прав Бондарев!»

РАБСТВО НАШЕГО ВРЕМЕНИ

31 декабря 1899 г. Толстой писал В.Г.Черткову: «Афанасий, казначеевский, помните (служит теперь весовщиком на Казанской дороге), рассказывал мне, что там грузчики работают 36 часов сряду. Я ездил туда и видел этих людей и эту работу, и хочется рассказать то, что довелось думать об этом».

Толстой ездил на товарную станцию Казанской ж.д. 26 декабря; надо думать, что уже на другой день, 27 декабря, под впечатлением виденного, Толстой приступил к работе над статьей, которую назвал «Самый дешевый товар».

Сначала он думал написать лишь небольшую заметку о жестокости господствующих классов в отношении рабочего народа. В Дневнике 8 января 1900 г. записано: «Исправлял... статью о 36-часовом дне. Нынче подвинулся к окончанию».

Среди первых рукописей «Рабства нашего времени» имеются два наброска, датированные 8 и 9 января 1900 г. Видимо, Толстой считал их вчерне законченными. Однако, тема эта все больше и больше увлекала Толстого. 27 января он писал английскому переводчику его сочинений Э.Мооду: «Занят я теперь, преимущественно, статьей о рабочем вопросе. Я уже писал об этом, но мне кажется, что имею сказать нечто новое и, надеюсь, просто и ясно. Пришлите мне, пожалуйста, книжку: "The effects of the factory system" Allen Clarke, London (Аллан Кларк "Развитие фабричного производства"), и, если можно, поскорее, и еще новейшие книги или статьи об этом предмете, т.е. о положении рабочих теперь. Очень обяжете меня». Кроме названной Толстым книги, Моод прислал еще книгу George Haw «No Room to Live» («Негде жить»), London 1900.

28 февраля Толстой писал Чертковым: «Я... теперь работаю над статьей, разрастающейся и очень меня занимающей — о рабочем вопросе. Кажется мне, что я имею сказать кое-что новое и ясное». А 13 марта 1900 г. в Дневнике отмечено: «О 36-часовом дне, кажется, выйдет. Главное, будет показано, что теперешнее предстоящее освобождение будет такое же, какое было от крепостного права, т.е. что тогда только отпустят одну цепь, когда другая будет твердо держать. Невольничество отменяется, когда утверждается крепостное право. Крепостное право отменяется, когда земля отнята и подати установлены; теперь освобождают от податей, когда орудия труда отняты».

Весь март и апрель 1900 г. Толстой был занят статьей о рабочем вопросе. Заглавие ее последовательно менялось: «Денежное рабство», «Насилие и рабство», «Новое рабство».

2 мая, отметив в Дневнике: «хочется думать, что кончил», — Толстой, в письмах Д.А.Хилко-ву и А.Шкарвану, сообщал об окончании статьи. Но 5 мая он записал в Дневнике: «Обдумал Новое рабство с начала и нынче много изменил и улучшил».

6 мая Толстой подписал статью, значительно разросшуюся, сравнительно с небольшим воззванием, подписанным им 8 и 9 января, и 10 мая сообщил Черткову об окончании. Однако, уже на другой день Толстой написал своей дочери М.Л.Оболенской, что он «вчера и нынче позанялся последней главой рабства», а 23 мая — В.Г.Черткову: «Кончил "Рабство нашего времени", но последнюю главу изменил, даже две последние главы. Если Буланже вам послал, то имейте это в виду. Я его жду сюда дня через два и тогда отдам ему конец».

В действительности, работа над статьей (над последними главами), как это видно по письмам к Черткову и по записям в Дневнике, продолжалась еще более двух месяцев.

28 июня было прибавлено введение к статье, первая редакция которого была написана раньше.

8 июля Толстой подписал всю статью, но и в следующие дни работа над ней продолжалась. 11 июля Толстой писал дочери М.Л.Оболенской: «Я все переделывал свою статью, которую думал, что кончил. И теперь еще поправляю и все делаю ее ядовитее и ядовитее». Толстой перерабатывал в то время ту часть статьи, в которой дается резкая характеристика современных ему буржуазных правительств.

На другой день, 12 июля, Толстой записывает в Дневнике: «Все еще пишу каждый день "Рабство нашего времени". Два раза думал, что готово. Теперь третий раз думаю это». 16 и затем 19 июля статья вновь подписывается автором. 20 июля Толстой сообщил Черткову: «Не писал потому, что все силы тратил на статью. Теперь кончил и пошлю с случаем». Но работа над отделкой статьи продолжалась, и Толстой отослал ее Черткову только 30 июля 1900 г.

В статье сначала не было эпиграфов и послесловия. Около 9 августа 1900 г. Толстой писал В.Г.Черткову: «К "Рабству нашего времени" составил маленькое послесловие и прибавил еще эпиграфы, которые тоже вышлю завтра».

4 сентября Чертков, извещая о получении послесловия и эпиграфов к статье, спрашивал, намерен ли Толстой еще делать поправки в ней или можно приступить к набору и печатанию. Толстой отвечал 1 сентября: «Поправки я не хотел делать, но ваш вызов заставил меня пересмотреть, и я посылаю некоторые изменения. Больше, ни в каком случае, не намерен делать, надеясь, что некоторые неясности, неточности, происходящие от меня, а иногда от переписчиков, вы сами поправите, на что я вам даю, как всегда, carte blanche».

Статья Толстого «Рабство нашего времени» впервые была опубликована в издании «Свободного слова» в Англии в 1900 г. В 1901 г. статья была перепечатана на русском языке в Берлине в двух изданиях: Caspari и Гуго Штейница.

В марте 1900 г., по просьбе редакции газеты «Северный курьер», Толстой передал для опубликования в газете первые главы статьи «Новое рабство» (в то время статья еще не получила своего окончательного заглавия). Статья была набрана и исправлена Толстым в корректурах, но опубликована не была, так как издатель «Северного курьера» В.В.Барятинский получил предупреждение от министра внутренних дел о том, что, в случае на-печатания статьи, газета будет закрыта. Об этом 13 апреля Барятинский сообщил Толстому.

Впервые в России выдержки из «Рабства нашего времени» были напечатаны в «Русских ведомостях».

В 1911 г. статья была включена СА.Толстой в 16-ю часть двенадцатого издания «Сочинений гр. Л.Н.Толстого». Постановлением Московской судебной палаты 19 апреля 1911г. эта статья, вместе с другими, была изъята из тома. Полностью в России статья была опубликована в 1917 г., в двух изданиях: «Единения» и «Посредника».

В Юбилейном издании статья напечатана по тексту издания «Свободного слова», с исправлениями.

Исправляются многочисленные ошибки переписчиков, переходившие из рукописи в рукопись и дошедшие до печатного текста (сушественных ошибок — 81). Как видно из письма к Черткову от 1 сентября 1900 г., Толстой знал о том, что ошибки эти существуют, и просил их исправить.

Две вставки в главу XIV, присланные Толстым позднее, включены в текст этой главы.

В Юбилейном издании глава XIV напечатана по последней, присланной Толстым Черткову, редакции.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту юбилейного издания, т. 34.

1. КОРЕНЬ ЗЛА.   2. ГДЕ ВЫХОД? 3. НЕУЖЕЛИ ЭТО ТАК НАДО?

Начиная с февраля 1897 г. Толстой усиленно думает о том, чтобы написать «воззвание» против существующих экономических и политических порядков, заносит в Дневник записи к этой статье, а в письме П.И.Бирюкову от 13 апреля 1897 г. сообщает свои соображения о ее замысле.

Первая редакция «воззвания» была написана, по-видимому, во второй половине апреля 1897 г. Она не имеет заглавия и начинается словами: «Я прожил более 50 лет сознательной жизни». Эта статья напечатана в 5-ом выпуске «Толстовского листка» под названием «Воззвание», стр. 53.

17 мая датирована новая редакция «воззвания», начинающаяся словами: «Родился в деревне мальчик» и, впоследствии, названная «Где выход?».

Следующее свидетельство о работе над «воззванием» находится в письме к В.Г.Черткову от 9— 10 января 1898 г.: «Нынче... начал... о причинах зла, о воспитании и т.д. Это могу писать, потому что это нужно, и я знаю, как мне кажется, то, чего большинство не знает, и, может быть, могу сказать».

По-видимому, здесь идет речь о третьей редакции «воззвания», озаглавленной «Корень зла». Толстой все больше и больше думал над осуществлением своего замысла, о чем свидетельствуют записи в Дневнике от 25 февраля, 21 марта, 29 апреля и 11 мая 1898 г. В первой половине мая была, очевидно, написана новая редакция «воззвания», получившая, впоследствии, название «Неужели это так надо?».

Все четыре редакции «воззвания», относящиеся к 1897—1898 гг., были отправлены в Англию Черткову.

