Сверхновый Мировой Порядок,
или «Истина освободит вас»

http://Istina-Osvobodit-Vas.narod.ru <=> www.Marsexx.narod.ru
(Marsexx = Marsel ex Xazan = Марсель из Казани)
Адрес страницы (с 22 авг. 2006 г.): /tolstoy/tolstoy-celiy-mir.html
Бизнесмен,
бросай бизнес!
Работник,
бросай работу!
Студент,
бросай учёбу!
Безработный,
бросай поиски!
Философ,
бросай "думать"!
НовостиMein KopfИз книг Люби всех и верь себе!ФорумДемонтаж «си$темы» рабовРубизнес
Сверхновый Мировой Порядок
Сопротивление злу ненасилием        Нашёлся Смысл Жизни. Может, именно его Вы искали?        Чего хочет разумный человек?        К чёрту государство!        К чёрту религиозные культы!        К чёрту удовольствия!        К чёрту деньги!       К чёрту цивилизацию!        «Жизнь со смыслом, или Куда я зову»       Грандиозная ложь психологов: ЗАВИСИМОСТИ!        Наша жизнь — чепуха!        Рубизнес-1        К чёрту бизнес!       Светлой памяти Иисуса Христа        Развитие vs. сохранение        О книгах Вл. Мегре        Мы живые       Демонтаж "си$темы" рабов       Чересчур человеческое       Болтовня       Достаточное       Условия       Бедность       Города       Решение проблем       Эффективность       Богатство       Прибыль       Война       Деньги       Паразитизм       Сегодня       Будущее       Что делать       Бизнес, Гении, Россия       Почему     Зачем (← начало)

Шифман А. И. Толстой — это целый мир. Очерки и рассказы. Тула, Приок. кн. изд-во, 1976. — 279 с. — Тир. 10 000 экз

OCR: Марсель из Казани, 30 июля 2006 г. www.MarsExX.ru/

Книга состоит из двух разделов.

В первом рассказывается о Толстом — писателе и человеке, приводятся интересные фанты из его жизни и творческой биографии.

Во втором раскрывается влияние Толстего на творчество многих писателей, его международное значение.

Ещё книги Льва Толстого и литературу о Толстом берите в библиотеке Марселя из Казани «Из книг».

Александр Иосифович Шифман

ТОЛСТОЙ — ЭТО ЦЕЛЫЙ МИР

Очерки и рассказы

ОТ АВТОРА

ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

НА БАСТИОНЕ

«УНИВЕРСИТЕТ В ЛАПТЯХ»

НЕНАПИСАННЫЙ РОМАН

СПОР

НА УРОВНЕ ВЕКА

«СТЫДНО»

«ПОТАЙНЫЕ» ПИСЬМА

НЕДРЕМАННОЕ ОКО

КРЫМСКИЕ ВСТРЕЧИ

НА ЗАРЕ КИНЕМАТОГРАФА

МУЖИЦКИЙ ФИЛОСОФ

НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ

«УЧИТЕЛЬСКАЯ» ПОЧТА

ПОЕТ ШАЛЯПИН

НАД СТРАНИЦАМИ МАРКСА

ПЕСНЯ О ДОБРОМ ЧЕЛОВЕКЕ

«ПЬЯНЫЕ ЛАНДЫШИ»

ЧИТАЯ КУПРИНА

В РАБОЧИХ ЛАЧУГАХ

«НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ»

ТРАГЕДИЯ

ЖИВЫЕ, ТРЕПЕТНЫЕ НИТИ

НИТИ ДРУЖБЫ

ПОСЛАНИЯ ИЗ АФРИКИ

ПЕРВАЯ АННА

ПОРТРЕТ

ПАЛОМНИК

В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ

СЕРЫЙ ПАКЕТ

КРЕСТНИК

СОКРОВИЩНИЦА ГЕНИЯ

СОДЕРЖАНИЕ

ОТ АВТОРА

«Толстой — это целый мир» — слова эти принадлежат А. М Горькому. Он же с восхищением сказал о Толстом: «Изумительно велик этот человек... Нет человека более достойного имени гения».

Мир Толстого необъятен и прекрасен. Мир глубоких раздумий, вдохновенного творчества, страстных борений. Своей художественной мыслью он объял прошлое, настоящее и будущее.

Любимых писателей мы воспринимаем очень пристрастно. В каждом из нас живет свой образ Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Толстого. У каждого в душе своя Татьяна Ларина, Наташа Ростова, свои Пьер, своя Катюша Маслова. В Толстом одних более привлекает эпическая ширь «Войны и мира», других — психологическая глубина «Анны Карениной», третьих — обличительный пафос «Воскресения». А все вместе обогащает наш ум и чувства доставляет огромное эстетическое наслаждение, помогает воспринять творчество художника в его сложном, многогранном единстве. Литературоведы также имеют свои пристрастия Любя, ценя изучая жизнь и творчество художника как единое целое, они все же среди множества его творений и деяний избирают для углубленного исследования те из них, которые им наиболее близки .

Автор этой книги, наряду с исследованием художественного творчества Толстого, отдал много лет изучению «малой прозы» писателя — его статей, трактатов, дневников, писем, его связей со всем миром, особенно с Востоком. Эти малоизученные области творческой биографии Толстого, конечно, неотделимы от его гениального художественного творчества: художник, мыслитель и борец слиты в нем воедино. И все же неутомимая общественная деятельность писателя, его мировые связи, его страстная борьба за народное счастье, его пламенная публицистика — огромная увлекательная область науки, которую мы именуем толстоведением, одна из важных граней необъятного толстовского гения.

Другая область научных интересов автора — поиски и публикация неизвестных материалов о Толстом. Как много еще «белых пятен» в жизненной и творческой биографии писателя! Сколько ещё не найденных его рукописей, дневников, писем! Как мало мы еще знаем о неосуществленных замыслах художника! А обширная переписка Толстого — сколько ещё в ней нераскрытых фактов, событий, имен и человеческих судеб!

В первом разделе книги, озаглавленном «Человек человечества», собраны очерки и рассказы, рисующие облик Толстого-гражданина, патриота, бунтаря, борца против угнетения и произвола. Этой теме посвящены очерки о Толстом — участнике героической обороны Севастополя («На бастионе»), о крупнейших публицистических произведениях писателя («Стыдно», «Не могу молчать»), о его неустанном интересе к современности («Над страницами Маркса», «В рабочих лачугах»), к науке («На уровне века»), литературе («Читая Куприна», «Пьяные ландыши»), искусству («На заре кинематографа», «Поет Шаляпин»), о его непримиримой борьбе против самодержавия и церковной реакции («Спор», «Недреманное око», «Нобелевская премия»). Наряду с этим в книгу включены и рассказы о незавершенных замыслах писателя («Университет в лаптях», «Ненаписанный роман»), о его общении с русскими писателями («Крымские встречи»), о его тяготении к талантливым людям из народа («Мужицкий философ»). Раздел завершает очерк «Трагедия» — о духовной и семейной драме Толстого, о последних годах его жизни.

Второй раздел книги — «Живые, трепетные нити» — посвящен мировым связям Толстого. Сюда включены рассказы о его дружбе с выдающимися деятелями мировой культуры («Нити дружбы», «Паломник»), о первых изданиях его произведений в Японии, Индии, Турции, на Арабском Востоке («Плачущие цветы», «Первая Анна», «Портрет», «В тюремной камере»), о заступничестве Толстого за угнетенных негров и африканцев («Серый пакет», «Послания из Африки»), о популярности русского писателя среди простых людей мира («Крестник»).

Все рассказы подлинны, не выдуманы. Они основаны на изучении творчества писателя, его огромного архива, его дневников и записных книжек, а также его обширной почты. Ряд очерков публикуется впервые.

ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

...Нет человека более достойного имени гения, более сложного, противоречивого и во всем прекрасного, да, да, во всем. Прекрасного в каком-то особом смысле, широком, неуловимом словами; в нем есть нечто, всегда возбуждавшее у меня желание кричать всем и каждому: смотрите, какой удивительный человек живет на земле! Ибо он, так сказать, всеобъемлюще и прежде всего человек, — человек человечества.

М. Горький

НА БАСТИОНЕ

I

Темной осенней ночью 1854 г. к южному побережью Крыма бесшумно подошла вражеская армада.

Почти без боя английские и французские войска высадились близ Евпатории и вскоре осадили Севастополь. Началась знаменитая 11-месячная героическая оборона города.

26-летний подпоручик артиллерии Лев Толстой находился в это время в Кишиневе, куда он прибыл из Кавказской армии для участия в Дунайской кампании. Получив печальную весть из Крыма, он записал в дневнике: «Высадка около Севастополя мучит меня». Горестно размышляя о преступной нераспорядительности царского командования, сделавшей возможным беспрепятственный подход вражеских кораблей к русским берегам и высадку 60-тысячной армии противника, он продолжает: «самонадеянность и изнеженность: вот главные печальные черты нашей армии — общие всем армиям слишком больших и сильных государств».

С этого времени молодой Толстой не перестает пристально следить за судьбой Севастополя. «...Жизнь, — пишет он из Кишинева своей тетушке Т. А. Ергольской, — протекает в... ожидании известий из Крыма. С некоторого времени вести утешительные. Сегодня мы узнали о победе Липранди. Он побил англичан, овладел 4 редутами и взял 4 пушки. Известие это вызвало во мне чувство зависти; ведь я приписан к 12-ой бригаде, которая участвовала в бою, и неделю тому назад я чуть было не уехал туда».

И далее:

«На бал приехал адъютант Липранди, и там он рассказывал подробности дела. Не знаю, с таким ли горячим интересом у вас относятся к происходящему в Крыму; здесь же приезд курьера из Севастополя составляет эпоху в жизни, и когда вести печальные — то всеобщее горе. Зато вчера все выглядели именинниками; я сам выпил за ужином целую бутылку шампанского».

Но вести приходили далеко не утешительные. И Толстой тяжело переживает каждую неудачу в Крыму. «Дела в Севастополе все висят на волоске», — с горечью отмечает он в дневнике.

24 сентября произошло несчастное для России сражение на Инкермановских высотах. Русские войска, почти вдвое превосходившие своей численностью силы интервентов, из-за бездарного генерала Дапенберга потерпели поражение. Крымская армия потеряла почти 10 тысяч убитыми и ранеными.

Когда весть об этом дошла до Толстого, он с гневом записал в дневнике:

«Дело предательское, возмутительное! 10-я и 11-я дивизии атаковали левый фланг неприятеля, опрокинули его и заклепали 37 орудий. Тогда неприятель выставил 6 000 штуцеров, только 6 000 против 30 (тысяч). И мы отступили, потеряв около 6000 храбрых. И мы должны были отступить, ибо при половине наших войск по непроходимости дорог не было артиллерии, и, бог знает почему, не было стрелковых батальонов. Ужасное убийство! Оно ляжет на душе многих... Известие об этом деле произвело впечатление. Я видел стариков, которые плакали навзрыд; молодых, которые клялись убить Данен-берга».

Горестно размышляя о причинах неудач русской армии, Толстой, однако, полон веры в будущность России. Вслед за записями о поражении под Инкерманом мы читаем в его дневнике замечательные, пророческие слова:

«Велика моральная сила русского народа. Много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству, восставшее и вылившееся из несчастий России, оставит надолго следы в ней. Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут своей жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, а энтузиазм, возбужденный войной, оставит (навсегда в них характер самопожертвования и благородства».

В числе убитых под Инкерманом был и сослуживец Толстого — офицер И. К. Комстадиус. «Его смерть, — пишет Толстой, — более всего побудила меня проситься в Севастополь. Мне как будто стало совестно перед ним».

Мысль о переезде в Крымскую армию уже давно владела Толстым. Еще ранее им были поданы об этом рапорты начальству. Теперь он решительно добивается своего и в начале ноября уезжает в Севастополь.

II

В письме к брату Сергею Толстой так объяснил причину своего добровольного перевода в Севастополь:

«Из Кишинева 1 ноября я просился в Крым, отчасти для

того, чтобы видеть эту войну, отчасти для того, чтобы выбраться из штаба. Сержпутовского, который мне не нравился, а больше всего — из патриотизма, который в то время, при-внаюсь, сильно нашел на меня».

Действительно, большое патриотическое воодушевление чувствуется во всех раздумьях и делах Толстого этих дней. Еще по дороге в Севастополь он жадно ловит вести из Крыма и горячо обсуждает их в своем дневнике.

3 ноября он в пути записывает «трогательный случай», услышанный им в Одессе: привезенные из Крыма раненые солдаты в госдитале слабыми голосами кричали «ура» в честь посетившего их главнокомандующего Южной армией князя Д. М. Горчакова. «Славная, великая награда Горчакову за его труды, — замечает Толстой. — Лучше портрета на шею».

В Николаеве до него доходят слухи об отдельных победах в Крыму, о подвигах русских солдат, и он с радостью заносит в дневник эти добрые вести. Тут же он записывает услышанную им солдатскую байку о том, как русский казак плетью учил «аглипкого князька». Но, наряду с этим, он с горечью отмечает разговоры в народе о взяточничестве, казнокрадстве и предательстве в армии, о тяжелой муштре и издевательствах над солдатами. 5 ноября он в Херсоне записывает рассказ лоцмана, перевозившего его через Днепр, о том, как офицер избил солдата лишь за то, что тот при нем почесался; другой солдат застрелился от страху, что просрочил два дня явиться в свою часть.

Где-то за Херсоном Толстому встретилась партия хорошо экипированных пленных англичан и французов. Отметив это в дневнике, Толстой с горечью отмечает: «Один вид и походка этих людей почему-то внушили в меня грустное убеждение, что они гораздо выше стоят нашего войска».

Особенно волнуют Толстого ходящие в народе слухи об измене в Крымской армии. Возивший его ямщик утверждает, что «коли бы не измена», русские войска одержали бы победу под Инкерманом. Об измене царских генералов поговаривают и раненые солдаты. Прислушиваясь к их взволнованным рассказам о том, как противник с успехом продвинулся вперед, ибо хитро обошел наш «левый флааок», Толстой отмечает в дневнике: «они рады придраться к одному непонятному, следовательно для них многозначительному, слову, чтобы им объяснять неудачу. Им слишком бы грустно было верить в измену».

Все мысли Толстого в эти дни связаны с Крымом.

III

7 ноября 1854 г. Толстой приехал в Севастополь. Получив назначение в артиллерийскую бригаду, он сразу же окунулся в кипучую боевую жизнь. Настроение его — бодрое, приподнятое. Обойдя укрепления, возведенные в городе, он с горячей уверенностью записывает в дневнике: «Взять Севастополь нет никакой возможности». Это его радостное убеждение, как и другие мысли и чувства, испытанные в Севастополе, он позднее воплотил в своем замечательном рассказе «Севастополь в декабре месяце».

«Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — пишет он, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитро сплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя».

И далее о русских солдатах:

«То, что они делают, делают они так просто, так малонапряженно и усиленно, что, вы убеждены, — они еще могут сделать во сто раз больше... они все могут сделать. Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина».

Всем ходом своего повествования Толстой подчеркивает, что причина эта — глубоко затаенная, но живущая в душе каждого воина любовь к родине. Только потому, что солдаты дерутся «не за город, а за родину», малочисленный севастопольский гарнизон может столь долго противостоять объединенному натиску лучших европейских и турецкой армий. «Надолго, — заключает Толстой свой рассказ, — оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский».

