Рубизнес
для Гениев
из России
«Истина освободит вас»
http://Istina-Osvobodit-Vas.narod.ru
MARSEXX

Адрес странички (с 27.11.05): /utopia/kouplend-hey-nostradam.html
МАНИФЕСТ ПРАВИЛЬНОЙ ЖИЗНИ «Жизнь со смыслом, или Куда я зову»
Бизнесмен,
бросай бизнес!
Работник,
бросай работу!
Студент,
бросай учёбу!
Безработный,
бросай поиски!
Философ,
бросай думать!
НовостиMein KopfИз книгЛюби всех людей!!!СверхНМП«Си$тема»Рубизнес
Человек, бросай есть мясо, рыбу и яйца!
Сверхновый Мировой Порядок из России
К чёрту удовольствия!       К чёрту деньги!      К чёрту цивилизацию!      «Жизнь со смыслом, или Куда я зову»      Грандиозная ложь психологов: ЗАВИСИМОСТИ!       Наша жизнь — чепуха!       Рубизнес-1       Рубизнес       Светлой памяти Иисуса Христа       Развитие vs. сохранение       О книгах Вл. Мегре       Мы живые       Демонтаж "си$темы"       Чересчур человеческое       Болтовня       Достаточное       Условия       Бедность      Города       Решение проблем       Эффективность       Богатство       Прибыль       Война       Деньги       Паразитизм       Сегодня       Будущее       Что делать       Бизнес, Гении, Россия       Почему       Зачем

Douglas Coupland
HEY NOSTRADAMUS!
2003

Перевод с английского А. Азова

Печатается с разрешения автора и литературных агентств Janklow & Nesbit Associates и Permissions & Rights Ltd.
Тираж 5 000 экз.

Коупленд Д. Эй, Нострадамус!: Роман / Д. Коупленд; Пер. с англ. А. Азова. — М: ООО «Издательство ACT»: ОАО «ЛЮКС», 2004. — 254, [2] с. — (Альтернатива).

Новый роман от легендарного автора двух «летописей времен» — «Поколения X» начала девяностых и «Рабов «Майкрософта» — конца девяностых. КАКИМИ станут для него ДВУХТЫСЯЧНЫЕ?..

© Douglas Coupland, 2003 © Перевод. А. Азов, 2004 © ООО «Издательство ACT», 2004

Дуглас Коупленд

Эй, Нострадамус!

Книжка мне не очень-то и понравилась. Но кое-что интересное в ней есть. Во-1, это как бы 4 дневника 4 разных, но связанных между собой, людей. Во-2, чётко прослеживается там мысль, что вера в потустороннего бога-личность, которую "протуливают" организованные мировые религии (католицизм и православие, ислам и иудаизм) ОПАСНА и просто-напростов ВРЕДНА!

Опасность, чреватая вредом, та, что никакой подлинной духовности человек, приобщающийся к этим религиям, в себе не развивает!! Наоборот, из-за отказа от разума, которого требует слепая вера, происходит падение духовности!!! Человек перестаёт думать и чувствовать самостоятельно, а целиком отдаёт свою душу во власть догм, обрядов, духовников-фарисеев. Вот так и рождаются узколобые фанатики, недалёкие фундаменталисты, готовые УБИВАТЬ ради своих догматов и цитат из "священных писаний"...

Что делать в связи с этим? Первое и главное: думать своей головой и чувствовать своим сердцем! Никому и никода не отдавать на откуп свои РАЗМУМ, СОВЕСТЬ и СВОБОДУ!

Во-2, надо их, эти религии, лишить монополии на ВЕРУ В БОГА. Надо идти третим, перпендикулярным путём, а не путём этом лжеверы или атеизма.

И в-3, Бога надо искать прежде всего в СВОЕЙ ДУШЕ. Чем более мы будем чувствовать (и затем проявлять в мыслях, словах и поступках) любви и милосердия к людям, ко всему живому и вообще ко всему существующему, тем, значит, более и более мы приближаемся к Истинному Всеблагому Всемилостивому Богу! Именно любовь в нас суть критерий духовности и правильной жизни в соответсвии с заповедями Божиими, а вовсе не соблюдение внешних материалистических ритуалов, обрядов, догм и молитв!

МаресельКа, 27.11.2005
marsexxхyandex.ru

Р.S. Ещё книги Д. Коупленда в библиотеке «Из книг».



  1. Часть первая. 1988: ШЕРИЛ
  2. Часть вторая. 1999: ДЖЕЙСОН
  3. Часть третья. 2002: ХЭТТЕР
  4. Часть четвертая. 2003: РЕДЖ


Говорю вам тайну: не все мы умрем,
но все изменимся вдруг, во мгновение ока,
при последней трубе; ибо вострубит,
и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся.

(1-е Кор., 15:51-52)

Часть первая
19: ШЕРИЛ

Я глубоко убеждена: нас, людей, от окружающего мира (от спагетти, оберточной бумаги, глубоководных существ, альпийских цветов и горы Мак-Кинли) отличает способность в любой момент совершить все мыслимые грехи. Даже те из нас, кто пытается вести праведную и благочестивую жизнь, так же далеки от благодати Господней, как Хиллсайдский душитель или дьявол в человечьем обличье, сыплющий яд в деревенский колодец. События сегодняшнего утра только подтверждают справедливость моих слов.

А какое выдалось чудесное осеннее утро! Над тянущейся к западу горной грядой горело девственно-розовое солнце, освещая еще не укутанный покрывалом дневного смога город. Перед тем как отправиться в школу на своем маленьком белом «шевроле-шеветт», я зашла в гостиную и взглянула в отцовский телескоп, направив его на гавань. На поверхности гладкой, как ртутная капля, воды тускнело лунное отражение. А потом я перевела телескоп на небо и увидела настоящую луну, тающую в солнечных лучах.

Родители уже ушли на работу. Мой младший брат Крис отправился на тренировку по плаванию несколько часов назад. Дом молчал: не слышалось даже тиканья часов. Открыв парадную дверь, я обернулась и взглянула на столик в прихожей, где лежали несколько пар перчаток и неоткрытые письма. За ним, на золотистом ковре гостиной, стояли дешевые диванчики и тумбочка со светильником, который никогда не включали, потому что он мгновенно сжигал лампочки. Все было так чудесно: эта тишина, этот спокойный порядок — что я подумала, как повезло мне вырасти в хорошем доме. А потом вышла наружу и закрыла дверь. Пусть я и опаздывала в школу, но торопиться не хотелось.

Обычно я выходила через гаражную дверь, но сегодня мне захотелось немного торжественности. Казалось, что этим утром я в последний раз смотрю невинными глазами на дом моего детства — не из-за того, что случилось потом, а из-за другой, маленькой, драмы, которая вот-вот должна была развернуться.

Сейчас я даже рада тишине и обыденности того дня. Дыхание замерзало в воздухе; заиндевелая трава хрустела под ногами, как будто каждую травинку обжарили до корочки. С водосточных желобов на крыше хрипло ругались сойки в блестящем черно-синем оперении, а прихваченные морозом листья японских кленов словно превратились в кусочки цветного стекла. Томительно прекрасная природа хранила свою красу всю дорогу с горы до школы. От этой красоты я слегка опьянела, и в голове что-то щекоталось. Помню, я удивлялась: неужели художники и поэты так живут всю жизнь, переполненные чувствами, которые щекочут изнутри, как павлиньи перья?

 

На школьную стоянку я приехала последней. И почему всегда так неловко оказываться последней — последней куда бы то ни было?

С четырьмя толстыми тетрадками и несколькими учебниками я вылезла из «шевролешки» и хлопнула дверью. Та не закрылась, как надо. Я налегла на нее

бедром — не помогло; только книги вывалились из рук. Тем не менее я оставалась спокойной.

В школе уже шли уроки. В коридорах было так же тихо, как дома, и я подумала: «Что за день тишины!»

Перед тем как пойти в класс, я отправилась к своему шкафчику. Набирала на двери нужную комбинацию, когда сзади подкрался Джейсон и гаркнул в ухо:

—У!

— Джейсон, не пугай меня так! И почему ты не на занятиях?

— Увидел, как ты приехала, и решил встретить.

—  Так прямо встал и вышел из класса?

— Проехали, мисс-формалисс. Скажи лучше, с чего это ты так странно говорила по телефону вчера вечером?

—  Я странно говорила?..

— Боже, Шерил, не бери пример со своих пустоголовых подружек.

—  Это все?

—  Нет. Теперь ты моя жена, поэтому веди себя должным образом.

—  Как это — должным образом?

—  Послушай, Шерил, перед Богом мы теперь не два разных человека, понятно? Мы — одно целое. Так что, делая из меня дурака, ты и себя превращаешь в идиотку.

Джейсон прав. Мы действительно были женаты — уже почти полтора месяца, — хотя никто, кроме нас, об этом не знал.

Я опоздала в школу потому, что хотела остаться наедине с собой и провериться на беременность. Я не волновалась: в конце концов, я замужняя женщина, чего мне стыдиться? Вот только месячные запаздывали на три недели, а фактам надо смотреть в лицо.

Вместо нашей с братом ванной комнаты на первом этаже я поднялась наверх, в ванную для гостей. В ней было чуть больше от больницы, чуть меньше личного, и она, если честно, не способствовала угрызениям совести. Оливковая сантехника и настенная пленка с нарисованным на ней коричневым бамбуком почему-то заставляли почувствовать какую-то болотную сырость, с которой резко контрастировала коробочка теста на беременность — вся такая научная, белая в синюю полоску. Больше сказать, пожалуй, нечего. Разве что одно — пятнадцать минут спустя я официально была беременной и опаздывала на урок по математике.

—  Господи Иисусе, Шерил...

—  Не ругайся, Джейсон. Не поминай имени Господа всуе.

—  Ребенок? Я молчала.

—  Ты уверена?

— Джейсон, я опаздываю на занятия. Неужели ты совсем не рад?

Джейсон зажмурился, словно что-то попало ему в глаза:

—  Ну да, конечно, рад...

— Давай поговорим на перемене, — предложила я.

—  На перемене не могу — мы с тренером готовим зал к игре. Сто лет как ему обещал. Лучше за обедом, в буфете.

Я поцеловала его в лоб, нежный, как рога ручного олененка, которого я как-то гладила в зоопарке.

—  Ладно, там и увидимся, — согласилась я.

Он поцеловал меня в ответ, и я отправилась в класс.

* * *

Раньше я участвовала в издании ежегодного школьного альбома, так что цифры оттуда помню наизусть. Делбрукская школа находится в пяти минутах ходьбы от Трансканадской автомагистрали, на зеленом от водорослей северном побережье Ванкувера, и насчитывает тысячу сто шесть учеников. Она открылась весной 1962 года. И к 19-му, моему выпускному году, из ее стен в «большой мир» вышло около тридцати четырех тысяч человек. Большинство из них в свое время были вполне милыми школьниками: косили лужайки, приглядывали за младшими братьями и сестрами, напивались по пятницам, а иногда разбивали машины или крушили стены домов, даже не зная зачем — чувствуя только, что иначе нельзя. Многие из них выросли в послевоенных блочных домах, которые к 19 году на рынке недвижимости считались мертвым грузом. Хорошие участки. Прелестные деревья. Красивые виды.

Насколько мне известно, Джейсон и я были единственной супружеской парой в Делбрукской школе. Здесь рано не женились, хотя вряд ли по религиозным убеждениям. Помню, как-то на уроке английского в одиннадцатом классе я подсчитала, что из двадцати шести учеников пятеро сделали аборты, трое торговали наркотиками, две — откровенные шлюхи и один — малолетний преступник. Думаю, это и подвигло меня к обращению: я боялась унаследовать мораль современного мира. Была ли я выскочкой? Ханжой? И кто вообще дал мне право судить? Не скрою, я хотела того же, что и остальные. Но при этом желала получить все по правилам, то есть поступая по закону и по вере. А еще — и здесь, пожалуй, крылась моя ошибка — я

хотела быть умнее других. Меня постоянно гложет мысль, будто я использовала окружающих, чтобы добиваться своего. Так же с религией. Перечеркнула ли я все хорошее, что во мне было?

Джейсон прав: я — мисс-формалисс.

 

Математика кишела иксами и игреками, двумя буковками, которые крутились вокруг, словно в кошмарном сне, и мучили меня своим постоянным стремлением быть равными друг другу. Им бы жениться и стать новой буквой, положив конец всем этим глупостям. А потом нарожать детей.

Уставившись в окно, я задумалась о будущем ребенке, время от времени переворачивая страницы под шелест чужих учебников. Перед глазами мелькали картинки тяжелых родов, кормления грудью и детских колясок: мои знания о материнстве ограничивались тем, что я когда-то почерпнула из журналов и газет. Я делала вид, что не замечаю отчаянных сигналов Лорен Хэнли, сжимающей в руке явно предназначенную мне записку. Лорен — одна из немногих моих согруппниц по «Живой молодежи»*, продолжавших разговаривать со мной после того, как стали трепаться, будто мы с Джейсоном спим друг с другом.

* «Живая молодежь» — юношеская религиозная организация в США и Канаде. — Здесь и далее примеч. пер.

Наконец Кэрол Шрегер передала записку. В ней Лорен умоляла поговорить на перемене. И вот мы встретились у ее шкафчика. Лорен, понятное дело, предвкушала слезливое раскаяние, поэтому от моей безмятежности ей, похоже, стало не по себе.

— Все только и говорят о тебе, Шерил. Твоя репутация идет прахом. Ты просто обязана что-то сделать.

Наверняка сама Лорен и распускала слухи. Только какое мне, замужней женщине, до этого дело?

— Пусть говорят, — ответила я. — Достаточно того, что мои лучшие друзья сторонятся подобных сплетен. Не правда ли, Лорен?

Она покраснела.

—  Все знают, что в эти выходные, пока родители Джейсона были в Оканогане, твоя машина стояла у его дома.

—  Ну и?..

—  Ну и вы двое могли там чем угодно заниматься! Не то чтобы так и было... Но представь, как это смотрится со стороны!

На самом деле мы с Джейсоном действительно занимались «чем угодно» все выходные напролет. Однако должна признать, что я с удовольствием наблюдала за переминавшейся с ноги на ногу Лорен, смущенной моим молчанием. В любом случае мне было не до разговоров. И я покинула Лорен, сказав, что иду в класс готовиться к предстоявшему выступлению о первых канадских трапперах.

В классе я села за парту, открыла голубую тетрадь и стала писать одни и те же слова: «Бог нигде», «Бог сейчас здесь», «Бог нигде», «Бог сейчас здесь»... Когда потом найдут эту тетрадку, пропитанную моей запекшейся кровью, поднимется большая шумиха. А чуть позже, когда тело будут предавать земле, эти слова фломастерами напишут по всей поверхности моего белого гроба. Хотя на самом деле в тот момент я всего лишь пыталась очистить голову и ни о чем не думать, надеясь остановить время.

 

Здесь — где бы ни было это здесь — царит абсолютное спокойствие. Я уже не принадлежу земному миру, но еще не попала в мир грядущий. Думаю, после бойни сюда должна была попасть не только я. Но где остальные, сказать не могу. И, что бы это ни значило, я больше не беременна. Правда, не понимаю — почему. Где мой ребенок? Что произошло с ним? Как он мог просто взять и исчезнуть?

Здесь тихо. Тихо, как в родительском доме; тихо, как в классе, где я писала в тетрадке. До меня доносятся лишь молитвы и проклятия: только у них есть сила долететь до этого мира. Я разбираю слова, однако не могу понять, кто их произносит. Очень хочется услышать Джейсона и моих родных. Только как отличить их слова от речей остальных?

Всемогущий Боже,

Смой кровь с душ этих юных созданий. Очисти их память от грехов человеческих. Прими их в сад Твой и сделай их детьми Твоими, сделай их невинными. Сотри из их памяти дела дня сегодняшнего.

Я никогда не состарюсь. Я рада, что сохранила способность поражаться обыденным вещам, хотя что-то подсказывает мне — это скоро бы прошло. Я любила мир: его красоту, необъятность и в то же время — крохотность; любила первые аккорды песни «Битлз» «Прекрасная Рита»; голубей, прижимавшихся друг к дружке на фонарях у входа в Стенли-парк; чернику и голубику в первую неделю июня; гору Грауз, запорошенную снегом до среднего подъемника к третьей неделе октября; горячие бутерброды, пропитанные расплавленным сыром; крики влюбленных ворон с электрических проводов в начале мая... Мир — восхитительное место, наполненное чарующими событиями, от которых комок встает в горле, будто смотришь на невесту, идущую к алтарю. Событий столь же значительных и исполненных любовью, как поднятая с ее лица вуаль, клятва в вечной верности и первый супружеский поцелуй.

 

Раздался звонок на обед, и коридоры заполнились знакомым шумом. Обычно я не ем в столовой: вместе с шестью подружками из «Живой молодежи» я вхожу в «группу общего обеда» и каждый день езжу в какое-нибудь кафе у подножия горы, где мы заказываем салат, жареную картошку и газированную воду. Там мы взяли за правило ежедневно признаваться в содеянных грехах. Свои я всегда выдумывала: то стащила пудру с прилавка, то листала найденный у брата порножурнал — в общем, ничего особо серьезного. На самом деле мне просто легче было сидеть с пятью сверстницами в кафе, чем с тремястами в столовой. В глубине души я чуралась общества. И если бы остальные знали, как скучно на наших обедах, то ни за что бы не прозвали нас задаваками. Поэтому я удивилась, когда, зайдя в буфет для встречи с Джейсоном, застала наш девичник за одним из центральных столов. Подойдя к подругам, я поинтересовалась: «Ну и что все это значит?»

Их лица казались такими... детскими. Неотягощенными. Младенческими. Интересно, а потеряла ли я то, что осталось у них, — вид недоспелого плода, еще слишком зеленого, чтобы его сорвали.

Первой опомнилась Джейми Киркленд.

— Отец вчера напился и врезался в фонарь на Мерин-драйв, а Ди давала машину бабушке, и теперь в ней воняет. Так что мы сегодня как все.

—  И все, наверное, польщены вашим присутствием, — сказала я, сев за их стол. Девчонки бросали многозначительные взгляды, но я напустила на себя рассеянный вид и повернулась к прилавку. Наконец Лорен, как представительница всей группы, нарушила молчание:

—  Шерил, я думаю, стоит вернуться к нашему незаконченному разговору.

—  Серьезно?

— Да, серьезно.

Я тем временем пыталась выбрать между выставленными на прилавке желе и фруктовым коктейлем. Ди перехватила эстафету.

— Шерил, по-моему, тебе стоит кое в чем нам признаться.

Пять пар глаз осуждающе сверлили меня.

—  И в чем же? — невинно спросила я. Ну-ка, ну-ка, произнесите вслух мой проступок.

—  В том, — с трудом сказала Лорен, — что ты и Джейсон... прелюбодействовали.

Я больше не могла сдерживать смех. От моего хихиканья праведность на их лицах начала таять, как снег на капоте автомобиля. И тут я услышала первый выстрел.

 

Мы сошлись с Джейсоном с первой встречи, когда на уроке биологии в десятом классе оказались (правда, не без некоторых интриг с моей стороны) за одной партой. (Моя семья недавно переехала из другого района.) Я понимала — для того, чтобы сильнее привязать к себе Джейсона, надо больше узнать о его мире. Мне нравилась его невинность, хотя сложно представить, что это привлекло девушку моего возраста. Кажется, девчонки обычно предпочитают бывалых парней, которые побольше их видели в жизни.

Очарованию Джейсона способствовала и его работа в «Живой молодежи». Позже оказалось, что это активное участие — всего лишь иллюзия, созданная братом Джейсона, Кентом, который, будучи на два года нас старше, практически возглавлял все западно-канадское отделение «Живой молодежи». Он чуть ли не силком затащил Джейсона в организацию, где тот всегда оставался в тени брата. Кент походил на Джейсона, только без задоринки. Поговори с ним — и никогда не подумаешь, что мир полон чудес и приключений. Послушай его — и взрослая жизнь покажется пресной, как сухарь. Вечно Кент что-то планировал, постоянно готовился сделать следующий шаг. А уж чем-чем, но планированием Джейсон точно не занимался. Я вот все думаю — не для того ли, чтобы плюнуть в лицо Кенту, устав от постоянно навязываемой общественной деятельности, Джейсон решил закрутить роман со мной?

Как бы то ни было, проповеди пастора Филдса о целомудрии могли лишь на время охладить кровь в чреслах Джейсона. Я же начала ходить на собрания «Живой молодежи» трижды в неделю, петь «Камбайю»*, приносить салаты и вставать в круг на молитву поначалу лишь для того, чтобы подцепить Джейсона за его мягкую розовую кожу.