15 сентября 1900 г. А.К.Черткова обратилась к Толстому с просьбой разрешить печатание в сборниках «Свободного слова» отдельных глав из его «воззвания к людям» (имелась в виду статья, озаглавленная впоследствии «Неужели это так надо?»). Толстой отвечал 9 или 10 сентября: «Воззвание к людям пересмотрю и тогда пришлю ответ. Постараюсь прислать», — и принялся исправлять «два начала воззваний» (впоследствии, озаглавленные «Где выход?» и «Неужели это так надо?»).

Весь конец сентября и первая половина октября были заняты обработкой этих статей, о чем 29—30 сентября Толстой писал В.Г.Черткову. Вместе с этим письмом послана была статья «Где выход?». О тех же статьях Толстой писал Черткову 3 октября 1900 г.; 5 октября он записывает в Дневнике: «Все тем же занят. Одну, о земельном труде, послал. Над другой все работаю»; и 9 октября: «Все кончаю "Неужели это так надо?". Кажется, нынче — окончательно, и завтра пошлю». Но и «завтра», т.е. 10 октября, статья еще не была готова. Лишь 13 октября Толстой смог написать Черткову: «Я очень долго исправлял, дополнял второе начало о рабочих, которое я назвал "Неужели это так надо?", и, нужно ли оно вам будет или нет (это будет третье повторение того же), я решил теперь отправить его вам». Статья «Неужели это так надо?» была послана Черткову 14 октября. В № 18 «Листков Свободного слова», вышедшем в начале ноября 1900 г., появилась статья «Где выход?». В заметке «От редакции» кратко излагалась история написания статьи. С таким же заявлением от редакции была издана «Свободным словом» в 1900 г. и статья «Неужели это так надо?».

В декабре 1900 г. Толстой передал статью «Неужели это так надо?» в журнал «Жизнь», редактором которого был В.А.Поссе. Редакция «Жизни» хотела напечатать только отрывок из статьи, но и этот отрывок был запрещен цензурой, как о том известил Толстого Поссе в письме от 28 февраля 1901 г.

В России статья «Где выход?» появилась впервые в издании «Обновления» в 1906 г. — было конфисковано.

В собрания сочинений Толстого статья «Где выход?» не включалась. Статья «Неужели это так надо?» была включена в XVIII том «Полного собрания сочинений Л.Н.Толстого» (изд. т-ва Сытина, под редакцией П.И.Бирюкова, М., 1913) с цензурными урезками.

Статья «Корень зла» окончена не была и в Юбилейном издании опубликована впервые.

В Юбилейном издании текст статьи «Корень зла» напечатана по рукописи № 1, статьи «Где выход?» и «Неужели это так надо?» — по тексту издания «Свободного слова», с исправлениями по рукописям.

«Толстовский листок» печатает статьи по тексту Юбилейного издания, т. 34.

ДВЕ РАЗЛИЧНЫЕ ВЕРСИИ ИСТОРИИ УЛЬЯ С ЛУБОЧНОЙ КРЫШКОЙ

Первый раз об этой своей работе Толстой упомянул 30 ноября 1888 г., когда, на отдельном листке, в числе других задуманных художественных сюжетов («Фальшивый купон», «Крейцерова соната», комедия «Исхитрилась» и др.), отметил «Историю улья». Вероятно, вскоре после этого Толстой и написал басню об улье и среди других черновиков передал ее В.Г.Черткову. 12 октября 1894 г. к Толстому обратился Н.И.Стороженко с просьбой дать хоть «отрывок» из его последних беллетристических произведений в сборник «Ежегодник общества любителей российской словесности» (под новым заглавием «Почин»). 20 октября Толстой ответил Стороженко: «Вчера нашел отрывок, который, может быть, вам пригодится», а 21 октября 1894 г. он писал Черткову: «У меня просят в сборник отрывок. Я перечел в ваших бумагах отрывок "Истории улья". Я, может быть, кончил бы его, а если нет, то так отдайте мне. Перепишите и пришлите мне, пожалуйста».

Исполняя просьбу Толстого, Чертков прислал при письме от 29 октября список «Истории улья». Список этот сохранился, но на нем никаких следов правки Толстого. Однако, позднее, Толстой продолжил работу над «Историей улья». На обороте листа с текстом статьи «Рабство нашего времени» начато и затем, на отдельных листах, окончено продолжение «Двух различных версий истории улья». Поскольку известно, что над «Рабством нашего времени» Толстой работал в 1900 году, автограф с окончанием «Истории улья* датируется этим годом.

«Две различные версии истории улья» были напечатаны в издании: Л.Н.Толстой «Посмертные художественные произведения», под редакцией В.Г.Черткова. Авторизованное издание, том II, изд. «Свободное слово» В. и А.Чертковых, Berlin 1912, стр. 161-168.

В Юбилейном издании текст напечатан по автографам и копии.

Проверка по рукописи привела к некоторым мелким текстовым исправлениям.

«Толстовский листок» печатает «Историю улья» по тексту Юбилейного издания, т. 34.

ПРОЕЗЖИЙ И КРЕСТЬЯНИН

11 сентября 1909 г., в бытность у В.Г.Черткова в Кре:сшине, Толстой отметил в Дневнике: «Записал разговор с крестьянами».

В Записной книжке под этим числом Толстой набросал в художественной форме свой разговор с крестьянами о причинах их бедственного положения и о средствах избавления от него и в тот же день записал эту сценку на отдельных листах.

Сценка перестраивается с разговора автора с крестьянами на разговор «приезжего» с крестьянином. Соответственно этому, вписывается заглавие: «Приезжий и крестьянин».

При жизни Толстого диалог «Проезжий и крестьянин» напечатан не был. Впервые опубликован в 1917 г. в газете «Утро России», № 116 от 10 мая.

В «Юбилейном издании» диалог напечатан по рукописи № 13.

«Толстовский листок» печатает диалог по тексту «Юбилейного издания», т. 37.

ЕДИНСТВЕННОЕ СРЕДСТВО

В середине апреля 1901 г., вслед за окончанием статей «Царю и его помощникам» и «Ответ на определение Синода», Толстой приступил к работе над статьей «Единственное средство», явившейся, как и первые две, откликом на события современности.

Статью «Единственное средство» он начал в форме обращения «100-миллионного русского рабочего народа» к правящим классам.

В апреле Толстой заносит в Записную книжку ряд записей, по содержанию близко подходящих к первым наброскам статьи «Единственное средство»; однако, начав в это время работу над статьей, Толстой вскоре ее оставил. Почти весь апрель он был болен; кроме того, писал большое письмо П.И.Бирюкову о воспитании.

В мае Толстой принялся работать над статьей с большей интенсивностью. Статья многократно переделывается и расширяется. Рукопись № 20 датирована 1 июня; следовательно, на май месяц можно отнести пятнадцать рукописей (№№ 5—19). К июню относится еще большее число рукописей (№№ 20-44).

В Дневнике и в письмах за июнь Толстой неоднократно упоминает о своей работе над статьей «Единственное средство», считая, что она уже подходит к концу. Э.Мооду 25 июня Толстой писал: «Я доканчиваю статью "Единственное средство"... Я весь поглощен этой работой и потому откладываю переписку». А 16 июля в Дневнике отмечено: «Кончил Единственное средство».

18 июля Толстой отослал статью В.Г.Черткову в Англию для напечатания.

Но и после отправки рукописи Толстой продолжал работать над добавлениями и поправками к статье. Ряд таких поправок сообщила Черткову М.Л.Толстая (Оболенская) в письме от 31 июля 1901 г.

Статья впервые была опубликована в «Листках Свободного слова» (1901, № 24).

Общее количество рукописного материала, относящегося к статье, исчисляется в 823 листа.

В Юбилейном издании статья напечатана по тексту издания «Свободного слова», с исправлениями по рукописям.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 34.

Т.М.БОНДАРЕВ

(О Т.М.Бондареве. Для словаря С.А.Венгерова)

Профессор Петербургского университета, историк литературы и библиограф С.А.Венгеров, работая над составлением «Критико-биографичес-кого словаря русских писателей», обратился 27 марта 1895 г. к Толстому с просьбой написать в его словарь статью о Т.М.Бондареве*.

Толстой отвечал Венгерову в письме от 1—5 апреля 1895 г.: «Я уже написал такую — она есть в заграничных изданиях и в собрании сочинений в несколько урезанном виде», — имея ввиду предисловие к сочинению Бондарева «Трудолюбие и тунеядство, или торжество земледельца», опубликованное впервые с цензурными изъятиями 27 марта 1888 г. в газете «Русское дело» и, полностью, — в Женеве в 1892 г. в издании М.К.Элпидина.

Вместо статьи, Толстой, в вышеупомянутом письме, написал краткую заметку об учении Бондарева и просил Венгерова, если пригодится эта заметка, прислать корректуру.

3 июля 1895 г. Венгеров выслал Толстому корректуру заметки о Бондареве в двух экземплярах; один из них он просил Толстого после просмотра вернуть.

Сохранилась корректура с поправками Толстого.

Заметка о Бондареве была впервые напечатана в «Критико-биографическом словаре» С. А. Венгерова, т. V, СПб., 1897, стр. 448—453 (с ошибками и с исключением цензурой нескольких слов).

