|
Борис ГиленсонДобрый человек из Ламбарене...Да, они, конечно, удивились, веселые, шумные первокурсники-медики Страсбургского университета, когда он, неторопливо облачившись в белый халат, прошел в анатомичку и принялся за работу. Это случилось в самом начале первого семестра, но они уже успели наслышаться о нем, а кое-кто даже побывал на его лекциях в соседнем корпусе, на философском факультете: он читал свою «коронную» тему о Канте. Впрочем, в Страсбурге он был вообще личностью известной, и многие, глядя на их нового сокурсника лет на 10—12 старше их, припоминали, что видели его совсем недавно в местной филармонии, где он давал сольный органный концерт. Вряд ли его спутаешь с кем-нибудь другим: благородная, крепко посаженная голова, шапка волнистых черных волос, усы, фигура кряжистая, чуть сутуловатая, какая бывает у тех, кто подолгу ходил за плугом или склонялся за письменным столом. Нет, не праздное любопытство привело его в анатомичку: он усердно возился с колбами в лаборатории органической химии и исправно записывал скучноватые лекции по анатомии. А когда занятия у медиков кончались, спешил к своим подшефным студентам философам и теологам, у которых вел семинары, или в университетскую библиотеку, где в профессорском зале на его столе громоздились внушительные стопы книг, причем самых разных: теологические фолианты, ноты, жития Иисуса Христа, сочинения Толстого и Гёте. Впрочем, иногда он исчезал из Страсбурга на несколько дней, и потом в местной газете они узнавали, что он был в Париже, где концертировал со своими друзьями из Общества Баха. Итак, 30-летний Альберт Швейцер, профессор философии и теологии Страсбургского университета, автор диссертации о религиозной философии Канта, известный в Европе органист, стал студентом-медиком в том же самом учебном заведении, где он продолжал профессорствовать. Он решил сделаться врачом, чтобы затем отправиться в джунгли Экваториальной Африки и основать там госпиталь. Всего несколько недель назад, 18 октября 1905 года, выйдя ранним утром из парижской гостиницы, он подошел к первому же попавшемуся ему на глаза почтовому ящику на Авеню де ла Гран-Арме и, помедлив мгновение, опустил в него пачку написанных за ночь писем. Они были адресованы самым близким ему людям, и в них он извещал об этом принятом им решении. Он предвидел неблагоприятную реакцию и не ошибся в мрачных прогнозах: друзья встретили это известие с недоумением или явно неодобрительно. Родители горько сетовали на безрассудство сына. Кажется, один только человек тогда понимал его до конца — Елена Бреслау, дочь местного историка, милая девушка, работавшая с детьми-сиротами. Она готова была ехать в Африку и училась на медсестру. Они поженились в 1912 году, когда Швейцер окончил медицинский факультет. Елена ждала этого 10 лет. То, что большинству казалось эмоциональным порывом, было на самом деле тем жизненным решением, которое Швейцер вынашивал давно и в правильности которого уверился не только на основании чистых умозаключений. Оно отвечало самому существу его характера и его миросозерцания... Он родился в семье пастора в 1875 году, через пять лет после окончания франко-прусской войны, в маленьком городке Кайзерсберге в Эльзасе, на земле, только что отторгнутой от Франции. Швейцер был немцем по языку, по своей духовной культуре. Но в равной степени он считал родными язык и культуру Франции. Впоследствии Ромен Роллан писал, «что эльзасская культура соединяет в себе все, что есть лучшего в обеих цивилизациях». Швейцер впитал в себя это лучшее: оно определило его широкое, общечеловеческое, гуманистическое мировоззрение, чуждое национальной ограниченности, этот столь характерный для него сплав немецкой любви к абстрактно-философскому мышлению с французским рационализмом, сочетание духовно-эмоционального и трезво-практического начал. Он рос одаренным ребенком. В пять лет он уже играл на органе, отдавая дань старой семейной традиции, много читал, отлично учился. Вообще природа была щедра к нему: у него были феноменальная память, музыкальный талант, завидное здоровье, прекрасное сердце. Его детство было безмятежным, счастливым. И именно не от нужды, не от собственной боли, а — что бывает гораздо реже — от полноты собственного счастья он стал задумываться над горем других, над своими одноклассниками из семей бедняков. Он захотел отплатить столь благосклонной судьбе, помочь тем, кто страдает. Тогда, в юности, впервые блеснула у Альберта Швейцера мысль: «Жить для других». Окончив гимназию в Гюнсбахе, он поступает в Страсбургский университет, где учится на двух факультетах одновременно: теологическом и философском. Там студентам предоставляли большую свободу, и Швейцер с его неистребимой любознательностью умел быть в курсе всего нового, успевая интересоваться также и естественными науками. Тогда Швейцер познакомился с сочинениями Толстого; их чтение стало событием в его духовной жизни. Русский гений, по словам Швейцера, «побуждал задумываться над собственной жизнью и вел к простому