О высоком патриотическом духе русских войск, об их стойкости и храбрости Толстой из Севастополя пишет и брату Сергею:

«Дух в войсках выше всякого описания. Во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо: «Здорово, ребята!», говорил: «Нужно умирать, ребята, умрете?» и войска кричали: «Умрем, Ваше превосходительство, ура!» И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду, и уж 22 000 исполнили это обещание».

Восхищенный подвигами солдат, Толстой сообщает брату некоторые факты из жизни севастопольского гарнизона, очевидцем которых он сам был:

«Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-го французскую батарею и их не подкрепили: он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду па бастионы для солдат. Многие убиты и ранены... В одной бригаде 24-го было 160 человек, которые раненные не вышли из фронта. Чудное время!.. Благодарю бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время».

И далее:

«Ежели, как мне кажется, в России невыгодно смотрят на эту кампанию, то потомство поставит ее выше всех других; не забудь, что мы с равными, даже меньшими силами, с одними штыками и с худшими войсками в русской армии (как 6-й корпус), деремся с неприятелем многочисленнейшим, имеющим еще флот, вооруженный 3000 орудий, отлично вооруженный штуцерами, и с лучшими его войсками. Уж я не говорю о преимуществе его генералов. Только наше войско может стоять и побеждать (мы еще победим, в это я убежден) при таких условиях».

IV

Первое время Толстой находится со своей батареей в небольшой деревушке Эски-Орда, в шести километрах от Симферополя. Но уже в начале января 1855 г. его переводят в артиллерийскую бригаду, которая занимает позиции на реке Вельбек, вблизи Севастополя. Это позволяет ему чаще бывать в осажденном городе, принимать участие в боевых действиях, более пристально наблюдать за всем происходящим.

Как и в первые дни, патриотическое воодушевление деляет собою все мысли и поступки молодого Толстого. Вдумчивый офицер, имеющий за плечами опыт Кавказской войны, любимец солдат, он изо всех сил стремится выполнить свой долг перед родиной. Как писатель, он глубоко изучает людей и события, чтобы правдиво отразить их в своих будущих произведениях. Дневник его полон записями сцен, картин, солдатских разговоров, а также собственных наблюдений и раздумий, которые мы потом обнаружим в его превосходных севастопольских рассказах.

В Крыму Толстой начинает работу над повестью «Юность», пишет свои знаменитые севастопольские рассказы. Но главное для него в эти дни — военная деятельность, а она весьма обширна.

Еще находясь в Кишиневе, он, вместе с группой передовых офицеров артиллерийского штаба Южной армии, задумывает создать Общество для просвещения солдат. Горячо увлеченный этой идеей, он беседует с друзьями, убеждает их в ее полезности, пишет проект Общества.

Однако осуществление этого, казалось бы, безобидного замысла противоречит видам высокого начальства. Из памяти царских генералов еще не выветрился страх перед тайными офицерскими обществами, которые в 1825 г. привели к восстанию на Сенатской площади. Надежд на возможность создания хотя бы просветительского офицерского Общества почти нет. И замечательная идея остается неосуществленной.

Вместо неразрешенного Общества у инициаторов возникает план издания военного журнала «Солдатский вестник».

Толстой и в этом начинании принимает горячее участие. Он собирает вокруг себя группу передовых офицеров, горячо обсуждает с ними направление будущего журнала, готовит статьи для первого пробного номера. Об этом, как об очень дорогом для него и важном общественном деле, он пишет родным:

«В нашем артиллерийском штабе, состоящем, как я, кажется, писал вам, из людей очень хороших и порядочных, родилась мысль издавать военный журнал, с целью поддерживать хороший дух в войске, журнал дешевый (по 3 р.) и популярный, чтобы его читали солдаты... В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах. Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном, артиллерийском искусстве и т. д. Штука эта мне очень нравится: во-первых, я люблю эти занятия, а во-вторых, надеюсь, что журнал будет полезный и не совсем скверный».

И далее:

«Все это еще предположения до тех пор, пока не узнаем ответ Государя, а я, признаюсь, боюсь за него: в пробном листке, который послан в Петербург, мы неосторожно поместили две статьи, одна моя, другая Ростовцева, не совсем православные».

Из этих слов ясно, что программа задуманного журнала была благородной, просветительской, глубоко прогрессивной. И, конечно, его издание было запрещено.

11 января 1855 г. Толстой с горечью писал поэту Н. А. Некрасову:

«В неудаче этого журнала мне не столько жалко даром пропавших трудов и материалов, сколько мысли этого журнала, которая стоит того, чтобы быть осуществленной хотя отчасти, ежели невозможно было осуществить ее вполне.

Основная мысль этого журнала заключалась в том, что, ежели не большая часть, то верно большая половина читающей публики состоит из военных, а у нас нет военной литературы, исключая официальной военной литературы, почему-то не пользующейся доверием публики и потому не могущей ни давать, ни выражать направления нашего военного общества. Мы хотели основать листок, по цене и по содержанию доступный всем сословиям военного общества, который бы, избегая всякого столкновения с существующими у нас военно-официальными журналами, служил бы только выражением духа войска».

Сообщая далее Некрасову о смехотворном «всемилостивом» царском разрешении авторам посылать свои статьи в лживую официозную газету «Русский инвалид», Толстой в завуалированной, иронической форме подчеркивает принципиальную неприемлемость этого предложения. «Но по духу этого предполагавшегося журнала, — пишет он, — вы поймете, что статьи, приготовленные для него, скорее могут найти место в «Земледельческой газете» или в какой-нибудь «Арабеске», чем в «Инвалиде». Толстой предлагает Некрасову опубликовать в редактируемом им журнале «Современник» статьи, предназначавшиеся для «Солдатского вестника».

В письме к тетушке Т. А. Ёргольской Толстой еще более откровенно пишет о причинах запрещения задуманного им журнала: «...направление его было не во взглядах правительства. Государь отказал».

V

Военный журнал был не единственным начинанием Толстого в Крыму. Как боевой офицер и молодой писатель, он развертывает энергичную деятельность в доступных ему областях. Болея душой за отсталость русской армии, видя ее слабость и пороки, проистекающие, главным образом, из господствующего в России рабского, крепостнического строя, он пишет «Проект о переформировании армии» — острый, бичующий памфлет, в котором дает волю чувству негодования и возмущения гнусными порядками в николаевском войске. Этот документ он надеется передать царю через одного из великих князей, которые — рекламы ради — находятся в это время в Севастополе.

Лейтмотив «Проекта» Толстого, который с полным основанием можпо назвать торжественным манифестом русской демократии, — решительное осуждение крепостничества как насквозь прогнившей экономической и идеологической системы, порождающей все пороки армии и страны. Молодому писателю ясно, что все тяжкие бедствия России имеют своей главной причиной «дух жестокости, угнетения и лихоимства», который царит в стране.

«По долгу совести и чувству справедливости, — начинает Толстой свой манифест, — не могу молчать о зле, открыто совершающемся передо мною и влекущем за собою погибель миллионов людей, погибель силы и чести отечества. Считаю себя обязанным по чувству человека противодействовать злу этому по мере власти и способностей своих».

В чем причина неудач русской армии? На этот вопрос Толстой отвечает так: русская армия — отсталая крепостная армия. Русский солдат — раб в серой шинели. Офицер и солдат взаимно ненавидят друг друга. «В России, столь могущественной своей материальной силой и силой своего духа, нет войска; есть толпы угнетенных рабов, повинующихся ворам, угнетающим наемникам и грабителям, и в этой толпе... есть, с одной стороны, дух терпения и подавленного ропота, с другой — дух угнетения и лихоимства».

Подробно анализируя составные элементы русской армии — солдатскую массу, дворянское офицерство и высший генералитет, Толстой смело раскрывает существующие между ними Уродливые социальные отношения. Офицеры и генералы — это те же дворяне и помещики, которые угнетают крестьян в своих вотчинах. Их главная цель — «украсть каким бы то ни было путем состояние в военной службе». Казнокрадство, лихоимство пронизывают армию сверху донизу.

Главная сила и опора армии — русский солдат. Он отважен, честен а предан родине. Но он низведен в николаевской армии до уровня животного, которого истязают и держат впроголодь.

«Русский солдат, — пишет Толстой, — есть существо, законом ограниченное в удовлетворении жизненных потребностей до границ возможности, в действительности же получающее менее того, что нужно человеку сильного сложения, чтобы не умереть от холода и голода. Единственное наказание его есть физическое страдание, ограниченное законом, но в действительности доходящее иногда до мучительной смерти и зависящее от произвола частного лица, всегда склонного к угнетению и жестокости».

По словам Толстого, солдат в николаевской армии настолько забит и запуган, что он морщится и вздрагивает, когда при нем кто-нибудь поднимает руку. Бьют же его все, кому не лень, за малейшую провинность и без всякого повода. «Его бьют за то, что он смел заметить, как офицер крадет у него, за то, что на нем вши — и за то, что он чешется, и за то, что он не чешется, и за то, что у него есть липшие штаны; его бьют и гнетут всегда и за всё...»

Русский солдат, утверждает Толстой, доведен казенной муштрой до крайней степени угнетения и унижения. Но означает ли это, что в нем подавлено чувство собственного достоинства, уничтожена мысль о расправе с угнетателями?

Со свойственной ему смелостью Толстой отвечает: нет! Русский солдат полон чувства протеста. «Зародыши чувства мщения есть в душе каждого». В глазах солдата всегда сквозит ненависть и презрение к офицеру-угнетателю. «Посмотрите, — пишет Толстой, — как смотрят и как говорят солдаты с офицерами перед каждым сражением: в каждом движении, в каждом слове его видна мысль: «не боюсь я тебя и ненавижу».

Главный вывод, вытекающий из «Проекта» Толстого, таков: надо коренным образом преобразовать страну, уничтожить крепостное рабство. Дворяне должны признать в мужике человека, сблизиться с ним. Армия должна избавиться от казнокрадов, лихоимства, очиститься от офицеров-грабителей и бездарных генералов. И тогда восторжествует честь и слава России,

VI

Замечательный «Проект» Толстого остался незаконченным. Поработав над ним много дней и вложив в него всю боль души и страсть своего сердца, молодой автор вскоре понял, что о подаче его царю не может быть и речи. Смягчать же свои суждения, разбавлять их верноподданнической лестью Толстой был совершенно не способен. Так и осталась лежать в бумагах писателя эта замечательная «Записка» — одно из лучших произведений демократической русской публицистики.

Помимо «Проекта о переформировании армии», молодой Толстой пишет в Севастополе и другие военные «проекты», которые, по его мнению, могли бы укрепить боевую мощь русской армии. Таков, например, его «Проект о переформировании батарей в 6-орудийный состав и усилении оных артиллерийскими стрелками», который он подает высшему начальству. Мысль Толстого состоит в том, чтобы за счет перестройки громоздкой, малоподвижной (в условиях горной местности) артиллерии увеличить число стрелков-артиллеристов, вооруженных скорострельным нарезным оружием. Это значительно усилит боевую мощь артиллерии. По мнению Толстого, это повысит и боевой дух солдат-артиллеристов, большей частью вооруженных только тупыми тесаками. Толстой всесторонне, с глубоким знанием дела обосновывает свое предложение и даже заручается поддержкой своих ближайших компетентных севастопольских начальников. Однако после долгих мытарств его проект попадает в руки невежественного придворного генерала А. И. Философова, и тот приходит в ярость от неслыханной дерзости безвестного подпоручика, отважившегося критиковать «высочайше» утвержденную структуру артиллерии и предлагать собственный проект.

«В наше время, — злобно отчитывает генерал автора проекта, — молодых офицеров за подобное умничание сажали на гауптвахту, приговаривая: «не ваше дело делить Европу, гг. прапорщики».

Общее заключение высокопоставленного невежды — самое отрицательное. Не в силах оспорить глубоко продуманные, выведенные из опыта аргументы Толстого, он заполняет свой отвыв надменными нотациями и злобными ругательствами. Проект Толстого решительно отвергается.

Такая же участь постигает и другие дельные предложения Толстого, которые могли бы улучшить постановку дела в войсках, — они также отвергаются.

Но Толстой не падает духом. Есть две области, где никто не может помешать ему выполнить свой гражданский долг: писательство и личное участие в боях. Это и заполняет его жизнь в осажденном Севастополе.

VII

Раздумья и наблюдения Толстого севастопольской поры составляют основу его трех рассказов — «Севастополь в декабре месяце», «Севастополь в мае», «Севастополь в августе 1855 г.» Главная тема — народ и война — объединяет их в единый идейно-художественный цикл.

Народ па войне, как мы знаем, является и темой ранних кавказских рассказов Толстого, таких, как «Набег», и написанных позднее: «Рубка леса», «Разжалованный» и других. Но в севастопольских рассказах эта тема ставится шире, — она перерастает в проблему русского национального характера. Нравственный облик народа, высота его духа, его отношение к жизни, к природе, к смерти — и есть, по мнению писателя, решающая сила, определяющая исход борьбы в Севастополе.

В первом рассказе, «Севастополь в декабре месяце», тема народного героизма решается в обобщенной, неперсонифицированной форме. Ни «фурштатский солдатик», который ведет лошадь на водопой, ни матрос на бастионе, yи раненый солдат в лазарете не имеют пока ни имени, ни индивидуальной судьбы, хотя все вместе они олицетворяют собирательный героический образ Севастополя, образ воюющего народа.

Чтобы эмоционально передать боевой дух Севастополя, автор искусно превращает читателя в своего спутника по городу и, сопровождая его, комментирует его впечатления и переживания. Повествование в рассказе ведется как бы от лица самого читателя, который, впервые попав в город, с изумлением обнаруживает ошибочность своих прежних представлений и познает явления в их истинной сущности. В рассказе то и дело мелькает: «Вы отчалили от берега...», «Вы подходите к пристани...», «Вы начинаете понимать защитников Севастополя...» На первом плане — «вы», то есть сам читатель, его восприятие действительности, его душевный мир. Но предоставляя «вам» самому увидеть и перечувствовать те «возвышающие душу зрелища», которыми полон Севастополь, автор-повествователь тут же раскрывает смысл увиденного, обобщает «ваши» переживания и подводит к главному выводу. А он заключается в том, что героем обороны является простой парод, в котором живет глубоко затаенное чувство родины.

Во втором рассказе, «Севастополь в мае», тема «народ и война» раскрывается в новом аспекте, ранее лишь едва намеченном. Основное в рассказе — противопоставление высоких нравствеппых качеств простых солдат моральной низости дворянского офицерства, и поэтому персонажи здесь дапы в значительно большей степени индивидуализации.

Главный критерий, которым писатель оценивает своих героев, — это их отношение к войне, к всенародному делу. Если простые солдаты и матросы проявляют глубокую заинтересованность в обороне города, не жалеют для нее ни сил, ни жизни, то военные аристократы па каждом шагу обнаруживают свое тщеславие, себялюбие и равнодушие к общему делу.

Что движет поведением военных аристократов в Севастополе? Говоря о солдатах и матросах, Толстой показал, что высокой побудительной причиной их самоотверженпости является владеющая их сердцами неосознанная, «стыдливая в русском», мысль о родине. Большинство же офицеров-аристократов находится в Севастополе только «из-за креста, из-за награды», из-за личной корысти.

Трусости и продажпости дворянского офицерства писатель противопоставляет мужество и патриотизм рядовых защитников города. В этом — сила Севастополя, залог его стойкости и упорства.