Венгеров поместил в своем словаре, кроме заметки Толстого, краткие биографические сведения о Бондареве и, в сноске, отрывок из статьи Толстого 1888 г.

Написанная Толстым заметка о Бондареве была напечатана в 1906 г. в виде предисловия к сочинению Бонадрева «Трудолюбие и тунеядство, или торжество земледельца» (изд. «Посредник»). Текст заметки являлся перепечаткой из словаря Венгерова.

В Юбилейном издании статья «Т.М.Бондарев» напечатана под названием «О Т.М.Бондареве. Для словаря С.А.Венгерова».

«Толстовский листок» печатает заметку по тексту Юбилейного издания, т.31.

*    Общие  сведения о   Бондареве,   его  сочинении  и  об отношениях к Бондареву Толстого см. в примечаниях к "Так что же нам делать?"

ТРУДОЛЮБИЕ ИЛИ ТОРЖЕСТВО ЗЕМЛЕДЕЛЬЦА

С содержанием сочинения Т.М.Бондарева «Торжество земледельца, или трудолюбие и тунеядство», предисловием к которому является данная статья, Толстой познакомился по статье Глеба Успенского «Трудами рук своих», напечатанной в № 11 «Русской мысли» за 1884 г. Это явствует из письма Толстого к В.Г.Черткову от 13—14 июля 1885 г.: «Вчера же получил, — пишет он, — письмо с рукописью того сибирского молоканина*, про которого, помните, пишет Успенский, — о первородном законе «в поте лица снеси хлеб». Удивительно верно и сильно. Я написал ему письмо, а рукопись перепишу для вас». О том же около 14 июля Толстой сообщает и в письме к князю Л.Д.Урусову.

Но письмо к Бондареву было написано между 15 и 20 июля 1885 г. Толстой писал ему, в начале своего письма: «Доставили мне на днях вашу рукопись — сокращенное изложение вашего учения, я прежде читал из нее извлечения, и меня они очень поразили тем, что все это правда и хорошо высказано, но прочтя рукопись, я еще больше обрадовался. То, что вы говорите, — это святая истина, и то, что высказали, не пропадает даром; оно обличит неправду людей. Я буду стараться разъяснять то же самое».

По поводу этого письма сотрудник Минусинского музея Л.Н.Жебунев 13 января 1886 г. пишет Толстому: «Прочитав внимательно ваше письмо к Бондареву, я заметил, что вы извещаете его о получении «сокращенного изложения» его учения, тогда как я послал вам в мае 1885 г. через редакцию "Русской мысли" полное изложение учения Бондарева». Очевидно, произошло недоразумение, и то, что Толстой считал сокращенным изложением бондаревского учения, было, на самом деле, его полным изложением.

В марте 1886 г. Толстой пишет Бондареву второе письмо: «Я получил в прошлом году ваше письмо, на которое не успел ответить, а вчера получил письмо от Леонида Николаевича** о вас же; и теперь отвечаю на то и на другое. Вашу проповедь я списал для многих моих друзей, но печатать ее еще не отдавал. С нынешней почтой пошла в Петербург, в журнал "Русское богатство", и приложу все старание, чтобы она была отпечатана так, как вы хотите, без всякого приложения и отнятия».

27 января 1886 г. другой сотрудник Минусинского музея В.Лебедев послал Толстому дополнение к первой работе Бондарева, озаглавленное

*    Толстой ошибочно причисляет Бондарева к молоканам, тогда как он принадлежал к секте субботников.

** Л.Н.Жебунева.

«Добавление к прежде написанному мною, Бондаревым, "О трудолюбии и тунеядстве", почерпнутого из первородного источника: в поте лица твоего снеси хлеб твой». В сопроводительном письме Лебедев писал: «Посылаю вам полученные от Бондарева для вас "Добавления"». 26 марта Толстой пишет Бондареву: «Прочел я и большую вашу рукопись и прибавление. И то, и другое очень хорошо и вполне верно. Я буду стараться и сохранить рукопись, и распространить ее в списках или в печати, сколько возможно... Надеюсь, что вы найдете во мне помощника. Дело наше одно».

Еще 8 февраля Толстой поручает В.Г.Черткову обратиться к редактору «Русского богатства» Л.Е.Оболенскому с просьбой напечатать в журнале статью Бондарева: «Статью Бондарева, Тимофея Михайловича, Сибирского молоканина — она у вас есть — свою я затерял — попросите Оболенского напечатать. Он наверное сделает хорошее объяснение и пропустит ее в цензуре. Бондарев просит, чтобы печатали ее без отнятия и приложения. И писали бы прежде и после, что от себя». Таким образом, статью Бондарева Толстой тогда еще не предполагал снабдить своим предисловием.

На первых порах у Оболенского была надежда провести эту статью через цензуру, и он Толстому сообщил об этом. В ответ на это сообщение Толстой в середине мая писал Оболенскому: «Очень радуюсь тому, что вы надеетесь провести Бондарева. Это нужно». Вскоре статья была набрана и корректура ее отправлена Толстому. В начале июня Толстой запрашивает П.И.Бирюкова: «Что значит присылка корректуры статьи Бондарева? Пропущена она или нет?» Но цензура статью не пропустила, о чем Оболенский известил Толстого в письме от 15 октября.

Вероятно, в связи с получением корректуры бондаревской статьи, Толстой задумал написать к ней предисловие. Около 20 мая он пишет Н.Н.Златовратскому: «Я душевно радуюсь тому сочувствию, которое вы выражаете и испытываете к Бондареву. Я еще больше полюбил вас за это. Я написал кое-что в виде предисловия. Пожалуйста, прочтите и напишите мне свое мнение. Я очень недоволен написанным».

Потерпев неудачу с печатанием статьи Бондарева в «Русском богатстве», Толстой в конце 1887 г. задумал напечатать ее вместе со своим предисловием в «Русской старине». 19 декабря 1887 г. редактор «Русской старины» М.И.Семевский извещает Толстого о том, что он получил рукопись сочинения Бондарева и предисловие к ней Толстого. Но так как рукопись бондаревской статьи написана крайне неразборчиво, Семевский просит разрешения прислать ее обратно для восстановления бледных, совершенно неразборчивых строк. Видимо, он решил печатать пока одно лишь предисловие, отложив печатание самой статьи Бондарева. 18 января 1888 г. он сообщает Толстому, что получил назад корректуру предисловия к статье и письмо от 17 января. В своем письме Толстой еще раз просил о напечатании статьи Бондарева: «Рукопись Бондарева очень стоит того, чтобы быть напечатанной, и вы сделаете доброе дело, издав ее». Но и на этот раз ни предисловие Толстого, предназначенное для № 2 «Русской старины» за 1888 г., ни статья Бондарева не были пропущены цензурой.

Наконец, статья Бондарева, в значительно сокращенном виде, с кратким редакционным предисловием, и статья Толстого о ней, в той же редакции, какая предназначалась для «Русской старины», напечатаны были в марте в газете С.Ф.Шарапова «Русское дело», №№ 12 и 13. За помещение обеих статей, как сказано было раньше, С.Ф.Шарапов получил от министерства внутренних дел предупреждение (см. № 14 «Русского дела»: «Распоряжение министерства внутренних дел»).

Когда печатание отрывков статьи Бондарева и предисловия к ней в «Русской старине» было запрещено. Толстой решил печатать их за границей. 2 февраля 1888 г. он пишет В.Г.Черткову: «В "Русской старине" запретили мое предисловие и статью Бондарева. Я хочу ее перевести по-английски и напечатать в Америке». В тот же день, и о том же, он пишет и П.И.Бирюкову: «Вчера, после вашего отъезда, я решил отдать перевести статью Бондарева по-английски... Очень уж меня пробрал Бондарев, я не могу опомниться от полученного опять впечатления». В письме Толстого к Черткову от 9 февраля того же года читаем: «Статью Бондарева и предисловие теперь хочу печатать за границей». Там они появились впервые на французском языке в Париже, в 1890 г.: «Leon Tolstoi et Timothee Bondareff. Le travail. Traduit du russe par B.Tseytline et A.Pages». На английском языке, в авторизованном переводе, книжка появилась лишь в 1896 г.

В 1890 г. приспособленный для цензуры текст предисловия под заглавием «Трудолюбие, или торжество земледельца» напечатан был впервые в собрании сочинений Толстого: «Сочинения графа Л.Н.Толстого. Часть тринадцатая. Произведения последних годов». Москва, 1890. Здесь — перепечатка текста, предназначенного для «Русской старины» и напечатанного в «Русском деле». Во всех последующих изданиях, вышедших в России, текст предисловия перепечатывался без всяких изменений, по сравнению с изданием 1890 г.

В основу напечатанного Юбилейным изданием текста положен текст корректуры «Русской старины», удерживая и данное статье самим Толстым заглавие «Трудолюбие, или торжество земледельца». При этом, пропущенное или измененное явно, по цензурным соображениям, введено в основной текст, сверенное по рукописи.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 25.