и глубокому гуманизму». Позднее, когда Швейцер стал уже приват-доцентом Страсбургского университета и начал формулировать свои этико-философские принципы, незримые узы, связывавшие его с Толстым, стали еще теснее. Во время одной из поездок в Париж он становится учеником знаменитого мэтра, органиста и педагога Шарля Видора. По его совету он начинает углубленно заниматься Бахом, который становится с той поры тем, кем стал Бетховен для его друга Роллана, — спутником жизни Швейцера. Его влечет баховская одухотворенность — та сила, которая высекает искры света из человеческих душ. И Швейцер начинает трудиться над книгой о Бахе. Он пишет ее по-французски, задавшись поначалу целью пропагандировать наследие композитора, которого во Франции знали плохо. Но книгой заинтересовались в Германии, где баховедение имело давнюю и серьезную традицию. И тогда Швейцер принимается за новую книгу о Бахе, на этот раз уже по-немецки: она в два раза больше по объему и обширна по материалу. Этот фундаментальный труд в 850 страниц, написанный 29-летним молодым человеком, не музыковедом по специальности, считается отныне классическим. Философия Канта, музыковедение, концертная деятельность, история этических и религиозных учений — таковы сферы поистине энциклопедических интересов Швейцера, в котором, кажется, ожил неукротимый творческий дух людей Возрождения. Но нет, он не может ограничить себя одной областью духовной жизни. Мысль о нищете и горе, которые он видит в городах Европы, куда едет на концерты, не дает ему покоя. Он знает: беднякам нужны не проповеди, а протянутая рука друга. Еще в бытность свою студентом он принимает участие в кое-каких филантропических начинаниях, раздает пожертвования нуждающимся, пробует перевоспитывать преступников в тюрьмах. Но эти попытки дают ничтожные плоды, в то время как власть имущие проявляют к нему полное равнодушие. Швейцер рос человеком внутренне углубленным, склонным к самоанализу. Эта рефлексия не парализовала, а, напротив, мобилизовала его волю. В 21 год он нашел свою цель: до 30 лет учиться, совершенствовать свои знания, после 30 — отдать себя на службу человечеству. Он еще не знал, чем конкретно он может быть полезен людям. Но ему крепко запомнились слова его любимого героя Фауста: «Вначале было дело». Как-то он прочитал в одном из миссионерских журналов, что в Конго срочно требуется врач. Так он принял свое решение, в котором ни разу не раскаивался. Став студентом-медиком, Швейцер избрал своей специальностью тропические болезни. Ему, привыкшему находиться в мире отвлеченных идей, было очень нелегко на четвертом десятке познавать химию, анатомию, биологию. Но познание приносило радость. Позднее Швейцер писал, что он «почувствовал почву под ногами». Он по-прежнему читал лекции, завершал книгу о Бахе, давал концерты. Его время сна сократилось до почти катастрофической цифры: 3 часа в сутки. Так продолжалось семилетие, с 1905 по 1912 год. Он назвал это время «годами борьбы с усталостью». Готовясь к экзаменам, он пробовал решать проблемы с присущей ему дотошностью, а на это просто не хватало времени. Наконец его, профессора, приняли в студенческий кружок «зубрил». Там царил дух здорового утилитаризма: материал заучивали строго по билетам, а кроме того, тщательно коллекционировали все дополнительные вопросы, задаваемые на экзаменах. В декабре 1911 года Швейцер сдал итоговый экзамен по хирургии, и старый профессор Маделунг, поставивший последнюю оценку в его матрикул, сказал ему: «Только благодаря вашему здоровью вы смогли все это вынести». Но самое трудное было еще впереди. «...Река и девственный лес... Кто решится передать производимое ими впечатление? Это было как сон. Сказочно яркие картины, которые, казалось, могли быть лишь плодом человеческого воображения, оказались живой явью». Так вспоминал Швейцер о первой встрече с джунглями, пока легкое каноэ несло его вверх по реке Огове от порта Либревиль во французской колонии Габон к мало кому известной деревушке Ламбарене, расположенной в 40 километрах к югу от экватора. В этой местности было два времени года: сушь и пора ливней. Он прибыл в Африку в феврале 1913 года: сборы отняли у него около года. Колониальная администрация в Париже откровенно ставила ему палки в колеса; особенно были недовольны тем, что Швейцер отказался от всякой миссионерской работы — он ехал лечить людей, а не проповедовать. Ему пришлось запастись семьюдесятью ящиками с медикаментами и оборудованием. Он истратил все свои сбережения, полученные от органных концертов, и, кроме того, безнадежно влез в долги. Начинать Швейцеру пришлось фактически на голом месте. Помимо обязанностей врача, ему на плечи легло множество чисто хозяйственных забот. Он еще не успел распаковать чемоданы, а на каких-то незримых крыльях, пересекая полноводные реки и оцепеневшие в своем величии леса, от деревушки к деревушке летела весть о приезде доктора. И они шли, ковыляли, плыли к нему, укушенные крокодилами и леопардами, отравленные змеиным ядом, прокаженные... «Мы