* «Камбайя» («Kumbaya») — ломаное английское «Come by here» («Сойди к нам, Господи»), религиозная песня, появившаяся в 20-х годах XX века в Южной Каролине, завезенная в 30-х годах в Анголу американскими миссионерами, а затем, в 50-х годах, вернувшаяся обратно в Северную Америку.

И мне это удалось. Мы стали группой внутри группы, красивой, хоть и скучной для одноклассников парой. Каждый день Джейсон хотел от меня большего, чем просто поцелуй, и каждый день я сдерживала его пыл. Я знала: его религиозности хватит на то, чтобы беречь целомудрие.

Каково же было мое удивление, когда в погоне за Джейсоном я открыла для себя религию. Вот уж к чему я не готовилась — ничто в моем воспитании не предрасполагало к вере. Мои родители только делали вид, что верят. Они были малодушными, совершенно не боялись Бога и просто вкушали плоды материального мира. Бог как-то пропал для них по пути. Потеряны ли родители для него? Прокляты ли? Не знаю. Раньше я отмахнулась бы от любого, кто сказал бы такое. Но вот я здесь, в темной пустоте, жду перехода в новый мир, и отчего-то мне кажется: моей семье уготована другая дорога.

В семье не знали, как быть с моей верой. Не то чтобы я была трудным ребенком, которого вдруг потянуло к религии: мои самые тяжкие преступления не выходили за рамки пустячных детских шалостей — телефонных розыгрышей и мелких краж с магазинных прилавков.

С одной стороны, родители радовались за меня, словно говоря: «Ну, по крайней мере она не спит со всей баскетбольной командой». А с другой стороны, когда я начинала рассуждать о праведности и о дороге в рай, они становились сдержанными и немного грустными. Мой младший брат Крис пару раз сходил на наши встречи, но потом решил, что спорт лучше. По правде говоря, я даже рада была остаться наедине с верой.

Боже,

Я перестану в Тебя верить, если Ты не объяснишь мне смысл этого кровопролития. Я не вижу в нем никакой логики, никакого божественного замысла.

С моей нынешней отрешенностью мне просто рассказывать о случившейся бойне. Мир удаляется от меня, воспоминания больше не ранят.

Начнем с того, что никто не кричал. Это, пожалуй, самая странная часть происшедшего. Все думали, что хлопушки гремят в преддверии Хэллоуина: у нас в школе петарды начинают взрываться еще с сентября. Когда звуки выстрелов стали громче, мы повернулись к широким входным дверям в ожидании забавной шутки кого-нибудь из младших учеников. И тут, шатаясь, к нам входит десятиклассник. (Зовут Марк, фамилию не помню.) Кто-то нервно засмеялся. А потом Марк упал, как мешок со спортивным инвентарем, и его голова стукнулась об угол скамейки. Кто-то удивленно воскликнул, и в это время в столовую вошли трое одиннадцатиклассников, одетые как охотники, в зеленую камуфляжную форму с набитыми карманами, поверх которой висели ленты с патронами. Один из них тут же пальнул по флуоресцентным лампам. Поддерживающий кабель лопнул, и весь плафон рухнул на уставленный едой стол — стол, за которым собирались члены непопулярных кружков: фотографического и шахматного. Второй парень, в берете и черных очках, разрядил ружье в двоих ребят и девчонку из девятого класса, в изумлении застывших у торгового автомата. От выстрела бетонные стены столовой, выкрашенные под слоновую кость, покрылись кровавой росой. С десяток школьников кинулись к дверям, но вошедшие — всего лишь мальчишки с ружьями — повернулись и накрыли их шквалом огня: пулями, дробью, картечью, или что там еще заряжают...

Двоим удалось выскочить, и я слышала удаляющийся топот их ног. Нам же бежать было некуда, и мы забились под столы, словно попали на тренировку по гражданской обороне в далеких шестидесятых.

 

После одиннадцатого класса, когда я обрела веру и завоевала Джейсона, я устроилась на летнюю работу в киоске на Эмблсайдском пляже. Тем жарким сухим летом мне достались две классные напарницы — стройные нарядные девчонки, довольно зло пародировавшие покупателей. К тому же они не учились в Делбруке и не знали меня прежде — стыдно признаться, но это оказалось большим облегчением. В «Живой молодежи» волновались, что, надолго оставшись полуобнаженной под жарким солнцем в обществе чужаков, я отвернусь от религии — как будто вид ревущих детей или выуживание фруктового мороженого со дна холодильника были какими-то страшными мирскими соблазнами. Лорен, Ди и другие постоянно навешали нас, и я не помню ни одного вечера, когда у машины меня бы не встречал кто-нибудь из «Молодежи» и не приглашал бы на барбекю, на прогулку или на «духовные катания» в лодках по заливу.

К концу августа Джейсон сходил с ума от любви ко мне. Он работал разведчиком для горнодобывающей компании чуть севернее на побережье и приезжал повидаться по выходным. Наши разговоры в то время сводились примерно к следующему:

— Шерил, Бог не допустил бы, чтобы мы так этого хотели, если б не считал, что это правильно и хорошо.

— Джейсон, скажи честно, ты смог бы взглянуть в глаза пастору Филдсу, собственной матери или самому Богу и признаться в том, что прелюбодействовал с Шерил Энвей? Смог бы?

Конечно же, не смог. И единственным способом получить то, что Джейсон хотел, была женитьба. Как-то раз в спальне, положив руку мне на грудь, мой парень сказал, что можно ведь пожениться потом, после школы. Однако я, сняв его руку, твердо ответила: «Бог не дает моральных кредитов, Джейсон. Это не банк. У него нельзя занять сегодня и вернуть потом».

—  Но, Шерил, мое терпение на исходе.

— Тогда проси у Бога еще. Бог не посылает человеку искушений, которые тот не может преодолеть.

Я тоже хотела Джейсона, только, как уже говорила, на своих условиях, которые — так уж случилось — совпадали с тем, что требует Бог. Уж не знаю, кто кого использовал: я ли Бога или он — меня, результат был один. В конце концов, нас судят по поступкам, а не по желаниям. По тому, какой мы делаем выбор.

 

На наших воскресных исповедях, будь то за пакетом жареной картошки в машине с подружками или на семинаре «Живой молодежи», посвященном построению Царства Божьего на Земле, я ни разу, не призналась, как много для меня значит Джейсон. При одной мысли о нем я пьянела, и на ум лезли всякие девичьи глупости: о пчелках, которые жить не могут без цветов; о желании раствориться в любви, как сахар в чашке горячего чая.

Тем временем наши сверстники спаривались, как хорьки. Они не знали никаких запретов. Ошибается тот, кто считает детей ангелочками. И в школе, пропитанной аурой случайного секса, будто запахом старых носков, я продолжала бороться со своими инстинктами, не переставая удивляться — почему Бог вселил в подростков такое отчаяние. Отчего в комиксах рисуют, как Арчи, Бетти и Вероника ходят на свидание в магазин, но не показывают, чем они потом занимаются в отцовском гараже Арчи, измазанные машинным маслом, слюной и спермой? А ведь одного не бывает без другого. Что это, двойной стандарт? Впрочем, хватит нравоучений.

Всемилостивый Боже,

Защити детей наших, пока... Огради их от... Прости, я не могу сейчас молиться.

Господи,

Я попросту не могу поверить в то, что произошло. Почему одни события нам кажутся настоящими, а другие — нет? Ты специально так сделал? Пожалуйста, помоги мне понять — что же это все-таки было?

Итак, как я и говорила, наступила тишина.

Помню, как успела взглянуть в окно на кусочек безоблачного неба. Помню, каким белоснежно-чистым был день.

Потом один из вошедших выстрелил в окно и перегородил выход. Я совершенно не разбираюсь в оружии и могу сказать только, что ружья у них были мощные, а во время перезарядки издавали какой-то механический звук, будто нечто расплющивали молотком.

Мы все рухнули под столы: бум-бум-бум.

«Не стреляйте в меня: я лежу, не шевелюсь. Смотрите! Смотрите, как тихо я лежу».

«Убейте кого-нибудь другого. Где-нибудь там. Меня?! Пет! Ни за что!»

Я могла бы вскочить, закричать, привлечь к себе внимание и спасти сотню жизней. Или вместе с соседками поднять наш стол и, прикрываясь им, броситься на убийц. Однако я съежилась, как испуганная овечка, и это единственный подлый поступок за всю мою жизнь. Моим грехом была трусость, и, выглядывая из-под стола, я наблюдала, как три пары светло-коричневых ботинок топают по полу столовой, играя с нами, словно с какими-то бактериями под микроскопом.

Я узнала всех троих: работа над школьным альбомом не прошла даром. Одного звали Митчелл ван Вотерр. Только недавно я видела его около стоянки в компании с двумя одноклассниками, которые сейчас тоже расхаживали по столовой с ружьями наперевес.

Джереми Кириакис и Дункан Бойль.

Митчелл, Джереми и Дункан шагали от стола к столу. Снять с них камуфляжную форму — и получатся парнишки из тех, что косят газоны или играют в баскетбол на соседнем дворе. Ничего в их внешности не обратило бы на себя внимания. Разве что Митчелл был худощав, а у Дункана из-под волос выглядывало бордовое родимое пятно. (Я знала об этом, так как видела их фотографии, раскладывая и наклеивая на страницы школьного альбома.)

Шагая между столами, они переговаривались между собой, но мало что удавалось разобрать. Под какие-то столы убийцы стреляли, на другие не обращали внимания. Услышав, что они приближаются, Лорен притворилась мертвой: замерла и широко раскрыла глаза — и я бы ударила ее, если бы еще сильней не злилась на собственную трусость. В нас постоянно вдалбливали, что боятся только те, кто полностью не доверяет Богу.

Тот, кто это придумал, никогда не лежал под обеденным столом, чувствуя, как ползет по ноге теплая струйка чьей-то крови.

 

В наших сердцах живет противоречие. Для Бога не существует человеческой уникальности: перед ним все равны. Сами же мы замечаем друг в друге несметное множество особенностей. «Я слагаю стихи о лошадях; ты мастеришь вешалки в форме совы; у него стрижка, как у того парня с экрана; она знает столицу каждой страны». Для меня, испытывавшей обычную людскую гордыню, Джейсон был неповторим. Начнем с того, что он мог говорить разными голосами — подражать другим и выдумывать новые. А стоило мне встретиться с теми, кто мог кого-то изображать, как, например, с девочками из летнего магазина, — и я тут же раскисала. Чужие голоса играли для Джейсона роль куклы чревовещателя: с их помощью он говорил то, что иначе сказать стыдился. Для борьбы со скукой — скажем, во время обедов с моей семьей или праздничных вечеров, устраиваемых женой пастора Филдса, когда раздавали именные таблички и играли в жмурки, — у Джейсона был припасен кошачий персонаж по имени мистер Не-а, хозяин портативного черно-белого телевизора, по которому показывали рейтинг популярных телепередач. Мистер Не-а ненавидел всех и вся, выражая свое постоянное недовольство тихим, едва различимым мяуканьем. Это надо было слышать! С мистером Не-а тягостные часы пролетали незаметно.

Еще Джейсон умел шевелить ушами и выгибать пальцы в любую сторону, иногда до того страшно, что я с визгом умоляла его прекратить. А на мой семнадцатый день рождения он подарил мне семнадцать роз — кто, скажите, еще на такое способен?

Джейсон поразил меня, когда одним дождливым августовским днем в отцовском «бьюике», припаркованном в Уайт-Спот, за чизбургером с апельсиновым коктейлем сделал мне предложение. Поразил, во-первых, потому, что сделал, а во-вторых, потому, что разработал дерзкий тайный план, от которого мог бы отказаться только самый черствый сухарь. В целом план был таков. На деньги, заработанные им летом, мы должны улететь в Лас-Вегас. И Джейсон тут же извлек из кармана поддельные документы, бутылку шампанского и тонюсенькое золотое колечко, едва удерживающее собственную форму.

Он сказал:

— Это кольцо будет нимбом сиять на твоем пальце. Отныне от нас будут падать не две тени, а одна.

—  Фальшивые документы? — удивилась я.

—  Я не знаю, с какого возраста там можно вступать в брак, — признался Джейсон. — Это для страховки.

Фальшивки выглядели убедительно. В них было все по-настоящему: наши имена и адреса. Стояли только другие даты рождения. И как оказалось, брачный возраст в Вегасе начинался с восемнадцати лет. Поэтому фальшивые документы нам понадобились.

Джейсон спросил, согласна ли я сбежать с ним.

—  Обойдемся без венчания в церкви и всего такого?

—  Джейсон, свадьба есть свадьба. И если бы для нее достаточно было повернуть ключ зажигания в машине, я бы вышла за тебя прямо сейчас.

О чем я промолчала, так это о сексе. Сексе без страха и чувства вины. Я лишь боялась, что Джейсон не выдержит и проболтается товарищам. Или пастору Филдсу. Я предупредила: если узнаю об этом, свадьбе не бывать. И заставила Джейсона поклясться своей бессмертной душой, что он сохранит нашу тайну. Незадолго до этого я прочла одну религиозную книжку — предназначенную в основном для мужчин — и загибала уголки на тех страницах, где откровенно призывали никому не доверять. Предателями, говорилось в ней, в конечном итоге оказываются лучшие друзья. Всякий, мол, изливает кому-то свою душу. А может статься, что этот «кто-то» на деле вовсе не тот, кем кажется. Люди ненадежны. Что за параноик написал эти бредни? Ну, не важно — тогда они пришлись очень кстати. В общем, суть в том, что мы собрались пожениться в последних числах августа. Я уладила дела дома и объявила домашним, что отправляюсь участвовать в духовном семинаре на побережье. Лорен и остальным из «Молодежи» сказала, будто еду с семьей в Сиэтл. Так же поступил и Джейсон. Все было готово.

Господи,

Я пытаюсь выкинуть убийства из головы, но не знаю, смогу ли. Стоит забыть о них на минуту, как мысли возвращаются обратно. В поисках утешения я смотрю на белок, ищущих пищу на зиму в нашем саду, и в голове крутится мысль: их жизнь так коротка, что и во сне они, должно быть, переживают случившееся наяву. Значит, для белки нет разницы между сном и явью. Что, если то же происходит и с человеком, неуспевшим долго пожить? Тогда сон младенца будет продолжением бодрствования, и сон подростка в какой-то степени тоже... Почему-то от этой мысли становится легче...

Послушай, Боже,

Пусть у меня на машине не наклеены рыбки, птички или чего там еще любят эти зазнайки, мнящие себя святыми. Только ведь за рыбку к Тебе не полагается выделенная линия. Так что, думаю, Ты слышишь меня не хуже, чем других. Я, собственно, чего хочу Тебя спросить: Ты сам собираешься жарить в аду этих грязных мерзавцев, которые устроили бойню, или спихнешь работу дьяволу? Л то, если я могу чем-то помочь, только дай знак — и я готова.

Сейчас кажется странным, что мы с Джейсоном решили держать нашу свадьбу в тайне. Не из стыда или из страха — нам исполнилось восемнадцать (ну, почти восемнадцать), и закон стоял на нашей стороне. Поэтому в глазах государства и Бога мы могли хоть весь день напролет предаваться плотским усладам, лишь бы по ходу дела не забывали платить налоги и рожать детей. Иногда все в жизни кажется таким простым.{Вот это и есть ЖИЗНЬ???}

Нет, мне хотелось сохранить нашу свадьбу только для нас, как роскошный отель всего лишь для двух постояльцев. Если бы мы вначале обручились, а потом ждали окончания школы для свадьбы, она была бы другой. Нашей, конечно, и все же не совсем нашей. Были бы подарки, наставления о семейной жизни, непрошеные гости... Зачем это все? К тому же я совершенно не представляла, что буду делать после школы. Мои подружки мечтали отправиться на Гавайи или в Калифорнию, разъезжать на спортивных автомобилях и, если я правильно толковала их ответы в вопросниках для школьного альбома, поочередно вступать в тесные отношения с ребятами из «Живой молодежи», далеко не обязательно оканчивавшиеся браком. Для меня же счастье заключалось в собственном домике, где бегают пара ребятишек и откуда за тарелкой обеденного бульона в три часа дня можно видеть, как от острова Ванкувер по небу плывут облака.

Я считала, что Джейсон всегда сможет прокормить семью, пока я буду вести домашнее хозяйство — довольно редкое желание среди девочек моего круга. Один раз Джейсон спросил, где я собираюсь работать, и, узнав, что нигде, заметно обрадовался. В его донельзя религиозной семье презирали работающих девушек. Поэтому если бы я куда-нибудь и устроилась, то только затем, чтобы досадить его родителям. Особенно — папаше. Этот злой, чуждый благотворительности сухощавый хрыч прикрывал религией свой гнусный характер. Скаредность называлась у него «бережливостью», а глухость к окружающему миру и новым веяниям — «верностью традиции».

Мать Джейсона была не вполне трезва те несколько раз, когда мы с ней виделись. Должно быть, она сожалела о том, чем обернулась ее жизнь. Не мне ее судить. Только как этой паре удалось родить такую прелесть, как Джейсон, навсегда останется для меня неразрешимой загадкой.

 

Детальный рассказ о событиях в столовой помогает мне осознать, сколь далеко я теперь от земного мира, как быстро он уносится прочь. Поэтому я продолжу.

Едва отгремели первые выстрелы, завыла пожарная сирена. Митчелл ван Вотерс подошел к дверям, выругался и выстрелом снес трещавший в коридоре звонок. Чтобы разделаться со звонком в столовой, Джереми Кириакису понадобилось три выстрела, после чего наступившую тишину нарушал только град сыплющейся с потолка штукатурки. Из школьных недр продолжался звон, который теперь не утихнет до вечера: полицейские долго не будут отключать сигнализацию, боясь, что взорвутся самодельные бомбы, распиханные по школе, — бомбы из смеси бензина с чистящим порошком. Минуточку, откуда я помню этот рецепт? Ах да, конечно, вклад Митчелла ван Вотерса в школьную ярмарку. «Самый громкий взрыв за доллар». Это еще вошло в школьный альбом.

Но вернемся в столовую.

Вернемся ко мне и к трем сотням забившихся под столы учеников, мертвых или делающих вид, что умерли. К шести ботинкам, стучащим по белому полированному линолеуму. К сиренам приближающихся полицейских машин и карет «скорой помощи» — слишком тихим, слишком далеким.

«Триста человек, — прикидывала я. — Триста человек разделить на троих палачей... Так, будет сто человек на каждого. Долго же им придется расстреливать нас всех». Мои шансы остаться в живых казались теперь выше, чем вначале. Плохо было лишь то, что мы лежали в невыгодном месте, в центре столовой, в самой середине, которая в первую очередь бросалась в глаза. (В любой другой день этот центральный стол был бы предметом вожделения и зависти других школьников.) А вообще — завидовал ли кто-нибудь «Живой молодежи»? Наверное, нас считали ограниченными и замкнутыми, и, пожалуй, многие из «Молодежи» такими и были. Но только не я! Когда я шла по школьным коридорам, то обычно улыбалась спокойной, сдержанной улыбкой — не для того, чтобы завоевать друзей или не нажить врагов. А просто потому, что так проще и можно ни с кем не общаться. Вежливая улыбка — как зеленый сигнал светофора на перекрестке: радуешься, когда он горит, но тут же забываешь о нем, пройдя мимо.

Боже,

Если Ты устроил бойню только для того, чтобы поселить в наших душах сомнение, то не пора ли задуматься о других способах доносить до нас свои желания ? Резня в школе ? Где дети ели пряные сандвичи и запивали их апельсиновым «Крашем»? Как-то не верится, что Ты допустил бы такое. Бойня в школьной столовой означает только одно — Тебя нет. Каким-то образом, только по Тебе понятной причине, Ты решил покинуть столовую. Бросить детей.

Шерил, красивая девочка, последняя жертва убийц. Она ведь так и написала в своей тетради: о Бог нигде». Что, если она права?

Господи,

Мои молитвы иссякли, поэтому остается только разговор начистоту. Трудно поверить, что люди вокруг так же остро и горько переживают случившееся. Во что превратится мир, если со всеми творится то же, что и со мной. Кем же мы будем — зверьми в зоопарке? Даже подумать страшно!

Я сейчас стараюсь все время находиться в одиночестве. Не могу ни есть, ни спать. Школа пока закрыта. По телику лажа. Попробовал травку — не покатило. Как будто наркотик наоборот. От наркотиков ведь переть должно, а я ходил как в тумане, и меня мутило.

А тут в магазине я вдруг начал колотить себя по голове, надеясь выбить оттуда мучительные мысли. И, знаешь, все вокруг смотрели так понимающе; никто не показывал пальцем и не кричал, что я сумасшедший.

Вот что со мной происходит. Не знаю, можно ли назвать мои слова молитвой. Сам не пойму, что это было.