ВЕЛИКИЙ ГРЕХ

Статья «Великий грех» создалась в результате скрещения двух замыслов. 16 апреля 1905 г. Толстой записывает в Дневник: «Все это время болею сердцем... от этого и не мог работать. А очень хочется и изложение веры, и о Генри Джордже, которого прочел по Николаеву и вновь восхищен». А 17 апреля он уже пишет Черткову о том, что им «пишется... о заступниках народа и о неправедности земельной собственности и Генри Джордже». 21 апреля Толстой вновь записывает в Дневник: «Начал писать "Народные заступники". Недурно. И Генри Джорджа». В дальнейшем обе статьи были объеденены под заглавием «Великий грех». В части своих записок Д.П. Маковицкий под 28 апреля сообщает, что в этот день Толстой нескольким лицам читал «Великий грех». 4 мая в Дневнике Толстым отмечается, что им статья окончена. Однако, 19 мая в Дневник заносится следующая запись: «Не писал больше двух недель... Поправлял все это время "Великий грех" и все еще не кончил». 24 мая там же записано: «Все это время исправлял, дополнял "Великий грех". Кажется, кончил».

К этому времени была закончена вторая редакция вступления, отменившая первую, уже набранную Чертковым для издания «Свободного слова» и присланную Толстому в корректурных гранках.

В результате исправления корректуры получилась новая редакция вступления, на которой закончилась работа над статьей.

В начале июля 1905 г. статья была отправлена через Н.В.Давыдова в «Русскую мысль».

Статья появилась в июльском номере «Русской мысли» за 1905 г. с редакционным примечанием, оговаривающим расхождение редакции с автором по существенным и важным вопросам, и была перепечатана в том же году отдельной брошюрой издательством «Посредник», в июле же месяце она была напечатана в английском переводе в газете «Times». Через некоторое время, в том же 1905 г., статья появилась и в издании «Свободного слова» с заглавием «Великий грех» и с подзаголовком «О земельной собственности».

Вслед за напечатанием «Великого греха» отдельной брошюрой, в номерах 17—18 газеты «Свободное слово» был напечатан первый — корректурный — вариант вступления к «Великому греху», озаглавленный «Необходимый переворот. Из неизданных писаний Л.Н.Толстого».

Впервые в собрании сочинений Толстого «Великий грех» по тексту «Русской мысли» (из «Посредника») был напечатан в 1911 г., в шестнадцатой части двенадцатого издания (конфискована).

Юбилейное издание напечатало «Великий грех» по тексту «Русской мысли» с поправками и исправлениями.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 36.

О КНИГЕ ГЕНРИ ДЖОРДЖА

(Предисловие к русскому переводу книги Генри Джорджа «Общественные задачи»)

Время написания предисловия к переводу С.Д.Николаева книги Генри Джорджа «Общественные задачи» («Social Problems») определяется датой его автографа — 22 сентября 1906 г., повторенной и в исправленной копии. В Дневнике от 24 сентября того же года Толстой записал: «Кончил все начатые работы и написал предисловие к Генри Джорджу».

Впервые предисловие, по копии рукописи под № 2, напечатано в книге «Генри Джордж. Общественные задачи. Перевод с английского СД.Николаева. С предисловием Л.Н.Толстого». Издание книгоиздательства «Посредник». М., 1907.

В Юбилейном издании статья «О книге Генри Джорджа» напечатана под названием «Предисловие к русскому переводу книги Генри Джорджа "Общественные задачи"» по изданию «Посредника».

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т.36.

ЕДИНСТВЕННОЕ ВОЗМОЖНОЕ РЕШЕНИЕ ЗЕМЕЛЬНОГО ВОПРОСА

6 июня 1906 г. Толстой записал в Дневник: «был корреспондент, и я кое-что и о Генри Джордже написал». Корреспондент, о котором здесь упоминается, — Ю.Д.Беляев — журналист, беллетрист, театральный критик и драматург. В № 10808 «Нового времени» от 16 июня 1906 г. он напечатал фельетон «У гр. Л.Н.Толстого», в котором передал мысли Толстого о земельном вопросе, частью, цитируя целиком рукопись самого Толстого, ему переданную, частью, излагая его беседу на эту тему.

Толстой сам продержал корректуру фельетона и внес в него кое-какие изменения, как это видно из письма его к Беляеву от 12 июня: «Возвращаю вам, любезный Юрий Дмитриевич, корректуры вашего очень хорошо составленного фельетона. Извините, что я позволил себе некоторые изменения и исключения, и, так же, как и вы мне, даю вам carte blanche изменять и восстановлять исключенное». Вероятно, эти изменения и исключения сделаны были в той части фельетона, где излагались устные высказывания Толстого.

Судя по записи в Дневнике, нужно думать, что Толстой записал свои мысли специально в связи с приездом к нему корреспондента. По словам Беляева, Толстой в начале беседы по аграрному вопросу сказал ему: «Я записал сущность моего взгляда. Вот записка по этому поводу. Пожалуйста, прочтите ее вслух».

Корректура, как указано выше, радикально переработана Толстым. В четвертой главе три заключительных ее абзаца, в которых Беляев передал устные высказывания Толстого, почти целиком зачеркнуты и заменены новым текстом.

В корректуре статья заканчивалась следующей, несколько стилистически измененной и сокращенной, выдержкой из фельетона Беляева, воспроизводящей устную беседу Толстого: «Говоря о таком разрешении земельного вопроса, я не высказываю своего мировоззрения на общественное устройство, а становлюсь на точку зрения самого правительства, считая, что при существовании правительства лучшего разрешения земельного вопроса быть не может.

Не могу надивиться ограниченности взглядов как правительственных деятелей, так и думских, как они не видят того, что разрешить земельный вопрос может только постановка вопроса о земле не ввиду сословий и партий, а на основании вечной справедливости, т.е. решать вопрос так, чтобы было установлено одинаковое равное право всех людей на земле.

Такое решение вопроса умиротворило бы все партии, уничтожило бы многовековую несправедливость. И при теперешнем положении дел такое решение напрашивается само собой. Вместо того чтобы, как теперь, идти в хвосте западных народов, рабски подражая им, мы могли бы, ставши впереди них, им помочь в разрешении их вопросов. И удивительное дело: никто не пользуется этим!»

Впервые статья была напечатана в брошюре, изданной «Посредником» под № 652: «I. Единственное возможное решение земельного вопроса. II. Предисловие к русскому переводу книги Генри Джорджа «Общественные задачи»». М., 1907. В 1911 г. статья перепечатана в шестнадцатой части двенадцатого издания сочинений Толстого — конфискована.

В Юбилейном издании статья напечатана по тексту издания «Посредника».

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т.36.

ИСТИННАЯ СВОБОДА

Статья «Истинная свобода» явилась следствием переработки статьи «Как освободиться рабочему народу?», произведенной Толстым в 1907 г.

26 апреля 1907 г. Д.П.Маковицкий записал в дневнике: «Лев Николаевич... переработал для издания Суткового написанную им еще в 1905 г. статью "Как освободиться рабочему народу?"».

Н.Г.Сутковой, один из руководителей издательства «Обновление», был у Толстого 24 апреля, и, очевидно, тогда же Толстой обещал ему дать для издания свою статью и начал работу над ней.

29 апреля работа над статьей была окончена. Этим числом датирована вторая (последняя) рукопись.

Однако в издательство «Обновление» статья послана не была, так как издательство это прекратило свое существование.

При жизни Толстого статья «Истинная свобода» не была опубликована. Впервые она была напечатана в т. XIX «Сочинений графа Л.Н.Толстого», изд. 12-е, М., 19П, стр. 549—555; но, по постановлению Московской судебной палаты, была вырезана из тома.

В Юбилейном издании статья «Истинная свобода» напечатана по рук. № 2.

На обложке — надпись рукой А.Л.Толстой: «"Истинная свобода" (Переделка из «Как освободиться русскому народу?»). Конец апреля 1907 г». Под текстом — дата рукой Д.П.Маковицкого: «29 апр. 1907 г. Я.П.»

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 90.

НИКОЛАЙ ПАЛКИН

4 апреля 1886 г. Толстой, вместе с Н.Н.Ге-младшим и М.А.Стаховичем, вышел пешком из Москвы в Ясную Поляну. «Иду, главное, за тем, чтобы отдохнуть от роскошной жизни и хоть немного принять участие в настоящей», — писал он накануне В.Г.Черткову. Путешествие длилось несколько дней, а придя в Ясную, Толстой, в апрельском письме в Москву, пишет: «Осталось, как я и ожидал, одно из лучших воспоминаний в жизни... По случаю рассказов старого, 95-летнего солдата, у которого мы ночевали, мне пришли разные мысли, которые я записал».

Первый черновик «Николая Палкина» сделан Толстым в Записной книжке 80-х годов черным карандашом. Он был издан, очень неисправно, П.И.Бирюковым.