все здесь больны», — сказал ему как-то один из пациентов. И действительно, местность вокруг Ламбарене казалась каким-то концентрированным средоточием таких разнообразных болезней, которые даже не попали в самые подробные медицинские справочники. Швейцер умел быть твердым, он научился спокойно воспринимать смерть. Но боль всегда казалась ему страшнее смерти. Боль других людей. Может быть, он даже считал это слабостью, жившее в нем с детства неистребимое чувство сострадания. Глядя, как эти несчастные стекаются к нему в Ламбарене, он чувствовал, что его сердце обливается кровью. Но, наверно, без того чувства не было бы Альберта Швейцера! Вряд ли на медицинском факультете Страсбургского университета его учили, как проводить операцию на открытом воздухе, объясняться с пациентами при помощи жестов и переоборудовать курятник в больничную палату. А именно так — без помещения, без помощников, в условиях, которые, наверно, привели бы в отчаяние его почтенных педагогов, — начинал он свою врачебную практику. Он вел прием прямо на веранде своего дома: это был период дождей, и, когда начинался ливень, он вместе с пациентами устремлялся лихорадочно собирать медикаменты и прятать их под навес. Сырость была тогда для него опасностью № 1; впрочем, опасности таились на каждом шагу. Среди деревьев, с трудом различимые глазом, свешивались ядовитые змеи. Рука, нечаянно опустившаяся в траву, могла стать добычей ядовитого скорпиона; полчища белых муравьев неожиданно выползали из чащ, все уничтожая на своем пути — посевы, запасы продуктов; как-то их колонна по шесть муравьев в ряд шествовала мимо Ламбарене 36 часов. Однажды стадо из 20 слонов за ночь уничтожило его фруктовую плантацию. Джунгли учили Швейцера постоянной, ежеминутной осторожности. После рабочего дня он чувствовал себя опустошенным, наступал полный упадок сил. Тогда его спасала музыка: он садился за рояль, подаренный ему друзьями из Парижского общества Баха. Это было самое надежное лекарство, возвращавшее ему бодрость. Они звали его Нгангой, что означало — человек-маг. В глазах своих пациентов Швейцер действительно обладал чудодейственной силой. Когда он давал им наркоз перед операцией, они говорили: «Доктор меня сначала убил, а потом оживил». Причиной внутренней боли всегда был «червь». Лекарство считалось магией, способной изгнать из тела этого «червя»... Его пациенты покидали госпиталь не только одолевшими болезнь, но в какой-то мере новыми людьми. Они уносили с собой в джунгли первые культурные навыки и привычки, лекарства и, конечно, благодарную память о своем докторе... И все-таки Швейцер знал, что всепрощающей добротой он ничего не добьется, а может и погубить все дело. Он был строго педантичен, а порой суров. На дверях его дома висели правила поведения: на территории госпиталя запрещалось плевать, сорить, ломать рабочий инструмент. Однажды — это было уже во время его второго приезда в Африку — крыши в нескольких палатах прохудились, двое больных умерли от простуды. Необходим был срочный ремонт. И тогда Швейцер обратился к вождю одного из племен, пришедшему к нему с пораненной рукой, с просьбой достать для госпиталя триста штук черепицы. Лишь в этом случае Швейцер согласился его оперировать. Вождь долго торговался, и в конце концов они сошлись на двухстах. Операция была сделана, но обещание осталось невыполненным. Тогда Швейцер перестал навещать больного и отменил перевязки. Вождь забеспокоился. После этого Швейцер обещал довести лечение до конца в том случае, если в госпиталь будет доставлено 500 штук черепицы. На этот раз соглашение было выполнено. Да, Швейцер мог быть суровым, если речь шла о судьбе его детища! Его первыми помощниками стали жена и африканец-кок по имени Джозеф, незаменимый переводчик, с подлинно лингвистическим блеском владевший шестью негритянскими диалектами. Он познакомился с анатомией на кухне и напоминал Швейцеру историю болезней примерно в следующих выражениях: «Этот старик поранил себе печенку», или: «У этой женщины боли в правой верхней котлете и нижнем филе». У него была завидная память, и позднее он стал заучивать названия лекарств по-латыни, запоминая буквенное начертание слов на бесчисленных склянках в аптеке, хотя не был знаком даже с алфавитом. Когда летом 1914 года Швейцер на некоторое время покинул госпиталь, чтобы отдохнуть на берегу моря, Джозеф весьма удачно его замещал. Этот простой, выросший в лесах африканец, преданный и отзывчивый, стал для Швейцера олицетворением талантливости его народа. Да, Швейцеру приходилось читать книги колонизаторов о «природной отсталости» негров. В Африке он понял ложь этих «теорий». В Габоне, в одном из самых глухих уголков континента, жили племена со сложной и богатой культурой, создатели красочных легенд, отличные ткачи, мастера резьбы по слоновой кости, прирожденные танцоры. Он полюбил этих людей, и не как филантроп, а как собрат по нелегкой жизни в джунглях. В книге «На опушке девственного леса» Швейцер пишет: «Кто может описать несправедливости, которым