Пока что я мало говорила о себе и своей жизни. Однако из рассказа уже должно стать понятно — меня зовут Шерил Энвей. По всем газетам прошла моя фотография из последнего школьного альбома. С фотографии на вас смотрит обычная девчонка из соседнего двора: русые волосы, уложенные в прическу, над которой посмеются будущие поколения, худое лицо и — подумать только! — никаких прыщей. На фото я выгляжу старше семнадцати. На моих губах — улыбка, с которой я проходила по коридорам, не желая ни с кем разговаривать.

Подписи к фотографии однообразно сообщали, что «Шерил Энвей была прилежной ученицей, добрым товарищем, примерной дочерью». Вот, собственно, и все. Бездарная трата семнадцати лет жизни. Или это моя эгоистичная натура примеряет мирские ценности к вечной душе? Так и есть. Кто из нас достиг чего-нибудь к семнадцати? Жанна д'Арк? Анна Франк*? Ну, может, еще какие-нибудь певицы и актрисы. Очень хотелось бы узнать у Бога, почему выдающимися не становятся лет до двадцати? К чему столько ждать? Отчего не рождаться уже десятилетними, на следующий год не становиться двадцатилетними, и дело с концом? Что стоит родиться, сразу вскочить и побежать, как собака?

* Анна Франк (1929—1945) — еврейская девочка, рожденная в Германии и сбежавшая с семьей в Амстердам в 1933 году. После того как нацистская Германия захватила Голландию, ее семья в течение трех лет пряталась в опечатанном складском помещении. В течение этих трех лет Анна вела дневники. В 1944 году их выдали немцам. Анна умерла в концентрационном лагере Бер-ген-Бельзен, а ее дневники в 1947 году обнаружил и опубликовал отец.

Кстати о собаках. У нас с Крисом был кокер-спаниель по кличке Стерлинг. Мы обожали Стерлинга, а Стерлинг обожал жвачку. На прогулках он только и делал, что выискивал жвачки на тротуарах. Это было очень уморительно. Вот только однажды, когда я училась в девятом классе, то, что он съел, оказалось не жвачкой, и через два часа Стерлинга не стало. Мы похоронили его в саду под кустом гамамелиса, и я поставила крест над могилой. После моего обращения в веру мать сняла крест. Позже я нашла его в сарае, между мешком с удобрениями и кучей черных пластиковых цветочных горшков, но так и не набралась смелости, чтобы попросить у матери объяснений.

Я не очень грущу по Стерлингу, ведь он сейчас в раю. В отличие от человека животные никогда не покидали Бога. Везет им!

Мой отец работает в ипотечном отделении Канадского государственного фонда, а мать — лаборант в больнице. Оба любят свою работу. Крис — обычный младший брат. (Правда, не такой наглый и надоедливый, как младшие братья у моих подруг.)

На Рождество мы подарили друг другу глупые свитера и потом, как бы в шутку, носили их. Так что «семья в некрасивых свитерах», из тех, что часто встречаются вам в магазинах.

Мы вполне уживались вместе, по крайней мере до недавнего времени. Мы негласно решили не придираться друг к другу и не приставать со своими проблемами. Однако не знаю. По-моему, эта отчужденность пошла нам во вред.

Милосердный Боже,

Я молюсь за души трех убийц, но не знаю, правильно ли это.

Мне всегда казалось, что, придя к вере, человек не только приобретает, но и теряет. Внешне он становится спокойным и уверенным; в его жизни появляется смысл. Пропадает, однако, интерес к необращенным. Глядя уверовавшему в глаза, кажется, будто перед тобой лошадь. Вроде человек жив, вроде дышит. А душой он больше не здесь. Он оставляет в мыслях наш бренный мир и уносится в царство вечной жизни. Произнеси я такое вслух, пастор Филдс, Ди или Лорен тут же набросились бы на меня. «Ше-рил, ты даже не представляешь, как только что согрешила! — воскликнула бы Ди. — Немедленно покайся».

Бывает какое-то лукавство, низость в жизни спасенных, нетерпимость, которая искажает их взгляд на слабых и заблудших. Они затыкают уши, когда надо слушать, осуждают, когда следует сострадать. [Душа черствеет, выхолащивается, когда человек начинает искать божественное в храмах и книгах! ;( Искать Бога надо в внутри себя и в Живой Природе вокруг!]

Редж, отец Джексона, постоянно твердил: «Люби то, что любит Бог, и противься тому, что противно Богу». На практике же это означало: «Люби то же, что и Редж; ненавидь тех же, кого и Редж». Не думаю, что Реджу удалось привить свои жизненные принципы Джейсону: мой друг слишком скромен и добр для такого корыстного девиза. А мне мать всегда говорила: «Молодость быстро проходит, Шерил, поверь. Правила игры меняются. И первым уходит то, что раньше казалось незыблемым».

 

Выйти замуж в Неваде в 19 году было просто. Прямо перед началом учебного года, в пятницу днем, мы с Джейсоном доехали на такси до аэропорта и взглянули на список отправляющихся рейсов. Самолет до Лас-Вегаса улетал через полтора часа. Поэтому мы быстро купили билеты за наличные, прошли через таможню, добрались до нужного выхода и сели в самолет. Никто даже не поинтересовался нашими документами. Неся с собой только спортивные сумки, мы чувствовали себя бандитами. Я впервые летела, и все вокруг казалось новым и загадочным: рассказ о правилах безопасности в полете; взлет, когда все внутри меня покатилось вниз; еда, которая своей безвкусностью подтверждала телевизионные шутки; завеса сигаретного дыма — видно, Лас-Вегас особенно привлекал курильщиков. Правда, дым тогда казался мне нежнейшими благовониями, и я мечтала, чтобы вся моя жизнь была так же полна новыми впечатлениями, как и этот полет. Вот это была бы жизнь!

Скромно одетые — Джейсон в рубашке с галстуком, я в платье эдакой примерной школьницы, — мы, наверное, смотрелись совсем детьми. Стюардесса спросила, зачем мы летим в Лас-Вегас, и мы ответили честно и прямо. Через десять минут капитан объявил о нас на весь салон и назвал номера наших мест. Пассажиры зааплодировали, а я густо покраснела. Только после этого мы все внезапно почувствовали себя членами одной большой семьи. На выходе из самолета мужчины хлопали Джейсона по спине, заливаясь басистым смехом, а одна женщина шепнула мне на ухо: «Учти, дорогая, всегда давай ему все, что он захочет. Даже после малейшего намека. Не важно: пеленаешь ли ты в этот момент ребенка или занимаешься по хозяйству. Как что захочет — сразу давай, и никаких разговоров. Иначе потеряешь его».

Снаружи температура поднималась до сорока градусов, и мы с Джейсоном впервые окунулись в настоящую жару. Горячий воздух обжигал легкие. Пока мы ехали на такси в «Сизерс-пэлас»*, я смотрела из окна на пустыню — самую настоящую пустыню — и перебирала в голове библейские истории, происходившие на таких вот испепеленных просторах. Я бы пяти минут не продержалась на этом пекле. Поэтому и пыталась понять, как это библейские авторы прожили в таких условиях всю жизнь. Должно быть, раньше погода была другая. Или деревьев больше. Или рек. Боже правый, как тяжко жить в пустыне! На пути к «Стри-пу»** я попросила водителя остановиться на минутку у пустовавшего участка. За бетонной оградой виднелись сдаваемые внаем здания, а на земле валялись мусор и змеиная чешуя. Я вышла из машины, и жаркий воздух будто подхватил меня и понес над острыми камнями и колючками. Вместо новизны от Лас-Вегаса веяло тысячелетней древностью. Джейсон вышел следом за мной, мы встали на колени и начали молиться. Время шло, голова кружилась. Потом водитель начал сигналить, мы вернулись в машину и направились в «Сизерс-пэлас».

* «Сизерс-пэлас» («Дворец Цезаря») — одно из крупнейших казино на знаменитом «Стрипе» в Лас-Вегасе.

** «Стрип» — известное название двухмильного отрезка улицы Фримонт на окраине Лас-Вегаса, где построено более трехсот отелей и находятся казино и рестораны.

Когда Ди уронила банку из-под яблочного сока — клац, — я поняла, что мы больше не жильцы. Мальчишки где-то в другом конце столовой выкрикивали бессвязные обрывки бессмысленных лозунгов, и тут — клац. С животным ужасом мы наблюдали, как головы убийц повернулись и глаза — точь-в-точь как у крокодилов в документальных фильмах о природе, — найдя источник звука, сфокусировались на нас. Ди взвизгнула.

—  Так-так-так, — протянул Дункан Бойль, — неужели монашки из «Живой молодежи» снизошли к нам, грешным, в чистилище, в школу сорок четвертого округа?

Что-то в его интонации подсказало мне — при желании парень мог бы стать неплохим певцом. Я всегда чувствовала, может человек петь или нет.

В этот миг почему-то включилась противопожарная система и с потолка полилась вода. Мальчишки отвлеклись и перевели взгляд на потолок. Вода струями падала на столы, заливая пакеты с едой и стаканы с молоком; она шумела над нами, словно проливной дождь. Потом вода начала капать мне на руки и на ноги. От холода меня бросило в дрожь. Лорен тоже дрожала, и я прижала ее к себе, чувствуя, как стучат ее зубы. Раздались новые выстрелы — наверное, в нашу сторону — правда, в итоге Митчелл ван Вотерс разнес какую-то трубу сверху, и на нас обрушился настоящий водопад.

Снаружи послышался шум, и Дункан закричал: «Окна!» Они с Митчеллом начали стрелять по окнам. Потом Дункан спросил:

—  Там чего, коп, что ли, бегает?

— А ты думал кто? — рявкнул Митчелл, разъяренный как лев. — Перезаряжай!

Вновь раздались механические звуки, и Митчелл выстрелил в оставшееся окно. Школа, как жемчужина, лежала в раковине из полицейских и снайперов. Время у палачей истекало.

Боже,

Если мы и так не рождаемся с верой, то почему же Ты делаешь, чтобы верить становилось все труднее и труднее? Неужели мы здесь, в скучном северном Ванкувере, так заплесневели, что без встряски нельзя было обойтись? Вокруг тысячи подобных мест. Почему же подобное должно было случиться здесь? И почему сейчас? Из-за этого в Тебя верить не только трудно, но и бесполезно. Разумно ли это?

Знаешь, Бог, я все пытаюсь представить себе, что пришлось пережить ребятам под столами, и от этого злюсь на Тебя все больше и больше. Поэтому учти...

Господи,

Во мне уже не осталось места молитвам. Я стою и стучусь в Твою дверь. Но, думаю, теперь уж в последний раз.

Господь Всевышний,

Я никогда не молился прежде, таким уж вырос, и вот я впервые стою и молюсь. Может, в этом действительно что-то есть, а может, я просто теряю время. Вот Ты мне и скажи. Пошли какой-нибудь знак. Сейчас Ты, наверное, только и слышишь: «Докажи, докажи, докажи». Потому что, в моем понимании, школьная бойня не в большей степени означает, что Тебя нет, чем то, что Ты есть. Конечно, если бы я захотел привлечь сторонников, то вряд ли бы устроил массовое убийство. Но ведь именно из-за него я стою сейчас и молюсь, не так ли?

Да, и просто к твоему сведению, сейчас, за молитвой, я в первый раз пробую спиртное: абрикосовый ликер, который я только что отлил из отцовской бутылки. На вкус как пенициллин. Однако мне нравится.

Я никому прежде не рассказывала о том, как во мне поселилась вера. Это произошло в одиннадцатом классе. Одним осенним утром, сидя во дворе между двумя кустами черники, которые чудом сохранились в городе, я зажмурилась, повернулась к солнцу, и вдруг — щелк — по векам разлилось тепло, а в нос ударил запах сухих еловых и кедровых веток. Ангелы с трубами не появились, да я их и не ждала. В это мгновение я почувствовала себя особенной. (Хотя, конечно, ничто так не лишает индивидуальности, как вера. Она нас всех... обобщает.)

А с другой-то стороны, насколько вообще уникальным может быть человек? Ну да, собственное имя, особые предки, образование, работа, болезни. Семья да друзья. И все. Так по крайней мере со мной. Что было в моей жизни? Школа, спорт, парочка летних работенок и членство в «Живой молодежи». Единственным исключительным событием оказалась смерть. Я роюсь в воспоминаниях, пытаясь найти хоть что-нибудь, отличающее меня от других, и не могу. Только все равно! Все равно это была я! Никто не видел мир таким, как я, не чувствовал так же, как я! Я была Шерил Энвей, и уже одно это должно чего-то стоить.

Даже после того, как я уверовала в Бога, меня продолжали терзать вопросы и сомнения. Почему, например, единственная цель верующего человека — попасть в рай, думала я, ведь это так эгоистично. [Эгоизм!] Девчонки из нашей обеденной группы говорили про рай с такой же беспечностью, как про краски для волос. Вести святую жизнь в салоне темно-красного «фольксвагена» казалось мне невозможным. Джейсон как-то пошутил, что если внимательно читать «Откровение», то можно найти стих, где сказано: Ди Карсвелл, считающая калории в пакетике итальянского майонеза, — знак приближающегося конца света. И, несмотря на внешнюю религиозность, мы в любой момент могли впасть в тяжкий грех, обречь себя на вечную тьму. Поэтому, наверное, я всех и сторонилась: зная, как близки мы к пропасти, я просто не могла никому доверять.

Хотя нет, неправда, я доверяла Джейсону.

Когда в душу закрадывались сомнения, я пыталась искупить их, проповедуя всем подряд — чаще всего своим близким. А те, стоило им даже отдаленно почувствовать, что речь пойдет о религии, либо вежливо кивали, либо сразу старались смыться. Уж не знаю, о чем они говорили за моей спиной. Сейчас мне кажется, что сомнения стоит оставлять при себе. Произнесенные вслух, они обесцениваются, превращаясь всего лишь в набор слов, ничем не отличающийся от любого другого.

 

Думаю, что только войдя в прохладный холл «Сизерс-пэлас» в тот день обжигающих ветров и палящего солнца, я сполна поняла значение слова «пошлость».

В казино клубился синеватый сигаретный дым, воняло американским табаком и выпивкой. Густо накрашенная женщина с огромным бюстом, выряженная под центуриона, спросила, хотим ли мы что-нибудь выпить. И вот ведь странно: мы, даже не думая, заказали два джина с тоником — что это на нас тогда нашло? В мгновение ока появились заказы, но мы, оглушенные, стояли и смотрели на самых отчаянных игроков (а кто еще в августе приедет в самое сердце пустыни?), проходивших мимо под аккомпанемент гремящих и звенящих игровых автоматов. Я никогда прежде не видела столько душ на грани ужасного греха. (Лицемерка! Все мы балансируем на грани греха!)

Мы поднялись в номер — старую убогую комнатенку. Почему в таком шикарном месте держат столь убогие номера, выше моего понимания, однако Джей-сон сказал — так специально устроено, чтобы посетители не засиживались, а поскорее спускались в казино.

Когда дверь закрылась, возникло странное ощущение. До этого наша поездка казалась не более чем экскурсией. Мы сели на край кровати. Джейсон спросил, хочу ли я все еще выйти за него, и я сказала, что да, хочу. И пока он переодевался в ванной, я через щель между стеной и дверью мельком увидела его голое тело.

Сидя на кровати, мы поняли — даже при включенном кондиционере наша одежда слишком тяжела для этого климата. Джейсон снял галстук, я вылезла из своего длинного, наглухо застегнутого платья (фасончик «не искуси») и надела блузку с юбкой — единственное, что взяла с собой. В таких костюмах люди обычно ходят на работу.

Раньше, чем мне бы хотелось, мы вышли из номера и предстали перед миром, будто направлялись в креветочный буфет («ешь, сколько хочешь, за 2 доллара 99 центов») или собирались забыться перед дешевыми игровыми автоматами в окружении пенсионеров. Спускаясь в лифте, мы быстро поцеловались, а потом опять пробрались через коридор, утопая в шуме и пошлости.

Снаружи солнце уже клонилось к закату. Нас подобрала насквозь прокуренная машина, прямо-таки пепельница на колесах. За рулем сидел толстяк, говоривший с акцентом Восточного побережья и ровно с одним волоском на лысом лбу, — ну вылитый Чарли Браун!* Когда мы попросили отвезти нас в часовню, он аж хлопнул руками по рулю. Водила назвался Эва-ном и охотно согласился стать нашим свидетелем. Только тогда, впервые за день, я не просто почувствовала, что собираюсь выйти замуж. Я ощутила себя невестой.

* Чарли Браун — персонаж комиксов Чарльза Монро Шульца «Орешки» — добрый, любопытный, неудачливый, но никогда не унывающий мальчик, на круглой голове которого красуется только один волосок.

Среди крохотных часовен мы пытались найти такую, где никогда не венчались бы «звезды». Можно подумать, они своей звездной атмосферой могли лишить святости лас-вегасскую свадьбу. О чем мы думали, ума не приложу. В конце концов Эван выбрал часовню за нас, прельщенный, вероятно, шампанским и блюдом с закусками, входившим в цену службы.

Дальше последовали формальности. Наши липовые документы ни у кого не вызвали подозрений. Светившее через цветные стекла солнце казалось сочным апельсином, лежащим на горизонте. А потом смуглый дядька в искусственных белых шелках провозгласил нас мужем и женой. Таким же тоном он мог бы предлагать нам и туристическую поездку куда-нибудь в тропики.

—  Ну вот и обошлись без пары сотен родственников, — прокомментировал Джейсон у выхода из часовни.

У меня голова шла кругом.

—  Гражданский брак, Джейсон. Что скажет твой отец?

Оставив Эвана наедине с закусками, мы вышли наружу, на раскаленный воздух, отравленный выхлопными газами, на дорогу, поросшую львиным зевом и усыпанную мусором. Только мы вдвоем, лилипуты на фоне казино, с мыслями о будущем, о зажигающихся в небе огнях (что это — звезды или фонари?) и о сексе.

 

Я надеялась, что стрельба по окнам и по разбрызгивателям на потолке надолго отвлечет внимание мальчишек. Но не тут-то было. Вместо этого они начали ссориться между собой. Митчелл яростно кричал, что Джереми тратит патроны впустую, вместо того чтобы «мочить этих жирных свиней, которые тебя за человека не считают, если ты не в их команде». Для подтверждения своих слов Митчелл выстрелил в другой конец столовой, в группку из сжавшихся учеников (похоже, из младшей спортивной группы, хотя я не вполне уверена; столы и стулья закрывали обзор). Я также не могу сказать, стрелял ли он в одну точку или из стороны в сторону. Помню только, как из комка переплетенных тел потекла кровь и, смешавшись с падающей сверху водой, заструилась по неровному линолеуму, за край торговых автоматов, которые с электрическим треском вдруг погасли. Раздались крики, потом стоны, и вновь наступила тишина.

—  Мы знаем, что большинство из вас даже не поцарапаны, не держите нас за дураков, — крикнул Митчелл. — Дункан, может, проверим, кто там притворяется?

— Не знаю даже. А может, этому мягкозадому Джереми что-нибудь сделать?

Оба парня повернулись к Джереми, самому молчаливому из троицы убийц.

—  Ну, ты чего? — спросил его Митчелл. — Решил податься к спортсменам? Смотри, станешь кумиром для наших монашек. Убийца с золотым сердцем.

—  Молчал бы лучше, Митч, — ответил Джереми. — Думаешь, не вижу, что твои выстрелы бьют мимо цели? Ты и в окна палишь, потому что по ним нельзя промазать.

— Знаешь, что я думаю? — Голос Митчелла дрожал от гнева. — Я думаю, ты собрался на попятную. Так вот, теперь для этого уже слишком поздно.

— А если я и правда не хочу убивать?

—  Смотри сюда! — крикнул Митчелл и выстрелил в дальний конец столовой, в мальчика по имени Клей. (Его шкафчик в раздевалке был на четыре дверцы левее моего.) — Вот, понял. Убивать — это кайф. Бросишь сейчас — будешь следующим.

—  Все, с меня хватит!

— Не-ет, Джереми, уже поздно. Что скажешь, Дункан, какой у него счет?

— Четыре точных попадания, — прикинул Дункан, — и еще пять возможных.

—  Ха! — Митч обернулся к Джереми. — И думаешь, после этого тебя пощадят?

— Довольно!

—  Что это? — деланно удивился Митчелл. — Гитлер забрался в свой бункер?

—  Называй как хочешь. — Джереми бросил ружье.

—  Время умирать! — взревел Митчелл.

 

Это бесподобно — наконец-то стать мужем и женой. Все просьбы, отсрочки и неудовлетворенные желания того стоили. И не подумайте, что с вами говорит диктор из нравоучительного кино — нет, это мои слова. Я была собой. Мы — неделимым целым. Все было взаправду, все наполнено жизнью, и мое самое сокровенное воспоминание — ночь в номере на шестнадцатом этаже «Сизерс-пэлас» — только для нас двоих.