29 июня 1886 г. Толстой пишет В.Г.Черткову: «...а утром занимался — преимущественно статьей о государственной власти, которую я начал с рассказа солдата, но потом пришел покос, и я целые дни был в поле...» Продолжение работы над Панкиным может быть отодвинуто даже на 1887-й год. В этом году, как известно, текст «Николая Палкина», без ведома Толстого, попал к студенту Московского Университета М.А.Новоселову, был им нелегально отгектографирован, вызвал арест Новоселова и заступничество Толстого. 2 февраля 1888 г. Толстой в Дневнике записывает:

«...Новоселова выпустили...» Но, по-видимому, самый шум, поднятый вокруг «Николая Палкина» охладил автора к статье. Сам Толстой, в письме к МАНовоселову, замечает: «Палкин — это заметки, набросанные и не имеющие никакого значения, кроме раздражающего» («Новый путь» 1903, I, стр. 151). История этого нелегального издания «Николая Палкина» рассказана у П.И.Бирюкова: «Мои два греха». («Толстой.

Памятники творчества и жизни». 3. М. 1923, стр. 50—53) и в «Былом» 1918, № 9, стр. 213— 215. См. также Н.Н.Апостолов. «Лев Толстой и русское самодержавие». ГИЗ. 1930, гл. V.

Последний этап работы Толстого над «Палкиным» надо относить к началу 1888 г., потому что в письме к П.И.Бирюкову от 30—31 янв. 1888 года Толстой пишет: «Хотел в догонку вам писать, дорогой Павел Иванович, что затея моя, о печатании Палкина, глупая, — лучше оставить». Думается, что здесь Толстой отказывается именно оттого предложения, с которым Бирюков приходил к Толстому: издать «Палкина» в подпольном издании или за границей. «Толстой сначала согласился, а потом раздумал», — сообщает Бирюков.

Хотя статья «Николай Палкин» и издавалась при жизни Толстого неоднократно, но самим автором до печати не была доведена.

Первое, как указано выше, нелегальное издание «Николая Палкина» гектографированным способом сделано в 1887 г.

Первым печатным изданием было женевское: «Николай Палкин. Графа Л.Н.Толстого, изд. Эл-пидина. Geneve, M.Elpidine, Libraire-editeur, 68, rue de Rh6ne. 1891». Оно дает вторую редакцию и сделано, очевидно, по какому-нибудь русскому подпольному неисправному изданию, потому что хранит очень значительное число и мелких, и крупных ошибок, пропусков, неверных чтений. Среди пропусков есть целые абзацы. Это издание повторено в 1901 г.

С женевского издания начались заграничные перепечатки. Например, берлинские издания: 1) Л.Н.Толстой «Николай Палкин», 3-е изд. Дейб-нера, Берлин, 1896 и 2) Л.Н.Толстой «Николай Палкин», 3-е изд. Штейниц, Берлин, 1900.

Вторым печатным изданием было издание «Николая Палкина» В.Г.Чертковым: Л.Н.Толстой «Николай Палкин». «Работник Емельян и пустой барабан». «Дорого стоит». «Не в силе Бог, а в правде» № 18, изд. Владимира Черткова, Purleigh, Maldon, Essex, England. 1899. Оно же вошло в «Полное собрание сочинений Л.Н.Толстого, запрещенных в России.» Том X. Статьи 1882-1889 гг.

Первым печатным изданием «Николая Палкина» в России была перепечатка из X тома сочинений Толстого издания «Свободного слова», сделанная «Всемирным Вестником» в 1906 г. № 10 (октябрь), стр. 37—46 и арестованная по распоряжению I Отделения канцелярии Главного управления по делам печати. Попытка типографии Вильде издать текст брошюрой в Москве («Л.Н.Толстой, Николай Палкин. Две войны. М. 1906») не удалась, — брошюра была арестована Московским цензурным комитетом и московским генерал-губернатором.

Арестована была и присуждена к уничтожению и в Петербурге брошюра: Л.Н.Толстой. I. «Николай Палкин», II. «Две войны» № 12, кн-во «Обновление», 1906.

Первым, сверенным со всеми сохранившимися рукописями и вполне исправным изданием «Николая Палкина», является текст Юбилейного издания.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 26.

CARTHAGO DELENDA EST (1889)

Эта статья была начата 30 ноября 1889 г., как помечено автором в начале рукописи и отмечено в Дневнике. Статья печатается по подлинной рукописи автора. Из архива В.Г.Черткова за фразой: «Carthago delenda est», начинающей статью, в рукописи сначала следовали слова: «говорил Сципион», — которые тут же были вычеркнуты автором, может быть, потому, что фраза «Geterum censeo Carthaginem delendam esse» («Впрочем, я думаю, что Карфаген следует разрушить») принадлежит не Сципиону, а Катону (234—149 до н.э.); может быть фраза «Carthago delenda est», оставшаяся одна посредине строки, неожиданно для самого автора, показалась ему удачной как заглавие, так как он трижды — в 1891, 1896 и 1898 гг. — начинал статью под таким заглавием.

Набросок был опубликован В.Г.Чертковым в № 305 газеты «Речь» от 7 ноября 1913 г. под заглавием: «Carthago delenda est». В собрании сочинений Толстого данная статья не включалась.

Не считая по рукописи автора бесспорным, что первые слова статьи являются в то же время ее заглавием, Юбилейное издание поместило то заглавие, под которым статья была напечатана В.Г.Чертковым.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 27.

НЕ КРАСНЫЙ КРЕСТ, А КРЕСТ ХРИСТОВЫМ

(Предисловие к «Севастопольским воспоминаниям артиллерийского офицера» А.И.Ершова)

31 октября 1857 г. Толстой записывает в Дневнике: «Прочел... Севастополь Ершова — хорошо».

Запись касалась статьи: «Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера» Е.Р.Ш-ова, помещенной в «Библиотеке для чтения» 1857 г. В следующем 1858 г. воспоминания эти вышли отдельным изданием под заглавием: «"Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера". Сочинение Е.Р.Ш-ова. В семи тетрадях. СПб., с посвящением А.В.Дружинину».

Проходит тридцать лет, и 12 января 1889 г. Толстой записывает в Дневнике: «Ершов с книгой». Запись указывает на то, что в этот день у Толстого был автор «Севастопольских воспоминаний» А.И.Ершов* и просил его написать предисловие к новому изданию у А.С.Суворина его книги. Толстой принимается за перечитывание книги Ершова, о чем свидетельствует запись в Дневнике 13 января: «Читал Ершова», —- и другая, того же числа: «Дома докончил Ершова».

На другой день, 14 января Толстой уже записывает: «Хочу писать предисловие Ершову».

Первая редакция предисловия к книге Ершова была написана 14 января 1889 г. Однако Толстой остался недоволен написанным. И не сразу принимается за новую редакцию статьи.

10 февраля Толстой вновь принимается за статью, о чем говорит запись в Дневнике этого дня: «Сел за работу. Написал предисловие начерно». Затем опять следует перерыв.

Дневниковые записи позволяют установить следующие последовательные даты работы Толстого над предисловием к «Севастопольским воспоминаниям артиллерийского офицера» А.И.Ершова: первая редакция была написана 14 января 1889 г.; вторая — 10 февраля; третья — 18 и 22 февраля; четвертая и последняя — 10 марта.

В следующем 1890 году Толстой, по-видимому, думал вновь взяться за предисловие к книге Ершова. В январе этого года Map. Льв. Толстая писала сестре Татьяне Львовне, находившейся в то время в Москве: «Пойди, пожалуйста, в дом (Хамовнический дом Толстых) и поищи везде у папа рукописи и привези все, что найдешь. Нам надо его начатое предисловие к Рассказам о Севастополе Ершова... Поищи хорошенько».

Неизвестно почему: потому ли, что Толстой остался недоволен своей статьей, или потому, что она вышла нецензурна, или, быть может, статья затерялась, но написанное Толстым предисловие в печати в то время не появилось, и книга Ершова вышла без него.

Статья Толстого появилась впервые лишь в 1902 г. в издании «Свободного слова» (Christchurch, Hants, England) в брошюре под заглавием: Л.Н.Толстой «Против войны», — где статья занимает страницы 1—8. В России впервые опубликована в «Сочинениях графа Л.Н.Толстого», изд. двенадцатое, ч. семнадцатая, М., 1911.

В Юбилейном издании статья «Не красный крест, а крест Христовый» напечатана под названием «Предисловие к "Севастопольским воспоминаниям артиллерийского офицера" А.И.Ершова» по подлинным рукописям автора, исправляя некоторые неточности и восстанавливая пропуски, имевшиеся в той копии, с которой производилось издание «Свободного слова». Исправлена также неверная дата, под которой была напечатана статья.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 27.

* Андрей Иванович Ершов (1834—1907) — участник Севастопольской обороны. В 1858 г. вышел в отставку и поселился в Петербурге. Одно время заведовал метахромотипией; уезжал за границу, где участвовал в походах Гарибальди на Рим; позднее жил литературным трудом и частными уроками.