они подвергались в течение веков со стороны европейцев?!» Даже сюда, в Ламбарене, долетел ветер мировой войны, едва не истребивший его госпиталь. В августе 1914 года в Ламбарене прибыл отряд туземных колониальных войск, и Швейцер, как немецкий подданный, фактически оказался под домашним арестом. Тем временем негров мобилизовали в армию. В госпитале катастрофически таяли запасы медикаментов. Грозил голод. Теперь деревушка Ламбарене, затерянная в сердце Африки, стала для Швейцера той своеобразной вышкой, с которой он обозревает европейскую панораму. Здесь, в тиши девственных лесов, наедине с самим собой, он не оставляет своих идейных исканий. В них есть что-то близкое этико-религиозной философии Толстого: то же страстное обличение современной цивилизации, войн, стяжательства, эгоизма и столь характерная уже для Швейцера апелляция к духовным ценностям XVIII—XIX веков, к Канту и Гёте, призыв к возрождению в человеке истинно человеческого. Швейцер не раз говорил, что зло коренится в самой природе нашей цивилизации. Но он заблуждался, конечно, полагая, что оно может быть исправлено с помощью реформы человеческих душ, реформы «сверху». И как часто это бывает, к одному из самых главных своих выводов Швейцер пришел совершенно случайно. Плывя в пироге по Огове по срочному врачебному вызову и наблюдая заходящее солнце, он увидел целый островок крокодилов, хорошо заметных на поверхности. В этот самый момент в его сознании блеснуло всего несколько слов. «Ehrfurcht vor dem Leben» 1 — «Уважение к жизни». 1 Слово «Ehrfurcht» имеет также оттенок: преклонение, пиетет. "
Эта формула, несложная, но емкая, вобравшая в себя мысль о том, что всякая жизнь священна, что все живое достойно жизни, — эта формула стала и девизом Швейцера и самым решительным выражением его философии любви к людям, которой он подчинил свою жизнь и деятельность. В годы войны Швейцер мучительно размышлял о происходящем: разразившаяся катастрофа, писал он, «есть результат кризиса западной культуры». Так складывался замысел его исследования об оскудении духовных, моральных и этических ценностей в современном ему буржуазном мире. Впоследствии он назвал свой четырехтомный труд «Упадок западной культуры». И тогда Швейцер услышал Ромена Роллана, человека, вставшего «над схваткой». В далекой Швейцарии он, травимый «патриотической» прессой, обличал безумие по обе стороны фронта. В Ламбарене его поддержал Альберт Швейцер. Они были уже лично знакомы; это произошло еще в 1905 году: Роллан посетил Швейцера в его скромной квартирке на Монпарнасе. Они сразу же почувствовали какое-то родство душ в самых разных сферах, особенно философской и музыкальной. В книге «Старые и новые музыканты» Ромен Роллан тепло отзывается об исполнительском искусстве Швейцера. Его книгу о Бахе Роллан оценивает следующим образом: «...Являясь плодом гармонического сочетания немецкого и французского духа, она обновляет изучение Баха и историю других классиков». (В те годы Роллан писал свою эпопею о Жан-Кристофе, и, наверно, общение с органистом помогло писателю в его работе: в Швейцере было действительно что-то жан-кристофское...) Из Африки Швейцер писал Роллану: «Дорогой друг! Как восхищаюсь я Вашим мужеством, тем, что Вы решились плыть против течения... Я всем сердцем с Вами, хотя в моем теперешнем положении я лишен возможности оказать Вам действенную поддержку». Между ними завязалась переписка. В одном из писем Швейцера к Роллану мы читаем: «Вы всегда будете иметь меня на своей стороне...» Сознание того, что он не одинок, давало Швейцеру душевные силы продолжать работу над своим трудом о современной культуре. Когда кончался рабочий день врача, начиналось время писателя: Швейцер аккуратно отодвигал склянки с лекарствами и погружался в свою рукопись. А из Европы приходили трагические известия. В 1916 году в своем родном городе погибла мать Швейцера, попав под копыта солдатской лошади. А в сентябре 1917 года у дверей его дома появился полицейский из Либревиля, который сообщил Швейцеру, что согласно распоряжению правительства Клемансо он, как немецкий подданный, подлежал высылке в 24 часа с последующим препровождением в лагерь для интернированных лиц. Мог ли он себе вообразить, что вернется во Францию в качестве пленника, что живописный монастырь в Каркассоне превратится в некое подобие концлагеря для него, как и для других ни в чем не повинных лиц? И что там для восстановления музыкальной техники он будет часами барабанить по деревянному столу, имитируя игру на органе... Он был болен. Его жена, с трудом переносившая африканский климат, теперь оказалась вместе с ним в еще более вредных для здоровья условиях. И снова Швейцера спасал труд — он возвращал ему силы духа. Он ухаживал за больными и по ночам писал свою книгу. Там, в Каркассоне, его философия отливалась в афористически простые сентенции: «Человек, развивший в себе духовные и умственные силы, считает добром: сохранять жизнь, способствовать ее росту, поддерживать всякую жизнь в ее высшем