Той ночью мы и двух слов не сказали друг другу. Влажная, по-оленьи мягкая кожа Джейсона говорила лучше всяких слов. В шесть утра мы взяли такси в аэропорт. И в самолете тоже молчали. Только я чувствовала себя замужней. Удивительно приятное чувство. И поэтому я хранила молчание: пыталась разгадать природу этого нового чувства, понять, что стоит за ним: секс, да, несомненно, но также нечто еще.

Конечно, девчонки из нашей обеденной группы, а вскоре и вся «Живая молодежь», почувствовали — с нами что-то не так. Они нас больше не интересовали, и это было заметно. Однообразные исповеди за обеденной картошкой выглядели так скучно, хоть уши затыкай; спортивные аллюзии и призывы пастора Филдса к целомудрию стали так же нелепы для Джейсона. Мы знали, что у нас есть и чего мы хотим. И понимали, что хотим этого все больше и больше. А потом, мы еще не решили, как рассказать про брак нашим близким. Джейсон предлагал устроить званый обед в дорогом ресторане и там, между горячим и десертом, огласить нашу новость. Но я наотрез отказалась. Я не хотела, чтобы к нашей свадьбе отнеслись как к дешевой певичке, которая выскакивает из праздничного торта. Уж не знаю, думал ли Джейсон, что именно так поступают взрослые люди, или он просто хотел поразить всех, будто злой гений из детектива. Была у него склонность к показухе: в нашем гостиничном номере Джейсон не хотел ночью задергивать шторы, а потом в джинсовом магазине пытался протащить меня с собой в примерочную. Нет уж!

Так что мы действительно спорили по телефону перед тем, как я узнала о своей беременности. Джейсон обвинял меня в том, что я слишком тяну с оглашением нашей свадьбы, а я злилась на его... не знаю... пижонство, что ли.

Вот, пожалуй, и все, до чего я успела дожить. Я и мой ребенок. Вряд ли я чего-то упустила в рассказе, да и вряд ли стоит чего-то еще объяснять. Бог дал — Бог и взял. Меня никто не заменит. Да только без меня можно и обойтись. Мой час пробил.

Господи,

Во мне столько ненависти, что становится страшно. Есть ли слово для тех, кто желает еще и еще раз убить уже умерших? А мое сердце наполнено этим желанием. Помню, в прошлом году в саду мы с отцом подняли с травы кусок фанеры, которая провалялась там всю зиму. Под ней, пожирая друг дружку, кишели тысячи червей, многоножек, жуков и даже змея. То же самое творится сейчас в моем сердце, и насекомые ненавиemu час от часу становятся все чернее и чернее. Я хочу собственными руками задушить убийц и просто не верю, что это будет грехом.

Боже,

Сын рассказывал мне про кровь и воду, расплывающиеся по полу, покрывая его, словно краской. Про следы в крови от обуви тех, кто выбежал из столовой. И про тех, кто выползал или кого оттаскивали друзья. Есть что-то еще, о чем он молчит, и только священник об этом знает. Только, Боже, что может быть ужаснее? Прости меня, Боже, это не молитва...

Интересно, считали ли подружки, что Бог для меня — лишь предлог для встреч с Джейсоном, что я путаю религию и любовь? Может, и любви-то никакой между нами не было; может, то было всего лишь мимолетное увлечение, животная страсть, овладевающая каждым подростком?

Нет, послушай меня, практичная Шерил, раскладывающая все по полочкам даже после смерти. Я же еще при жизни ответила на этот вопрос. Я любила Джейсона. А к Богу испытывала что-то совсем другое. И вовсе я их не путала.

 

Митчелл целился в меня, а за окном выли сирены, рокотали вертолеты, в школьных коридорах трещали звонки, с потолка из пробитой трубы хлестала вода. К тому же Дункан подначивал Митча застрелить Джереми, и у меня возродилась надежда: кажется, я смогу выжить.

А потом Джереми сказал:

—  Ну давай, Митчелл, пристрели меня. Мне уже все равно.

В голове у Митчелла что-то замкнуло: такого поворота событий он не ожидал. Убийца повернулся чуть влево, смерил нас взглядом, а потом поднял ружье и выстрелил мне в бок. Он и вправду плохо стрелял: при выстреле с пяти шагов смерть должна была бы наступить мгновенно. А мне было совсем не больно, честное слово, и я оставалась живой. Лорен — храни Господь ее душу — рванулась в сторону, оставив меня лежать на тетрадке, которую смыло водой со стола. Теперь я лучше видела все происходящее.

—  Ну, красавчик, — обратился к Джереми Митчелл, — одной девкой для тебя будет меньше.

А Джереми простонал:

—  Боже мой! Я каюсь во всех своих грехах. Прости меня за то, что я совершил.

— Что? — в один голос взвизгнули Митчелл и Дункан и, направив на Джереми ружья, открыли огонь, которого бы хватило, чтобы убить парня несколько раз. А потом от дверей столовой раздался голос Джейсона. Он прокричал что-то вроде:

—  А ну, бросай оружие! Сейчас же!

—  Да ты рехнулся, — удивился Митчелл.

—  Ничуть!

Митчелл выстрелил в Джейсона и промахнулся. А затем я увидела, как что-то серое, похожее на кусок глины с наших уроков лепки, пролетело через столовую и врезалось Митчеллу в висок с такой силой, что его голова прогнулась.

Тут мальчики из фотокружка подняли свой стол и, прикрываясь им будто щитом, помчались на Дункана

Бойля. На столе все еще оставались бумажные пакеты и стаканы, приклеенные к нему кровью. Мальчики врезались в Дункана и припечатали его к стенке. Я видела, как ружье выпало из рук убийцы, как он упал и на него кинули стол, а потом вскочили сверху и, громко крича, начали прыгать вверх и вниз на столешнице, словно давили виноград. К ним присоединились другие ребята, и стол превратился в плаху, а дети, мальчики и девочки, которые только пятнадцать минут назад мирно ели бутерброды с арахисовым маслом и апельсины, — в кровожадных дикарей. Из-под стола показалась кровь Дункана.

Лорен крикнула, что мы здесь, и Джейсон тут же подбежал к нам, отбросив стол, как ураган, срывающий крыши старых домов. Он что-то говорил мне, но я уже не разбирала слов. Он пытался поднять меня, голова не держалась, а я видела только противоположный конец столовой, где одни дети убивали другого ребенка. А потом все исчезло.

Признать Бога означает полностью смириться с людскими страданиями. И, думаю, я приняла Бога и полностью приняла человеческую скорбь, хотя до событий в столовой ее было не так-то много в моей жизни. Кому-то мои слова покажутся наивным лепетом девочки-подростка. Только там, в столовой, было все: и Бог, и скорбь, и смирение.

Теперь же я не жива и не мертва, не сплю и не бодрствую, готовясь к переходу в Иной Мир. А мой Джейсон остается там, среди живых.

Милый Джейсон. В глубине души он знает, что, где бы я ни оказалась, я буду присматривать за ним. А еще, думаю, теперь он понял то, с чего я начала свой рассказ: хоть на небе ярко светит солнце, а детские личики до боли милы и наивны, с воздухом, которым мы дышим, с водой, которую пьем, и с пищей, которую едим, в нас неизбежно закрадывается чернота этого мира.

Часть вторая
1999: ДЖЕЙСОН

Вы не найдете меня на фотографиях, снятых газетчиками вскоре после кровопролития. Вы знаете, о чем я: о тех снимках, где дети фломастерами пишут стихи на гробе Шерил, вместе собираются на молитву на скользком полу спортивного зала или молятся ранним утром за общим завтраком, в то время как стоящие позади них грустные мужчины в костюмах и галстуках мечтают о вкусном обеде. Меня там нет. А если бы и был, то уж точно б не молился.

Я хочу, чтобы вы это поняли с самого начала.

Только час назад я, маленький добропорядочный гражданин огромной страны, занял очередь в филиале банка «Торонто Доминион», что в нашем северном Ванкувере, собираясь перевести на свой счет деньги с чека моего толстопузого босса Леса, а потом прогулять остаток рабочего дня. Но, запустив руку в карман, я вместо чека вытащил приглашение на поминки по брату, и меня словно окатило ледяной водой. Я сложил приглашение, сунул его обратно и начал заполнять банковский бланк. Взглянул на настенный календарь — 19 августа 1999 года — и, была не была, исписал все свободное место на бланке нулями, так что получилось «19 августа 0000001999 года». Даже двоечнику по математике, вроде меня, было бы ясно — такая запись означает то же самое, что и просто 1999 год.

Когда я дал чек с бланком кассиру по имени Дин, он вытаращил глаза и посмотрел на меня с таким ужасом, будто я собрался его ограбить.

—  Сэр, — сказал он, — вы неправильно написали дату.

—  Отчего ж неправильно? — спросил я.

— Там лишние нули.

Темно-синяя рубашка Дина резала мне глаза.

—  Объяснитесь, пожалуйста, — попросил я.

— Сэр, сейчас тысяча девятьсот девяносто девятый год, а не ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль тысяча девятьсот девяносто девятый.

—  Это одно и то же.

—  Не совсем, сэр.

—  Позовите, пожалуйста, управляющего. Пришла Кейси, женщина примерно моих лет. (У нее каменное лицо человека, привыкшего приносить дурные вести и готового продолжать свою работу до гробовой доски.) Она вполголоса перекинулась несколькими словами с Дином, после чего обратилась ко мне:

—  Мистер Клосен, могу я узнать, почему вы написали такую странную дату?

Я стоял на своем:

—  Нули перед числом не меняют его значения.

—  Математически это верно.

—  Послушайте, я всегда ненавидел математику, и вы, наверное, тоже...

—  Мне очень нравилась математика, мистер Клосен.

Кейси была на взводе, но и я не собирался отступать. Я пришел в банк без малейшей мысли об этих нулях. Они возникли сами собой. Только раз уж возникли, приходится их защищать.

— Бог с ней, с математикой, — сказал я. — Может, эти нули действительно нечто означают. Может, они говорят, что через миллиард лет — а ведь когда-то пройдет миллиард лет — от нас останется всего лишь прах. Даже не прах — молекулы!

Тишина.

—  Представьте, сколько миллиардов лет впереди, — воодушевленно продолжал я. — Миллиарды лет, которых нам никогда не увидеть.

—  Мистер Клосен, — наконец произнесла Кейси, — если это какая-то шутка, то я готова понять ее мрачный юмор. Однако этот бланк не удовлетворяет требованиям к официальной банковской документации.

Тишина.

—  Неужели он не наталкивает вас на размышления? — настаивал я. — Не заставляет думать?

—  О чем еще думать?

—  О том, что произойдет с нами после смерти. Зря я это сказал. Дин с Кейси переглянулись, и

сразу стало ясно, что они все про меня знали. Про меня, про Шерил, про 19 год и про мою дурную славу полупомешанного. Бедняга, он так и не справился с этим потрясением... Сколько можно считать меня ненормальным?! Спокойным голосом, хотя внутри все бурлило от злости, я сказал:

— Я хотел бы снять все деньги и закрыть счет. Они отреагировали так, будто я попросил разменять двадцатку.

—  Разумеется, — холодно ответила Кейси. — Дин, закройте, пожалуйста, счет мистера Клосена.

—  И все? — удивился я. — Просто «Дин, закройте, пожалуйста, счет мистера Клосена»? Ни вопросов, ни уговоров?

Кейси посмотрела на меня:

—  Мистер Клосен, у меня две дочери, и мне хватает мыслей о том, как протянуть следующий месяц. А тут приходите вы и спрашиваете, что случится в миллиард одна тысяча девятьсот девяносто девятом году. Думаю, вам следует найти более подходящих собеседников. Поймите правильно, мистер Клосен, я не пытаюсь от вас избавиться. Просто у меня тоже есть проблемы.

Глядя на ее левую руку без обручального кольца, я спросил:

—  Можно пригласить вас на обед? —   Что?

—  Тогда на ужин.

—  Нет! — Быстрый взгляд на длинную очередь, увлеченно следящую за нашим разговором. — Дин, пожалуйста, приступайте. Мистер Клосен, мне пора идти.

Гнев утих, осталось только желание уйти. Чтобы отлучить меня от банка, Дину хватило пяти минут, и теперь я стоял на тротуаре, курил самокрутку, а по карманам штанов, поверх которых свисали незаправленные края рубашки, было распихано пять тысяч двести десять долларов. Я решил покинуть тихий, законопослушный северный Ванкувер и направиться к океану, в западный Ванкувер. На пересечении Семнадцатой и Беллевю я зашел открыть счет в отделении Канадского имперского торгового банка и, увидев позади кассиров сейф, поинтересовался — можно ли снять в нем камеру. Ее оформили мгновенно. Сюда я положу свои записи, когда совсем их закончу. И вот еще что я сделаю: адресую-ка эти записи вам, племяшки. Так что, если меня даже переедет автобус, вы все равно получите их 30 мая 2019 года, на свой двадцать первый день рождения. А если я доживу до этого дня, то передам все самостоятельно. Но пока пусть мои воспоминания полежат здесь. Так вернее.

К слову сказать, эти первые страницы я пишу в кабине своего грузовичка, припаркованного на Белевю, недалеко от Эмблсайдского пляжа и пристани, где носятся на роликах шальные дети, а вьетнамцы ловят крабов, напичканных кишечной палочкой. Пишу на обратной стороне розовых квитанций, которые вручил мне Лес. Воздух теплеет — ах, как приятно ветер щекочет лицо, — и я чувствую себя (прямо как в рекламе нового внедорожника) совершенно свободным. С чего бы начать?

 

Пожалуй, с того, что я был женат на Шерил Энвей. Об этом никто не знает, кроме меня — и теперь вот вас. Сущее безумие, ей-богу. В те годы я был семнадцатилетним, изголодавшимся по сексу юнцом, смущенным навязанными мне религиозными идеями о том, что плотская любовь возможна только между мужем и женой, только для воспроизведения потомства, и даже тогда — только в пижаме (видимо, чтобы совсем лишить себя удовольствия). Когда я предложил Шерил сбежать в Лас-Вегас и там обвенчаться, то и представить себе не мог, что она согласится. Мой план возник после фильма про азартные игры, который нам показывали на математике, — предполагается, что так можно заинтересовать школьников статистикой. (О чем учителя только думают?!)

Да, а мы-то о чем думали? Свадьба?! В Лас-Вегасе?!!

И вот мы слетали туда на выходных. Такие желторотые, такие наивные, будто и не люди вовсе. Будто цыплята. Или даже нет, эмбрионы.

Как крохотные эмбриончики мы ехали от аэропорта к «Сизерс-пэлас», и я все поражался сухому и жаркому воздуху. Как давно это было: кажется, миллиард лет прошло...

Вечером по фальшивым документам мы обвенчались. В свидетели нам достался неряха шофер, который возил нас по «Стрипу». В течение следующих полутора месяцев школа перестала для меня существовать, спорт стал досадным недоразумением, друзья позабылись. Только Шерил имела значение, и поскольку мы держали нашу свадьбу в секрете, постоянно оставалось острое, дразнящее чувство чего-то запретного — куда приятнее, чем если бы мы повременили со свадьбой и поступили бы как разумные люди.

После Вегаса начались проблемы. Чокнутые моралисты из «Живой молодежи», религиозной организации, в которой числились мы с Шерил, неделями следили за нами — не исключено, что с подачи моего братца Кента. Когда я перешел в последний класс, Кент учился на втором курсе в Университете Альберты, но продолжал руководить организацией.

Мне так и слышатся его телефонные вопросы здешним «молодежникам»:

«Горел ли у них свет?»

«Когда он погас?»

«В каких комнатах?»

«А пиццу они заказывали?»

«В котором часу они вышли из дома?»

«Вместе или порознь?»

Как будто мы их не видели! Впрочем, они были такими же цыплятами, что и мы. Семнадцать лет — это ерунда. В семнадцать ты все еще в утробе матери.

 

Что скажет женщина о тридцатилетнем мужчине, который в три тридцать семь рабочего дня сидит в кабине пикапа лицом к Тихому океану и увлеченно пишет что-то на обратной стороне розовых квитанций? Такой мужчина — загадка. Может, у него есть работа, а может, и нет. Рядом с ним сидит собака: это хороший знак; значит, он способен на дружбу. Дальше пол собаки: если кобель, это хуже — такой мужчина, наверное, сам как пес в стае; если сучка, то лучше. Правда, если мужчине за тридцать, плоха любая собака — значит, он больше не доверяет людям. И вообще, над собаковладельцем моего возраста придется изрядно потрудиться...

Потом щетина: это признак возможного пьянства. Но если мужчина сидит за рулем пикапа, он не совсем еще спился, так что смотри, дорогая, то ли еще будет. И что может писать мужчина, сидя лицом к океану в три тридцать семь пополудни? Может, стихи, а может — письмо, где он просит прощения. Только если он пишет живые слова, а не бизнес-план или другую рабочую гадость, в нем должны шевелиться чувства. А раз так, не исключено, что у него даже есть душа.

Может, в порыве великодушия вы скажете, что душа есть у всякого? У меня — как ни хочется полностью избавиться от отцовских догматов — душа точно наличествует. Я бы с радостью сказал, что ее нет, однако это неправда. Я ее чувствую: она, как маленький уголек, тлеет где-то глубоко в животе.

И все-таки, я уверен, иногда люди рождаются без души. Отец считает так же; пожалуй, единственный вопрос, где наши мнения сходятся. Не знаю, как их назвать: отцовское «чудовище» близко, хоть и не совсем подходит. Впрочем, это не важно; главное, так бывает.

Ну да хватит о чудовищах. Даже без семи пядей во лбу можно уверенно сказать — у того, кто днем пишет нечто перед океаном в Западном Ванкувере, неприятности. Если я чего-то и узнал за свои неполные двадцать девять лет жизни, так это простую вещь — две трети мыслей каждого встречного заняты неприятностями. Есть у меня такой дар (хотя «дар» — вряд ли верное слово): могу взглянуть на вас, на него, на нее — да на кого угодно — и сказать, что вас гложет, что не дает сомкнуть глаз по ночам. Деньги, зависть, работа, злые дети или, может, чья-то смерть. [Цивилизация зомбирует...] Смерть, эта вечная актриса в разных масках; только и ждет, чтобы выпрыгнуть на сцену. Даже поразительно — как мало несчастий преследует род человеческий.

Ррр-гав! Джойс, белый Лабрадор, моя преданная собака, вскочила с места. Что случилось, девочка? Ага, случился бордер-колли с резиновым мячиком в зубах. Броди, лучший приятель Джойс. «Хватит скрипеть пером, хозяин», — укоризненно смотрит она на меня.

 

Часом позже.

Бог — это представление человека о том, что ему неподвластно. Это мое, обывательское определение. Только оно, по-моему, не хуже других. А мне необходимо...

Подождите: Джойс, забравшись на скамейку, вконец разгрызла теннисный мячик и явно удивляется: чего это мы — находимся в двух шагах от пляжа и все еще не кидаем в воду палок? У нее нескончаемый запас энергии.

Потерпи, Джойс, не торопи папу. Папа — ничтожество с насквозь пропитой печенью; папа расстраивается, понимая, какой посредственностью оказался в жизни. И не смотри так, пожалуйста: твои влажные глаза, будто острый нож, пронзают мне сердце. Я все-таки еще чуть-чуть попишу.

Как видите, я разговариваю с собаками. И не только с ними, а вообще со всеми животными. Животные гораздо человечнее людей; я это понял еще до школьного кровопролития. Меня все считали почти немым. Даже Шерил. Эх, почему я не собака? С какой радостью я стал бы животным — любым, пусть даже жуком. Лишь бы не быть человеком.

Джойс, кстати, должна была стать собакой-поводырем, но ее не взяли: сказали, ростом не вышла. Было б возможно переселение душ, я бы предпочел в следующей жизни воплотиться в собаку-поводыря. Благороднее профессии не найти. Джойс вошла в мою жизнь около года назад. Я впервые увидел ее, четырехмесячного щенка, у старухи заводчицы с Боуэн-аиленда, для которой строил «кухню ее мечты». Старушка надеялась соблазнить новой кухней свою филиппинскую горничную и упросить ее не перебираться в другой город. Джойс оставалась последней из помета — самый серьезный и грустный щенок на свете. Днем она устраивалась спать в моей кожаной куртке, а в перерывах заползала греться мне в подмышки. Старуха заводчица посмотрела на это и через несколько недель сказала: «Послушай-ка, да у вас любовь!» Я прежде над этим как-то не задумывался, а вот стоило ей произнести эти слова, как стало очевидно: она права. «Знаешь что, — сказала она, — я думаю, вы просто созданы друг для друга. Поставь мне двойные окна в гостиной на выходных — и можешь ее забирать». Конечно же, я сменил окна... Еще чуть позже.

 

Мы вернулись в машину, и я опять разглядываю приглашение на поминки по Кенту.