В третьем рассказе, «Севастополь в августе 1855 года», общая для всего цикла проблематика обогащается темой возмужания человека на войне. Отсюда новый аспект изображения действительности, новые краски на палитре художника, новые принципы композиции. Повествование концентрируется вокруг индивидуальных судеб нескольких главных героев.

Центральными в этом рассказе являются образы братьев Козельцевых — Михаила и Владимира. В их лице автор показал лучшую часть севастопольского офицерства, которая вместе с солдатами была опорой обороны и разделяла с ними радость побед и горечь поражений.

Старший Козельцев, Михаил — бывалый, опытный офицер, прошедший сквозь горнило войны. Толстой не прикрашивает его и даже подчеркивает в нем черты ограниченности и самоуверенности. Но Козельцев спокойно и просто делает свое депо, как его делают тысячи рядовых солдат. И за его будничными заботами угадывается органически присущая ему заинтересованность в торжестве общего дела. Именно это ставшее для него естественным чувство воинского долга помогает ему в течение многих месяцев переносить тяготы и лишения осады, а в последнем бою — умереть геройской смертью.

Молодой Козельцев, Владимир — безусловно одаренная натура, с душой, открытой для прекрасных порывов. Бго молодость — источник свежего, искреннего и непосредственного восприятия мира, который рисуется юному офицеру в ярко-розовом свете. Толстой глубоко и тонко прослеживает крушение юношеских представлений Козельцева, путь его морального роста и возмужания. Краткое пребывание Володи в Севастополе — выразительная история изживания молодым дворянином его романтических иллюзий, история его приближения к участию во всенародном деле.

Образ Володи Козельдева, завершающий на раннем этапе творчества Толстого целую галерею его юных героев, — одно * из лучших поэтических созданий писателя. Впоследствии в «Войне и мире» автор в образе Пети Ростова воскресит неко- ' торые черты этого милого и столь близкого ему героя.

VIII

Севастопольские рассказы знаменовали собою новое явление в литературе, посвященной военной теме.

Картины войны и народного героизма были объектом изображения и до Толстого. С большим мастерством рисовали их Пушкин в «Полтаве», Лермонтов в «Бородине», Гоголь в «Тарасе Бульбе». Однако великие предшественники Толстого, описывая войны за независимость родины, не стремились выявить противоречия между низами и верхами, — они, наоборот, подчеркивали черты национальной общности, единства. Толстой же рисовал войну значительно позднее, в условиях резкого обострения социальных отношений. Поэтому его внимание сосредоточено уже на противопоставлении простых людей и господ.

Новаторским было и само изображение войны у Толстого. Рисуя войну правдиво, без прикрас, писатель в центре своих батальных сцен поставил человека, раскрыл его внутренний мир, глубоко затаенные мысли и чувства. Наряду с персонажами из дворянской среды объектом художественного изображения впервые стал человек из народа, своим ратным трудом решающий судьбу своей родины, а все другие персонажи освещаются светом той великой цели, которой вдохновлен народ. Именно такой принцип типизации, в основе которого лежит критерий оценки человека с точки зрения его отношения к всенародному делу, позволил Толстому создать ряд живых солдатских и офицерских типов, которые были справедливо оценены современниками как «вещь доныне небывалая в русской литературе» (Некрасов).

Севастопольские рассказы имели большое значение для дальнейшего развития таланта молодого Толстого. В них он впервые со всей глубиной раскрыл внутренний мир человека на войне, показал индивидуальную, судьбу человека в единстве с всенародным делом. В рассказе «Севастополь в мае» Толстой впервые выступил как бесстрашный обличитель дворянского общества. Эти и другие черты его таланта впоследствии разовьются и в «Войне и мире», обретут ту гигантскую силу и мощь, которые мы именуем непревзойденным художественным гением Толстого.

IX

Вернемся, однако, к Толстому-офицеру. Еще находясь со своей батареей на реке Бельбек, он то и дело едет в осажденный Севастополь и ищет повода лично участвовать в боях. В ночь с 10 на 11 марта 1855 г. он вместе с солдатами, которыми командует его друг А. Д. Столыпин, участвует в ночной вылазке, проявляя при этом большую храбрость. В апреле он со своей батареей переводится в Севастополь и занимает позицию на Язоновском редуте четвертого бастиона — самого опасного места обороны.

О том, какому натиску подвергался Язоновский редут, можно судить по тому, что во время бомбардировок по нему вели огонь 22 батареи противника в количестве 126 орудий. Вражеские пули и ядра ежедневно осыпали это место и перепахивали его.

Как опытный офицер, Толстой участвует во всех боевых операциях артиллерийского соединения. Он умело командует своими орудиями и чаще других офицеров, под огнем неприятеля, дежурит на батарее. Среди солдат он пользуется репутацией беззаветного храбреца.

Подвергаясь ежедневно смертельной опасности, Толстой не любит писать об этом родным. Письма его, наоборот, полны бодрости, оптимизма и веселых шуток. Позднее, вспоминая об этих днях, он писал брату, что хотя он находился «в серьезной опасности», но чувствовал себя отлично. «...Весна и погода отличная, впечатлений и народа пропасть... и нас собрался прекрасный кружок порядочных людей, так что эти полтора месяца останутся одним из самых моих приятных воспоминаний».

Одним из источников отличного настроения молодого Толстого была его близость к солдатам. Здесь, в Севастополе, в боях, под губительным огнем неприятеля, и в редкие минуты отдыха, в солдатских землянках, он еще лучше познал истинный характер и живую душу простого русского человека. И полюбил его. Дневники Толстого, а позднее и его произведения, полны восхищения мудростью, честностью и скромностью русских солдат, их верными суждениями о жизни, готовностью к лишениям ради спасения родной земли. Образы солдат отныне займут видное место в творениях Толстого — и не только в рассказах о Кавказе и Севастополе, но и в той грандиозной эпопее, которую он создаст через 15 лет, — в романе «Война и мир».

X

27 августа 1855 г. состоялся решающий штурм Севастополя. Союзные войска обрушили на русские укрепления шквал огня и со всех сторон бросились в атаку. По свидетельству участников сражения, огненный смерч сметал все на своем пути. Русские войска сражались с беззаветной храбростью, отстаивая каждую пядь родной земли. Многие солдаты и офицеры предпочли смерть отступлению. Но силы были неравны, и командование отдало приказ оставить город и отойти па Северную сторону. 11-месячная героическая оборона Севастополя пришла к концу...

Лев Толстой, который после полуторамесячного пребывания на Язоновском редуте был награжден боевым орденом и назначен в другую часть, командовал в последнем бою пятью батарейными орудиями. Своим огнем он мешал противнику форсировать севастопольский рейд. В этом последнем бою он, как и его солдаты, проявил беззаветную храбрость и самоотверженность, но, по приказу командования, ради спасения людей и орудий, он также вынужден был отойти.

О том, что переживали и чувствовали в это время защитники Севастополя (и с ними Толстой), покидая город, где они насмерть стояли 11 месяцев, мы узнаем из написанного вскоре замечательного рассказа «Севастополь в августе 1855 г.», посвященного последним дням обороны:

«Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, разливаясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой темноте прочь от места, на котором столько оно оставило храбрых братьев, — от места, всего облитого его кровью, — от места, 11 месяцев отстаиваемого от вдвое сильнейшего врага».

«...Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимой горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».

Служба в осажденном Севастополе, непосредственное участие в боях, небывалая до этого близость к народу имели огромное значение для последующей жизни и творчества Толстого. Здесь он возвысился как человек и как писатель. Вернувшись из Севастополя в Петербург, 27-летний Толстой вошел как равный в круг самых выдающихся русских писателей.

«УНИВЕРСИТЕТ В ЛАПТЯХ»

I

Среди педагогических начинаний Л. Н. Толстого, таких, как Яспополянская школа, Общество народного образования, журнал «Ясная Поляна» и др., до сих пор недостаточно освещен один замысел писателя. Мы имеем в виду намерение Толстого создать в Ясной Поляне своеобразную педагогическую академию, полемически названную им «университет в лаптях». Этому начинанию не суждено было осуществиться, но оно осталось в истории русской общественной мысли как один из ярких эпизодов борьбы передовых деятелей народного просвещения против рутины и косности казенной педагогики.

Еще в 1859 г., замышляя открыть в округе школы для деревенских детей наподобие той, которую он ранее открыл в своем доме, Толстой был озабочен тщательным подбором учителей. Об этом он писал друзьям в Москву и Петербург, прося их порекомендовать ему достойных кандидатов. Позднее он с этой целью поехал в Москву, где познакомился со многими студентами университета. Подбирая учителей для деревенских школ, Толстой руководствовался следующими сформулированными им принципами: «Главное условие, по-моему необходимое для сельского учителя, это уважение к той среде, из которой его ученики; другое условие — сознание всей важности, ответственности, которую берет на себя воспитатель».

К осени 1862 г. Толстой открыл в близлежащих деревнях 23 школы, в которых, наряду с другими учителями, преподавали набранные им в Москве двенадцать студентов. «Все из 12-ти, кроме одного, — писал он своей двоюродной тетке и другу А. А. Толстой, — оказались отличными людьми, я был так счастлив, что все согласились со мной, подчинились, не столько моему влиянию, сколько влиянию среды и деятельности».

И действительно, как показало время, это были замечательные юноши, преданные избранному ими делу. Многие из них впоследствии стали видными деятелями народного образования. Некоторые «нанялись» к Толстому потому, что были исключены из университета за участие в студенческих волнениях. Но были среди них и юноши, которые сознательно отказались от шумной московской жизни ради благородного дела, начатого молодым тогда, но уже известным и любимым автором «Детства» и севастопольских рассказов.

Толстовские школы 1860-х гг. продолжали существовать и после того, как писатель, увлеченный работой над «Войной и миром», временно отошел от педагогической деятельности. Многие из этих школ существуют доныне и бережно хранят память о Льве Толстом п его молодых помощниках.

II

В начале семидесятых годов Толстой вернулся к педагогической деятельности. Он создал свою знаменитую «Азбуку», «Арифметику» и «Русские книги для чтения», по которым впоследствии учились многие поколения русских детей — «от мужицких до царских» (выражение Толстого).

Превосходно зная деревенскую школу, Толстой видел причину многих ее бед в том, что учителя, подготавливаемые в казенных семинариях, часто оказывались непригодными для работы в деревне. Набранные большей частью из жителей городов, развращенные нравами «бурсы», они, попадая в деревню, оказывались в разладе с условиями трудовой крестьянской жизни. Многие из них быстро покидали педагогическую стезю, предпочитая ей более выгодные казенные должности. Выход Толстой видел в том, чтобы готовить учителей из самой деревенской молодежи, притом без отрыва от привычного для них деревенского жизненного уклада. Именно такой «университет в лаптях» он в 1874 году и задумал создать в Ясной Поляне, видя в этом эксперимент большой общественной значимости. По его мысли, опыт первого такого поистине народного педагогического учебного заведения мог бы лечь в основу таких «университетов» по всей стране, что решительно повысило бы качество подготовки деревенских учителей, а следовательно, и уровень всего школьного образования в России.

III

20 ноября 1874 г. Софья Андреевна Толстая писала брату, что Лев Николаевич совсем забросил начатый роман «Анна Каренина» и «весь ушел в народное образование — школы, учительские училища». Об этом же она жаловалась и сестре — Т. А. Кузминской: «Роман не пишется, а из всех редакций так и сыплются письма: десять тысяч вперед и по пятьсот рублей серебром за лист. Левочка об этом и не говорит, и как будто дело не до него касается».

Действительно, Толстой в эти дни полностью захвачен педагогическими планами. В его письме к А. А. Толстой мы читаем: «Когда я вхожу в школу и вижу эту толпу оборванных, грязных, худых детей, с их светлыми глазами и так часто ангельскими выражениями, на меня находит тревога, ужас, вроде того, который испытывал бы при виде тонущих людей. Ах, батюшки, как бы вытащить, и кого прежде, и кого после вытащить. И тонет тут самое дорогое, именно то духовное, которое так очевидно бросается в глаза в детях». И далее: «Я хочу образования для народа только для того, чтобы спасти тех тонущих там Пушкиных, Остроградских, Филаретов, Ломоносовых! А они кишат в каждой школе».

В начале 1875 г. Толстой обратился к директору народных училищ Тульской губернии с прошением о дозволении ему открыть «в сельце Ясной Поляне» частное учебное заведение второго разряда для подготовки народных учителей. К прошению он приложил проект будущего училища, поскольку подобных педагогических учреждений в России не было.

Вот как Толстой представлял себе облик задуманного им «университета». Воспитанники набираются из числа наиболее способных молодых крестьян, имеющих начальное образование. Все они — числом до 50 человек — живут, кормятся и учатся за счет Толстого в специально оборудованном для них флигеле рядом с домом писателя. Образ жизни студентов — трудовой, крестьянский, без всяких излишеств. Учеба проводится только в зимние месяцы; с весеннего сева и до конца уборки студенты живут дома, участвуют в сельскохозяйственном труде и выполняют учебные задания заочно. При училище учреждается библиотека, а также простая деревенская школа, где будущие учителя набираются опыта.

В училище преподаются: русский язык, математика, землемерное черчение, география, история и пение. Преподаватели по этим предметам отбираются лично Толстым. Б их обязанности входит «руководить воспитанников в их практических занятиях», а также «содействовать графу Л. Н. Толстому в нравственном надзоре» за ними. Нравственное воспитание будущих учителей Толстой считал делом еще более важным, чем их общую и специальную подготовку.

Над проектом своего будущего детища Толстой работал с пе меньшим упорством, чем над многими страницами «Войны и мира». В архиве писателя сохранился один из вариантов «устава», густо испещренный поправками автора. По нему видно, сколько любви и заботы Толстой вкладывал в свое начинание. Главной его заботой было — создать подлинно народное педагогическое училище, ни в чем не похожее на рутинные казенные заведения. Он хотел вырастить новый тип учителя, столь нужного России, — учителя образованного, мыслящего, не возвышающегося над народом, а живущего его нуждами и работающего в его гуще. Осуществление замысла Толстого постепенно привело бы к созданию в деревне культурного слоя, способного вытащить ее из темноты, в которую она была погружена за долгие годы крепостного гнета и пореформенного разорения. По, как мы уже сказали, в условиях царской России замысел писателя был обречен на провал.

IV

Толстовский проект педагогического «университета» проплутал в дебрях разных канцелярий около двух лет и вернулся к автору в обкарнанном виде со множеством бюрократических оговорок и ограничений. Большая их часть сводилась к тому, чтобы поставить прогрессивное начинание Толстого под строгий надзор и попечительство властей. Фактически Толстому «всемилостиво» разрешалось только взять па себя все расходы по содержанию училища и его воспитанников. В остальном же он должен был на все испрашивать разрешение казенных властей, что фактически сводило на нет все предполагаемые им нововведения.

Толстому была столь дорога идея народного учительского «университета», что он был готов согласиться на условия властей. В этом намерении его поддерживал либеральный деятель Д. Ф. Самарин, бывший тогда предводителем тульского дворянства. Самарин даже обещал исхлопотать на это дело дотацию — неиспользуемые 30 тысяч рублей, предназначенные земством на нужды народного просвещения. Но когда этот вопрос обсуждался в тульском дворянском собрании, один из его членов предложил передать эти деньги... на постройку памятника «императрице-благодетельнице» Екатерине П. Дворянское собрание немедленно с этим согласилось. А вскоре местные власти дали Толстому понять, что его начинание вообще не «в видах» правительства и может навлечь на него крупные неприятности. Писателю ничего не осталось, как с болью в душе прекратить многолетние бесплодные хлопоты.