развитии. Человек, развивший духовные и умственные силы, считает злом: разрушать жизнь, приносить ей вред, насильственно сковывать ее развитие». В июле 1918 года состоялся обмен пленными, и Швейцер вернулся в Германию. В дороге с ним произошел на первый взгляд малозначительный эпизод: на одной из станций какой-то незнакомец, узнавший в нем известного в довоенной Европе органиста, попросил в знак уважения к Швейцеру помочь поднести его багаж. С тех пор Швейцер дал себе слово, что он всегда будет помогать тем, кто обременен тяжелой ношей. Правда, его энтузиазм зачастую наталкивался на подозрительность; вместо благодарности те, кому он хотел помочь, обращались за помощью к полиции... После войны Швейцер занял должность пастора в маленькой церкви в Эльзасе, возвращенном теперь Франции, и попутно работал в качестве хирурга в местной больнице. А Германию между тем сотрясали могучие толчки, страну охватила революция. И Швейцер снова озадачил всех, публично выразив свое восхищение Розой Люксембург, которую церковь провозгласила «исчадьем ада». Пастора Швейцера потрясла сила ее духа; он часто цитировал «Письма Розы Люксембург из тюрьмы», эти удивительные документы чистой человеческой души. В них есть следующие строки: «Я бы ничего не хотела вычеркнуть из своей жизни или что-либо пережить иначе, чем оно было». Наверно, они были так понятны Швейцеру. В 1920 году он отправляется в лекционное турне в Швецию, затем в Англию, Швейцарию, Чехословакию. Повсюду его приветствуют толпы людей. Так приходит к нему слава, которой он не ищет, но которая с той поры неумолимо растет и достигает всемирных масштабов. Только теперь на средства, вырученные от лекций, он смог расплатиться с друзьями, ссудившими ему деньги на покупку оборудования почти 10 лет назад. В 1924 году выходит его книга о пережитом в Африке — «На краю девственных лесов». Деловито, скромно, словно стыдясь эмоций, повествует он о работе врача в джунглях: для него она не самопожертвование на людях, а выполнение внутреннего долга. Эта книга превратилась в обличение колониализма. С возмущением пишет он о тех, кто отрывает крестьян от своего труда и заставляет идти в джунгли на лесосплав, в то время как их поля зарастают сорняками, а семьи умирают с голоду. О тех, кто за безделушки выменивает слоновую кость и драгоценности. О тех, кто идет к неграм не с книгой, а с опиумом и ромом. В феврале 1924 года — на этот раз уже без семьи — он снова отправляется в Африку. Его ждали заброшенные бараки госпиталя, паутина на окнах, сгнившие от дождей крыши. Он оказался отброшенным на много лет назад: так альпинист, с огромным трудом уже достигший большой высоты по дороге к вершине, вдруг срывается, скользит вниз, туда, откуда начинал путь. Нужно было неиссякаемое терпение Швейцера, чтобы возобновить прерванное восхождение... Следующий год в джунглях был дождливым, вода затопила посевы, начался голод, в палатах не хватало коек из-за непрерывного наплыва больных. И тогда Швейцер принимает решение перенести госпиталь на новое, более удобное место — в 20 километрах вверх по Огове, на островок, где обезлюдевшая деревня почти заросла лесом и кустарником. Знакомые в письмах отговаривали Швейцера от его затеи, и он, привыкший преодолевать почти невозможное, на этот раз должен был, казалось, отступить перед силой джунглей. В Европе вот уже два года, как его ждали жена и дочь, а Швейцер истосковался по семейной жизни. И все-таки снова в нем взяла верх воспитанная с детства привычка браться за самые трудновыполнимые задачи. Тогда, стоя в своем знакомом по множеству снимков защитном шлеме, широкоплечий, с уже поседевшей копной волос, опираясь сильными руками на заступ лопаты, повторял он любимые стихи из «Фауста»: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день идет за них на бой. Позднее, в речи при вручении ему премии Гёте, Швейцер сказал: «Гёте стоял рядом со мной в самом сердце джунглей, улыбаясь тепло и одобрительно». И все-таки Швейцер, ставший на время инженером, прорабом, бухгалтером, измученный отупляющей физической усталостью, не утратил поэтического ощущения бытия. Да, он умел каким-то особым слухом улавливать бетховенскую
музыку в этом трудовом однообразии стройки, наполненном волнениями, спорами с
рабочими и сотнями самых разных неурядиц. Ранним утром на берегу он встречал
команды рабочих и раздавал им лопаты и специальные ножи для обрезания сучьев.
Эти минуты были для Швейцера lento, за которым
следовало moderato — неторопливое постукивание инструмента
о деревья, пока люди шли по своим рабочим местам. Их прибытие он сравнивал с adagio. Перед началом работы Швейцер любил пошутить, это лучше
всего подымало настроение и напоминало sckerzo. И наконец,
когда все, приободренные, с веселым чувством, принимались за труд, ему
слышались ликующие звуки finale.
Так рос маленький медицинский городок с колонками, ваннами,
холодильниками, черепичными крышами и предметом особой гордости Швейцера —
колоколом, отлитым в родном Эльзасе и присланным ему в подарок.