Ровно год назад раздался звонок от Барб, вашей матери, которая в 1995 году, к всеобщей радости, вышла за моего праведного братца. Я возвращался с ремонта в доме одного гонконгца. Было около шести, и я прикидывал, в какой бы бар податься, когда зазвонил сотовый телефон. Сейчас вам, наверное, не понять, но в девяносто восьмом году мобильники были мало того, что дорогущими — доллар за минуту разговора, — так еще громоздкими и неудобными.

— Джейсон, это Барб.

—  Барб? Как жизнь?

— Джейсон, ты за рулем?

— Да. Давай поговорим позже.

—  Останови машину. —Что?

—  Что слышал.

—  Барб, послушай, может, ты...

—  Черт тебя дери, Джейсон, да останови ты гребаную машину!

—  Слушаюсь, Ева Браун, — буркнул я и свернул на обочину перед выездом на Вествью-драйв. Ваша мать всегда любила контролировать ситуацию.

—  Ну, остановился? — проверила она. -Да.

—  Поставил на нейтральную передачу?

—  Барб, тебе что, больше заняться нечем, кроме как мужиками на расстоянии управлять?

—  У меня плохие новости.

—  Ну, что там?

—  Кент погиб.

Я до сих пор помню трех ласточек, которые носились в волнах горячего воздуха, идущих от асфальта. И помню свой глухой голос:

—  Как это случилось?

—  Полицейские говорят, он не мучился. Ни предупреждения, ни боли, ни страха. Только его больше нет.

 

Попробую зайти с другой стороны. В день кровопролития Шерил опоздала в школу. Накануне вечером мы ругались по телефону, и когда, во время химии, я увидел, как ее машина подъехала к школьной стоянке, я встал и, даже не спросив разрешения, вышел из класса. Мы встретились у ее шкафчика и продолжили разговор о том, что пора уже рассказать всем о нашей свадьбе. Резкий разговор. Те, кто нас видел, скажут потом, что мы кричали друг на друга.

Мы договорились встретиться в полдень в столовой. Остаток утра уже не имел для меня значения. Позже, когда началось следствие, школьники и преподаватели в один голос утверждали, что я выглядел: а) озабоченным, б) рассеянным и в) будто бы что-то замышляющим.

Когда раздался звонок на обед, я сидел на уроке биологии, глухой к словам учителя. Глухой, потому что, открыв для себя секс, больше не мог ни на чем сосредоточиться.

Кабинет биологии был дальше всех от столовой: тремя этажами ниже в противоположном конце здания. По пути я остановился у своего шкафчика, бросил туда книги, словно ненужный мусор, и хотел было идти дальше, как меня вдруг поймал за руку Мэтт Гурский, модник из «Живой молодежи».

— Джейсон, нужно поговорить.

—  О чем, Мэтт? Мне сейчас некогда, я спешу.

—   Некогда обсудить судьбу своей бессмертной души?

Я смерил его взглядом:

—  Даю тебе ровно шестьдесят секунд. Время пошло.

Он пригладил безупречно уложенные волосы.

—  Мне не нравится, как ты со мной...

— ...Пятьдесят три, пятьдесят две, пятьдесят одна...

—  Хорошо. Что происходит между тобой и Шерил?

—  Происходит?

— Да. Мы знаем, что вы занимаетесь, то есть занимались...

—  Чем занимались?

—  Сам знаешь. Этим.

—  Этим?

—  Перестань отнекиваться. Мы сами все видели. Я вообще-то крепкий парень. И уже тогда был неслабым. Схватив Мэтта левой рукой за горло, я оторвал его от пола и стукнул головой о дверцу шкафчика.

—  Послушай, ты, жалкий, назойливый таракан... — Я бросил его на пол и навалился сверху, намертво прижав коленями к полу. — Если ты посмеешь еще раз хотя бы подумать, что ты или другие бесполые члены твоей шпионской команды могут навязывать мне свою пустую мораль, — удар в лицо, — я приду ночью к твоему дому, разобью трубой окно в твоей спальне и этой же самой трубой раскрою твое самодовольное свиное рыло. Надеюсь, я понятно выразился? — спросил я, поднявшись, и пошел к столовой.

Я взбирался по лестнице, но не чувствовал под ногами ступенек, как будто шел по багажной ленте в аэропорту.

Я добрался, наверное, до середины второго этажа, когда услышал звуки, которые принял вначале за взрывы хлопушек. Ничего удивительного: на носу Хэллоу-ин. Потом мимо меня пробежали двое десятиклассников, а за ними — уже целая толпа толкающих друг друга школьников. Одна знакомая девочка, Трейси, которая с восемьдесят первого года развозила газеты по моей улице, крикнула, что трое парней в столовой расстреливают ребят. Она побежала дальше, а у меня перед глазами встали кадры из фильма «Гибель "Посейдона"» — лица героев, когда они поняли, что лайнер переворачивается; разбитые бутылки из-под шампанского; ледяные фигурки лебедей; люди, падающие в холодную воду...

Включилась пожарная тревога.

Расталкивая толпу, я рванулся по лестничному пролету. Походя я оцарапал руку о шершавую стену, расписанную в веселые тона какого-то отдаленного райского уголка. Звон пожарной сигнализации долбил по голове.

На последней ступеньке стояли учитель английского мистер Крогер и заместитель директора мисс Гармон. Оба беспомощно озирались: педагогический опыт не помогает, когда школьников начинают расстреливать.

—  Туда нельзя, — перегородил мне дорогу мистер Крогер, едва я попытался проскользнуть между ними. Тем временем из коридора, ведущего к столовой, доносились страшные звуки выстрелов. — Иди вниз, Джейсон.

Из разбрызгивателей сверху полилась вода — словно самый настоящий дождь.

— Там же Шерил!

—  Вниз! Сейчас же!

Я схватил учителя за руку и попытался оттолкнуть, однако не рассчитал силу: он потерял равновесие и покатился вниз по лестнице. (Боже, звук такой, будто со шкафа упала коробка со старым хламом.)

Стрельба продолжалась. Я помчался к столовой, добежал до вестибюля. Пол здесь был усыпан детскими телами, точно тыквами наутро после Хэллоуина. Я перешел на шаг. По единственному уцелевшему стеклу на дверях вестибюля струилась вода, в которой играл свет, отражавшийся от выставленных на полках призов и наград. Мимо пробежала Лори Кемпер, участница драмкружка. Одна ее рука была залита чем-то багровым и странно болталась. Другим детям повезло меньше: изуродованное тело Лейлы Уорнер лежало у стены. Выбежали еще два окровавленных ученика, а один парень (помню только его имя: Дерек), беспомощно барахтавшийся в кровавом ручейке, прохрипел:

—  Не ходи туда!

—  Господи, Дерек! — Я поднял его и оттащил к лестнице.

Бегом вернувшись в вестибюль, я разглядел через стеклянные двери столовой троих парней в камуфляже — известных всей школе тупиц. Двое из них выясняли отношения, грозя друг другу ружьями, а третий, с карабином, наблюдал за ссорой в сторонке. Ребята лежали под столами. Может, они переговаривались, может, нет — за звоном сигнализации, воем сирен и ревом вертолетов ничего было не разобрать. А вот в вестибюле, я помню, стояла удивительная тишина, несмотря на весь этот шум. Такую тишину и покой ощущаешь в загородном домике, когда за окном бушует метель.

Я попытался мыслить логически. «Они вооружены, — сказал я себе. — Что толку идти на ружья с голыми руками?» Огляделся в поисках чего-нибудь — достаточно тяжелого, чтобы можно было убить. Долго искать не пришлось. Снаружи, за разбитым окном, стояли кадки с деревьями, а в них, защищая землю от окурков, была насыпана речная галька. Я вылез в окно. Школу оцепили полицейские с ружьями, понаехали машины «скорой помощи», какая-то женщина держала в руках громкоговоритель. За полицейскими машинами столпились школьники: только ноги виднелись между колес. Схватив самый большой камень, размером с кокосовый орех, а весом — с хорошую гантель, я бросился назад. Убийц осталось двое: третий, раскинув руки, замер на полу.

—  Бросай оружие! Сейчас же! — крикнул я тому, кто склонился над мертвым товарищем.

— Что? — поднял он голову. — Да ты рехнулся! Убийца выстрелил и промазал. Я же, позабыв про

все вокруг, оценивал расстояние между нами, вес камня, силу моих мышц. Время будто замерло. А потом — раз, два, три, эх! — я совершил лучший в жизни бросок, и мерзавец рухнул как подкошенный. Умер мгновенно, сказали позже. И поделом!

И тут я увидел Шерил. И всю сцену побоища: мертвых, раненых, лужи крови. Я опустился под стол, взял Шерил на руки, прижал к себе. Я повторял ее имя снова и снова... Но она лишь на какое-то мгновение встретилась со мной глазами, а потом ее голова запрокинулась, и Шерил могла видеть только, как третьего убийцу придавили длинным тяжелым столом. Ребята отталкивали друг друга, борясь за право вскарабкаться на стол, как немцы, крушившие Берлинскую стену в восемьдесят девятом, а потом начали прыгать, ломая кости палача, будто рождественские орехи. Раз, два, ТРИ — законы внешнего мира уже не сдерживали их — раз, два, ТРИ! С каждым новым прыжком стол приближался к полу, пока наконец от человеческого тела не осталось буквально мокрое место. Они прыгали, а я обнимал Шерил и смотрел.

 

Несколько минут спустя.

Полуголый, я сижу на гладком бревне, которое волны когда-то оторвали от плавучего заграждения и выбросили на берег. Воздух пахнет мидиями. Джойс и Броди носятся по воде за невозмутимыми чайками. Пока собаки увлечены игрой, я пишу дальше.

Расскажу-ка я об одном из своих первых воспоминаний, повлиявшем на всю мою последующую жизнь. Тогда мой отец, Редж, заставил меня встать на колени в гостиной и покаяться перед Богом. Я смотрел по телевизору празднование двухсотлетия США (выходит, стояло лето семьдесят шестого и мне было всего пять лет), стал щелкать каналами и секундой дольше задержался на том, где светловолосая «искусительница» в дешевых бриллиантах разыгрывала холодильник. Редж, уловив в передаче лишь ему ведомую греховность, подскочил, выключил телевизор, а потом заставил меня помолиться за мою будущую жену, «которая, может быть, еще не появилась на свет». Я не мог представить себе жену и спросил, как она будет выглядеть. В ответ Редж рывком поставил меня на ноги и отлупил до полусмерти. Потом он сел в машину и укатил — возможно, в мужской религиозный клуб, куда частенько наведывался, — а мама, дождавшись, пока его машина скроется из виду, сказала: «Знаешь, сынок, в следующий раз просто представь себе ангела».

С тех пор всякий раз, когда я смотрел на девочку, то думал — не о ней ли я молился? (А ведь моя жена могла еще и не родиться, так что животы беременных тоже считались.) И лишь в девятом классе, увидев Шерил, я понял — вот та, кому предназначалась моя молитва. Такое сразу чувствуешь. Ее приход к вере — еще одно тому подтверждение.

Сидя здесь, на бревне, я ощущаю на себе любопытные женские взгляды, эти радары, разыскивающие родственную душу. Когда-то и я искал свою суженую... В рабочий день на пляжах собираются молодые мамаши, измотанные непослушными от сладостей и жаркого солнца детьми. Гуляют тут и девочки-подростки, однако их радары не пеленгуют мужчин, которым давно за двадцать. О, счастье! О, горе!

Я чувствую женские взгляды, как чувствовал бы голод: вроде бы знаешь, что хочешь есть, а попросит кто объяснить, откуда ты это знаешь, — и не получается. Кажется, будто женские мысли проходят через меня, словно лучи. Нет, глупо как-то звучит... Может, и не существует никаких лучей. Может, это просто моя страсть. Да, очень даже может быть...

С моего места виден киоск, где продают чипсы, гамбургеры, мороженое. Когда-то здесь работала Шерил. Помню, ей это страшно нравилось: поблизости не было никого из «Живой молодежи». Как я ее понимаю...

 

Если б мы встретились до школьной трагедии, вы бы, наверное, приняли меня за ходячую кладовую диких идей и предрассудков моего отца. Хотя вряд ли бы мы с вами разговорились — болтать зазря я не люблю. В любом случае вы бы решили, что перед вами самый обыкновенный школьник. И были бы правы. Я отличался от сверстников только тем, что был женат. И все.

С такими отцом и братом, как у меня, неудивительно попасть в «Живую молодежь». Поодиночке ее члены, может, и ничего. А вот вместе они теряли рассудок. Глядя на них, у меня пропадала всякая охота разговаривать.

Отец радовался, как ребенок, что Кент стал большой шишкой в «Молодежи», и за обедом обожал слушать его нудные рассказы о том, как растет организация, кто проповедует на улицах и сколько денег им пожертвовали на этот раз. Если они когда-нибудь и спорили, то только по мелочам. Должна ли, например, вода в ритуальном бассейне быть теплой, как кровь, или холодной, как лед, чтобы надо было превозмогать себя, когда в нее заходишь? Ответ: ледяной, конечно. Зачем доставлять себе лишнее удовольствие?

Те несколько обедов, на которые мы приглашали Шерил, прошли на удивление спокойно. Я все опасался, что Редж усмотрит в ней ведьму, но, к счастью, они неплохо поладили — наверное, потому, что Шерил умела слушать и не перебивала отца. Возможно, Шерил даже стала для Реджа образцом девушки, на которой ему самому стоило когда-то жениться, — глубоко верующая, которую не пришлось бы мучить и гнуть под себя всю жизнь, как мою мать.

После свадьбы мы лишь однажды отобедали вместе, а потом Кент уехал учиться в Альберту. К тому времени мой братец и его извращенцы «молодежни-ки» уже начали шпионить за нами, однако я так и не знаю — рассказал ли Кент отцу про нас с Шерил. Подозреваю, что если и разболтал, то не со зла. Наши с Шерил отношения оказались бы в его рассказе месте на четырнадцатом — между, скажем, причитаниями о нехватке стульев для зала и изложением восторженного письма какого-нибудь голодранца из Дар-эс-Салама, который получает по пять долларов в месяц от семьи Клосенов.

На том последнем обеде отец общался со мной и Шерил как с детьми, а не взрослыми. Знал бы он, что мы женаты, то вел бы себя иначе, не столь высокомерно. После обеда я понял, что пора огласить нашу свадьбу. Я хотел пригласить всех в ресторан. А Шерил считала, что достаточно сделать пару звонков — и все.

 

Я дома. Джойс свернулась в мокрый комок и храпит у окна. Квартира у меня маленькая, настоящая конура, но Джойс не возражает. Видимо, для собаки грязная квартира куда приятнее, чем отдраенная до блеска. Неужели я развел грязь, чтобы отпугнуть окружающих? Нет, грязь — маленькая месть Реджу, свихнувшемуся на чистоте и опрятности. «Чистое жилище — услада для очей Господних...» Тьфу! Отец — единственный, кого я привел бы к себе на квартиру — просто чтобы насладиться ужасом в его глазах. Но с другой стороны, я поклялся, что Редж никогда не войдет в мой дом.

Автоответчик показывает, что мне успели позвонить аж семь раз — экая популярность! Однако я знаю; трезвонят, напоминая про поминки. Интересуются, приду ли я на них, покажусь ли? Ну отчего бы и не прийти? Пусть я неудачник, но списывать меня со счетов рано... Пока...

Конечно, надо бы надеть что-нибудь чистое. Только уже слишком поздно тащить рубашки в прачечную... Поэтому придется найти одну поприличнее и погладить ее. Хотя глупость, конечно, — грязь навсегда впитается в ткань. Сейчас пойду за рубашкой, отыщу утюг — под какой же из всех этих куч дерьма он лежит? — налью в него воду, расчищу место на полу для гладильной доски... Нет, лучше пока еще попишу.

...Про события в школе...

После того, как обезоружили последнего убийцу, дети не сразу стали выбегать из столовой. Даже тем, кто лежал у самой двери, понадобилось время, чтобы связать в уме затишье и свободу. Поднявшись, они поначалу стояли и смотрели на мертвых палачей, словно не веря глазам. Трещали звонки, с потолка лилась вода, а дети, мокрые, окровавленные, все стояли и смотрели...

Я буквально приклеился к Шерил. Когда я попытался пошевелить руками, то раздался отвратительный чавкающий звук — ведь я весь был залит ее кровью. Подружки Шерил уже убежали. Истерички! После того, как дети начали наконец выходить из столовой, появились всевозможные блюстители порядка: полицейские, снайперы, спецназовцы в масках, пожарные, санитары. И что они раньше делали?! Они все суетились, что-то фотографировали, перегораживали вход в столовую и кричали, чтобы выключили эти чертовы разбрызгиватели, которые «мало того, что поливают всех ледяной водой, так еще и смывают улики с места преступления»! Не знаю, правда, когда все же отключили противопожарную систему: в момент моего ухода она работала, а после в школу я не вернулся...

—  Вставай, сынок!

Это сказал полицейский с густыми усами, которые, кажется, отпускает каждый, получивший значок. Второй полицейский, взглянув на меня, сказал:

—  Тот самый парень.

Так я на время стал «тем самым парнем».

Здесь отвлекусь на минуту и опишу, что чувствуешь, когда держишь умирающего человека в руках. Во-первых, удивляет, как быстро он холодеет. Во-вторых, ждешь, что он вот-вот оживет и откроет глаза. Поэтому, прижимая к себе Шерил, я все никак не мог поверить, что ее больше нет. И, естественно, в тот миг, когда страж порядка, доказавший свою бесполезность, приказал отпустить мою жену, которая должна была сейчас посмотреть на меня, я сказал одно:

—  Идите к черту!

—  Нет, сынок, правда, вставай.

—  Говорю же, отстаньте!

—  Какие-то проблемы, Джон? — спросил второй коп.

—  Погоди, Пит, не видишь разве — он...

— Он искажает картину преступления — это я вижу! Эй, вставай, тебе говорят!

Пит не стоил того, чтобы ему отвечать. Я еще сильнее прижался к Шерил.

Мир — страшное, жуткое, мерзкое место.

— Давай, сынок.

—  Нет, я сказал.

—  Пит, я не знаю, как быть. Она умерла. Пусть посидит с ней.

—  Гони его отсюда. А будет брыкаться, сам знаешь, что делать.

—  Вообще-то нет, Пит, не знаю.

Я отключился от них и огляделся по сторонам. Куда я ни смотрел, всюду валялись разбухшие от воды и крови рюкзаки и пакеты из-под еды. Санитары утаскивали раненых так же быстро и уверенно, как служащие театра убирают раскладные стулья после представления.

Под телом Шерил я заметил тетрадку, исписанную ее почерком. «Бог нигде. Бог сейчас здесь. Бог нигде. Бог сейчас здесь». Я даже не стал задумываться о смысле этих слов. Чья-то рука попыталась разорвать мои объятия, но я вырвался и вцепился в Шерил еще сильней. Потом меня схватил уже десяток рук. Бум! Я стал сверхновой звездой, взорвался, широко раскинув ноги и упираясь ими что было мочи; я держал Шерил все крепче, однако в конце концов меня оторвали, и с тех пор я к ней больше не прикасался. Через несколько дней Шерил забальзамировали, а по причинам, о которых я расскажу позже, мне запретили присутствовать на ее похоронах.

Оттащив меня от Шерил и вытолкнув в коридор, копы тут же обо мне забыли. И я, так же как раньше, вылез через разбитое окно на школьный двор, где приветливо светило солнце. Вспомнилось, как Шерил однажды сказала — для Бога нет разницы между днем и ночью, для него существует лишь Вселенная, Солнце в ее центре и Великий Замысел, а день и ночь — это человеческие понятия. Только в этот момент я понял, что она имела в виду. Хотя нет, вру. Я не видел никакого Великого Замысла.

Свою квартиру я выиграл в покер у Денниса, разливщика цемента, рискового парня, который всю свою жизнь будет проигрывать квартиры в карты. Так уж ему не везет. Сам бы я такую не нашел. Здесь даже балкон есть, размером с карточный стол. (Только я уже забил его горшками из-под загубленных мною цветов и кучей бутылок. Когда-нибудь донесу их до помойки...) Из окна видны маленькие магазинчики на Мэрин-драйв, а позади них — Английский залив, постепенно сливающийся с Тихим океаном, и вторая половина города по ту сторону залива.