Неудача с «университетом в лаптях», однако, не обескуражила Толстого. Лишенный возможности готовить учителей, он перепес свои заботы на улучшение методов обучения грамоте. Позднее он посвятил ряд статей проблемам воспитания, а в руководимом им издательстве «Посредник» выпустил в свет сотни полезных книг для учителей. Так было до самой кончины писателя. «Самый светлый период моей жизни, — писал он в 1903 г. своему биографу П. И. Бирюкову, — дала мне не женская любовь, а любовь к людям, к детям».

НЕНАПИСАННЫЙ РОМАН

Среди грандиозных творческих планов Льва Толстого, которым не суждено было осуществиться, был замысел большого эпического полотна о русском национальном характере, о силе пародпой, осваивающей необъятные просторы родины, о людях, стремящихся создать на «новых землях» новую, справедливую жизнь.

Впервые Толстой увидел целинную степь весной 1862 года, когда вместе с двумя крестьянскими мальчиками, учениками Яснополянской школы, приехал на кумыс в башкирское селение Каралык (на речке того же названия) Самарской губернии. Поселившись среди кочевых башкир, он завел среди них, а также в близлежащих русских деревнях обширные знакомства. Степь лежала перед пим широкая, просторная, бескрайняя. Земля не обрабатывалась, «гуляла», а крестьяне окрестных селений, гонимые нуждой, уходили на заработки в города. Тучная заволжская степь прокормила бы их, да земля принадлежала не им...

Возможно, уже в это время у Толстого возникла мысль написать об увиденном, ибо в черновиках опубликованной вскоре остро обличительной статьи, направленной против буржуазного прогресса («Прогресс и определение образования»), мы читаем такие строки:

«Стоит только подумать о необработанных, невозделанных по недостатку рук полях России, о разваливающихся и бедных по недостатку рук жилищах народа, о сверхъестественном труде, который несут по деревням женщины, потому что мужья уходят в города, и вспомнить, что делает сельское население, стянутое в городах. Извозчики, лавочники, половые, банщики, разносчики, нищие, писцы, делатели игрушек, кринолин и т. п. — все эти, очевидно, пропавшие для народа руки трудятся только для того, чтобы дать выгоды поклонникам прогресса, эксплуатирующим народ и этих людей».

В это время Толстым уже владел замысел романа, получившего позднее заглавие «Война и мир». Одна за другой возникали в его воображении картины народного героизма, воинского подвига. Но, судя по рукописям, наряду с мыслью о народе-воине, народе-герое, его не покидала мысль и о народе-пахаре, народе-труженике, осваивающем земельные богатства родины. Эта мысль неожиданно обнаруживается в главе о богучаровских крестьянах, мечтающих переселиться «куда-то на юго-восток», на «теплые реки».

«...В жизни крестьян этой местности, — читаем мы в романе, — были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной, русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие-то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богу-чаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда-то на юго-восток. Как птицы летят куда-то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго-восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали и ехали, и шли туда, на теплые реки».

«Юго-восток» — это, конечно, все тот же далекий и притягательный край непаханой земли, с которым, по Толстому, в народном представлении ассоциируются «теплые реки» изобилия и приволья.

II

После завершения «Войны и мира», летом 1871 года, Толстой купил землю на речке Таналык в самарской степи и с тех пор стал почти ежегодно там бывать. В это время он работал над знаменитой «Азбукой», которой отдавал все силы. Вслед за этим он задумал роман из эпохи Петра и стал собирать для него материалы. А еще через год он уже был во власти нового замысла — романа «Анна Каренина», над которым работал четыре года. Мысль о «степном» романе была в эти годы отодвинута, однако не забыта. Об этом свидетельствуют некоторые страницы «Анны Карениной», где глухо говорится о далекой Зарайской губернии, с ее обширными, нуждающимися в орошении землями и бедствующими «инородцами». О призвании русского народа заселить огромные, незанятые пространства на востоке говорит и Константин Левин.

3 марта 1877 г., когда работа над «Анной Карениной» приближалась к концу, Софья Андреевна записала в дневнике:

«Вчера Лев Николаевич подошел к столу, указал на тетрадь своего писанья и сказал: «Ах, скорей, скорей бы кончить этот роман и начать новое. Мне теперь так ясна моя мысль. Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нем главную, основную мысль. Так в «Анне Карениной» я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» любил мысль народную вследствие войны 12-го года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа в смысле силы завладевающей». И сила эта у Льва Николаевича представляется в виде постоянного переселения русских на новые места на юге Сибири, на новых землях к юго-востоку России, на реке Белой, в Ташкенте и т. д.».

Эта запись примечательна во всех отношениях. Впервые в ней четко и ясно обозначен со слов самого Толстого замысел нового большого романа, который по масштабам равен «Войне и миру» или «Анне Карениной». Четко сформулирована и главная идея романа, как «мысль русского народа в смысле силы завладевающей», то есть силы овладевающей, осваивающей «новые места» России. Наконец, в этой записи четко определен крестьянский характер романа и дана его «география» — юг Сибири, юго-восток России.

Далее в дневниковой записи Софьи Андреевны расшифровываются и разные жизненные факты, которые, по-видимому, содействовали созреванию у Толстого нового замысла. Оказывается, за полгода до этого, летом 1876 года, живя на своем самарском хуторе, Лев Николаевич встретил в степи обоз переселенцев и остановил его: «Куда вы?» — «Да на новые места едем из Воронежской губернии. Наши уже давно ушли на Амур, а теперь пишут оттуда, вот и мы едем туда же». Беседа с крестьянами была, по-видимому, очень важной для писателя, ибо Софья Андреевна отмечает в дневнике: «Это очень взволновало тогда и заинтересовало Льва Николаевича».

Далее Софья Андреевна сообщает еще об одном факте, который не прошел бесследно для Толстого.

«Теперь, — продолжает она, — ему рассказали на железной дороге другой случаи. Поехали человек сто или больше тамбовских крестьян в Сибирь, по своей воле. Пришли на степь около Иртыша, им сказали, что тут земля киргизская и им сесть тут нельзя... Но у них осталось мало хлеба и денег нет. Тогда они на этой земле посеяли хлеб, собрали его, обмолотили и пошли дальше...».

В конце концов крестьяне нашли пустующие земли на берегу двух речек, осели там, обосновались, засеяли землю, назвали речки именами тамбовских речек, оставленных на родине, и зажили дружной, трудовой артелью.

«И вот, — заключает Софья Андреевна, — мысль будущего произведения, как поняла ее я, а кругом этой мысли группируются факты, типы, еще не ясные даже ему самому».

Сам Толстой в это время дневника не вел, по в его записной книжке от 8 мая 1877 года мы вдруг читаем: «К следующему после Анны Карениной. Мужики. Ладят сохи, бороны покупают... Пашут. Первая пахота, сыро. Жеребята, махая хвостами, на тонких ногах бегают за сохами».

И далее:

«Выросла трава. Поехали в ночное. Бабы за травой. Цыплята. Умерла наседка, горе. Запустил пахоту, проросла. С травой не расскораживается. — Телки, ягнята».

Нетрудно увидеть, что эти короткие записи — - зерна будущих сцен романа. «Ладят сохи, бороны покупают» — это, конечно, сборы в дальнюю дорогу, ибо там, в бескрайней степи, нет ни кузницы — соху наладить, ни скобяной лавки — борону купить. «Умерла наседка, горе» — это уже из жизни в новом краю. Сюда вместе с сохой и бороной везут со старого места и курицу-наседку, от которой пойдет приплод, а коли наседка умерла, то хозяйке, конечно, горе — ведь другой здесь не купишь, а без живности с детьми не проживешь...

III

Мысль о новом романе захватила Толстого с такой силой, что он и в последующее время делился с Софьей Андреевной своими наметками и планами. Так, 25 октября 1877 года она снова записала в дневнике:

«...Все утро (Лев Николаевич. — А. Ш.) мне рассказывал, как понемногу нанизывается одна мысль за другой для нового произведения. Не могу еще ясно понять, что именно он будет писать, да, кажется, ему самому неясно еще, но, как я понимаю, главная мысль будет народ и сила народа, проявляющаяся в земледелии исключительно».

Софья Андреевна так излагает сюжет будущего романа:

«Сегодня он мне говорил: «А эта пословица, которую я прочел вчера, мне очень нравится: «Один сын не сын, два сына полсына, а три сына сын». Вот для моего начала эпиграф. У меня будет старик, у которого три сына. Одного отдали в солдаты, другой так себе, дома, а третий, любимый отца, выучивается грамоте и смотрит вон из мужицкого быта, что больно старику. И вот она, семейная драма, в душе зажиточного мужика, для начала». Потом, кажется, этот выучившийся сын-мужик придет в столкновение с людьми другого, образованного круга, и потом ряд событий. Во второй части, как говорит Лев Николаевич, будет переселенец, русский Робинзон, который сядет на новые земли (Самарские степи) я начнет там новую жизнь с самого начала мелких, необходимых, человеческих потребностей».

Эта запись также весьма примечательна. Она, во-первых, подтверждает, что задуман был именно крестьянский роман, идейным содержанием которого должна стать «сила народа, проявляющаяся в земледелии»; во-вторых, одним из ведущих конфликтов романа будет столкновение сына-мужика «с людьми другого, образованного круга» — коллизия, которая могла быть навеяна современной писателю действительностью; в-третьих, проясняется, что во второй части романа главным его героем должен стать «переселенец», который, садясь на землю, начнет новую жизнь. Он начнет ее снова, вероятно, потому, что прежняя жизнь ему не удалась или он в ней разочаровался. Счастье же его, вероятно, будет заключаться именно в этой новизне, в том, что он начнет все, «с самого начала мелких, необходимых человеческих потребностей».

Какова в деталях должна быть эта жизнь? Удастся ли герою выполнить его задачу или он придет в столкновение с силами, которые ему в этом помешают? Каковы эти силы? На все эти вопросы прямых ответов не сохранилось, но в архиве писателя остались записи, которые в известной мере проливают свет на то, как должен был развиваться роман. Среди сохранившихся бумаг мы находим несколько набросков плана, которые, несомненно, относятся к задуманному роману. Вот они:

«Чтож на новые места. Что Илью жалеть. Уборка последней ржи... Выступают через два года. Мучаются дорогой... Там башкиры, легко. То-то матушка — на землю. Ее сохой не возьмешь. Надо хохлацкой плугой».

За скупыми словами этого наброска нетрудно угадать задуманную картину. Это обычная картина переселения крестьян на новые земли, их мучения в дороге, а затем и их восторг перед привольем и плодородием целинных степей.

Кроме этих набросков, сохранилась и почти законченная сцена, в которой описывается крестьянский сход в «селе Никольском на Зуше» по поводу предстоящего отъезда шести семей на новые земли. Остающиеся мужики требуют от переселенцев, чтобы они внесли подати на три года вперед, ибо их скудная, неунавоженная земля ничего не родит, «а подати-то на нас навалятся». Отъезжающие же мужики просят их «выпустить». «Что же нам разве последние повозки да коней продать, так с чем же пойдем, а мы все тут». Сцена кончается тем, что один из стариков, наиболее зажиточный, «дядя Дементий», вносит за всех отъезжающих подати на три года вперед и этим даёт им возможность пуститься в путь.

IV

В течение последующего года замысел крестьянского «переселенческого» романа переплетается с другими замыслами, в частности, с замыслами романа из эпохи Николая 1 и декабристов.

В ноябре 1877 года Толстой попросил своего друга Н. Н. Страхова прислать ему книги «о первом времени Николая Павловича», а в конце декабря сам отправился в Москву за материалами об этой эпохе. По возвращении домой, в начале января 1878 года, он обратился в Петербург к своей двоюродной тетке фрейлине А. А. Толстой с просьбой исхлопотать ему разрешение ознакомиться с архивными материалами, относящимися к 1850-м годам, когда губернатором Оренбургского края был известный генерал В. А. Перовский, «У меня давно, — писал он, — бродит в голове план сочинения, местом действия которого должен быть Оренбургский край, а время Перовского».

Зачем понадобились эти материалы? Почему Толстого вдруг заинтересовали Оренбургский край и «время Перовского»? Сохранившийся от этой поры набросок ничего не объясняет. Ответ на эти вопросы мы частично находим в дневнике Софьи Андреевны от 8 января 1878 года. Здесь мы читаем: «Он (Толстой. — А. Ш.) стал изучать эту эпоху; изучая ее, заинтересовался вступлением Николая Павловича на престол и бунтом 14 декабря. Потом он мне еще сказал: «И это у меня будет происходить на Олимпе. Николай Павлович со всем этим высшим обществом, как Юпитер с богами, а там где-нибудь в Иркутске или в Самаре переселяются мужики, и один из участвовавших в истории 14 декабря попадает к этим переселенцам — и «простая жизнь в столкновении с высшей».

Эта запись опять очень многое проясняет. Во-первых, она свидетельствует о том, что замысел романа о «новых землях» тесно переплелся в это время в сознании писателя с давним замыслом романа о декабристах; во-вторых, местом переселения мужиков называется здесь Оренбургский край, и это не случайно. В сентябре 1876 года Толстой ездил в Оренбург к своему бывшему сослуживцу по Севастополю Н. А. Крыжанов-скому и снова повидал необъятные степи. Возможно, что именно здесь должно было по новому варианту развернуться действие романа.

Еще более примечателен новый поворот в сюжете романа. Оказывается, герой — непросто одинокий человек, вроде пушкинского Алеко, потерпевший крушение на жизненном пути и собирающийся «робпнзоном» начать вес сначала. Нет, это декабрист, поселяющийся на землю среди крестьян после того, как он отбыл долгий срок каторги и ссылки. Следует напомнить, что именно в 1850-х годах была «дарована» амнистия декабристам, п те из них, кто остался в живых, были отпущены на «вольное поселение» в отдаленные губернии России, в том числе и в Оренбургский край, где губернатором был тогда В. А. Перовский. Вот, возможно, для чего Толстому понадобились материалы об Оренбургском крае и о «времени Перовского»!

Еще более знаменательпо в записи Софьи Андреевны то, как здесь раскрывается характер будущего главного конфликта в романе: «простая жизнь», то есть жизнь крестьян-переселенцев, «в столкновении с высшей», то есть, с тем миром, где царь и его приближенные парят высоко, словно «Юпитер с богами».

В бумагах Толстого остался набросок плана ромапа, относящийся к этому периоду раздумий над ним. Он обрывочен, во многом неясен. Но пересказанная Софьей Андреевной фабула романа в его новом, декабристском варианте здесь явственно проступает. Так, действие происходит то в деревне (она называется Борисовка) во дворе крестьянина Анисима Бровкина, только что вернувшегося из острога, где он сидел за участие в крестьянском бунте, то в Петербурге, в сенате и во дворце. Среди крестьянских и переселенческих сцен помечены: «Весна, пахота, корчеванье». «Говенье» — «Драка на меже». «Любовь». Из сцен петербургского «Олимпа»: «Государь с больной ногой. Аракчеев». «Июнь, проезд царя». «Мистицизм». Из декабристских сцен: «Собрание союза благоденствия». «Бунт в Чугуеве». «Рылеев». «Казни». «Семеновская история». «Пестель в Петербурге».