Когда строительство подошло к концу, в его дневнике
появилась короткая запись: «Впервые мои пациенты получили возможность
находиться в человеческих условиях». И разве мог он искать лучшей награды за
все, что он вынес, чем те наивные слова, которыми его, входящего в палаты,
встречали больные: «Какая хорошая хижина, доктор!»
В октябре 1927 года Швейцер возвращается в Европу. Город
Франкфурт присуждает ему премию Гёте «за заслуги перед человечеством». Он
жертвует ее безработным. В речи о Гёте он говорит, что свободный человеческий
дух не может мириться с «социальной и экономической несправедливостью». Эта
мысль снова звучит в его выступлениях на гётевских торжествах в 1932 и 1949
годах.
В Европе Швейцер заканчивает обширный труд «Индийская
философия в ее развитии»: он был навеян, в частности, книгами его друга Роллана
о Рамакришне и Вивекананде. В ней Швейцер выступал как популяризатор малоизвестных
в Европе духовных богатств: хотел, чтобы Запад лучше понял Восток. Одновременно
он продолжает давать органные концерты, попутно отстаивая свою систему
органостроения, основанную на сохранении старых конструкций. Он не только пишет
обширный труд по этому вопросу, но даже созывает конференцию специалистов. Его
друзья шутят: «В Африке он лечит старых негров, а в Европе — старые органы».
Сам Швейцер объясняет это так: «Борьба за хороший орган была для меня частью
борьбы за правду».
В это время к власти в Германии приходят нацисты. С тревогой
следит Швейцер за их первыми шагами.
Останки отца жены Швейцера, профессора Бреслау, видного
историка средневековой Германии, выбрасывают, как еврея, с «кладбища для
арийцев».
И Швейцер дает себе слово, что никогда не вернется в третий
рейх.
Теперь он все чаще с тревогой размышляет о приближающейся
войне, вопреки прогнозам оптимистов он уверен в ее скором наступлении. Перед
отплытием в Африку в феврале 1939 года он усиленно запасается медикаментами и
оборудованием и успевает провести новую реорганизацию госпиталя.
Неожиданно в Ламбарене приходит льстивое письмо от самого
министра пропаганды доктора Геббельса: он зовет Швейцера вернуться в Германию и
«давать там органные концерты». Швейцер с негодованием отвергает это
предложение.
Между тем пламя разразившейся в Европе войны перекидывается
на все новые страны и материки. Совсем рядом с Ламбарене сражаются вишисты с
войсками «Свободной Франции»: некоторые госпитальные постройки до сих пор
хранят следы пуль. К счастью, детище Швейцера оказывается пощаженным. Некоторые
врачи покидают Ламбарене, на больницу опускается тень голода. Швейцер садится
за счеты, сокращает рационы, но спасает госпиталь.
Даже в День Победы жизнь в Ламбарене течет по строго
установленному Швейцером распорядку; и только старый эльзасский колокол звучит
с какой-то торжественной звонкостью. А в дневнике Швейцера появляется изречение
его любимого древнекитайского мудреца Лао-цзы: «Оружие — инструменты зла,
недостойные людей благородного образа мыслей». Выше всех благ на земле он ценит
«спокойствие и мир». Может быть, именно в этот день 70-летний Швейцер решил
посвятить оставшиеся годы делу предотвращения войн.
Уже вступив в восьмое десятилетие, он сохранил какую-то
крестьянскую кряжистость своей массивной фигуры: лишь на лице доброго патриарха
прибавилось неумолимых морщин, а шапка волнистых, все еще густых волос стала
совсем белой. Он по-прежнему ходил уверенным широким шагом и по старой
студенческой привычке спал по пяти часов в сутки. Возраст, казалось, не сказался
на манере его музыкального исполнения: его сильные пальцы, умеющие сжимать
скальпель хирурга, ложась на клавиши рояля, сохраняли былую гибкость и
уверенность...
Наверно, Швейцер верил в свое здоровье, в свое долголетие.
Когда один из друзей, видевший, как он трудится, не щадя себя, заметил, что
человек не имеет права безрассудно тратить свои силы, Швейцер немедленно
парировал: «Нет, имеет, если у него много сил!»
В октябре 1948 года Швейцер отплывает в Европу. В порту
Марселя его приветствуют толпы народа, а он, широкоплечий, в неизменном черном
сюртуке, сгибаясь под тяжестью двух увесистых чемоданов, как обычно, ищет самую
дешевую гостиницу. В каюте третьего класса он направляется в Лондон, чтобы
вторым иностранцем за всю историю получить высший орден Великобритании...
Его ждут Париж, Брюссель, Нью-Йорк. С ним беседуют короли,
премьер-министры, политические деятели. Но больше всего ему по душе встречи с
простыми людьми. Где бы он ни останавливался, к нему направляются толпы
паломников: Швейцер по-прежнему, несмотря на крайнюю усталость, не изменяет
своей привычке отвечать на каждое письмо и пусть недолго, но лично беседовать с
каждым желающим его видеть. На дверях его дома в Шварцвальде прибита табличка:
«Посетителей просят не задерживаться более пяти минут».