Я слушаю записи на автоответчике. На первой Лес напоминает, что завтра я обиваю дорогим деревом шкаф для полотенец в ванной одного богача, торговца недвижимостью, и просит взять пневматический молоток. На второй Крис, брат Шерил, извиняется, что не придет на поминки. Он в США и не может лететь в Канаду — иначе ему закроют визу, которая нужна для разработки каких-то баз данных в каком-то Редвуд-сити. Третий звонок — от матери; говорит, что не выдержит поминок. Четвертый — от нее же: теперь уверяет, выдержит. Пятая запись — пять секунд шума из какого-то бара. Шестая — звонок от Найджела, приятеля-подрядчика с недавней работы, который еще не знает, что я — ходячая бомба с зажженным фитилем. Скоро ему расскажут мою историю, он купит в букинистическом древнюю книжонку про школьное кровопролитие и изменится: говорить начнет осторожно, все больше о загробной жизни, летающих тарелках, законах о хранении оружия, Нострадамусе и прочей ерунде. А после придется бросить его, потому что он будет знать обо мне больше чем положено, а с возрастом это ранит все сильнее. Не хочу!

Седьмой звонок — снова мать: просит перезвонить. Я набираю номер.

—  Здравствуй, мама.

—  Здравствуй, Джейсон.

—  Какие планы на сегодня?

—  Кому-то надо сидеть с близнецами. Я подумала: может, взять их у Барб на вечер?

— Друзья Кента давно обо всем позаботились. Ты же их знаешь.

—  Да, вроде.

—  За тобой заехать?

— А можешь?

—  Конечно.

 

Продолжу.

Оказавшись на солнечном школьном дворе, я обернулся и увидел свое отражение в единственном уцелевшем стекле: я был одного цвета — багрового. Двор заполняли носилки и каталки с капельницами да кислородными масками, словно лежаки на пляже. На моих глазах раненых перевязывали так быстро, что между бинтами оставались опавшие осенние листья. Помню, как лицо Келли, моей напарницы на уроках французского, закрыли простыней. Такое живое лицо...

Над нами кружились чайки — редко когда они сюда залетали — и...

Впрочем, вы все видели на фотографиях. Только фото не передает тех чувств, того солнечного света, той алой крови. Это вырезают из журналов. А я считаю, что обрезанная фотография — это ложь.

«Ладно, — думал я. — Наверное, нужно просто пойти домой, помыться — и все будет хорошо». Я еще раз огляделся: полицейские оттеснили школьников вверх на холм; слева врач всаживал огромный шприц с длинной, как рельсовый гвоздь, иглой в грудь другой моей знакомой — Деми Харшейв. Несколькими шагами дальше санитар тащил капельницу и едва не поскользнулся об окровавленную спортивную куртку.

Я нащупал в кармане ключи. «Только бы добраться до машины, — мелькнула мысль. — Уехать отсюда, и все обойдется». Я двинулся к автостоянке. Позднее окажется, что я каким-то чудом прошел через бреши в оцеплении, и поначалу полиция подумает, будто я действовал намеренно. Но я просто шел и шел. И никто меня не окликнул. Кстати, слышали по телевизору рассказы о психотерапевтах, которые помогают жертвам катастроф? Так вот, это брехня собачья!

На пути к своей машине я увидел белый «шевроле-шеветт» Шерил. Он светился в лучах солнца и казался таким теплым, что хотелось подойти и потрогать его капот. Я так и сделал — слабое октябрьское солнце действительно нагрело машину, — а потом забрался на автомобиль, свернулся калачиком, оставляя за собой ржаво-красные следы, и погрузился в забытье.

Чья-то рука встряхнула меня, и я открыл глаза. Солнце уже слегка сместилось к закату. Передо мной стояли два полицейских: один держал на поводке немецкую овчарку, а второй, с винтовкой в руках, говорил в микрофон: «Живой. Нет, вроде не ранен. Да, мы его здесь подержим».

Я зажмурился и опять посмотрел на полицейских. Теперь я уже не «тот самый парень», теперь я просто «он». Я попробовал поднять правую руку, но кровь приклеила рукав к капоту. Я рванул сильнее, и с треском разматываемой клейкой ленты ткань поддалась. Заскорузлая одежда казалась вылепленной из пластилина.

—  Сколько времени? — спросил я.

Они так глянули, будто собака с ними заговорила.

—  Начало третьего, — ответил один.

Я не знал, что сказать. «Сколько всего погибло?» — вертелось у меня на языке. Но я так и не нашелся, как спросить, и минутой позже ко мне подбежали две миловидные девушки с большой красной аптечкой.

—  Ты ранен?

—  Нет.

—  Порезался стеклом?

—  Нет.

— Алкоголь или наркотики употреблял?

—  Нет.

—  Лекарства получаешь?

—  Нет.

— Аллергия есть?

—  На новокаин.

—  Кровь на тебе из одного источника?

—  Эээ... Да.

—  Ты знаешь, чья это кровь?

—  Шерил Энвей.

—  Ты знал Шерил Энвей?

—  Эээ... Да. Конечно, знал. Зачем вам это?

—  От того, кем она тебе приходилась, может зависеть твое состояние.

—  Логично. — Я рассуждал гораздо трезвее, чем должен бы.

—  Так ты знал Шерил Энвей?

— Да. Она моя... девушка.

От настоящего времени в моем ответе они насторожились и вопросительно посмотрели на полицейских. Кто-то из них сказал:

—  Он спал на машине.

—  Я не спал!

Они удивленно посмотрели на меня.

—  Не знаю, что я делал. Только точно не спал. Одна девушка спросила:

—  Это машина Шерил? —Да.

Я поднялся. В школе все еще трещали звонки. Отчетливо, как на сцене, ощущалось близкое присутствие толпы.

—  Мы можем сделать тебе укол успокоительного, — предложила вторая девушка.

—  Да, — согласился я. — Пожалуйста.

Спирт холодом коснулся моей кожи, а потом я почувствовал укол.

 

Все мы не раз смотрели армейские фильмы, где жестокие сержанты посылали солдат чистить сортир за неправильно застланную постель. Только в отличие от многих из вас я при первых же кадрах бежал из кинотеатра или переключал канал телевизора. Слишком уж это похоже на мое детство.

«Ты ничтожество, ясно? Пустое место. Тебя и Бог-то не видит. И даже дьявол не замечает. Ты — ноль!»

А вот еще всплывают в памяти слова Реджа:

«Глупец! Чудовище! Слабак! О тебе и на Судном дне не вспомнят».

Отец, как видите, стремился доказать, что я — полное ничтожество. И может, моя сегодняшняя никчемность — результат тех старых дней.

Кент же никогда ничтожеством не был. Предполагалось, что он как минимум устроится в отцовскую страховую компанию — так и вышло, — женится на подходящей девушке — он так и сделал, — и будет вести честную и праведную жизнь — чем он и занимался, пока ровно год назад подросток на «тойоте» не превратил его в отбивную при выезде на Колфейлд.

Я скучаю по Кенту и, видит Бог, искренне жалею, что не был с братом по-настоящему близок. В сравнении с его организованностью и целеустремленностью мои собственные усилия смотрятся жалким подобием. А эта праведность! Однажды, в шестом классе, его выгнали с уроков за скандал, устроенный по поводу пасхальных яиц (мол, «язычество это, богопротивное дело, символ плодовитости, тайно поощряющий похоть»). Вы спросите, откуда у шестиклассников похоть? Не важно, Кент уже тогда умел использовать религию в своих целях. Он прирожденный политик. [Вот-вот! Ради власти и денег делается религия! ;( ]

Отец тогда сразу помчался в школу заступаться за Кента — только пятки засверкали. Размахивая кулаками и грозя судебным разбирательством, он потребовал, чтобы в классе Кента не красили яиц. Изумленные учителя, готовые на все, лишь бы отвязаться от свалившегося на них буйнопомешанного, пошли Ред-жу навстречу. Мы потом долго молились за обедом, после чего отец с Кентом пустились в разговор о традиции пасхальных яиц, слишком заумный для меня тогда. Мать же оставалась безучастной: с таким же успехом она могла сидеть перед испорченным телевизором.

Или вот еще про Реджа. Лет в двенадцать меня поймали обирающим малиновый куст в соседском огороде. Тяжкий грех. Неделями отец делал вид, будто меня не существует. Он мог столкнуться со мной в коридоре и, не проронив ни слова, пройти мимо, словно я стул какой-нибудь. А политик Кент всегда оставался в стороне от наших конфликтов.

В таком обращении были и свои плюсы: если меня нет, то и наказывать некого. И я пользовался этим преимуществом за обеденным столом. Начиналось все обычно с того, что мать, потягивая вино из бокала, спрашивала, как дела в школе.

—  Нормально, — отвечал я, — только знаешь что? —Что?

—  У нас в школе ходят странные слухи...

—  О чем же?

—  Ну, знаешь... Говорят, Бог курит.

— Джейсон, пожалуйста...

—  И это что! Оказывается, он еще пьет и пробует наркотики. Это же Бог их изобрел! Только вот ведь штука: ему что пьяным быть, что трезвым — совершенно без разницы. [ ;) ]

—  Джейсон! — Мать пыталась остановить поток богохульств. — Джейсон, перестань!

Дипломатичный Кент тихо ждал, пока у отца сдадут нервы.

(И кстати, видимо, издеваясь над отцом, я научился высказывать собственное мнение.)

—  Похоже, Бог ненавидит всю музыку двадцатого века.

Отец багровел от гнева, когда я втаскивал Бога в наш мир.

—   Говорят,  Богу нравится  конкуренция между «Пепси-колой» и «Кока-колой».

Молчание.

—  Говорят, у Бога хипповая прическа. Молчание.

После плановой прививки во время эпидемии гриппа:

—  Говорят, Бог тоже колет себе мертвых микробов, чтобы они плавали в его крови и защищали от разной заразы.

Молчание.

—  Говорят, если бы Бог водил машину, то выбрал бы спортивный «форд-лтд» семьдесят третьего года выпуска с бордовым откидным верхом, кожаным салоном и скошенными задними боковыми окнами.

—  Передай-ка лучше маргарин, ворюга. Я вновь существовал.

 

Полночь. Поминки позади. Ходил ли я на них? Да. Я даже выбрал наименее грязный костюм, приглушил одеколоном ненужные запахи и в меру сил старался выглядеть прилично. Но прежде мы с Джойс поехали за мамой. Ее квартирка находится около Лонсдейла, в новом блочном доме, построенном в стиле Тюдоров. Там есть ванна с гидромассажем, оптиковолоконная связь с миром, а во дворе — неискренняя надпись с наилучшими пожеланиями. Мама — единственная в доме, у кого нет детей, и соседи, узнав, что к малышам она равнодушна, сидеть с ними не рвется и, пожалуй, слишком много пьет, начали ее избегать. Когда я вошел в квартиру, мать сидела перед телевизором. На плите в консервной банке кипел суп — так давно, что превратился в тягучую несъедобную массу. Я кинул банку в раковину, где она яростно зашипела.

—  Привет, мама.

—  Здравствуй, Джейсон.

Я сел, наблюдая, как мать возится с Джойс. Хорошенько потрепав ее, она сказала:

— Лучше я все-таки останусь.

—  Как скажешь. Потом расскажу, что там было.

—  Какой приятный вечер сегодня. Теплый. —  Да.

— Пойду посижу во дворе. — Она взглянула на небо через застекленные двери. — Погреюсь на солнце.

— Я посижу с тобой.

—  Нет, ты езжай.

—  Тогда пусть Джойс с тобой останется.

Мать и Джойс воспряли от моих слов. Джойс любит присматривать за мамой; видно, быть собакой-поводырем заложено в ее генах, а со мной не так интересно — я и сам могу о себе позаботиться. Мама же сполна удовлетворяет потребность Джойс кому-нибудь помогать. [Это добро?] Вот и хорошо.

Вечер стоял действительно теплый: август — единственный месяц, когда в Ванкувере постоянно хорошая погода. На улицах светло даже после заката. Парит так, что кусты и деревья по сторонам дороги, казалось, плавятся в микроволновой печи. Видимость на дороге — будто в компьютерной игре. От пыльцы воздух становился густым, почти жидким, однако царапал выставленную в окно руку, как песок. Я поразился, насколько сегодняшний день точь-в-точь повторял день смерти Кента.

Да и место то же самое. Я свернул на повороте и увидел отца: он стоял на коленях в мятом (видно даже на скорости семьдесят миль в час) похоронно-черном костюме. Отец... Он родился в долине Фрейзер в семье голландских фермеров-меннонитов*, чьи правила, надо полагать, были для него недостаточно строгими. Поэтому Редж отыскал свой собственный религиозный путь и прошагал по нему, одинокий и несчастный, через все семидесятые. Удивительно, что он не заработал рак от постоянных стрессов. Редж встретился с матерью, когда она продавала пончики в «Наффиз Донате» — магазинчике по соседству со страховой компанией, где мой будущий папаша высчитывал вероятность и время смерти клиентов. Мать выросла на равнинах Ричмонда — теперь там все застроено домами в стиле Тюдоров. Ее смена в пончичной на три часа совпадала с рабочим днем отца. Поначалу ей нравились его сильные чувства и кажущаяся простота — чего только не творит с нами природа! — а отец, наверное, видел в ней белый лист, который можно изрисовать своей мазней.

* Меннониты — последователи течения в протестантизме, отличающиеся простотой быта, смирением и полным отказом от насилия. [Вот: в каждой религии толко в сектах остались хорошие люди! А в религии в целом — только плохое и вредное! ]

Я остановился, чтобы посмотреть, как он молится. (Хотя после смерти Шерил я равнодушен к молитвам.) Из-за кустов ракитника едва проглядывали очертания его белого «форда». Стоя на коленях на обочине пустынной дороги, Редж походил на одинокого паломника. Глупый старик! Он распугал, оскорбил и предал тех, кто должен был остаться в его жизни. Одинокий, озлобленный, гордый псих. Но ведь и я стал таким же. Я горько смеюсь над этой иронией судьбы. Спасибо тебе, мать-природа.

На школьной стоянке меня посадили в полицейскую машину, предварительно постелив на заднее сиденье кусок брезента, и отвезли домой без всяких сирен. Когда я вошел через заднюю дверь на кухню, мать вскрикнула. На столе, около терки для сыра, стояла открытая бутылка «Кохлуа», и я понял — мама уже набралась. Уверен, что полицейским тоже все было ясно.

Мать не слышала новостей ни по телевизору, ни по радио, поэтому легко представить ее потрясение при виде меня, измазавшегося в чем-то темно-красном. Я же хотел только смыть с себя чужую кровь. Поэтому поцеловал ее, сказал, что со мной все в порядке, и пошел в ванную, оставив полицейских распространяться о случившемся. После укола успокоительного я мыслил ясно и трезво. Слишком трезво. Пока я раздевался, меня, непонятно почему, мучил вопрос: чем мать занимается каждый день? Она не работала, а значит, сидела дома между плакучими японскими кленами с одной стороны и замшелыми крышами домов — с другой. От такой скуки с ума сойти недолго. К моим семнадцати годам некогда разговорчивый Редж общался исключительно со своим Богом — столь строгим и требовательным, что из всех людей на земле только у моего отца (и, может быть, Кента) был шанс попасть в рай. Пару лет назад мать за обедом сказала: «Ты только представь, каково человеку считать, что вся его семья отправится в ад. А ведь твой отец искренне в это верит. Мы для него уже умерли. Мы — привидения». [Догматизм в действии... Любой последовательный религиозник должен считать так же!.. Это же ужасно!!!]

Раздевшись для душа, я увидел, что засыпал пол в ванной крупинками засохшей крови. Я скатал одежду в клубок и выкинул ее через окно на задний двор, чтобы ночью ее утащили еноты. Я встал под струи воды, поражаясь, насколько спокойным и рассудительным сделал меня укол на стоянке. В таком состоянии я без труда посадил бы «боинг» с сотней пассажиров на борту. С неумолимой логикой новоиспеченного наркомана, я уже думал, где бы достать следующую порцию лекарства. Все лучше, чем думать о смерти Шерил.

Когда я вернулся в гостиную, мать замерла перед телевизором, а полицейские оживленно переговаривались по рации. Мама вцепилась в мою руку, и, стоя рядом с ней, я смотрел репортаж с места происшествия. Эти кадры до сих пор преследуют меня, словно их все еще предстоит полностью осознать. От маминой хватки мои пальцы побелели. Как бы я себя, интересно, вел без волшебного укола?

—  Нам нужно поговорить с вашим сыном, мэм. Через гаражную дверь в дом вошел Редж.

—  Джейсон?

—  Со мной все нормально, пап.

Он оглядел меня с головы до ног, и на его лице промелькнуло раздражение. Причина не замедлила себя проявить.

—  Ну что ж. Хорошо. В школе миссис Эллиот сказала, что ты не ранен и тебя отвезли домой.

—  Мы хотим задать вашему сыну несколько вопросов, сэр, — вмешался полицейский.

—  Шерил убили... — запричитала с кресла мать. Редж сверкнул глазами на полицейского:

—  Зачем это вам расспрашивать моего сына?

—  Так положено, сэр.

— Джейсон, о чем они хотят тебя спросить?

—  Понятия не имею.

— Ты что, не слышал меня? — взвизгнула мать.

Отец проигнорировал как ее, так и вести о Шерил.

—  При чем здесь мой сын? — спросил он.

—  Ваш сын был в столовой, — начал объяснять полицейский. — Не швырни он тот камень, кто знает, сколько еще было бы жертв.

—  Камень?

—  Да. Смекалка вашего сына...

—  Этот камень убил главного бандита, — перебил второй полицейский.

—  Бандита? — передразнил первый. — Ну уж нет — всего лишь психованного пацана с ружьем.

Отец повернулся ко мне:

—  Ты сегодня убил человека?

—  Ваш сын — герой, сэр, — почтительно сказал полицейский.

—  Джейсон, я с тобой разговариваю. Ты убил человека сегодня?

—Угу.

—  Ты намеренно его убил?

— Да, намеренно. По-твоему, лучше, чтобы он меня пристрелил?

— Я тебя не об этом спросил. Я спросил, намеренно ли ты убил человека.

— Мистер Клосен, — сказал первый полицейский, — вы, наверное, не поняли. Ваш сын спас жизнь десяткам детей.

— Я понял, — процедил Редж, — что мой сын возжелал убить человека в сердце своем и не справился с этим порывом. Мой сын впал в грех. Мой сын — убийца. Это я понял.

На экране телевизора светились цифры погибших и раненых. Полицейские онемели от нечеловеческой логики Реджа — отца, обвинявшего сына в убийстве.

Я вопросительно взглянул на мать. Мама всегда была сильной женщиной. Она потянулась к столу, где стояли два базальтовых светильника — на редкость уродливых и потрясающе тяжелых, — скинула с одного из них абажур, схватилась за верхний конец и со всего размаху врезала светильником по ноге Реджу. От удара коленная чашечка треснула на двадцать восемь частей, и понадобилось восемнадцать часов у операционного стола, семь титановых спиц и несколько врачебных бригад, чтобы скрепить осколки. Но это еще не все: тупому ублюдку пришлось ждать операции два дня, потому что все травматологи занимались жертвами школьной трагедии. Ха!

Матушка — дай Бог ей здоровья — завелась не на шутку:

Ползи к своему Господу, надменная сволочь! Смотри, как бы он не побрезговал таким слизняком, как ты, и не швырнул тебя в преисподнюю. Ты жалкая, бессердечная тварь. У тебя и души-то нет: убил ее давным-давно. Сдохни, слышишь меня! Пропади пропадом!

Приехала неотложка, забрала вопящего отца в больницу. Ни полицейские, ни Редж никому не сообщили о случившемся. Но этот эпизод привел к большим переменам в нашей жизни. Во-первых, всякая любовь к Реджу, которая могла еще теплиться у матери или меня, исчезла навсегда. Во-вторых, стало ясно, что отец окончательно свихнулся. В-третьих, когда через несколько недель он выписался из больницы, его тихо спровадили на ранчо к сестре, в Агасси, на болотистый и заброшенный клочок земли у самой окраины города, окруженный непроходимыми зарослями ольховника, ежевики, елей, тайными наркозаводами, бультерьерами и несметным количеством трупов в безымянных могилах.

Правда, разводиться родители не стали. Отец всегда давал нам деньги... Кто знает, что продолжало связывать этих людей? Быть может, отец чувствовал вину за порушенную жизнь моей матери. Хотя вряд ли — он не способен на чувства.

 

Я припозднился к Барб. На поминки собрались в основном друзья Кента. Они казались мне старыми еще в школе и навсегда для меня такими останутся. На лужайке вкривь и вкось стояли складные стулья. А со всех сторон надвигался лес и медленно засасывал в себя сельский домик. Близнецы (это я про вас, племяшки) и другие дети сидели в одной из комнат, тихие и благообразные, подобно их набожным родителям, под запись умиротворяющих природных звуков — плеска прибоя на острове Косумель, щебета тропических птиц в гвианских лесах, шума дождя в фиордах Аляски.

Друзья Кента (некогда все — активисты «Живой молодежи») за свою жизнь ни разу не оступились, стали стоматологами или бухгалтерами и перебрались жить в самые фешенебельные районы Ванкувера вместе с остальными кентами нашего города. После похорон Кента я год не встречал ни одного из них. Знаю, что им бы польстило любое доказательство краха моей жизни. И понимаю, что для подтверждения этого приятелям Кента достаточно одного вида моего измятого костюма.