Уже из этого наброска видно, как широко должна была в романе быть охвачена жизнь России той эпохи. А ведь набросок относится только к началу романа, к его завязке! Основное действие романа, судя по записи С. А. Толстой, должно было происходить уже значительно позднее, когда главный герой — декабрист, пройдя каторгу и ссылку, поселяется среди крестьян на новых землях».

Работа над романом, который к этому времени полностью слился с замыслом «Декабристов», шла с переменным успехом в течение всего 1878 года. В бумагах писателя остались 17 вариантов начала, из которых 12 были посвящены описанию крестьянской нужды и безземелия. Знаменательно, что в ряде набросков роман начинается с бунта крестьян, самовольно запахивающих помещичью землю, за чем следует их жестокое усмирение. В других вариантах тяжба между крестьянами и помещиками переносится в Петербург, в сенат и в высший государственный совет, где крестьяне через ходоков ищут защиты своих прав. Этот сюжетный поворот дает автору возможность набросать картины бюрократического «Олимпа» — петербургских высших вдастей и их окружения. Почти во всех вариантах в качестве главного действующего лица намечается молодой дворянин — будущий декабрист. По замыслу писателя, он будет выступать против тирании и, в конечном счете, после своего участия в бунте на Сенатской площади, после многолетнего заточения и затем амнистии встретится в Сибири с крестьянами, которые переселились туда — в одних вариантах — по земельной нужде или — по другим вариантам — сосланы туда за участие в антипомещичьем бунте. В некоторых набросках в качестве героев романа даже названы реально существовавшие декабристы — А. И. Одоевский и З. Г. Чернышев.

Чтобы быть во всеоружии фактов и получить «ключ к эпохе», Толстой в этот год несколько раз ездил в Москву, где встречался с вернувшимися декабристами М. И. Муравьевым-Апостолом, П. Н. Свистуновым и А. П. Беляевым. В Петербурге он получает через В. А. Иславина архивные материалы 1810 — 1825 гг. о переселении крестьян из центральных губерний в Оренбургский край и Сибирь, а через свою двоюродную тетку фрейлину А. А. Толстую — материалы о декабристах и письма Перовского. В последующие месяцы роман начинает усиленно продвигаться вперед, о чем Софья Андреевна 1 ноября 1878 года с радостью отмечает в дневнике: «Вчера утром Лёвочка мне читал свое начало нового произведения. Он очень обширно, интересно и серьезно задумал. Начинается с дела крестьян с помещиками о спорной земле...» Назавтра она сообщает своей сестре Т. А. Кузминской: «Лёвочка теперь совсем ушел в свое писание» (письмо от 2 ноября 1878 года). Но вскоре работа приостанавливается, и мы читаем в ее дневнике: «Лёвочка не пишет почти и упал духом» (запись от

4 ноября 1878 года). «Лёвочка говорит: «Все мысли, типы, события — все готово в голове». Но ему все нездоровится и он писать не может» (запись от 16 ноября 1878 года).

VI

В феврале 1879 года работа над романом была полностью прекращена, как вскоре была прекращена и над другими художественными замыслами — романом из эпохи Петра, романом «Сто лет» и другими. Это было обусловлено многими сложными причинами и, в первую очередь, происходившим в это время в сознании писателя идейным переломом. Толстой пересматривал все свои философские и эстетические воззрения, в том числе и отношение к художественному творчеству. Приближалась пора антицерковных памфлетов, «Исповеди», «Так что же нам делать?», пора народных рассказов с их открытой моралистической тенденцией. Толстому было в это время не до его художественного замысла, однако он не был и забыт.

Отзвуки переселенческой темы слышатся в рассказах «Ильяс» (1885) и «Много ли человеку земли нужно» (1886), действие которых происходит в башкирской степи. В них, как и в первых письмах из Каралыка, чувствуется неподдельное восхищение писателя целинной степью, ее бескрайними просторами и сказочным плодородием. «А земля, — восторженно говорит заезжий мужик в рассказе «Много ли человеку земли нужно», — такая, что посеяли ржи, так солома — лошади не видать, а густая, что горстей пять — и сноп».

Переселенческая община, как идеал привольной жизни на вольной земле, многократно упоминается и в публицистике писателя. В трактате «Так что же нам делать?» (1886) мы читаем:

«...Поселенцы сознательно признают землю общим достоянием и считают справедливым, чтобы каждый косил, пахал где кто хочет и сколько осилит... Поселенцы на вольной земле работают своими или ссуженными им без роста орудиями, каждый для себя или все вместе на общее дело, и в такой общине невозможно найти ни ренты, ни процента с капитала, ни заработной платы».

«Везде, — добавляет Толстой в статье «Конец века» (1905), — где только русские люди осаживались без вмешательства правительства, они устанавливали между собой не насильническое, а свободное, основанное на взаимном согласии мирское, с общинным владением землей, управление, которое вполпо удовлетворяло требованиям мирного общежития».

Крестьянская переселенческая община представляется Толстому местом, где благополучно избегнуты все пороки капиталистического развития, где гармонично разрешены все противоречия пореформенной деревни. Это столь милое сердцу писателя «общежитие свободных и равноправных мелких крестьян», которое, как указал В. И. Ленин в статье «Лев Толстой как зеркало русской революции», патриархальная деревня мечтала создать «на место полицейски-классового государства»1.

1 В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч., т. 17, стр. 211.

Идеал Толстого, точно отразивший наивные представления патриархальной деревни, был, конечно, иллюзорным. Крестьянская переселенческая община подвергалась в пореформенной России тем же процессам классового расслоения и разорения, что и вся русская деревня. Она страдала от мироедов-кулаков и от царских властей не меньше, чем крестьянская община в центральных губерниях, — отдаленность ее от крупных городов лишь способствовала безнаказанному ее ограблению. Но для нас все эти высказывания писателя очень важны. Они проливают свет на то, как Толстой намеревался изобразить жизнь крестьян в своем переселенческом романе.

Мысль об этом романе не покидала Толстого и в 1890-х годах. В это время писатель был увлечен грандиозным замыслом «Воскресения». Одновременно на его «верстаке» лежал и давно начатый трактат об искусстве. Но нет-нет да и всплывал в его памяти и старый замысел о переселенцах. «Нынче захотелось писать художественное, — читаем мы в его дневнике от 12 марта 1895 года. — Вспомнил, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить...» И среди других замыслов мы встречаем: «Переселенцы и башкиры».

Через год, летом 1896 года, Толстой снова записывает в дневнике:

«Раз вышел на Заказ вечером и заплакал от радости благодарной — за жизнь. Очень живо представляются картины из жизни самарской: степь, борьба кочевого патриархального с земледельческим культурным. Очень тянет».

Прошло еще четыре года, и мы в дневниковой записи от 5 мая 1900 года снова читаем: «Думаю о крестьянском романе». Позже, в 1903 году, составляя список художественных сюжетов, которыми бы он хотел заняться, Толстой опять отмечает: «Самара. Башкиры и поселенцы». Через год, 17 июля 1904 года, мы снова читаем в дневнике:

«Дорогой увидал дугу новую, связанную лыком, и вспомнил сюжет Робинзона — сельского общества переселяющегося. И захотелось написать вторую часть Нехлюдова. Его работа, усталость, просыпающееся барство, соблазн женский, падение, ошибка, и все на фоне робинзоновской общины...»

Здесь, как мы видим, старый, не дававший покоя сюжет уже причудливо переплелся с мыслью о дальнейшей судьбе Дмитрия Нехлюдова, то есть со второй книгой «Воскресения».

В 1906 году, занося в записную книжку перечень неосуществленных, но все еще волнующих его сюжетов, Толстой снова записал: «Переселенцы». В кругу близких он так вспоминал об этом замысле: «Я все хотел написать... русского Робинзона: такую описать общину, которая бы переезжала из Тамбовской губернии через степи к границам Китая. Охарактеризовать ее выдающихся членов» (запись в дневнике Д. П. Маковицкого от 24 февраля 1906 г.).

Наконец в 1908 году, за два года до смерти, Толстой пишет предисловие к альбому художника Н. Орлова «Русские мужики», и в нем мы опять читаем:

«...Картина отъезда переселенцев, прощающихся с остающимися, значительна по содержанию своему, в живых образах представляя нам все то, что, несмотря на все представляемые ему трудности и правительством и земельными владельцами, совершает русский народ, заселяя и обрабатывая огромнейшие пространства...»

Картина «Переселенцы» производит, по словам Толстого, «возвышающее впечатление сознания великой духовной силы народа, к которому имеешь счастье принадлежать...»

Здесь нетрудно уловить все ту же заветную мысль писателя о великом подвиге «переселенченства», об историческом значении дела, которое творит русский народ, заселяя и обрабатывая дальние земли.

VII

Так через всю жизнь Толстого прошла и осталась нереализованной тема «новых земель». Он не осуществил этот замысел потому, что идеал «вольной» крестьянской общины в условиях капитализма был нежизненным, а Толстой не мог погрешить против жизненной правды. Освоение новых земель могло в то время происходить лишь в виде заселения их отдельными нищими «общинами», то есть разоренными дотла мужиками, которых нужда заставляла уходить за тридевять земель и начинать все сначала. Во главе такой «общины» мог стоять лишь одинокий «Робинзон» — человек, потерпевший крушение на прежнем жизненном пути, или политический ссыльный, загнанный в «места отдаленные» волчьим режимом самодержавия. Но при этих условиях никакой новой жизни, которую хотел утверждать Толстой, не получалось. И поэтому не получался и роман.

Тема ненаписанного романа Толстого — тема русского национального характера, той подспудной его силы и мощи, которая столь проникновенно описана в севастопольских рассказах, в картинах Бородина и в лучших сценах «Воскресения». То, что эта тема сплеталась в сознании писателя с народной мечтой о «новых землях» и «теплых реках», свидетельствует о гигантской проницательности художника, о его историческом чутье и умении чувствовать «таинственные струи народной русской жизни.

СПОР

I

Толстой и Достоевский не были знакомы. Они никогда не встречались, не переписывались. Но проявляли друг к другу огромный интерес.

Достоевский жадно читал всё, выходившее из-под пера Толстого, и, как правило, отзывался о нем с большой похвалой. В свою очередь, Толстой высоко ценил творчество Достоевского, хотя иногда неодобрительно отзывался о некоторых его идеях и, особенно, о языке его героев. Два русских гения дружно работали на ниве отечественной литературы, завоевывая ей всемирное признание.

В творческих взаимоотношениях Толстого и Достоевского был, однако, один эпизод, когда Достоевский открыто вступил в спор с Толстым, критикуя и порицая его идейные позиции. И хотя Толстой не ответил ему, все же эта полемика оставила свой след в истории русской литературы. Мы имеем в виду известные страницы Достоевского в его «Дневнике писателя» за 1877 г., посвященные роману «Анна Каренина» в связи со славянским вопросом и русско-турецкой войной.

Война — это всегда узел, в который тесно сплетены экономические, политические и нравственные проблемы эпохи. Русско-турецкая война конца 1870 годов не составила исключения. В ней столкнулись интересы не только господствующих классов двух стран — России и Турции, но и многих стран европейского континента. Особенное значение она имела для судьбы балканских славян — сербов, хорватов и болгар, стремившихся освободиться из-под турецкого ига.

Как и всякая война, русско-турецкая война 1877 — 1878 гг. была не только битвой людей, но и битвой идей. Она снова — через двадцать лет после Крымской войны — с большой остротой поставила вопрос о несостоятельности царизма, о дальнейших путях развития страны, о будущности России. И, конечно, такие великие мыслители, как Достоевский и Толстой, не могли пройти мимо этого острого конфликта, затронувшего судьбы миллионов людей.

II

Русско-турецкой войне предшествовали бурные события на Балканах. В 1875 г. в Боснии и Герцеговине, ласеленных сербо-хорватами, вспыхнуло вооруженное восстание против турецкого феодально-колониального господства. Вскоре Сербия и Черногория заключили между собой союз с целью помочь восставшим славянским братьям и в июне 1876 г. объявили Турции войну.

Турецкое правительство огнем и мечом расправлялось с восставшими славянскими пародами, особенно с болгарами, что вызвало в России волну искреннего сочувствия к ним. В стране развернулся широкий сбор пожертвований, а затем и массовое добровольческое движение в пользу братьев-славян.

В апреле 1877 г. Россия объявила Турции войну. Русское самодержавие преследовало в ней двоякие цели. С одной стороны, оно хотело путем быстрых военных побед восстановить свое влияние на Балканах, ослабленное из-за поражения в Крымской войне 1854 — 1855 гг. С другой стороны, оно намеревалось путем искусственного раздувания военного психоза отвлечь внимание народа от его бедственного положения, потушить разгоревшееся в стране недовольство, нашедшее свое выражение в выступлениях революционной организации «Земля и воля».

Коренные пороки помещичье-самодержавной системы были причиной того, что русские войска, после нескольких кратковременных побед, терпели крупные неудачи. И только исконные качества русского солдата, проявившего, как и всегда ранее, необычайную стойкость, храбрость и выносливость, привели в конце концов Россию, ценою многих тяжких потерь, к относительной, весьма скромной победе.

Лев Толстой, работавший в эти годы над «Анной Карениной», проявил к развернувшимся событиям огромный интерес. Следы этого можно обнаружить в последних главах романа, где связанные с войной проблемы широко обсуждаются Константином Левиным, Кознышевым, Катавасовым и другими персонажами. На войну, как мы помним, добровольно отправляется после всех пережитых им потрясений и Алексей Вронский.

Толстой переживал события русско-турецкой войны с большой душевной болью. Еще в ноябре 1876 г., когда до Ясной Поляны дошли слухи о резком ухудшении положения на Балканах, он специально отправился в Москву, чтобы узнать какие-нибудь новости. По возвращении домой он писал А. А. Фету: «Ездил я в Москву узнавать про войну. Все это волнует меня очень. Хорошо тем, которым все это ясно; но мне страшно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при которых совершается история...» Об этом же Толстой писал п Ы. Н. Страхову: «Был я на днях в Москве только за тем, чтобы узнать новости о войне. Все это очень волнует меня».

Несомненно, сочувствуя печальной судьбе славянских народов на Балканах, Толстой вместе с тем решительно осуждал русскую казенную печать, раздувавшую военный психоз в стране. Давнее чувство омерзения к казенным газетам ожило и усилилось у пего после пребывания в московских журналистских и литературных кругах. «Какая мерзость — литература! Литература газет, журналов», — восклицает он в письме к Н. Н. Страхову.

В течение зимы 1877 г. Толстой со все возрастающей тревогой следил за событиями. Они нарастали с неотвратимостью снежной лавины и, наконец, 12 апреля разразились «высочайшим» манифестом Александра II о вступлении России в войну. Эта весть произвела на Толстого удручающее впечатление.

Толстой — это видно по его письмам — не ждал от войны ничего хорошего ни для славян на Балканах (он знал, что их судьба мало интересовала русскую придворную камарилью), ни для русских крестьян, которых сразу же оторвали от мирных пашен и погнали в дальние края. Он твердо знал, что война принесет всем участвующим в ней народам неисчислимые бедствия и не разрешит ни одной проблемы, ради которых она затеяна. К тому же, по личному опыту участия в Крымской войне, Толстой мало верил в способность бездарного царского командования легко и быстро выиграть войну. Так оно в действительности и было.