О нем уже выходят книги, его лепят скульпторы, о его жизни
сделан во Франции фильм, А он остается все тем же, доступным и простым...
Назойливость интервьюеров утомляет его. «Я превратился в
какую-то разновидность африканского слона», — шутит Швейцер. И только самым
близким друзьям признается: «Я добился успеха, но никто не знает, как тяжела
моя жизнь и какой дорогой ценой я заплатил за свою славу».
Среди массы писем, которые к нему приходят, Швейцеру
особенно дорого одно; его написал человек, прошедший через гитлеровские
концлагеря. Там есть такие строки: «Какое счастье сознавать, что в середине
нашего жестокого века Ламбарене все-таки возможен, что он — явь».
Ламбарене... Это название прочно срослось с именем Швейцера;
оно сделалось символом несокрушимости человеческого духа. В памяти людей оно
станет в ряд с такими, как Ясная Поляна, Веймар, Ферне...
Осенью 1952 года, в один из дней, когда Швейцер, стоя на
лестнице, корректирует работу плотников, чинящих крышу в операционной, в
Ламбарене появляется шведский корреспондент. Он сообщает, что норвежский
стортинг присудил Швейцеру Нобелевскую премию мира. Швейцер вежливо благодарит:
«Я приеду в Стокгольм, чтобы высказать свою благодарность, как только позволят
обстоятельства. Всю сумму денег я истрачу на постройку лепрозория». И уже
шутливо обращается к шустрой маленькой рыжей собачонке с желтыми пятнами,
которая с пронзительным лаем бросается на незнакомца: «Веди себя прилично,
Чучу. Ведь теперь ты нобелевская собака...»
Первой палатой Швейцера был переоборудованный курятник.
Спустя более чем полвека Ламбарене превратился в медицинский городок: в нем
работает более десяти врачей и европейских медсестер, а также фельдшера,
подготовленные из местного населения. Выросли новые постройки — белые домики с
красными крышами, прекрасно оборудованный лепрозорий, есть даже небольшой
аэродром, и над гладью реки Огове, по которой по-прежнему скользят пироги,
кружат вертолеты. Население этой крошечной и прославленной республики
колеблется от тысячи до полутора тысяч человек. Всего за время существования
Ламбарене через нее прошло около полумиллиона больных.
Принцип «уважения к жизни» осуществлен здесь полностью: тут
даже лечатся больные животные — «безрукие» обезьяны, хромые пеликаны и стаи
дворняжек. Их покровитель — человек рачительный и практичный: дикие козы,
живущие в госпитале, например, предохраняют от бурно наступающих джунглей, а в
огромном саду нет ни одного декоративного растения, все они плодоносят.
Впрочем, подлинными хозяевами сада являются негритянские ребятишки. А над
столом Швейцера символом «уважения к жизни» многие годы вьется белая муравьиная
тропка...
В 1960 году Габон обрел независимость. В пробуждении
самосознания его народа была и доля труда Альберта Швейцера.
На Западе бытует «легенда о Швейцере», человеке-одиночке,
«чудаке», поднявшемся «над временем» и человеческими страстями; его объявляют
едва ли не новым Иисусом Христом и «тринадцатым апостолом». Но так ли это на
самом деле? Швейцер, при всей своей неповторимости, целиком сын своего века. В
его судьбе и его борьбе сложным образом преломились духовные, нравственные
искания многих честных людей Запада на больших и трудных дорогах XX века.
Многие годы Швейцер, как когда-то его друг Роллан, защищал
принцип «независимости духа». «Политика не мое дело, — настаивал он. — Мое дело
— этика». Но именно наше время, прояснившее многие вопросы, показало
иллюзорность абстрактного гуманизма. Движение сторонников мира не могло не
захватить такого человека, как Швейцер. Борец против малярии и лепры в
Ламбарене, он стал борцом против войны и атомной смерти во всемирном масштабе.
1954 год. В речи по случаю присуждения ему Нобелевской
премии мира он говорит о страшной опасности саморазрушения человечества им же
открытыми силами атома, если последние окажутся в руках безответственных
правителей.
23 апреля 1957 года. Швейцер произносит в Осло речь,
названную им «Декларацией совести». Она транслируется на пяти языках. Как и
всегда, Швейцер говорит деловито, веско — об опасности атомных взрывов, о
коварной силе стронция-90, о радиоактивной пыли. Говорит о самом важном,
коренном — о судьбе жизни на земле, Через год он повторил свой призыв к
прекращению ядерных испытаний в атмосфере.
Как-то Швейцер писал: «Идеалы обладают неодолимой силой.
Сама по себе капля воды бессильна. Но, попав в расщелину камня, превратившись в
лед, она начинает расщеплять скалу. Став потоком, она приводит в движение
турбину».
Призыв Швейцера был услышан и поддержан в разных концах
земного шара. Его негромкий голос приобрел огромную силу, помноженный на голоса
миллионов сторонников мира.