—  Привет, Барб.

—  Ну наконец хоть кто-то из твоей семьи соизволил прийти.

—  Мать не приедет — догадайся почему, — а Редж молится на дороге. Скоро прикатит сюда.

—  Замечательно.

Я налил себе стакан красного вина: набожность, к счастью, не распространялась на стойку со спиртным.

Барб не прошла через «Живую молодежь» и поэтому всегда ощущала себя чужой среди друзей Кента. Глядя на здоровые, счастливые лица во дворе, я вдруг понял, как нелепы любые поминки. Я скучал по Кенту. Очень.

—  Ты сама решила устроить поминки?

— Да. Но только я и подумать не могла, что выйдет такое голливудское шоу. Они уже пытаются свести меня с одним парнем из их рядов. Все так картинно, так искусственно. — Барб перевела взгляд на лужайку. — Хотя надо отдать им должное: организаторы они что надо. От меня требовалось всего лишь открыть дверь и делать расстроенный вид.

—  Как щедро с их стороны.

— Да пошли они! Кстати, твоя сегодняшняя роль — обреченный брат-неудачник. Думаю, сыграешь ее без труда.

— А твоя роль?

— Преданная вдова с близнецами, скорбящая о любимом муже.

Я вышел к машине и вернулся с сумкой подарков для вас двоих. Ваша мать тут же напала на меня, ругаясь, что я вас порчу. Однако все это без толку: никогда не устану носить вам подарки. Я подошел к вашей кроватке, и на меня уставились два пухлых личика с кудрявыми волосами и улыбкой Кента. Или, вернее, улыбкой вашей бабушки. Вручил игрушки, и вы с оживлением принялись их изучать.

Я вышел на лужайку, поздоровался с теми, кого знал, и постарался не выглядеть обреченным братом-неудачником. Друзья Кента разговаривали со мной в своей, мастерски отточенной еще в «Живой молодежи», дружелюбной манере.

Скажем, так:

—  Знаешь, Джейсон, мы с Джиной думаем, не обновить ли нам вторую ванную. Правда ведь, Джина?

— Да-да, и совсем скоро. Надо бы взять твой телефон.

—  Попросим его у тебя к концу вечера.

—  Обязательно.

Несколькими минутами позже Гэри, лучший друг Кента, постучал ножом по бокалу, и все расселись по местам. Возле стола, на мольбертах висели увеличенные цветные фотографии, запечатлевшие самые яркие моменты из жизни Кента. Вот Кент спускается на лодке по бурлящей горной реке; вот он с друзьями смакует дорогие сигары; вот веселится на холостяцкой пирушке, притворяясь, что пьет пиво из стакана в метр длиной; вот играет в диск-гольф; вот сидит с Барб в мексиканском ресторанчике. Каждый из снимков подчеркивал пустоту моей собственной жизни.

Гэри начал говорить речь, от которой я тотчас отключился, и пришел в себя уже к концу, от шороха позади: Редж возился со щеколдой на дверях веранды. Барб подошла к нему, сухо поздоровалась, довела до лужайки и усадила на стул. Мы помолчали, поминая Кента. Тягостная для меня минута: смерть брата означала, что теперь на Земле Джейсонов больше, чем Кен-тов. А мне вовсе не нравился этот перевес. Вряд ли я нужен этому миру.

Как только окончилась минута молчания, я вскочил и стремглав бросился на кухню: срочно требовалось выпить. Крепкого спиртного там не было, так что, приметив едва начатую бутылку белого вина, я перелил содержимое в поллитровую пластмассовую чашу, выполненную в виде волшебной лампы Аладдина, и залпом ее осушил. Барб, увидев, как я хлещу вино, словно холодную воду в знойный полдень, подошла и с деланной детской наивностью сказала:

—  Бедненький. Надо же, как ты хочешь пить. Я игнорировал ее сарказм.

— Да, Барб, хочу.

Она не стала цепляться. Во дворе друзья Кента скучились вокруг Реджа: высказывали ему почтение, приносили соболезнования. По мне — так дольше бы они там все и оставались. Я спросил у Барб, общалась ли она с Реджем после гибели Кента.

—  Нет.

—  Ни разу?

—  Ни разу.

Я решил ее подколоть:

— А ты попробуй.

—  Это еще зачем?

—  Как зачем, Барб! Сегодня же годовщина смерти Кента. Редж — его отец. Нужно хоть что-то для него сделать.

Я дернул за верные веревочки.

—  Пожалуй, ты прав, — согласилась она.

И направилась во двор, где двое друзей Кента беседовали с Реджем. С моего места я слышал весь разговор.

—  Спасибо, что приехал, Редж, — начала Барб.

—  Спасибо, что пригласила.

—  О чем это вы разговаривали? — повернулась она к его собеседникам.

—  О клонировании.

—  О клонировании! — подхватила Барб. — Вот уж удивили нас овечкой Долли!

— То ли еще будет, — сказал один из собеседников (кажется, его зовут Брайан) и спросил Реджа: — Как вы думаете, у клона будет такая же душа, как у исходного организма, или другая?

—  Душа? — Редж потер подбородок. — У клонов не может быть души.

—  Не может быть души? Так ведь если клонируют человека, выйдет такой же живой человек. Как же он будет жить без...

—  Клон — не человек; клон — чудовище. Вмешался второй собеседник, Райли:

— А как тогда быть с вашими внуками? Двойняшки ведь возникают из распавшегося зародыша. То есть один ребенок — это фактически клон другого. Вы что же, допускаете, что у одного из них есть душа, а у второго нет?

Барб попыталась разрядить обстановку:

—  Да, к слову о чудовищах: если я опаздываю с кормлением хотя бы на пару минут, то становлюсь несчастной Рипли*, а близнецы превращаются в голодных космических пришельцев.

* Рипли (Эллен Рипли) — главная героиня известного американского фильма ужасов «Чужой».

Однако Редж не дал закончить тему на веселой ноте. Он крепко задумался; лицо стало серьезным, будто бюст Авраама Линкольна.

— Да, — вдруг сказал он. — Нельзя исключить, что у одного из двойняшек нет души.

Тишина. Все улыбки вдруг стали натянутыми.

—  Вы это серьезно? — недоверчиво спросил Райли.

—  Стал бы я шутить на тему человеческой души!

Барб вдруг развернулась и, не сказав ни слова, пошла прочь. Двое мужчин ошарашенно взирали на Реджа. Потом Барб вернулась со сложенным стулом в руках, который несла несколько сбоку от себя, будто теннисную ракетку.

—  Грязная, мерзкая сволочь! Сейчас же убирайся! И впредь чтобы духу твоего в моем доме не было!

—  Барб?

—  Проваливай или я за себя не ручаюсь!

—  Барб, как ты можешь?..

— Не пытайся меня разжалобить, бессердечный ублюдок!

Мне уже доводилось видеть разъяренную Барб, и я знал, что ее слова — не пустые угрозы. Райли неуклюже попытался встать между ней и Реджем. Я подбежал к Барб и ухватился за стул, но она упиралась с силой бывшего капитана женской хоккейной команды.

—  Барб, прекрати!

—  Ты слышал, что он сказал?..

—  Не стоит руки марать.

—  Пора ему умереть за все, что он сделал с людьми. Кто-то должен его остановить.

Я посмотрел на отца, в его пустые глаза, и понял, что ничего не изменилось. Он искренне не понимал, чем заслужил такое обращение. Я плеснул бы ему в лицо остатки вина из чаши — да жаль попусту добро переводить.

— Я тебя в порошок сотру, псих поганый! — вопила Барб.

До Реджа наконец дошло — в этом доме его больше не жалуют. Женщины отвели моего папашу к машине. (Впрочем, не все: одна девушка, окруженная поклонниками, не обратила на случившееся ни малейшего внимания.)

Пока друзья Кента приводили дом в порядок, я подсел к Барб:

— Ты считала, что я преувеличиваю его черствость. Теперь сама убедилась.

—  Одно дело, когда тебе рассказывают, Джейсон. Совсем другое — увидеть своими глазами.

—  Просто надо знать: в конце концов мой отец предаст любого. Даже если кажется, что сблизился с ним, заслужил место в его сердце, как Кент, — все равно в итоге он продаст тебя ради своей религии. Он будто дикарь: те совершали жертвоприношения, и он тоже жертвует Богу членов своей семьи. Одного за другим. Сегодня он преподнес Господу собственных внуков. Будь он собакой, я бы его пристрелил.

Когда я заехал за Джойс, мать отсыпалась на кушетке под включенный телевизор, где вперемешку шли ночные новости и реклама. Потом я вернулся домой. Скоро лягу спать.

 

Не успел приехать на Эмблсайдский пляж, как со мной произошло нечто из ряда вон выходящее. Сижу я в кабине своего грузовичка и вытаскиваю колючки из шерсти Джойс, одновременно проглядывая мои записи на розовых квитанциях, как вдруг к машине подходит довольно симпатичная женщина в темно-красной шерстяной кофточке и с ребенком на руках и спрашивает через открытое окно:

—  Что, домашнее задание?

Память — странная штука. Я легко забываю имена тех, с кем познакомился всего неделю назад, но моих друзей по детскому саду помню так же ярко, как прежде. Передо мной стояла Деми Харшейв — та самая Деми, жертва школьной бойни. Последний раз я ее видел четвертого октября 19 года, когда Деми всаживали не то иглу, не то гвоздь в обнаженную грудь.

—  Как дела, Джейсон?

—  Без неожиданностей. А у тебя?

Джойс запрыгнула мне на колени и начала ластиться к Деми.

—  Наверное, как у всех. Вышла замуж позапрошлым летом; теперь моя фамилия Минотти. А это Ло-ган.

Джойс лизнула Логан в лицо.

—  Прости.

—  Пустяки. У нас дома тоже собака. Видишь, Логан ни капли не испугалась.

—  Как я рад, что мы встретились.

Нам снова по шесть лет, и мы чувствуем себя вольными и беззаботными, будто только что бросили ненавистную работу. Несколькими минутами позже я уже спрашиваю Деми о здоровье: тогда, в столовой, ее сильно ранили возле торгового автомата, и врачам пришлось отнять ступню.

— Я уже и забыла про ногу, — отмахивается Деми. — Трижды в неделю хожу на гимнастику, вместе с сестрой учу софтболу*. Если честно, я больше намучилась со скобками на зубах в начальной школе. Сам-то ты как?

* Софтбол — спортивная игра, похожая на бейсбол и отличающаяся меньшим размером поля и более крупным мячом. Играют чаще женщины.

Как и все, Деми знает, чем обернулись для меня недели после трагедии. Теперь мы на десять лет старше и можем говорить начистоту.

—  Знаешь, я так и не оправился от потери Шерил. Ни на секунду. И вряд ли когда-нибудь смогу. Поначалу я упорно старался вернуться к действительности, но ничего не выходило. А теперь даже стараться перестал — и это страшнее всего. Зарабатываю ремонтом домов. Друзья — сплошные пропойцы.

Она задумалась.

— Я тогда тоже потеряла веру в людей и вновь обрела ее, лишь встретив моего мужа, Андреаса. Может, это покажется глупым, но теперь, когда снова могу верить людям, ты — один из немногих, на кого я готова положиться.

—  Спасибо.

—  Это тебе спасибо. Столько перенести... — Секундная пауза. — Я две недели провалялась в больнице. Страшно скучала по всем этим жестам утешения: по цветам, по молитвам, по мягким игрушкам... До сих пор о них жалею. Может, в обществе сочувствующих людей я стала бы добрее; может, не воспринимала бы окружающих такими страшными и злыми.

—  Вряд ли. Деми вздохнула:

—  От таких слов муж считает меня бессердечной. Так ведь он не прошел через то же, что мы. Ему не понять...

Мы вдруг осознали, что достигли незримой черты, которую нельзя переступать. Любые слова только обесценили бы наши воспоминания. [Ибо за словами уже не стояло реального опыта или мысли!] После короткого прощания Деми и Логан направились к воде, а я, писатель с Эмблсайдского пляжа, остался в кабине грузовичка.

* * *

Прошел час, а я все еще сижу в машине.

Хотел бы я получить обратно детскую невинность, которая было вернулась во время разговора с Деми, Ребячество! Хотел бы я, чтобы люди стали лучше. Несбыточные мечты! Узнать бы, насколько плохим я могу стать — достать, скажем, распечатку с длинным перечнем всевозможных грехов и моей склонностью к ним. Склонность к чревоугодию — 23%, к зависти — 68%, к сластолюбию — 94% и так далее.

Тьфу. Опять религия! Опять едкая отцовская желчь сочится сквозь рыхлую почву до самых глубоких корней моей души. Человек, даже самый набожный, — всего лишь слизь. «Слизь пред очами Господа», — добавил бы отец. Не важно. Важно то, что, начав благочестивую жизнь, противясь злу и стремясь к духовному просветлению, ничего в себе не изменишь: навсегда останешься таким, как есть, ибо суть человека формируется раньше [И эта суть божественна! Нужно лишь не мешать её проявлению!], чем в его голове появляются вопросы.

Может, клоны действительно выход? Хорошая, должно быть, идея, раз Редж так резко против нее настроен. Только представьте: ваш клон сходит с конвейера с готовой, вами же написанной, инструкцией по его использованию. Инструкцией столь же полной и всеобъемлющей, как та, что лежит в салоне нового «фольксвагена-джетта». Сколько времени удалось бы сберечь! Сколько пустых надежд избежать! Над этим стоит серьезно подумать: руководство по использованию самого себя.

Полночь. Сегодня сбежал от пьяных дружков. Мы помахали клюшками на тренировочном поле для гольфа в парке «Ройяль» и пошли за пивом. Однако после второй-третьей кружки я уже не мог оставаться; меня ждала рукопись.

Пора рассказать о том, что случилось после кровопролития.

Все, казалось, забыли, что я никогда не виделся с тремя отморозками. В опубликованных свидетельских показаниях я все утро «нервничал», потом «бесцеремонно», не спросясь у учителя, вышел из класса во время урока химии. Меня видели «горячо спорившим» с Шерил. Затем я «напал» на Мэтта Гурского из «Живой молодежи», «избил его до крови и сотрясения мозга». Я «с явным умыслом» напал на мистера Крогера и, наконец, с «подозрительной прозорливостью» вошел в столовую сразу после выстрела в Шерил.

Наверное, стремясь к разумным объяснениям, общественность судорожно искала причину произошедшего. Это нормально; на их месте я тоже заподозрил бы себя — а туг еще превратная логика отца. Я уверен — это из-за него полиция вместо героя начала видеть во мне подозреваемого. В общем, уже на следующее утро в газетах появилась моя школьная фотография под заголовком: «А не было ли у шайки главаря?»

Им не хватало мотива. Одно дело — трое вооруженных психов: дегенераты в параноидном бреду, накрученные ролевыми играми, военными сказками, неразделенной любовью. [Вред комп.игр и пропаганды насилия в СМИ!!! ;( ] С ними все ясно. Другое дело — я. Тут все крутилось вокруг наших с Шерил отношений, утренней ссоры и причин, по которым я мог бы желать ее смерти. Лучшие полицейские умы, даже самые мелодраматично настроенные, не могли подобрать стоящего мотива.

Я же твердо решил, что наши с Шерил отношения никого не должны касаться. Я ни словом не обмолвился о нашей свадьбе: для меня она свята, и я не Перри Мейсон*, чтобы в корне менять ход следствия за пять минут до конца очередной серии. Поэтому на вопрос полицейских о причине нашего спора я ответил, будто Шерил хотела поговорить по душам, а я отказывался. Всего лишь. Что, в сущности, и было на самом деле.

* Перри Мейсон — адвокат, главный герой многочисленных детективных романов Э.С. Гарднера и их экранизаций.

Ну, ладно, ладно, чего тут таить? Все было куда сложнее. Шерил только что узнала, что беременна, — это она мне и сказала тогда в коридоре, у своего шкафчика. От неожиданности я потерял способность связно мыслить; ответил какой-то глупостью — уже не помню какой, — а потом сказал, что должен подготовить спортзал для матча. Подумать только — мне говорят: «Ты будешь отцом», а я отвечаю: «Мне надо готовить спортзал к игре».

За две недели последовавшей травли мысль о ребенке куда-то исчезла и всплыла только через месяц, когда одним морозным днем я ждал автобуса в Нью-Брансуике. Из глаз вдруг брызнули слезы, и я скрылся за можжевеловым кустом, чтобы выплакаться. От сухого воздуха из носа потекла кровь, ее вид вернул остальные воспоминания... В общем, представляете картину.

В результате я вернулся к тому, чем занимался в детстве, когда смотрел на девочек и думал, которая из них уготована мне в жены. Только теперь при взгляде на любого ребенка я спрашивал себя — не так ли бы выглядел мой? Со временем я уже не мог оставаться рядом с детьми и отправился работать на север — на лесоповалы, стройки, в геологоразведочные экспедиции.

А сейчас? Сейчас пора продолжить рассказ. Мои многочисленные дружки из «Живой молодежи» с готовностью снабдили полицию досье на меня с Шерил, полноте которого позавидовал бы сам Маккарти*, — подробнейший отчет о том, чем мы вместе занимались с тех пор, как вернулись из Лас-Вегаса. Их записи детально описывали все, кроме секса: где мы оставляли наши машины, в каких комнатах находились, где и когда зажигали и гасили свет, как выглядела наша одежда и прическа при входе и выходе из дома и какие эмоции читались на наших лицах (обычно вариации на тему удовлетворенности).

* Маккарти, Джозеф Раймонд — американский политический деятель, сенатор-республиканец, дурно прославившийся тем, что собирал компрометирующую информацию на членов правительства.

Слух о том, что со школьной стоянки меня забрала полиция, разлетелся в мгновение ока. К вечеру наш дом закидали яйцами и измазали краской. Полицейские отгородили здание, а нам сказали, что проще и безопаснее будет, если я проведу ночь в участке, а мама подыщет номер в гостинице или мотеле.

Кент вернулся из Эдмонтона, где второй год учился на бухгалтера. Отец, по счастью, оставался в больнице и не мог ничего больше выкинуть. В последнем жесте супружеского единства они с матерью состряпали общую историю про его сломанное колено — и после этого расстались. Много бы я отдал, чтобы послушать их беседу.

Мои самые сильные воспоминания о тех двух неделях — это смена одной спартанской обстановки на другую: камера в полицейском участке, номер в мотеле, кабинет следователя. Я был, так сказать, «прорабатываемой версией». Жил между двумя мирами — не на свободе, но и не за решеткой. Питался в основном китайской стряпней и пиццами: заказывал их по телефону, а когда еду доставляли, прятался в ванной. Помню, как всегда, набирал девятку для звонков адвокату. Помню, как женщина-полицейский дала мне кудрявый парик каштанового цвета и приказала носить его при переездах с места на место. Правда, сколько бы я ни стирал дурацкий парик, от него несло, будто из магазина поношенной одежды. Поэтому, плюнув на безопасность, я отправил дурацкую вещь в мусорное ведро. Помню запах вишневой колы в одной из комнат для допросов. А еще помню, как со всех сторон — из газет, журналов, с телевизионных экранов — на меня смотрели одни и те же школьные фотографии.

Как-то раз, когда я возвращался в мотель с очередного допроса, мать открыла дверь номера, а по ее блузке расплылось длинное, словно Аргентина, пятно от водки. Я тогда еще думал, стоит ли ехать в Неваду со свидетельством о смерти Шерил, чтобы официально расторгнуть брак. Да кем я вообще стал? «Вдовец» — какое-то нелепое слово...

Я завтракал шоколадками из «Тексако». Однажды мы с Кентом решили съездить на могилу Шерил, но около кладбища стояли телевизионные микроавтобусы, и мы не стали заходить внутрь. Когда мы добирались назад, я заметил, что на насыпи возле полицейского участка растут мухоморы — это же галлюциногенные грибы — прикольно! В другой раз брат отправился очищать наш дом от яиц и краски, а потом вернулся хмурый и не проронил ни слова.

За все это время Кент, как всегда, не принял ничьей стороны. И еще брат часами висел на телефоне, говорил с «молодежниками», успокаивал их.

—  Они думают, я все спланировал, так ведь?

— Они расстроены и ищут виновных. Это естественно.

—  И считают, что это я.

—  Они запутались. Успокойся. Скоро тебя оправдают.

—  А сам-то ты веришь в мою вину? Кент чуть задержался с ответом;

—  Нет.

—  Ведь веришь же!

—  Джейсон, оставь.

Мысль, что даже мой собственный брат не верит мне, оказалась настолько ужасной, что я больше ни разу не поднимал этот вопрос.

Время шло. Дни становились короче. Приближался Хэллоуин. Я сломал зуб о кран с питьевой водой в полицейском участке.