Уже первые дни войны принесли русской армии тяжелые поражения, и Толстой переживал их с нескрываемой тоской. «И в дурном и в хорошем расположении духа, — писал он 11 августа 1877 г. Н. Н. Страхову, — мысль о войне застилает для меня все. Не война сама, но вопрос о нашей несостоятельности, который вот-вот должен решиться, и о причинах этой несостоятельности, которые мне все становятся яснее и яснее... Мне кажется, что мы находимся на краю большого переворота».

В эти дни у Толстого — как это было в свое время в Севастополе — созрела мысль написать остро обличительную статью, в которой со всей откровенностью поставить вопрос о причинах поражений русской армии и о дальнейших перспективах развития страны. Чтобы быть во всеоружии фактов, он попросил Н. Н. Страхова прислать ему необходимые материалы. Но, не дожидаясь их, он 24 августа принялся за работу. Назавтра С. А. Толстая записала в дневнике: «Его очень волнует неудача в турецкой войне и положение дел в России, и вчера он писал все утро об этом. Вечером он мне говорил, что знает, какую форму придать своим мыслям, именно написать письмо к государю».

Статья Толстого, опубликованная в его Полном собрании сочинений под произвольным редакторским заглавием «О царствовании императора Александра II», начинается со сравнения начавшейся русско-турецкой войны с предшествовавшей ей в 1854 — 1855 гг. Крымской войной. Тогдашняя война России с Англией, Францией и Турцией, вспоминает он, всеми справедливо расценивалась как «грубая и жалкая ошибка деспотического одуревшего правительства». Войну начали без дорог, без лазаретов, без запасов продовольствия, с отсталым, устаревшим оружием. В интендантстве царили воровство, грабеж и лихоимство. Бездарные генералы проигрывали сражения. Однако, указывает Толстой, даже та неудачная, непопулярная война велась лучше нынешней. «Теперь, — пишет он, — в 77 году, после 21 года мира и приготовлений, мы чувствуем себя несравненно слабее, чем мы были тогда. Тогда мы боролись почти со всей Европой и отдали уголок Крыма и часть Севастополя, и взяли Карс, а теперь мы отдали часть Кавказа одним туркам и ничего прочно не взяли». Причины этой ужасной слабости лежат, по мнению Толстого, во всей социальной и государственной системе царской России, чуждой народным интересам, в пагубном «направлении» ее внешней и внутренней политики. Крымская война была проиграна, но ее благотворным последствием была отмена в России крепостного права. Что ждет Россию в случае поражения сейчас?

Исписав на одном дыхании четыре больших листа и поставив со всей остротой эти важные вопросы, Толстой вдруг оборвал статью на полуслове. Он почувствовал, что никаких шансов на ее опубликование в печати или на передачу ее Александру II не имеется. И статья осталась незавершенной. Но это не означало для Толстого потери интереса к войне и обострявшимся ею проблемам. До последнего дня войны он продолжал следить за военными действиями и заинтересованно комментировать их.

Когда 11 августа 1877 г. в знаменитом сражении на горном перевале Шипка 6-тысячный русский отряд удержал свои позиции против 28-тысячного отряда турок, Толстой с воодушевлением написал Страхову: «В войне мы остановились на третьем дне бптвы на Шипке, и я чувствую, что теперь решается или решена уже участь кампании, или первого ее периода». Ему же он писал через две недели: «Чувство мое по отношению к войне перешло уже много фазисов, и теперь для меня очевидно и несомненно, что, кроме обличения (господствующего строя. — А. Ш.) и самого жестокого и гораздо более яркого, чем в 54 году, не может иметь последствий».

Русско-турецкая война надолго выбила Толстого из творческой колеи. Он не мог ни на чем сосредоточиться. «Совершенное впечатление пожара в городе, в котором вы живете, хотя и далеко, но жить спокойно нельзя» — жаловался он Н. Н. Страхову в сентябре 1877 г. События этих лет оставили заметный след в сознании Толстого. Не раз он впоследствии мысленно возвращался к войне как к одному из тяжелых эпизодов своей жизни. А когда из турецкого плена вернулись солдаты — яснополянские крестьяне, он долго и заинтересованно беседовал с ними. В этот день в его дневнике появилась запись: «Беседовал с мужиками о Турции и земле там. Как много они знают, и как поучительна беседа с ними, особенно в сравнении с бедностью наших интересов».

Таково было отношение Толстого к русско-турецкой войне.

III

Достоевский, в отличие от Толстого, с самого начала событий на Балканах выступил горячим поборником добровольческого движения и русско-турецкой войны. В этих событиях он усмотрел близость осуществления своей заветной идеи — объединить всех славян под эгидой России и внести таким путем в одряхлевшую Европу и во все усталое человечество «дух христианской любви и справедливости». На страницах своего ежемесячного «Дневника писателя» он из номера в номер энергично пропагандировал эту идею, подкреплял ее новыми доводами, горячо торопил ее осуществление.

«К Востоку! — призывал он, — вот направление исторических путей наших».

«Нам нужна эта война... Война освежит воздух, которым мы дышим и в котором мы задыхались, сидя в немощи расслабления и в духовной тесноте».

Следует отметить, что в этой позиции Достоевского было много искреннего патриотизма, много сочувствия угнетенным славянам на Балканах. Но в ней был и страх перед победоносным шествием революции.

Свидетель краха революционных выступлений на Западе и торжества сытой европейской буржуазии, Достоевский был далек от понимания истинного идеала революционеров. Победу революции он представлял себе как торжество обезличенной «казармы», «муравейника», где, как ему казалось, возьмут верх заложенные в человеке низменные инстинкты. Не приемля буржуазной действительности, но и страшась «революционного» пугала, созданного его собственным воображением, Достоевский видел исход из казавшегося ему тупика в единстве и сплочении всех классов России вокруг - престола и церкви, очищенных от многовековой скверны. Война на Балканах и вызванный ею всенародный патриотический подъем казались ему подходящим временем для такого объединения и всеочищения. Осуществление панславянского идеала могло бы, по его мнению, принести русскому обществу то самое желанное социальное переустройство, которое люди чаяли найти в революционном идеале. Достоевский так и писал, что в «славянской идее» имеется все, о чем мечтают социалисты, только не в виде насильственной революции, а в виде «божеской правды и Христовой истины».

Вместе с тем — и это следует подчеркнуть — победу «славянской идеи» Достоевский видел не в узком национализме, не в подавлении Российской державой всех других стран Европы, а в установлении братских отношений с другими странами. «Мы первые, — писал он, — объявили миру, что не через подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспевания, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними...»

Лелея этот возвышенный идеал, Достоевский в «Дневнике писателя» еще до начала войны горячо приветствовал добровольную поездку русских людей на Балканы, чтобы в рядах болгар и сербов воевать за общее святое дело. В этом движении он видел стихийное проявление народного энтузиазма, свидетельство грядущего торжества славянской идеи «всемир-ности», всеобщего братства.

Такова, в общей, была позиция Достоевского в эти годы.

IV

Взгляды Толстого и Достоевского, вероятно, открыто не столкнулись бы, если бы не роман «Анна Каренина», который как раз в эти дни выходил в свет отдельными главами.

Следует отметить, что роман в целом, по мере его появления в «Русском вестнике», получал в устах Достоевского очень высокую оценку. «Достоевский машет руками и называет Вас богом искусств», — сообщал Страхов Толстому в дни появления шестой и седьмой частей романа.

Однако с появлением последней, восьмой части, где Левин скептически отзывается о добровольческом движении, отказывая ему в народности, роман Толстого и, особенно, образ Константина Левина становятся объектом резкого недовольства Достоевского. И это находит широкое отражение на страницах его ежемесячного «Дневника писателя».

Ранее, оценивая первые главы романа, Достоевский склонен был считать Левина представителем новых людей, человеком, ищущим высшую народную правду. В отличие от Стивы Облонского, эгоиста и циника, готового ради высокого жалованья пресмыкаться в передней железнодорожного магната, Левин трактуется Достоевским, как «чистый сердцем» представитель того «корня русских людей, которым нужна правда, одна правда без условной лжи, и которые, чтобы достигнуть этой правды, отдадут все решительно». Это, по словам Достоевского, — «наступающая будущая Россия честных людей... За слово истины всякий из них отдаст жизнь свою и все свои преимущества».

Необычайно высокая оценка образа Левина относится к тем ранним главам романа, где Константин Левин в споре со Стивой Облонским указывает на необходимость установить новые взаимоотношения между помещиками и крестьянами. Достоевский подчеркивает связь этой новой формации честных помещиков с русской народной почвой и приветствует их бескорыстие и глубину духовных исканий. По его мнению, социальные поиски Левина придают роману высший художественный смысл и глубокий национальный колорит. Бескорыстие, самоотверженность, жажда справедливости — истинно русские черты Левина делают этот образ ярким и типическим.

По-иному Достоевский оценивает образ Левина после выхода в свет последней, восьмой части романа, где затронуты славянский вопрос и добровольческое движение. Главы «Дневника писателя», посвященные этой теме, содержат острую полемику против Толстого и резкое осуждение его героя.

Напомним те места в романе «Анна Каренина», которые вызвали особенно острое недовольство Достоевского.

В споре с братом Сергеем Ивановичем Кознышевым и помещиком Катавасовым о добровольческом движении Левин решительно осуждает войпу на Балканах и тех дворян-добровольцев, которые туда отправляются. «Война, — утверждает Константин Левин, — есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны...» На замечание Сергея Ивановича Кознышева, что добровольцы едут на Балканы, движимые непосредственным чувством любви к братьям-славянам, Левин отвечает, что в народе никакого «непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть». Левин считает добровольческое движение навязанным сверху, возникшим в гостиных петербургских сановников. Русский народ, по убеждению Левина, если и сочувствует положению славянских народов, то очень мало знает об их жизни и более озабочен собственной печальной участью. Вообще пустословные либеральные ссылки Кознышева на народ раздражают Левина.

« — Это слово «народ» так неопределенно, — говорит он. — Писари волостные, учителя, и из мужиков один на тысячу, может быть, знают, о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия, о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право говорить, что это воля народа?»

Народ, утверждает Толстой устами Левина, столь далек от тех верхов, где вершится высшая политика, что ни о какой добровольности его участия в войне не может быть и речи. Господа же, как Алексей Вронский, добровольно отправляющиеся на Балканы, делают это более из аффектации и честолюбия, чем из-за подлинной любви к братьям-славянам. Что же касается ссылки на общественное мнение, являющееся, якобы, непогрешимым судьей, то «почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян?».

Полемически цитируя презрительные высказывания Левина о добровольческом движении, Достоевский с особенной горечью формулирует мысль Толстого: «весь этот так называемый подъём русского национального духа за славян был не только подделан известными лицами и поддержан продажными журналистами, но и подделан вопреки, так сказать, самих основ...» Расхождения с Толстым в этом пункте — о глубинных основах русской народной жизни — Достоевский переживает особенно тяжело и поэтому он коренным образом пересматривает свое мнение об образе Константина Левина. Если еще полгода назад, в февральском выпуске «Дневника писателя» за 1877 г., Левин казался Достоевскому «чистой душой», «новым человеком», глубоко связанным с народной почвой, то теперь, в августовском выпуске «Дневника» этого же года, он с горечью отмечает «мрачное обособление Левина» от народа, его «угрюмое отъединение в сторону» от народпых чаяний.

«Чистый сердцем» Левин, — цитирует Достоевский свое прежнее определение, — ударился в обособление и разошелся с огромным большинством русских людей». Причину этой метаморфозы Достоевский видит в том, что Левин — «человек горячий, беспокойный, всеанализирующий и, если строго судить, ни в чем себе не верящий». В сердце именно такого человека может «проникнуть иной раз самое неестественное, самое выделанное и самое безобразное чувство».

Впрочем, замечает Достоевский, дело тут не в Левине, а в самом Толстом. «В лице Левина, — пишет Достоевский, — автор во многом выражает свои собственные убеждения и взгляды, влагая их в уста Левина чуть не насильно и даже явно жертвуя иногда притом художественностью...» «Говорю это, — добавляет Достоевский, — находясь в некотором недоумении, потому что, хотя очень многое из выраженного автором в лице Левина, очевидно, касается одного Левина, как художественно изображенного типа, но все же не того ожидал я от такого автора».

Поскольку речь идет о предмете, столь дорогом его сердцу, Достоевский здесь же, в статье, посвященной роману «Анна Каренина», снова — и со всевозможной убежденностью — излагает свой взгляд на славянский вопрос. Он приветствует русско-турецкую войну, считая, что Россия не преследует в ней собственных выгод. Россия несет Европе свою великую, выстраданную веками идею любви и братства, — единственную идею, которая, по его мнению, способна «разрешить всеевропейский роковой вопрос низшей братьи (т. е. рабочих и обездоленных. — А. Ш.) без боя и без крови, без ненависти и зла».

Европа, — с горечью констатирует Достоевский, — увы! — не верит в добрые намерения России. Она с недоверием спрашивает, каковы исторические факты, каковы заслуги России, которые дают ей право на такую великую миссию? В ответ на это Достоевский утверждает, что лучшее свидетельство всемирных заслуг России перед человечеством — русская литература в лице ее великих гениев.

В гении Пушкина, пишет Достоевский, воплощены две главные мысли, заключающие прообраз всего будущего назначения России. «Первая мысль — всемирность России, ее отзывчивость и действительное, бесспорное и глубочайшее родство ее гения с гениями всех времен и народов мира... Лишь одному только русскому духу дана всемирность, дано назначение в будущем постигнуть и объединить все многоразличие национальностей и снять все противоречия их». Другая мысль — глубочайшая вера Пушкина в народ, убеждение, что в народе и только в нем заложена та сила, которая поможет России выполнить свою историческую миссию — мирное обновление Европы и всего человечества.

Вторым после Пушкина гением Достоевский называет Толстого, в творчестве которого он усматривает ту же, что и у Пушкина, идею переустройства мира на основах справедливости, дружбы и братства. Доказательством этому, по его мнению, являются те страницы «Анны Карениной», где Толстой, например, в сцене примирения Каренина и Вронского у постели умирающей Анны разрешает вопрос о виновности и преступности людей с позиций любви и всепрощения; или те страницы, где изображены нравственные муки Левина и его приход к народной мысли «жить для души, бога помнить». Эти и многие другие возвышенные сцены романа дают Достоевскому основание говорить о Толстом как о втором русском гении, существование которого подтверждает право России сказать свое повое слово Европе и всему миру.

«Анна Каренина», — пишет Достоевский, — есть совершенство, как художественное произведение, подвернувшееся как раз кстати, и такое, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, и, во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, свое, родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским миром, что составляет уже наше национальное новое слово или, по крайней мере, начало его, — такое слово, которого именно не слыхать в Европе и которое, однако, столь необходимо ей, несмотря на всю ее гордость».

Таким образом, оспорив позицию Толстого в славянском вопросе, Достоевский уловил в его романе то главное, что роднит его со всей великой русской литературой и сближает с его, Достоевского, заветной мыслью. Именно идея единения человечества на основах добра и справедливости и есть, по Достоевскому, то новое слово, которое русская литература несет всему человечеству.

V

Мы изложили спор Достоевского с Толстым, как он запечатлелся в наследии обоих писателей. На первый взгляд может показаться, что между позициями спорящих сторон — непроходимая пропасть. Такую пропасть — напомним — исследователи еще недавно усматривали почти во всех сферах мысли обоих писателей. Толстой и Достоевский неизменно противопоставлялись друг другу, выставлялись непримиримыми противниками. В действительности же это совсем не так.