Примечание 1. «Одно словечко... пожалуйста, повесьте». — Имеется ввиду факт, рассказанный в «Русской старине» 1888, ноябрь, в записках известного художника Василия Васильевича Верещагина (1848—1904), озаглавленных: «Воспоминания художника Вас. Вас. Верещагина. Набег на Адрианополь в 1877 году». Здесь Толстой на страницах 466—468 прочитал: «привели к Стру-кову* двух албанцев, отчаянных разбойников, по уверению болгар, вырезывавших младенцев из утроб матерей. Генерал приказал связать их покрепче, и драгуны, поставивши ребят спинами вместе, стянули локтями так, что они совсем побагровели и двинуться потом не могли... Я просил Струкова повесить их, но он не согласился,

— сказал, что не любит расстреливать и вешать в военное время и не возьмет этих двух молодцов на свою совесть, а передаст их Скобелеву, — пускай тот делает, что хочет.

— Хорошо, — отвечал я, — попрошу Михаила Дмитриевича: от него задержки, вероятно, не будет.

— Что это вы, Василий Васильевич, сделались таким кровожадным? — заметил Струков. — Я не знал этого за вами.

Тогда я признался, что еще не видел повешения и очень интересуюсь этою процедурою.

Скобелев приехал к вечеру... Я попросил Скобелева повесить помянутых двух разбойников; он ответил: «Это можно», и, призвавши командира стрелкового батальона, полковника К., приказал нарядить полевой суд над обоими схваченными албанцами и прибавил:

— Да, пожалуйста, чтобы их повесить.

—  Слушаю, ваше превосходительство, — был ответ.

И я считал, что дело мое в шляпе, то есть что до выхода нашего из Адрианополя я еще увижу эту экзекуцию и после передам ее на полотне. Не тут-то было: незадолго перед уходом, найдя обоих приятелей все в том же незавидном положении и осведомившись: «Разве их не будут казнить?»

— я получил в ответ: «Нет». Узнавши о назначении полевого суда, Струков просил Михаила Дмитриевича, для него, не убивать этих двух кавалеров, и очень вероятно, что они и по сию пору здравствуют и похваляют милосердие русского начальства.

* Александр Петрович Струков (1840—1911) — в 1877 г. генерал-майор свиты, впоследствии — генерал-адъютант и генерал от кавалерии.

Примечание 2. Михаил Дмитриевич Скобелев (1843—1882) — генерал-адъютант, участник Хивинской экспедиции 1873 г., Кокандской войны 1875—1876 гг., Русс ко-турецкой войны 1877— 1878 гг., где получил большую известность, благодаря ряду удачных дел, и Текинской экспедиции 1881 г. Толстой чувствовал сильнейшую антипатию к личности и деятельности «белого генерала», как звали Скобелева, и отказался с ним познакомиться, когда это предлагал ему Д.Д.Оболенский (кн. Д.Д.Оболенский «Отрывки» — «Международный толстовский альманах», составленный П.Сергеен-ко, изд. «Книга». М., 1909, стр. 244).

ОТКАЗ

(Послесловие к книге Е.И.Попова «Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина. 1866—1894»)

27 января 1894 г. в воронежской тюремной больнице умер, заключенный за отказ от военной службы, сельский учитель Евдоким Никитич Дрожжин, в судьбе которого Толстой принимал близкое участие. Получив известие о его смерти, Толстой записал в Дневнике: «Дрожжин умер, замученный правительством».

В.Г.Чертков и Е.И.Попов решили написать биографию Дрожжина, о чем и сообщили Толстому. Толстой одобрительно отнесся к их намерению и в письме к Е.И.Попову от 7 февраля 1894 г. писал: «Это дело радостное и вам по силам. Я уверен, что вы сделаете его хорошо», и то же подтверждал в письме к В.Г.Черткову от 8 февраля 1894 г.: «Непременно надо написать его житие».

Биография Дрожжина была написана Е.И.Поповым и в конце октября 1894 г. отправлена к Толстому на просмотр. 2 ноября 1894 г. Толстой сообщил Попову: «Получил сейчас... Дрожжина. Очень рад этому. Я не читал еще. Прочел только предисловие. Предисловие это очень хорошо... Буду читать внимательно и с карандашом, отмечая, что придется, и все вам сообщу».

В конце 1894 г. Толстой был занят исправлением биографии Дрожжина и начал писать предисловие к ней.

2 февраля 1895 г. Толстой сообщил В.Г.Черткову: «Я эти два последние дня писал предисловие к Дрожжину. Хотелось написать коротко, но стало разрастаться». А в Дневнике, 7 февраля, вспоминая события за неделю, записал: «За это время написал маленькое предисловие к биографии Дрожжина». Однако работа продолжалась, с перерывами, весь февраль и была закончена, судя по дате под первопечатным текстом, 4 марта 1895 г.

Статья впервые была опубликована в 1895 г. в Берлине как предисловие к книге Е.И.Попова «Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина. 1866—1894» (в изд. «Библиографического бюро» и в изд. Фридриха Готгейнера).

В Юбилейном издании статья «Отказ» напечатана под названием «Послесловие к книге Е.И.Попова "Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина (1866—1894)"» по первопечатному тексту.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 39.

ЧТО ЖЕ ДЕЛАТЬ?

Первоначально задумав эту статью как отдельное произведение, Толстой решил затем сделать ее послесловием к статье «О значении русской революции».

25 октября статья была отвезена Александрой Львовной Толстой для напечатания в Москву И.И.Горбунову-Посадову, а на следующий день она отправлена была и в Англию, Черткову.

В записи от 3 ноября Маковицкий сообщает, что в этот день приехал С.Д.Николаев, привезший с собой корректуру «Послесловия». Тут же Маковицкий добавляет, что Толстой озаглавил его «Что же делать?», и что оно выйдет отдельной брошюрой. Заглавие «Что же делать?» собственноручно написано Толстым. Следовательно, сама рукопись эта датируется не ранее, как 3-м ноября.

Впервые статья «Что же делать?» напечатана в 1907 г. в издании книгоиздательств «Посредник» и «Обновление». Издание это перепечатано в конфискованной девятнадцатой части двенадцатого издания сочинений Толстого (М., 1911). В Англии Чертковым статья не была издана.

В Юбилейном издании перепечатан текст издательств «Посредник» и «Обновление».

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 36.

НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ

Под 10 марта 1908 г. Толстой занес в свой Дневник: «Читаю газету "Русь". Ужасаюсь на казни». 27 марта того же года в беседе с одной монахиней, приехавшей в Ясную Поляну, Толстой говорил: «Каждый день десять казней!.. И это все сделала церковь!.. А Христос велел не противиться злу!..» Монахиня защищала церковь и доказывала, что «зверские преступления» революционеров нельзя оставлять безнаказанными. В ответ на это, Толстой уже не говорил, а кричал обессилившим голосом: «Ну, так, так и сказать, что Христос говорил глупости, а мы умнее его... Это ужасно!» Н.Н.Гусев*, записавший эту сцену, заметил, что он «никогда еще не видел Льва Николаевича таким взволнованным».

Особенно сильно потрясло Толстого сообщение о повешении двадцати крестьян, которое он прочел 10 мая в «Русских ведомостях» (1908, №107 от 9 мая), а затем 11 мая в «Руси» (1908, №127 от 9 мая). В этих газетах было напечатано: «Херсон. 8 мая. Сегодня на стрельбищном поле казнены через повешение двадцать крестьян, осужденных военно-окружным судом за разбойное нападение на усадьбу землевладельца Лубенко в Елисаветградском уезде». Под влиянием этого сообщения Толстой продиктовал в фонограф: « Нет, это невозможно! Нельзя так жить!.. Нельзя так жить!.. Нельзя и нельзя. Каждый день столько смертных приговоров, столько казней. Нынче 5, завтра 7, нынче 20 мужиков повешено, двадцать смертей... А в Думе продолжаются разговоры о Финляндии, о приезде королей, и всем кажется, что это так и должно быть...»**

*    Н.Н.Гусев «Два года с Л.Н.Толстым», изд. 2-е, М. 1928 г.

** там же

Как сообщает Н.Н.Гусев, Толстой от волнения не мог дальше говорить; а сам Толстой 12 мая записал в Дневнике: «Вчера мне было особенно мучительно тяжело от известия о 20 повешенных крестьянах. Я начал диктовать в фонограф, но не мог продолжать».

13 мая Толстой набросал, в резко публицистическом тоне, статью, впоследствии названную «Не могу молчать».

В Дневнике 14 мая он отметил: «Вчера, 13-го, написал обращение, обличение — не знаю что — о казнях... Кажется то, что нужно». В этом первом наброске фигурируют имена многих деятелей того времени: Милюкова, Гучкова, Щегловито-ва, Столыпина, Николая Романова и др. Со всей силой своего негодования и возмущения Толстой обрушился на двух главных виновников совершавшихся тогда злодейств — «Петра Столыпина и Николая Романова».

Первый набросок, не имевший еще заглавия, был только началом работы.