Выступление Швейцера дает новый стимул усилиям борцов против
ядерной смерти. По инициативе Лайнуса Полинга ученые обращаются к Организации
Объединенных Наций с требованием решительных мер по прекращению испытаний в
атмосфере. Петицию подписывают более 9 тысяч деятелей науки из 44 стран; среди
них — 36 лауреатов Нобелевской премии. В числе первых ставит свою подпись
Альберт Швейцер.
1958 год. В книге «Мир и атомная война» Швейцер высоко
оценивает вклад СССР, который первым отказался от атомных взрывов.
Осень 1959 года. Швейцер приветствует советское предложение
о всеобщем разоружении.
Январь 1960 года. В беседе с делегацией ГДР, прибывшей в
Ламбарене, Швейцер одобряет план Рапацкого о создании «безатомной зоны» в
Европе.
Май 1960 года. В интервью американскому корреспонденту
Швейцер осуждает французские ядерные взрывы в Сахаре.
Июль 1961 года. В ответ на послание Вальтера Ульбрихта
Швейцер заявляет о своей поддержке принятого в ГДР «Немецкого плана мира».
Июль 1962 года. Не имея возможности лично прибыть в Москву,
Швейцер приветствует Всемирный конгресс за мир и разоружение и желает успеха
его работе.
Июль 1963 года. В Москве заключен договор о запрещении
ядерных испытаний в атмосфере.
Лето 1965 года. Вместе с группой лауреатов Нобелевской
премии Швейцер подписывает призыв к мирному решению вьетнамского конфликта.
В беседе с корреспондентом из ГДР он указывает на
недостаточность пассивного пацифизма в наше время, призывая к решительной
борьбе против опасности войны. В его последнем письме к Геральду Гетингу,
видному общественному деятелю ГДР, Швейцер писал о своей глубокой тревоге по
поводу роста реваншизма в Западной Германии.
В ГДР он находит верных и многочисленных друзей. В его честь
выпускаются почтовые марки. Рабочие социалистического предприятия «Новая заря»
шлют ему в подарок в Ламбарене отлитый ими «Колокол мира».
Швейцер-гуманист, Швейцер — борец за мир, несомненно,
значительнее Швейцера — религиозного мыслителя. Недаром в письме к нему Вальтер
Ульбрихт подчеркнул, что его тезис «уважения к жизни» обрел в наше время
прогрессивный смысл, поскольку «служит установлению мира и созданию общества,
свободного от войны, социальной несправедливости и колониального угнетения».
Швейцера назвали «добрым человеком из Ламбарене». Но сам он
не раз говорил: «Как трудно делать добро!» Он, мечтавший помочь человечеству,
смог осуществить свой идеал добра в условиях особых, исключительных, ценой
героического напряжения всех сил, духовных и физических.
У Бертольда Брехта есть драма-притча «Добрый человек из
Сезуана»; в ней, в частности, очень остро выражена мысль о том, что человек
хочет быть добрым, но не может. Ему препятствуют враждебные, антигуманные
условия. Капиталистические отношения.
В триумфе Швейцера просвечивает трагизм. В Европе ему мешала
современная цивилизация, или, уточним, буржуазная. Швейцер, бежавший в Африку,
все-таки не мог от нее укрыться. Она настигала его в обличье колониализма,
принесшего африканцам страшные болезни, голод, алкоголь, невежество. Они, а не
ливни, наводнения, жара были в конце концов его главными врагами!
В январе 1965 года ему исполнилось 90 лет; в Либревиле его
именем назвали улицу. Вступив в десятое десятилетие своей жизни, он ничем не
нарушал раз заведенного распорядка дня: еще в конце августа он продолжал
ежедневные обходы палат, принимал корреспондентов, как всегда, лично,
преодолевая старческую судорогу, сводившую руку, отвечал на письма. Потом его
сердце начало слабеть. 4 сентября около полуночи оно остановилось.
Его похоронили недалеко от госпиталя, на габонской земле,
рядом с его женой, умершей в 1957 году. На его могиле установили простой
деревянный крест, который он сам для себя сделал.
Но разве такой человек, как Швейцер, нуждается в памятниках?
Остался госпиталь, созданный его руками. Остались написанные им книги. Не
меркнет самый пример Швейцера — Человека для Людей.
Альберт Швейцер — не побоимся же этого признать — был
великим человеком. И не потому лишь, что обладал редкой, многогранной
талантливостью. Может быть, самым замечательным в нем был особый, присущий ему
как личности внутренний свет. То, что позволяло ему подниматься над личным к
общечеловеческому. Свет любви к людям.
Ни разу не сойдя с избранного пути, он был воплощением своей
философии «уважения к жизни». Его мысль питалась неистребимой верой в то, что
человек добр. В своем служении людям он видел не исключительный, а вполне
осуществимый пример; точнее говоря, он лишь следовал той этике, которую считал
естественной для подлинного человеческого Человечества.
Одному из последних корреспондентов, посетивших его в
Ламбарене, Швейцер сказал на прощание: «Я счастлив, что приехал сюда и работал
здесь. Но я считаю, что любой другой человек на моем месте мог бы сделать то же
самое».
Подготовил к публикации: |