Толстой осуждал русско-турецкую войпу с позиций широких масс русского крестьянства. Он не верил в возвышенные намерения Александра II и воочию видел, сколь далеки политические цели царизма от коренных нужд русской деревни. Глазами нищего, обездоленного крестьянина смотрел он и на добровольческое движение, и, естественно, оно выглядело как честолюбивая барская затея. Ибо, если богатым господам вздумалось заступаться за угнетаемых братьев-славян, то не лучше ли было бы начать это дело с облегчения участи своих, более близких братьев — курских, орловских, тульских, рязанских мужиков, стонущих под помещичьим игом...

В этой позиции была и сила и слабость.

Сила — в более непосредственном и близком, чем у Достоевского, знании деревни, в превосходном понимании нужд и психологии русского крестьянина, в стремлении отстоять его интересы.

Сила — в более трезвом и критическом отношении к царизму, в более резком, чем у Достоевского, неприятии политики самодержавия, в более непримиримой оппозиции ко всем действиям власть имущих, особенно к действиям петербургских верхов.

Слабость в недооценке тех патриотических настроений, которые в народе все же выявились в это время и нашли выражение в массовом сочувствии братьям-славянам на Балканах.

Слабость — в отречении от политики, в непротивленческом подходе к истории, в провозглашении отсталого патриархально-крестьянского взгляда на мир единственно правильным для решения мировых проблем. А ведь идея славянского единства на гуманистической основе сама по себе была и остается прогрессивной идеей!

Вместе с тем в статье Толстого о русско-турецкой войне, а также в романе «Анна Каренина» чувствуется, рядом с горечью и гневом по адресу правящих верхов, боль за Россию, за ее народ, вера в великую всечеловеческую миссию России. Толстой мучительно ищет выхода из той унизительной «несостоятельности?), в которой пребывает страна, и находит его в своей религиозно-нравственной доктрине.

Напомним, что разговоры Левина с Кознышевым о славянском вопросе происходят в романе на фопе той новой истины, которая открылась Левину в словах мужика Фоканыча: «Жить для души, бога помнить». В свете этой огромной, всеобъемлющей истины вся внешняя суета «славянского вопроса» кажется Левину пустой и ничтожной. Но ведь та великая идея, которую Достоевский отстаивал в славянском вопросе — идея всемирности, всеобщности, т. е. единения людей на основах добра и справедливости, — не противоречила этой истине, а сливалась с ней. Толстой и сам не раз — и до и после этого — высказывал убеждение, что Россия и другие восточные народы, не развращепные буржуазной цивилизацией, своим стремлением к миру и братству укажут Европе и всему человечеству путь к социальному переустройству на основах добра и справедливости.

С другой стороны, и Достоевский, несмотря на внешнюю схожесть его аргументации в «Дневнике писателя» с аргументами казенно-монархического лагеря, вовсе не выступает бездумным апологетом реакционной политики Александра II. За его поддержкой славянской политики России стоит нечто неизмеримо большее, а именно — мечта о всеобщем благоденствии народов, о примирении ужасных противоречий собственнического мира. Россия, по мнению писателя, должна с братской любовью вместить в своей душе «всех наших братьев, изречь окончательно слово великой общей гармонии и братского окончательного согласия всех племен».

И именно это в его позиции — главное. Сильная сторона позиции Достоевского и в том, что он не ограничивается воздыханиями по поводу турецких зверств на Балканах, а активно включается во всенародное дело и зовет к решительной борьбе против угнетателей. В отличие от непротивленческой позиции Толстого, Достоевский зовет противопоставить насилию справедливую силу как действенное оружие уничтожения зла и восстановления справедливости на земле. И здесь, несомненно, правота на его стороне.

В позиции Достоевского, при всей ее осложненности реакционно-монархическими иллюзиями, чувствуется та же боль за страдающее человечество, то же стремление найти для него путь гармонического развития на основах мира и братства, что и у Толстого. На месте рухнувших идеалов европейского либерализма Достоевский утверждает свою утопию «великой православной России», но Россию он мыслит доброй, гуманной, стоящей не над Европой, а во главе ее, со знаменем свободы и всемирного братства в руках. И здесь — в этом генеральном тезисе, как и в своей сердечной боли за Россию, за русский народ, он не расходится, а встречается с Толстым.

Различны подходы обоих мыслителей к решению проблемы всечеловеческого счастья, и нам нет нужды замазывать эти различия. Толстому чужд «православный социализм» Достоевского с его апологией войны и самодержавия, и поэтому он позднее скажет с удивлением: «У него (Достоевского. — А. Ш.) какое-то странное смешение высокого христианского учения с проповедыванием войны и преклонением перед государством, правительством и попами». В свою очередь, Достоевскому не по душе пассивный «христианский социализм» Толстого, который, как полагает Достоевский, оторван от народной почвы, от исконно славянских его корней. И вместе с тем в главном — в утверждении высшей человеческой правды и братства, в стремлении к свободе и счастью для всего человечества — писатели близко подходят друг к другу, они рядом.

В конечном счете, Толстого и Достоевского воодушевляли одни и те же великие идеалы гуманизма и всеобщего братства. Подобно многим заветным мыслям Толстого, Достоевский в своей пушкинской речи провозгласил: «Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть и значит только... стать братом всех людей». Оба писателя видели источник обновления человечества в народе, в его трудовой морали, верили в Россию как в будущий авангард возрождаемого человечества. И оба не ошиблись. Пусть не через славянофильскую идею Достоевского и не на путях христианского непротивления Толстого, а совсем иными путями — путями самоотверженной революционной борьбы, но именно народы России показали всему миру пример социального переустройства общества на началах добра и справедливости.

НА УРОВНЕ ВЕКА

I

11 января 1894 г. в Москве, в актовом зале Университета, шло заседание IX Всероссийского съезда естествоиспытателей. Председательствующий К. А. Тимирязев предоставил слово известному зоологу-дарвинисту М. А. Мензбиру. Вдруг неслышно открылась дверь и в ней показался Лев Николаевич Толстой. Стараясь остаться незамеченным, он пригнул голову и тихо направился в задние ряды. Но в зале уже вспыхнула овация. Делегаты съезда — цвет русской науки — стоя приветствовали великого писателя.

Приглашенный в президиум, Лев Николаевич внимательно слушал доклад академика о теории наследственности. Временами он вынимал записную книжку и делал в ней заметки. В перерыве группа ученых окружила его, и между ними завязалась оживленная беседа. Толстой с кем-то не соглашался, энергично размахивал руками. По его репликам можно было понять, что он имеет свои, весьма основательные понятия по обсуждаемым вопросам.

Этот эпизод из жизни великого писателя — один из многих, в которых проявился его неустанный интерес к науке. Проблемам науки Толстой посвятил множество статей и трактатов. Яркое отражение нашли они и в его художественных творениях — в романах «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение», в комедии «Плоды просвещения» и многих других произведениях.

Роман «Война и мир» потряс русское общество своей художественной силой и правдой. На его страницах ожила Россия эпохи 1812 года, когда русский народ в могучем порыве встал на защиту отчизны от наполеоновского нашествия. Незабываемы художественные образы Толстого. Однако нас пленяют не только литературные достоинства романа, но и могучая сила мысли писателя, его гигантский труд ученого-историка. Многие страницы эпопеи посвящены истории как науке, полны полемики против ее рутинных приемов. В противовес господствовавшей исторической концепции, Толстой развенчал легенду о всесилии Наполеона, восстановил историческую правду об этой эпохе.

Не только гуманитарными науками — историей, философией, политической экономией интересовался великий писатель, В его статьях, дневниках и письмах мы встречаем то полемику против господствующей теории права, то рассуждение о скрытых свойствах атома, то сложную математическую задачу, то разговор о плодородии почвы. Занятый огромной писательской и общественной деятельностью, Толстой не мог уделять этим проблемам достаточного внимания. Однако все его высказывания о науке подтверждают, что он находился на уровне передовых современных ему знаний, а в некоторых областях и опередил их. Недаром А. М. Горький писал: «Если бы он был естествоиспытателем, он, конечно, открыл бы гениальные гипотезы, совершил бы великие открытия».

II

Впервые Толстой проявил склонность к самостоятельным научным исследованиям еще в годы юности, когда учился в Казанском университете. К этому времени относятся его ранние философские сочинения, а также серьезный научный труд — сравнительный анализ известного «Наказа» Екатерины II с «Духом законов» французского философа Монтескье. Эта работа открыла перед ним, по его словам, «новую область умственного труда».

В последующие годы Толстой пробовал свои силы в различных областях научного исследования. Плодами его упорных исканий были сочинения на философские, эстетические, экономические и юридические темы, а также любопытные идеи в области точных наук. Позднее, в 60-е годы, когда уже вышли в свет его первые художественные произведения, принесшие ему огромную славу, Толстой заинтересовался проблемами педагогики. Его статьи на эти темы, которые печатались в специально созданном им журнале «Ясная Поляна», по-новому осветили широкий круг актуальных проблем, начиная от общетеоретических вопросов образования и воспитания и кончая практической методикой обучения грамоте и арифметике в начальной школе.

Ценность педагогических идей Толстого заключалась в том, что он отверг догмы русской и европейской консервативной педагогики, отбросил шаблон и формализм в школьном обучении. Школа, по его мнению, хороша лишь тогда, когда идет в ногу с жизнью, воспитывает детей в труде. Основная задача обучения и воспитания — развитие творческих сил ребенка.

Против новаторских идей Толстого в свое время ополчились многие отечественные и иностранные педагоги. Борьба вокруг них не утихает на Западе и в наши дни. Однако передовые деятели народного просвещения, в том числе Н. Г. Чернышевский, высоко ценили педагогическую теорию и практику Толстого. «...Педагогические статьи Толстого, — писала впоследствии Н. К. Крупская, — являются неисчерпаемой сокровищницей мысли и духовного наслаждения... Его влияние несомненно наложило неизгладимую печать на русскую педагогическую мысль».

III

Едва завершив работу над «Войной и миром», Толстой занялся составлением своей знаменитой «Азбуки» и «Русских книг для чтения». По замыслу писателя, эти книги должны были существенно улучшить школьное образование в России. По ним, как он мечтал, должны были учиться все русские дети — от «царских до мужицких».

Чтобы дать своим юным читателям правильное представление о мире, о природе, о законах ее развития, Толстой углубился в изучение современных ему наук. В дневниках писателя этой поры мы находим интереснейшие записи о строении атома, поляризации света, разложении спектра, о многих проблемах естествознания. Как свидетельствуют его близкие, он даже написал большую работу по теории планетной системы и передал ее известному русскому астроному Ф. И. Бредихину. К сожалению, рукопись эта не сохранилась.

Созданные Толстым четыре «Русские книги для чтения» содержат 133 детских рассказа научно-популярного характера. Они изложены ясным, доступным языком и, на первый взгляд, чрезвычайно просты по содержанию. Но за ними стоит огромный труд писателя — труд, на который способны лишь истинные подвижники науки.

До сих пор научные интересы Толстого полностью не изучены, но даже поверхностное знакомство с ними свидетельствует о его недюжинных способностях исследователя. Так, в 1871 г. Толстой глубоко проанализировал современную ему теорию химических соединений и отверг господствовавший тогда механистический закон непроницаемости вещества. В противовес ему он развил так называемую теорию делимости, которая близка к нашим сегодняшним представлениям о строении вещества. Одновременно он заинтересовался такими явлениями, как теплопроводность, капиллярность, газообразование, и производил для этого опыты с хлором, натрием и жидким каучуком.

Много внимания уделял Толстой проблеме плотности и удельного веса веществ. (Среди его рассказов для детей имеется очерк «Удельный вес»). Следует отметить, что опубликованная лишь за год до этого периодическая таблица элементов Д. И. Менделеева не была еще Толстому известна. Тем не менее он высказал и в этой области ряд ценных идей.

Неизменным свойством Толстого — ученого и популяризатора науки было неутомимое, не знавшее границ углубление в заинтересовавший его предмет. Иногда ради уяснения какого-либо вопроса он прочитывал многие тома специальной литературы на эту тему. Так, работая над двумя небольшими детскими рассказами о газах, которые в книге занимают две страницы, он прочитал девять томов сочинений английского химика Хэмфри Дэви и сделал из них многочисленные выписки. (Книги с его пометами сохранились в личной библиотеке писателя). Позднее Толстой ради небольшого детского рассказа глубоко вникал в такой сложный вопрос, как влияние тепла на химические реакции. В его записной книжке за 1872 г. имеется рассуждение о свойствах эфирно-масляного газа (по-современному — этилена) в связи с проблемой влияния тепла на химические соединения. Толстой исследовал химические свойства тел в свете таких физических явлений, как радиация (он называет ее лучеиспускание), световое давление и др. В его записных книжках содержатся также рассуждения о так называемых «химических», т. е. ультрафиолетовых лучах, о химическом действии электрического тока и других проблемах химии.

Большое внимание Толстой уделял и проблемам физики. Об этом говорит его личная библиотека, в которой собраны почти все важнейшие труды по физике того времени, — многие из книг испещрены его пометами. Перу Толстого принадлежат 28 детских рассказов на такие темы, как тепло, гальванизм, кристаллы и др.

Проблемы физики Толстой изучал столь же глубоко и заинтересованно, как и проблемы химии. Известен, например, такой знаменательный факт. В 1900 г. Толстой пригласил к себе известного физика, профессора Московского университета А. В. Цингера и расспросил его о новейших достижениях науки. Ципгер не только ответил на многочисленные вопросы писателя, но и продемонстрировал перед ним ряд опытов, которые он проделал с помощью привезенной им из университетской лаборатории аппаратуры. При этом выявилась такая любопытная деталь: о явлении, известном в науке под названием «скрытая теплота», проф. Цингер узнал в детстве из ...«Русских книг для чтения», составленных Толстым.

Изучая современные ему проблемы физики, Толстой ничего не принимал на веру. В его записных книжках 1872 г. содержится страстная полемика с английским естествоиспытателем Джемсом Прескотом Джоулем (1818 — 1889), который отрицал связь между тепломеханическими и химическими свойствами тел. В противовес ему Толстой ссылается на хорошо изученные им работы выдающегося английского физика Майкла Фарадея. Одновременно Толстой изучает труды голландского физика Габриэля Фаренгейта, книгу английского физика Джона Тиндаля «Теплота, рассматриваемая как род движения» и другие работы. Споря с некоторыми из авторов, он в дневнике высказывает мысли, которые, по мнению специалистов, находятся на уровне самых передовых теорий не только тогдашнего, то и нашего времени. Ознакомившись с этими суждениями, президент Академии наук СССР А. П. Карпинский сказал в 1928 г.: «Толстой по объективности и точности наблюдений был очень близок к настоящим большим ученым, превосходя их художественным талантом и работая в области, где точность наблюдения доступна лишь очень углубленным, большим умам».

IV

Значительное место в многогранной деятельности Толстого занимала пропаганда научных знаний в народе. Продолжая благородные традиции своих предшественников и современников, он считал распространение знаний святым долгом каждого образованного человека. Пережив в 1880-х годах идейный перелом, который еще более сблизил его с народом, он развернул широкую просветительскую деятельность и привлек к ней передовых писателей и художников: М. Е. Салтыкова-Щедрина, И. Е. Репина, В. И. Сурикова, Г. И. Успенского, В. Г. Короленко и других.