В результате длительной переработки, Толстой значительно расширил содержание первого наброска статьи и существенно переработал его в композиционном отношении. Имена политических деятелей, фигурирующих в нем, он опустил и все резкие выражения по их адресу вычеркнул или же значительно смягчил.

Работа над статьей продолжалась с 13 мая по 15 июня 1908 г. 29 мая Толстой записал в Дневнике: «За это время кончил «О смертных казнях»». Отослав статью В.Г.Черткову для издания, Толстой не прекратил работы над ней. В сопроводительном письме Толстой писал: «Это (смертные казни) так мучает меня, что я не могу быть спокоен, пока не выскажу всех тех чувств, которые во мне это вызывает».

9 июня Толстой получил от В.Г.Черткова письмо, в котором Чертков предлагал внести в текст ряд изменений. Толстой в тот же день ответил телеграммой: «Изменения вполне одобряю, издавайте скорей».

Статья в отрывках впервые была напечатана 4 июля 1908 г. в газетах: «Русские ведомости», «Слово», «Речь», «Современное слово» и др. Все эти газеты, напечатавшие отрывки из «Не могу молчать», были оштрафованы. По словам «Русского слова», севастопольский издатель расклеил по городу номер своей газеты с отрывками из «Не могу молчать». Он был арестован. В период с 10 по 17 июля 1908 г. статья вышла отдельной брошюрой в Петербурге в переводе на латышский язык (см. «Книжная летопись» 1908, II, № 1322). В августе 1908 г. статья полностью была напечатана в нелегальной типографии в Туле; в том же году она была издана И.ПЛадыжниковым с таким предисловием: «Печатаемое нами новое произведение Льва Николаевича Толстого опубликовано одновременно в газетах почти всех цивилизованных стран 15-го июля 1908 г. и произвело глубокое впечатление, несмотря на отрицательное отношение автора к русскому освободительному движению. Как интересный исторический и характерный для великого писателя документ, мы предлагаем это произведение русскому читателю».

В России статья распространялась в гектографированных и рукописных списках и в подпольных изданиях. Толстой, в связи с опубликованием статьи, получил много писем как с выражением сочувствия, так и «ругательных».

В Юбилейном издании статья напечатана по рукописи № 17.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 37.

ЕЩЕ ОДИН СХВАЧЕННЫЙ

(По поводу заключения В.А. Молочникова)

7 мая 1908 г. Петербургской судебной палатой был приговорен к одному году тюремного заключения, за хранение и распространение запрещенных произведений Толстого, его близкий знакомый В. А. Мол очников. Толстой, узнав о приговоре, был возмущен им и решил предать это дело гласности. 13 мая он начал писать письмо в газеты, о чем и отметил в Дневнике 14 мая. 18 мая письмо было закончено и послано в газету «Русь», где оно и было напечатано с цензурными сокращениями в № 40 от 22 мая 1908 г.

Однако, вскоре, получив копию приговора, Толстой, уже не удовлетворенный написанным письмом по этому делу, начал писать статью, в которой пытался раскрыть смысл приговора. 10 июня Толстой записал в Дневнике: «Нынче... писал о Молочникове и приговоре». Работа над статьей продолжалась до 14 июня. В последнюю редакцию статьи Толстой включил и свое письмо, напечатанное в газете «Русь» (с некоторыми изменениями), и приговор судебной палаты. Помещая в статье приговор, Толстой исключил из него имена судей и других участников суда.

Статья с цензурными сокращениями была напечатана в газете «Слово», № 520 от 27 июля 1908 г.

В Юбилейном издании статья «Еще один схваченный» напечатана под названием «По поводу заключения ВА.Молочникова».

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 37.

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ И ХРИСТИАНСТВО

21 декабря 1908 г. Н.Н.Гусев записал в своем дневнике: «Вчера вечером Л.Н., читая полученные письма, взволнованный вышел в столовую и попросил меня найти № "Нового времени" от 18 декабря. Когда я нашел и подал ему, он отыскал в этом № статью "Заметки" А. Ст-на и попросил меня прочесть ее вслух. В этой статье говориться о том, что напрасно думают, что Христос запретил смертную казнь: Он не только не запретил, но узаконил ее. Эту мысль автор статьи доказывает текстами из Евангелия. Оказалось, что Л.Н. получил письмо от петербургского студента*, приложившего вырезку этой статьи и спрашивающего о том, что Л.Н. о ней думает. Все так же взволнованный, Л.Н. ушел к себе и написал письмо студенту и автору статьи. А сегодня утром, возвратясь с прогулки, он продиктовал мне начало новой статьи, вызванной заметкой "Нового Времени"». («Два года с Л.Н.Толстым», изд. «Посредник». М.    1912, стр. 231.)

*     Льва  Александровича  Арсеньева

Заметка в «Новом Времени» (1908 г. № 11772 от 18 декабря) была написана Александром Аркадьевичем Столыпиным, сыном приятеля Толстого по Севастополю (А.Д.Столыпина) и братом тогдашнего министра П.А.Столыпина, журналистом и постоянным сотрудником газеты «Новое время».

1908 год отличался особенным количеством смертных казней — и Толстой ответил на них статьей «Не могу молчать». С этой статьей связан и ответ на «Заметки» Столыпина, подготовлявшие общество к новому массовому смертному приговору. Именно 18 декабря 1908 г. (когда появилась статья Столыпина) в Екатеринославе заканчивался суд по делу «о захвате революционерами Екатерининской железной дороги». Под этим заглавием разумелось забастовочное движение железнодорожных рабочих, охватившее в декабре 1905 г. Донецкий бассейн (Гришино, Горловка и др.). После ликвидации забастовки («Горловс-кий бой») к делу было привлечено около 300 человек, но предварительное следствие затянулось. Только 7 ноября 1908 г. Одесский военно-окружной суд начал в Екатеринославе разбирательство этого дела, окончившееся 19 декабря объявлением смертного приговора 32 человекам (из общего числа 131).

1 января 1909 г. Николай II наложил резолюцию: «Даровать жизнь, смягчить участь». Однако восемь человек из приговоренных тридцати двух, «не обращавшиеся к милосердию монарха», были все же повешены 4 сентября 1909 г.

Толстой написал короткое письмо А.А.Столыпину: «Прочел то, что вы написали 18 декабря. Стыдно, гадко. Пожалейте свою душу. Я любил вашего отца, и мне больно за вас». На другой день, 21 декабря, Толстой начал писать ответную на «Заметки» Столыпина статью и писал ее до конца года.

Последняя редакция статьи была собрана и отделана 18 января 1909 г. В этот день Толстой записал в Дневнике: «Нынче написал только маленькую прибавку к статье о Ст-не, прибавку о царе, с тайной целью вызвать против себя гонения». Эта прибавка была сделана в связи с известием о «помиловании» приговоренных.

Впервые статья появилась в газете «Новая Русь» 1909 г., № 57 от 28 февраля, с большими цензурными пропусками. В том же году она вышла отдельной книжкой в издании И. Ладыжникова (Берлин), под заглавием «Смертная казнь и христианство».

В Юбилейном издании статья напечатана по заграничному изданию (И. Ладыжникова), с исправлением погрешностей по автографам.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.

ПОРА ПОНЯТЬ

Статью «Пора понять» Толстой начал писать 16 сентября 1909 г. в Крекшине (у Чертковых). Толчком к написанию этой статьи послужил проезд Николая II в Ливадию, в связи с которым была введена усиленная охрана пути. Первоначальное заглавие этой статьи было — «Анархизм». Как видно и по Дневнику, и по датам рукописей, работа над статьей продолжалась весь сентябрь и была окончена 4 октября 1909 г. 26 сентября записано: «Писал довольно много: анархизм. Не знаю, выйдет ли и буду ли издавать. В первый раз нынче, после нескольких дней, охотно писал». 28 сентября: «...вчера ...очень много писал и охотно анархизм». 30 сентября: «29-го не сходил вниз, писал и очень много написал к анархизму. Кажется, недурно. Но тяжело осуждение. Но как-то само собой выливается». Наконец, 6 декабря 1909 г. (именно этой датой помечена копия окончательного текста) в Дневнике записано: «...поправлял "Анархизм", но пришел все-таки к решению не публиковать. Недобрая статья, — не надо.»

Заглавие статьи менялось: вместо «Анархизм» было сначала поставлено — «Освобождение», потом — «Чингиз-Хан с телеграфами» и, наконец, — «Пора понять».

Статья появилась впервые в издании: Л.Н.Толстой, «1) Письмо к Александру III, 2) Письмо к Николаю II, 3) Не могу молчать, 4) Пора понять», изд. «Былого» и «Общего дела», Париж 1911. В России — в издании «Посредник», М. 1918.

В Юбилейном издании статья напечатана по рукописи № 7.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.

НЕЛЬЗЯ ВЕРИТЬ, ЧТОБЫ РУССКИЙ НАРОД ПРОМЕНЯЛ БОГА НА ГОСУДАРСТВО

(Нет худа без добра)

Эта заметка напечатана в газете «Жизнь» 1909 г., от 9 февраля.