И еще помню, как мать увлеклась Нострадамусом. Пыталась найти намек на школьную трагедию в его предсказаниях. Можно подумать...

Эй, Нострадамус! Знал ли ты, что, дойдя до Земли Обетованной, мы начнем резать друг друга? Что Обетованная Земля всего одна и другой больше не будет? И уж коли ты такой великий прорицатель, то почему не писал простыми, понятными словами? Для чего эти нелепые катрены? Благодарю покорно за пророчества.

Но отчетливее всего я помню, как требовал, чтобы мне вовремя делали уколы — ровно в полдень и в полночь. После уколов я минут пять мог не думать о Ше-рил — живой, умирающей или мертвой.

Я пьян...

* * *

Утром голова трещит с похмелья.

На улице дождь — в первый раз за весь месяц. Пора идти работать над шкафчиком для полотенец. Хотя, если подумать, пропущу-ка я сегодняшний день. Пусть Лес звонит и объясняет клиенту, что я занят на другой работе. Такова цена, которую ему приходится платить за пьющего друга, работающего по круглосуточному графику.

Помнится, я хотел написать руководство к использованию самого себя. (Или, вернее, своего будущего клона.) Сейчас вполне подходящее время.

 

Здравствуй, клон.

Это записки такого же, как ты, только успевшего уже накрутить черт знает сколько километров. Поэтому не рыпайся и просто поверь мне на слово, ладно?

О чем бы тебе рассказать?

Скажем, о внешности. Тут тебе повезло. К семнадцати годам твой рост достигнет шести футов и одного дюйма; ты не будешь ни худым, ни склонным к полноте. Ты левша. Тебе тяжело дадутся цифры, зато легко — слова. Ты не переносишь вещей, оканчивающихся на «каин» — лидокаин, новокаин и, главное, кокаин. Я узнал об этом, когда в третьем классе мне пытались запломбировать зуб.

Если б не аллергия на кокаин, то я бы, наверное, давно уже умер. А так хотя бы успел создать тебя.

Ты будешь носить обувь сорок третьего размера. Начнешь бриться почти сразу после того, как тебе исполнится шестнадцать. У тебя будут угри — не слишком много, но заметно. Они появятся в тринадцать и, назло житейской мудрости, так до конца и не исчезнут. С лицом тебе тоже повезло. Из-за него тебе постоянно будут делать что-нибудь приятное, а ты наивно решишь, что ко всем остальным относятся точно так же. Черта с два! Другим нужно прыгать, кричать и махать руками, чтобы их заметили. Тебе же достаточно будет сесть и улыбнуться — и все вокруг кинутся совать банкноты за пояс твоих вместительных трусов.

И при таких блестящих задатках я умудрился все просрать. Права житейская мудрость: характер человека влияет на внешность. Угонщики вдруг начинают выглядеть угонщиками, обманщики — обманщиками, а тихие и задумчивые люди — тихими и задумчивыми. Помни это и берегись. Мое лицо такое же, как у тебя, но сейчас это лицо неудачника. На нем написана грусть. Встретишь меня на улице и подумаешь; чем же парень так расстроен? Люди вглядываются в мое лицо, как в хрустальный шар, и спрашивают себя: «Что стало с ним после кровопролития? Упал ли он уже на самое дно? Говорят, когда-то он верил в Бога, но теперь в его глазах не осталось и следа веры. Интересно, что произошло?»

Прошу, не поломай свою жизнь, как я. Хотя, пока ты молод, ты не станешь слушать моих советов. Тогда зачем я пишу? Все это пустая трата времени...

Постой, вот еще важный момент: от алкоголя ты легко отключаешься. Причем, если примешь что-нибудь вместе со спиртным, отключишься быстрее. Что с тобой при этом происходит, потом не вспомнить. По крайней мере в моей памяти есть один провал, с которым я что только ни делал — даже к гипнотизеру ходил. К настоящему, дипломированному гипнотизеру, а не к какому-нибудь шарлатану — и... ничего.

Что я еще не сказал? Что? Ешь почаще — уж точно больше трех раз в день. Да, и если хочешь поближе познакомиться с девушкой, расскажи ей что-нибудь глубоко личное о себе. Она разоткровенничается в ответ, и если будете продолжать в том же духе, то, может быть, даже полюбите друг друга.

Вряд ли ты станешь разговорчивым, но мозг твой постоянно будет занят работой. Или найди себе какую-нибудь куклу для чревовещателя, и пусть она разговаривает за тебя.

Ну и напоследок: ты сможешь петь. У тебя появится прекрасный голос. Отыщи себе стоящую тему — и пой. Мне так и стоило поступить.

Только что позвонили из больницы. Отец поскользнулся на кухонном полу, упал, сломал ребра и, возможно, ушиб сердце. Могу ли я, спрашивают они, съездить к нему домой и привезти все самое необходимое?

—  Это он дал вам мой номер? Меня нет ни в одном телефонном справочнике.

—Он.

—  Но он ни разу мне не звонил.

—  Он помнил номер наизусть.

Медсестра сказала, что оставит список вещей и ключ от квартиры внизу, в регистратуре.

—  У меня такое чувство, что вы не очень друг с другом ладите, а ему сейчас нужен покой. Вам не стоит видеться.

—  Хорошо.

Отцовская квартира находится где-то в северном Ванкувере, за Лонсдейлом, не очень далеко от маминого дома. Можно, конечно, не ехать, однако признаюсь: меня снедает любопытство.

 

Отец живет на восемнадцатом этаже: выходит, Бог любит лифты. Квартирка обычная, построена в начале восьмидесятых, минут за десять до того, как весь город свихнулся на бирюзовом цвете, в который теперь меня чуть ли не ежедневно заставляют что-нибудь выкрашивать. А у Реджа царит тусклый оттенок желтого. Лампы на потолке прикрыты цветными пластмассовыми абажурами, пол покрыт жестким ковром в рыже-бурую крапинку. Ремонт чужих домов превратил меня в сноба: режут глаз дверцы шкафа в коридоре жжено-кофейного цвета и горчичные обои, которые не меняли с тех самых далеких восьмидесятых. Вид из окна целиком закрыт горами; из-за них в дом никогда, кроме разве что последних минут заката в длинный летний день, не заглядывает солнце. Тут не пахнет свежестью — здесь будто никогда не едят ни овощей, ни фруктов. Запах как в коробке с сухими приправами.

Летняя жара разбудила древний аромат старой мебели и ветхих убогих вещей, которые Редж хранит у себя. Нет, не так... В которые Редж вцепился, когда расставался с матерью. Глубокое коричневое кресло с шерстяным пледом. Перед ним — телевизор в дубовой стойке, какие в старых телепередачах раздавали направо и налево. На скромном кухонном столе — шкатулка с документами. Рядом на полу — начатая банка макарон с мясом и ложка. Здесь, значит, он и упал. Боже, какая тоска!

Может, в спальне-то есть что-нибудь человеческое? В надежде я шагнул туда — и опять попал в окружение темной, неуклюжей, излишне громоздкой мебели. С тумбочки смотрели выцветшие и пожелтевшие от времени фотографии: он, мама, Кент, я. Помню, как снимали каждую из них: позировать было сущей пыткой. Только что у него делают наши с мамой фотографии? Кент — понятно. Но я? И мама?

Узкая кушетка довершила бы мрачную картину в спальне, и мне — ей-богу — пришлось бы удрать. К счастью, у отца роскошная кровать. Я подошел к ней, сел. От кровати пахло табачным дымом и листьями. На ночном столике стояли зеленый дисковый телефон, банка тоника и пузырек аспирина. А ну-ка, что Редж держит в столике? Журналы с голыми девочками? Салатницу с презервативами? Вот и не угадали — там у него Библия, подшитые журналы и газетные вырезки. Найти бы здесь хоть что-нибудь человеческое — карточку из стриптиз-клуба или бутылку джина, чтобы плеснуть к тонику, — так нет. Сплошная рухлядь, чье место на свалке. Все настолько чуждое 1999 году, что невольно кажется, будто я в провинциальном городке провалился во времени лет на пятьдесят назад. Мысль о том, как мой тихий, угрюмый отец бродит по квартире, где никогда не звонит телефон и куда не проникают людские голоса, чуть не разбила мне сердце. Правда, я вовремя опомнился.

«Секундочку, — сказал я себе, — кого это ты жалеешь? Это же Редж, а не старый несчастный монах, забыл? И потом, прежде чем жалеть, взгляни, как его квартира похожа на твою».

Я прошелся по списку, который мне дали в больнице: пижама, футболки, носки, трусы и так далее, открыл шкаф — и, батюшки! — все вещи тщательно отутюжены и аккуратно разложены по полочкам — не иначе как Редж готовился к проверке какого-нибудь космического прапорщика в день Страшного Суда.

Я сгреб в сумку его лекарства, зубную щетку, контактные линзы и пошел к выходу, чуть было не пропустив одну любопытную фотографию на столике в коридоре. На снимке отец обнимает за плечи женщину — грузную веселую женщину в розовом платье в цветочек — и внимание, внимание! — улыбается!

Мда... В тихом омуте...

 

Последние строчки пишу за столиком в кафе. Так что теперь я официально отношусь к числу тех, кто пишет в забегаловках слезливые дневники или киносценарии. Правда, увидев меня, вы скорее всего подумаете, что я веду липовый журнал про мои приступы гнева, дабы потом обсудить его на сеансе у мозговеда. Что ж, пускай.

Примерно в три я поднялся по ступенькам больницы, сжимая в руке большой полиэтиленовый пакет с отцовскими вещами. Я стоял перед выбором: оставить пакет в приемной или отнести его в палату к отцу. Откуда вообще этот выбор? Наш последний разговор закончился почти одиннадцать лет назад, когда я в бешенстве выкрикивал проклятия, а он корчился на синем ковре нашего старого дома, обхватив сломанную коленку. Мы словом не перемолвились ни на свадьбе Кента, ни на его похоронах, ни на вчерашних поминках. Так почему же я спросил номер палаты? Наверное, просто решил, что за все это время Редж хоть чему-нибудь научился.

В больнице сломалась вентиляция, и в лифте со мной поднималась бригада рабочих в комбинезонах и с инструментами. Когда на шестом этаже мы вышли, на меня не обратили ни малейшего внимания, а рабочих приветствовали, словно спасителей.

Перед палатой Реджа пахло китайскими сумками из аэропорта: вроде бы нафталином, но не совсем. В нерешительности я переминался с ноги на ногу буквально в двух шагах от него. Зайти? Не зайти? Зайти? Не зайти? А, ладно, зайду. Я открыл дверь и оказался в двухместной палате. Ближе к входу храпел молодой мужчина с забинтованной ногой. За тонкой ширмой лежал Редж.

—  Отец.

—  Джейсон.

Выглядел он ужасно: небритый, в лице ни кровинки — хотя, безусловно, в сознании.

— Я принес вещи... Мне звонили из больницы, сказали, ты просил...

—  Спасибо. Молчание.

—  Долго искал?

—  Нет. Вовсе нет. У тебя все лежит на местах.

—  Да, я стараюсь поддерживать порядок.

Я с содроганием вспомнил о тусклом душном коридоре, мумифицированном телевизоре, консервах на кухне, годных разве что для военного времени. И о всей его дешевой жизни, в которой чаевых официантке не дают не потому, что старика, одной ногой стоящего в могиле, обуяла скаредность, а потому, что этого не велит религия.

Я протянул пакет:

—  Все здесь.

—  Поставь на подоконник. Я поставил.

—  Что говорит врач?

—  Говорит, пара сломанных ребер и куча синяков. Опасается, не повредил ли я сердце. Поэтому и держит меня здесь.

— А чувствуешь себя как?

—  Дышать больно. Молчание.

—  Ну, — вздохнул я, — мне пора.

—  Нет. Подожди. Не уходи. Сядь на стул.

Сосед продолжал храпеть, Я лихорадочно соображал, что сказать после десяти лет молчания.

—  Хорошо, что мы вчера собрались, — предложил я наконец тему для разговора. — Жалко только, что Барб вспылила.

—  Не стоило Кенту на ней жениться.

—  На Барб? Почему?

—  Никакого уважения. Особенно к старшим.

—  В смысле — к тебе.

— Да, в смысле — ко мне.

—  И ты действительно считаешь, что достоин уважения после вчерашних слов?

Он закатил глаза:

—  С твоей точки зрения — наверное, нет.

—  Это еще что значит?

— Это значит, успокойся. Это значит, Кенту следовало найти кого-нибудь ближе его сердцу. Я фыркнул и недоуменно покачал головой.

—  Не придуривайся, Джейсон, тебе не идет. Кенту нужна была более преданная жена.

У меня отвисла челюсть.

—  Преданная?

—  Ты сегодня туго соображаешь. Барб так полностью и не отдалась Кенту. А без полной самоотдачи нельзя быть хорошей женой.

Я взял с тумбочки кувшин, который, казалось, был сделан из розового ластика. И почему больничная утварь непременно должна быть не просто уродливой,

но еще и порождать мысли о мучительной преждевременной смерти? Вслух я сказал:

—  Барб — яркая личность.

—  Не спорю.

—  Она родила двух твоих внуков.

—  Я не идиот, Джейсон.

—  Так как же ты мог так оскорбить ее вчера вечером, предположив, что у одного из ее детей нет души? Ты что, и вправду такой жестокий, как кажешься?

—  Современный мир порождает сложные нравственные вопросы.

—  Двойняшки — не сложный нравственный вопрос. Двойняшки — это двойняшки!

—  Я читаю газеты и слежу за новостями, Джейсон. Я знаю, что происходит в мире.

Пора менять тему.

—  Сколько тебе здесь еще лежать?

—  Наверное, дней пять.

Он закашлялся и скривился от боли. Так ему!

—  Как ты спишь?

—  Эту ночь — как младенец.

Поддавшись импульсу, я раскрыл рот, чтобы задать давно наболевший вопрос, — и он, как любой важный вопрос в нашей жизни, прозвучал отчужденно, словно донесся из чужих уст:

—  Как ты мог обвинить меня в убийстве, отец? Молчание.

—  Ну же? Нет ответа.

— Я не собирался этого спрашивать, но раз уж спросил, то не уйду без ответа.

Он кашлянул.

— И нечего притворяться немощным стариком. Отвечай!

Редж отвернулся, но я подошел к изголовью кровати, обхватил его голову и повернул к себе, заставив смотреть в глаза.

—  Послушай, я задал вопрос и, думаю, тебе есть что ответить. Что скажешь, а?

Его лицо не отражало ни злобы, ни любви,

—  Я не обвинял тебя в убийстве.

—  Неужели?

— Я только сказал, что ты возжелал убить человека и поддался этому искусу. Понимай как знаешь.

—  И все?

—  На этом месте, если помнишь, твоя мать оборвала наш разговор.

—  Мама вступилась за меня!

—  Ты так ничего и не понял, да?

—  Чего здесь понимать?

—  Ты был идеальным, — произнес он.

—  Я был каким?

— У тебя была идеальная душа. Если бы тебя убили в столовой, она бы отправилась прямиком в рай. Ты же выбрал убийство — и кто знает, куда ты теперь попадешь.

—  Ты действительно в это веришь?

— Я всегда буду в это верить.

Я отпустил его голову. Сосед по палате перестал храпеть и начал беспокойно ворочаться. Отец неуверенно спросил:

—  Джейсон?

А я уже выходил через распахнутую дверь.

Я всего лишь желал для тебя Царствия Небесного! — вырвалось из сломанной синюшной груди Реджа.

Он всадил мне в живот отравленный клинок. Он сделал свое дело.

 

Время близится к полуночи. После встречи с отцом мне оставалось либо утопить свои чувства в алкоголе, либо излить их на бумаге. Я выбрал второе: казалось, что если не напишу сразу, то не напишу никогда.

Снова вернусь в прошлое.

Через две недели после трагедии директору школы, полицейским и журналистам пришли по почте видеокассеты, снятые тремя убийцами на профессиональную камеру, позаимствованную из школьного киноклуба. В кассетах они сообщали, что, как и почему собираются сделать — глупый, бессмысленный треп, который мы еще не раз потом услышим.

Думаете, кассеты сняли с меня подозрение? Как бы не так? Кто-то ведь должен был разослать кассеты, и кто-то должен был снимать трех придурков, пока они несли чепуху: камера не могла снимать автоматически. Так что, даже когда меня официально оправдали, подозрения оставались. Нет, не у полицейских, спасибо хоть за это... И все же стоит людям придумать дикую идею, ее ничем из их голов не выбьешь. А тот, кто держал камеру и потом разослал кассеты, остается неизвестным по сей день.

Трагедия породила трех знаменитостей. Первой был я, полуоправданный после интенсивного двухнедельного расследования, которое подтвердило мою явную невиновность. Правда, все эти две недели меня рисовали дьяволом во плоти.

Второй и главной знаменитостью стала Шерил. Когда она писала свои «Бог нигде» и «Бог сейчас здесь», то остановилась на «Бог сейчас здесь», что приняли за чудо. По-моему, очень странная мысль.

Третьей знаменитостью оказался Джереми Кириакис, раскаявшийся преступник, застреленный собственными товарищами.

Не передать словами, как тяжело было в те две недели странствий по мотелям, когда оставалось только перечитывать газеты и смотреть телевизор, вспоминая о Шерил и превышая все допустимые нормы успокоительных, слышать, как тебя мешают с дерьмом, а Джереми Кириакиса преподносят в виде образца раскаяния и смирения. Не важно, что это Джереми уложил больше всех ребят у стены с призами и у торговых автоматов; не важно, что он отстрелил Деми Харшейв ступню, — раз он раскаялся, его простили и превознесли.

На третьей неделе Кент вернулся в Альберту, а мы — обратно в наш дом. Теперь я опять стал героем (ну или полугероем). Только мне на все было наплевать. В понедельник, в четверть десятого, когда по телевизору пошел утренний сериал, мама спросила, собираюсь ли я в школу. Я заявил, что ноги моей там не будет, на что она сказала:

—  Так я и думала. Давай продадим этот дом. Он записан на мое имя.

—  Хорошая мысль! Мы помолчали.

—  Думаю, нам стоит на время уехать, — сказала она. — Например, к моей сестре в Нью-Брансуик. А ты — покрась волосы, как делают в детективах. Найди работу. Время лечит.

Несколько раз я решался выбраться на свет, но, куда бы ни шел, вокруг меня вечно возникали эмоциональные завихрения. Женщина в магазине ни с того ни с сего зарыдала и бросилась мне на шею — насилу удалось вырваться, и только с номером ее телефона в руке. В другой раз в центре города ко мне пристроилась группа размалеванных девчонок-панков; они ходили по пятам и то и дело трогали мои следы на асфальте, будто от них исходило какое-то тепло. Баскетбол в школе стал недосягаемой мечтой. Никто не звонил, не просил прощения за предательство. Когда в четверг к нам пришел директор, на заборе уже висело объявление о продаже, а дом все еще был измазан яйцами и исписан угрозами и проклятиями. Мама впустила директора, спросила, не хочет ли он кофе, усадила за кухонный стол с чашкой в руке, а потом взяла меня за руку, тихо вывела через гаражную дверь, и мы отправились за покупками. Вернулись только через несколько часов, и директора к тому времени уже и след простыл.

Неделей позже, когда я, вооруженный металлической щеткой, шлангом и посудомоечным средством, пытался счистить яйца и краску со стен дома (белки и жиры так глубоко впитались в дерево, что я работал впустую), к воротам подъехал микроавтобус, набитый аккуратными роботами из «Живой молодежи». Их было четверо, под руководством проныры Мэтта. На каждом — бесполые джинсы, которые, видимо, кроят специально для «Молодежи». При виде их загорелых лиц в памяти всплыли слова из старого буклета: «Солнце дарит загар, с солнцем радостно нам. В «Живой молодежи» мы не только заботимся о подрастающем поколении — мы еще и весело проводим время!»

Мне нечего было им сказать, и я отвернулся, как отвернулся бы Редж от группы сатанистов с гремящей рок-музыкой.

— Трудишься? — начал Мэтт. — Ты не появлялся в школе, и мы решили тебя навестить.

Я молча тер стену проволочной мочалкой.

—  Всем нам пришлось несладко в последнее время. Я повернулся:

—  Пожалуйста, уезжайте.

—  Но, Джейсон! Мы ведь только приехали!

—  Уезжайте.

— Да ладно, перестань...

Я окатил их водой из шланга. Они не сдвинулись с места.

—  Ты расстроен, — сказал Мзтг. — Это понятно.

— Вы хоть представляете степень своего предательства?

—  Предательства? Мы всего лишь помогали полиции!

—  Знаю я о вашей помощи! Наслышан! Несмотря на шланг, четверка приближалась. Чего, интересно, они хотели? Похитить меня? Обнять? Положить на голову бронзовые пальцы, провозгласить исцеленным и вернуть в ря