6 февраля 1909 г. Н.Н. Гусев записал: «Сегодня приезжал живущий за границей литератор Купчинский. Главной целью его приезда было то, чтобы предложить Л. Н-чу написать статью против смертной казни. Он сказал Л. Н-чу, что издающаяся в Москве понедельничная газета "Жизнь" согласна напечатать все, что напишет Л.Н. против смертной казни, без всяких пропусков, как бы оно ни было резко. Л.Н. сначала сказал Купчинскому, что едва ли сможет сейчас что-либо написать об этом предмете, и я уже было принес Купчинскому полный экземпляр "Не могу молчать" для того, чтобы вместе с ним выбрать оттуда подходящие места для напечатания в газете, когда Л.Н., воротясь с прогулки, не заходя к нам в столовую, прямо прошел к себе и написал небольшую статью против смертной казни, которую и отдал Купчинскому» («Лев Толстой против церкви и государства», изд. «Свободное слово». Берлин, 1913, стр. 65—66).

За напечатание этой заметки редактор газеты Николай Петрович Лопатин был подвергнут штрафу в 3000 рублей с заменой, в случае несостоятельности, арестом на 3 месяца. Так как он не имел средств заплатить, ему пришлось выбрать последнее. Из тюрьмы он написал Толстому письмо, на которое Толстой ответил 28 февраля 1909 г. В этом ответе Толстой высказывал свое огорчение при мысли о том, что «те меры, которые должны бы были, по справедливости, быть обращены на меня, обращаются на людей, близких мне по своим взглядам».(«Толстой и о Толстом», 1, изд. Толстовского музея. М.  1924).

В Юбилейном издании статья «Нельзя верить чтобы русский народ променял Бога на государство» напечатана под заглавием данным газетой «Жизнь» по первым словам заметки, «Нет худа без добра».

«Толстовский листок» печатает заметку по тексту Юбилейного издания, т. 38.

НОМЕР ГАЗЕТЫ

Еще в 1888 г. в Дневнике Толстого (от 24 ноября) записан следующий замысел: «Да, утром хотел писать "Номер газеты". Уже давно эта мысль приходит мне: написать обзор одного номера, с определением значения каждой статьи. Это было бы нечто ужасающее». Эту мысль Толстой осуществил только через 20 лет, в 1909 г. — 18 января 1909 г. Толстой записал в Дневнике: «Пришла в голову новая тема. Это — отношение к газете, к тому, что написано в газете, человека свободного, т.е. истинно религиозного. Показать всю степень извращения, рабства, слабости людей — отсутствия человеческого достоинства. Очень хорошо думалось. Не знаю, как удастся написать. Может быть, завтра». 20 января, о том же: «Вчера, читая газету, живо представил себе отношение ко всем этим известиям человека религиозного, свободного, знающего свое назначение, и живо представилась статья об этом».

Толстой начал писать задуманную статью, по-видимому, 21 января 1909 г. Материалом для обзора он выбрал газету «Слово» 1909 г., № 680 (от 16 (29) января). В ГГМ сохранился тот самый экземпляр этого номера, который был прочитан Толстым. На нем имеются пометки рукой Толстого (карандашом и чернилами).

Сверху на экземпляре газеты написано рукой Н.Н.Гусева: «Это тот №, о котором писал Лев И.».

Работа над статьей шла в течение января и февраля 1909 г. По рукописям видно, что работа закончилась 22 февраля.

Статья эта при жизни Толстого не была напечатана и появилась впервые в 12-м издании «Сочинений Л.Н.Толстого», 1911 г., т. XIX, стр. 751— 759.

Юбилейное издание напечатало статью по последней копии (№ 5), просмотренной и подписанной автором.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.

АРЕСТ (Заявление об аресте Н.Н.Гусева)

Секретарь Толстого Н.Н.Гусев был арестован в Ясной Поляне 4 августа 1909 г. и выслан в Чердынский уезд Пермской губ. за «революционную пропаганду и распространение недозволенных книг» (см. Н.Н.Гусев «Из Ясной Поляны в Чер-дынь», М. 1911). Под 5 августа в дневнике А.Б.Гольденвейзера («Вблизи Толстого», т. I, стр. 283) описана вся сцена ареста и поведения Толстого и сестры его М.Н.Толстой. К фразе: «Его Толстого мучило сознание, что Гусева ссылают за него, а его не трогают» Гольденвейзер делает примечание: «По поводу высылки Гусева Л.Н. написал на другой же день очень резкую небольшую статью, которую потом совершенно переделал, смягчив все резкое. Хотя я разделял его мысль, что не нужно ни с кем и никогда быть обидно-резким, но все-таки жаль было негодующего страстного тона первой редакции, в котором Л.Н. не имел себе равного».

5 августа 1910 г. в Дневнике Толстого записано: «Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его. Очень хороши были проводы: отношения всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление».

Заявление впервые появилось в газете «Русские ведомости» 1909, № 183 от 11 августа, с датой — «6 августа 1909 г.»

В Юбилейном издании статья «Арест» напечатана под названием «Заявление об аресте Н.Н.Гусева».

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.

ЕЩЕ О СМЕРТНОЙ КАЗНИ

(Действительное средство)

29 октября, уже в Шамардине, Толстой записал в Дневнике: «Вчера дописал заметку в "Речь" о смертной казни».

Статья — последнее произведение, написанное в жизни Толстым, — появилась в «Речи» уже после смерти Толстого, 13 ноября 1910 г. (№ 312). Под текстом — надпись и дата: «Оптина пустынь. 29 октября 1910 г.».

В Юбилейном издании статья «Еще о смертной казни» напечатана под названием «Действительное средство», данным В.Г.Чертковым.

«Толстовский листок» печатает статью по тексту Юбилейного издания, т. 38.

Приложение №1: Л.Н.Толстой ВОСПОМИНАНИЯ О СУДЕ НАД СОЛДАТОМ

В апреле 1908 г. к Толстому обратился П.И.Бирюков, работавший в то время над вторым томом «Биографии» Л.Н.Толстого, с просьбой написать воспоминания об участии Толстого в 1866 г. в защите рядового Василия Шибунина.

Толстой выразил согласие и 1 мая частью написал сам, а частью продиктовал Н.Н.Гусеву начало воспоминаний в форме письма к П.И.Бирюкову. 2 или 3 мая, исправляя машинописную копию этого начала, Толстой дописал окончание воспоминаний, куда включил присланную ему в апреле того года Е.И.Поповым выдержку из книги Э.Геккеля «Мировые загадки», в которой смертная казнь оправдывалась с точки зрения естествознания.

В Дневнике 2 мая Толстой записал мысли, которые он развил в этом окончании: «Разве не ясно, какой полный невежда этот профессор Геккель. Каковы же его ученики? Возражать не стоит, возражение в Евангелии, но они не знают его, безнадежно не знают, решив, что они выше его. А если люди так невежественны, что могут по закону убивать, то что же закон? И все рушится».

6 мая Толстой отметил в Дневнике: «Дня четыре посвятил для воспоминаний о солдате...» Закончены они были 24 чая (авторская дата на последней рукописи).

Впервые «Воспоминания о суде над солдатом» были опубликованы с цензурными пропусками в книге: П.Бирюков «Лев Николаевич Толстой. Биография», изд. «Посредник», М., 1908, стр. 94—104; полностью в сборнике: «Л.Н.Толстой «Не могу молчать» и другие статьи о смертной казни», изд. «Единение», М.,  1917, стр. 22—23.

«Толстовский листок» печатает «Воспоминания» по тексту Юбилейного издания, т. 34.

Приложение №2: М.П.Новиков. ПИСЬМА КРЕСТЬЯНИНА.

Новиков Михаил Петрович (1871—1939), писатель из крестьян; последователь Л.Н.Толстого, автор мемуаров о нем.

«Новиков — замечательный по уму, образованию и горячности крестьянин, мне давно знакомый и близкий», — так характеризовал Михаила Петровича Новикова Л.Н.Толстой в письме к В.В.Стасову 26 октября 1902 г. Видя в Новикове явление замечательное, Толстой советовал ему писать, ничего не придумывая, рассказывая о своей жизни такой, какая она есть. Да и сам Михаил Петрович испытывал такую потребность. В письме к Л.Н.Толстому, от 27 января 1905 г., он пишет: «Признаюсь вам, дорогой Лев Николаевич, что тянет меня литературная деятельность, — уж слишком много говорят и врут о нашей крестьянской жизни...»

Произведение М.П.Новикова «Письма крестьянина» было впервые опубликовано в книге «О Толстом. Воспоминания и характеристики представителей различных наций», подготовленной к изданию П.А.Сергеенко к 80-летнему юбилею Л.Н.Толстого.

«Толстовский листок» печатает произведение по тексту третьего издания книги «О Толстом. Воспоминания и характеристики представителей различных наций», т.2, стр. 1—49, издание В.М.Саблина, Москва, 1911 г.