«У вас есть, — писал он Щедрину, — все, что нужно, — сжатый, сильный, настоящий язык, характерность, оставшаяся у вас одних, не юмор, а то, что производит веселый смех, и по содержанию любовь и потому знание истинных интересов жизни народа... Вы можете доставить миллионам читателей драгоценную, нужную им и такую пищу, которую не может дать никто, кроме вас».

Подобные письма Толстой направил и другим писателям, ученым и художникам. В результате общих усилий созданное под его руководством издательство «Посредник» вскоре выпустило на книжный рынок сотни дешевых иллюстрированных книжек русских и зарубежных авторов. Эти книжки, ценою в одну-две копейки, распространялись в деревнях, на городских окраинах, на базарах и ярмарках, где они вытесняли пошлую лубочную макулатуру «для простонародья».

«Я увлекаюсь все больше и больше мыслью об издании книг для образования русских людей», — писал Толстой В. Г. Черткову 17 февраля 1884 года. В этот период он даже намеревался создать Всероссийское общество для образования народа и с этой целью пригласил к себе ряд ученых, писателей и общественных деятелей, ггеред которьши изложил обширный план мероприятий. Из-за возникших разногласий общество создано не было, но это не обескуражило Толстого. Он один, с небольшой группой помощников, настойчиво продолжал задуманное им дело.

Предметом особой заботы Толстого было издание дешевых учебников и пособий по различным видам знаний. В письме к Н. Н. Страхову от 19 октября 1886 г. он писал: «Мне представляется желательным и возможным (отнюдь не легким и даже очень трудным) составление книг, излагающих основы наук в доступной только грамотному человеку форме — учебников, так сказать, для самообучения самых даровитых и склонных к известному роду занятий, людей из народа; таких книг, которые бы вызвали потребность мышления по известному предмету и дальнейшего изучения. Такими мне представляются возможными — арифметика, алгебра, геометрия, химия, физика. Мне представляется, что изложение должно быть самое строгое и серьезное».

Программа эта была осуществлена Толстым с большой последовательностью. В руководимом им издательстве выходили целые серии дешевых книг но естествознанию, физике, химии, биологии, астрономии, истории, этнографии и другим наукам, написанных крупными специалистами. Книги эти многотысячными тиражами, по самой низкой цене, расходились в народе. Некоторые из них не потеряли своего интереса и в наши дни.

Большое значение Толстой придавал и лекционной пропаганде. Живое общение образованных людей с народом он считал лучшей формой научного просветительства. «Интеллигенция, — утверждал он, имея в виду имущие классы, — этой плодотворной деятельностью искупила бы хоть немного тот грех, который она совершает, сидя на народной шее».

Как известно, чтение лекций для народа было в то время делом далеко не безопасным. Тем не менее Толстой всячески поощрял своих знакомых ученых и писателей выступать в городах и селах перед народом. В 1903 г. он направил в Петербург к своему другу — критику В. В. Стасову индийского ученого Кершау, которого рекомендовал для чтения лекций об Индии. Позднее по его рекомендации к лекционной деятельности была привлечена известная русская путешественница А. А. Корсини, побывавшая в странах Востока. В 1910 г., незадолго перед смертью Толстой предложил издать «Народную энциклопедию» для массовых библиотек и простого народа. Об этом он дважды писал учителю В. Ю. Шимановскому.

« — Ведь вот у нас на полке стоит энциклопедия и в любой момент мы можем ею пользоваться, — говорил он в кругу близких, — а ведь у простого народа ничего этого нет...» «Нужно, — продолжал он, — прямо взять наш словарь, и одно откидывать, другое переделывать. Скажем, какой-нибудь малоизвестный писатель, — это, очевидно, не нужно, и это выкидывать. А встретится, например, слово «Голландия» или «Электричество», — это, конечно, нужно, но только нужно изложить это, имея в виду людей, прошедших в лучшем случае лишь школу грамотности».

В целом, многолетняя забота Толстого о народном просвещении дала свои плоды. Тысячи людей в России и за границей впервые познакомились с важнейшими научными достижениями по дешевым книжкам «Посредника». В них нашли свое место также рассказы, статьи, легенды и пьесы самого Толстого — образцы подлинно народной, всем доступной литературы.

IV

Свидетельством неустанного внимания Толстого к проблемам науки были и его тесные общения с выдающимися русскими и заграничными учеными. Некоторые из них специально приезжали в Ясную Поляну, чтобы в личной беседе выяснить волновавшие их вопросы.

Илья Ильич Мечников, по его словам, с давних пор интересовался Толстым не только как гениальным писателем, но и как человеком, старавшимся разрешить вопросы, волнующие мыслящее человечество. Не разделяя религиозно-нравственной философии писателя, Мечников опубликовал в 1891 году статью «Закон жизни», в которой полемизировал против одной из подготовительных статей Толстого к трактату «Что такое искусство?» До Толстого, однако, эта работа Мечникова не дошла и отклика у него не получила.

Толстой впервые заинтересовался научными теориями Мечникова в 1902 г., прочитав в «Русских ведомостях» корреспонденцию К. В. Аркадского под заглавием «Профессор И. И. Мечников о воззрениях на человеческую природу».

С тех пор его интерес к И. И. Мечникову резко усиливается. В марте 1903 г. Толстой читает одну из статей Мечникова (какую — не установлено) и высказывает в дневнике несколько полемических замечаний о ней. Но в конце апреля он получает от Мечникова книгу «Этюды о природе человека» и отзывается о ней с похвалой. «Я много вынес из этой книги интересных сведений, так как Мечников несомненно большой ученый», — сказал он в кругу близких. И добавил: «Только удивительна в нем самодовольная ограниченность, с какой он убежден, что решил чуть ли не все вопросы, волнующие человека».

Сущность корепных расхождений между воззрениями Толстого и Мечникова состояла в том, что Мечников, как и другие великие русские ученые, стоя на материалистических позициях, видел в развитии положительных выводов науки мощный рычаг для улучшения жизни человечества. Толстой же, видя, главным образом, в науке ее «господские» извращения, не признавал за нею этой роли. Толстой метко нащупал слабую сторону воззрений Мечникова, которые заключались в некоторой фетишизации науки, в преувеличении ее значения для социального переустройства общества. Однако писатель был неправ в главном — в недооценке значения опытных знаний для продвижения человечества вперед.

И. И. Мечников, крайне заинтересованный во встрече с Л. Н. Толстым, предпринял в 1909 г. поездку в Ясную Поляну. Эта встреча, хотя и не сгладила существующих между ними расхождений, оказалась, однако, очень плодотворной. Мечников развил перед Толстым свои воззрения, заключающиеся в необходимости улучшить физиологию человеческого организма в целях уничтожения старости и продления жизни людей, на что Толстой ответил изложением своих взглядов.

«Я высоко ценю истинную науку, — сказал писатель, — ту науку, которая интересуется человеком, его счастьем и судьбой. Но я враг той ложной науки, которая воображает, что она сделала что-то необыкновенное, важное и полезное, когда она определила вес спутников Сатурна или что-нибудь в этой роде».

В дружеском разговоре было установлено, что обоих собеседников тревожат в первую очередь коренные социальные проблемы современного общества и что первейшее назначение науки — содействовать уничтожению социального зла. Но в вопросе о путях достижения этой цели собеседники резко разошлись: они оказались на различных философских позициях.

Встреча, однако, оставила большой след в сознании обоих мыслителей. Хотя Толстой и высказал в дневнике несколько критических замечаний о преувеличенной «вере» Мечникова в науку, он вскоре после отъезда своего гостя дал лнтервью корреспонденту газеты «Русское слово», в котором заявил:

«Илья Ильич произвел на меня самое приятное впечатление. Я не встретил в нем обычной черты узости специалистов, ученых людей. Напротив, широкий интерес ко всему и в особенности к эстетическим сторонам жизни. С другой стороны, самые специальные вопросы и открытия в области науки он так просто излагал, что они невольно захватывали своим интересом».

Со своей стороны Мечников, описав свои беседы с Толстым, подчеркнул наряду с существующими расхождениями и то, что «наши цели сошлись в решении главного вопроса человеческой жизни».

Чувство взаимного уважения связывало Толстого и с другим выдающимся русским ученым — К. А. Тимирязевым. Последний бывал в хамовническом доме писателя, рассказывал Толстому о новейших открытиях в области естествознания, спорил с ним по актуальным научным и общественно-политическим вопросам.

Тимирязев всю жизнь питал к Толстому чувство искренней дружбы. Выпуская в свет свои труды по естествознанию, он неизменно направлял их в Ясную Поляну, ожидая суда Толстого. В яснополянской библиотеке до сих пор хранятся труды Тимирязева «Жизнь растений», «Земледелие и физиология растений», «Происхождение азота растений», «Чарльз Дарвин и его учение» и другие — с дарственными надписями ученого.

В 1898 г., в день семидесятилетия Толстого, Тимирязев прислал в Ясную Поляну телеграмму, в которой писал: «Сердечно приветствую художника и человека, славу и гордость своей страны и своего века». Эти слова точно выражают отношение великого ученого к Толстому, который, в свою очередь, высоко ценил научную деятельность замечательного русского естествоиспытателя.

С Д. И. Менделеевым Толстой познакомился в 1897 году у художника Ярошепко и с тех пор с особенным интересом следил за его научной деятельностью. Писателя, как мы видели выше, еще в 70-х годах занимали теоретические проблемы химии и их практическое применение. Тем большее внимание он уделял работам Менделеева 80 — 90-х годов, составившим целую эпоху в этой области науки.

В 1890 г. Толстой ознакомился через жившего в яснополянском доме учителя А. М. Новикова с периодическим законом химических элементов Менделеева и уделил этому выдающемуся открытию серьезное внимание. Судя по записям в дневнике, в дальнейшие годы писатель многократно возвращался к работам великого химика.

Воздавая должное Менделееву за его гениальные труды в области теоретической химии, Толстой расходился с ним, как и с Мечниковым и с Тимирязевым, в оценке путей социально-исторического развития России. Но, оспорив социологические построения Менделеева, Толстой до конца жизни высоко це-пил его как великого ученого, пролагателя новых путей в науке.

5 мая 1908 г. в связи с тем, что в газетах была напечатана статья об изучении мозга Менделеева, старший сын Толстого, Сергей Львович, папомнил о том, как Менделеев один поднялся на воздушном шаре для астрономических наблюдений. Лев Николаевич, по свидетельству его домашнего врача Д. П. Маковицкого, отозвался с большой похвалой о смелости и самоотверженности Менделеева в науке.

Среди других русских ученых, с которыми Толстой находился в тесном общении, мы находим выдающегося путешественника Н. Н. Миклуху-Маклая, известного географа П. П. Семенов а-Тяныпанского, историка В. О. Ключевского, физика Н. А. Умнова, антрополога Д. И. Анучина, астронома Н. А. Морозова, врачей В. Ф. Снегирева, Г. А. Захарьина, юриста-академика А. Ф. Кони и многих других. Все они интересовали Толстого и как близкие ему люди и как представители тех отраслей науки, которые в разное время занимали его ум. Отстаивая в переписке и в беседах с ними свои воззрения на культуру, совпадая во взглядах с одними и полемизируя с другими, писатель, при всех своих заблуждениях, отстаивал прогрессивную идею демократизации науки, ее приближения к нуждам простых людей, добивался превращения плодов науки во всенародное достояние. Именно это ценили во взглядах Толстого все выдающиеся деятели русской и мировой науки.

V

Яростные нападки Толстого на «господскую» культуру, на продажную буржуазную науку создали ему репутацию противника науки и прогресса — репутацию, которую охотно поддерживали защитники обличаемой им буржуазной цивилизации. Однако, как мы это видим по его статьям и дневникам, он был врагом не подлинной науки, которая облегчает жизнь человека, а лженауки, помогающей держать людей в рабстве. Наука, утверждал Толстой, должна служить народу и только ему. Она должна облегчать жизнь трудового человека. Бе плоды должны быть доступны всем людям на земле. В капиталистическом же мире наука, в своем большинстве, поставлена на службу имущим классам.

Были в воззрениях Толстого на науку и серьезные заблуждения. Они заключались в недооценке опытного знания, в тенденции подменить науку религией, моралью. И все же статьи и трактаты Толстого, обличающие буржуазную культуру, имели большое прогрессивное, значение. Его критика, словно молот, обрушивалась на все основы буржуазной цивилизации и потрясала их. Он наносил тяжелые удары по ханжам и фарисеям, которые в своих корыстных интересах защищали строй эксплуатации и насилия, извращали и проституировали человеческую мысль. Он срывал маски с буржуазных ученых, продавших свою душу «золотому тельцу».

Эта острая и убедительная критика, направленная против эксплуататорской, буржуазной науки, особенно усилилась в последние десятилетия жизни писателя, которые совпали с наступлением эпохи империализма. Одпа за другой вспыхнули кровопролитные войны, усилился грабеж в Азии и Африке. В эти годы Толстой с еще большей страстью обрушился на буржуазную цивилизацию. Он словно почуял, какую грозную опасность представляет собой техника, поставленная на службу разрушения. И он заговорил об этом на весь мир.

В статьях Толстого 1900-х годов — «О науке», «Еще раз о науке», «Одумайтесь!», «Закон насилия и закон любви» содержатся те же убедительные аргументы против буржуазного варварства, какие мы знаем в его предыдущих трактатах — «Так что же нам делать?», «Рабство нашего времени», «Конец века» и др. Вместе с тем в его статьях этих лет появились новые ноты — тревога за судьбы мира, за будущность культуры. «Вся культура теперь направлена на то, чтобы придумывать самые совершенные орудия убийства», — гневно возмущался он.

Один из мотивов поздней публицистики Толстого — осуждение тех невидимых, но всесильных «хозяев жизни», которые по своему произволу распоряжаются достижениями науки и техники во вред человечеству. По мнению Толстого, «те, которые властвуют, чутко, чтобы не выпустить власть из рук, следят за наукой и всеми силами поддерживают ту так называемую науку, которая им на руку». С особенной яростью нападал Толстой на попытки использовать науку для истребления людей. «Теперь, — писал он с горечью, — при капиталистическом устройстве жизни, успехи всех прикладных наук, физики, химии, механики и других, неизбежно только увеличивают власть богатых над порабощенными рабочими и усиливают ужасы и злодейства войн».

Осуждая продажную науку собственнического мира, великий писатель не мог не радоваться достижениям подлинной науки и с гордостью говорил о ее успехах. В его дневниках последних лет с удовлетворением отмечаются такие события, как открытие радия, начало воздухоплавания, появление кинематографа, проникновение человека в подводный мир. Наука, утверждал он, становится все более сильной и могущественной. Но его непрестанно тревожил вопрос, в чьих руках находится и будет находиться эта сила.

«Европейские культурные народы, — сокрушался он, — сумасшедшие; стараются обзавестись колониями, чтобы иметь рынки для сбыта, вооружаются... Одни покрывают суда броней в метр, другие в полтора, потом в два, в два с половиной. Весь ум, энергия идут на приготовление к истреблению. Не сумасшествие ли это?»

Сурово разоблачая зачинщиков грабительских войн и их ученых холопов, Толстой возлагал все надежды на народные массы. «Я за народ, за мужика, за рабочего», — говорил он в 1905 году, когда буржуазная интеллигенция, перепуганная революцией, заговорила о народе как о «скифах», разрушителях человеческой культуры. Именно простые люди, считал он, те, которые своим трудом создают все ценности на земле, возродят и обогатят культуру, оплодотворят ее новыми идеями.

В свою очередь, подлинная наука и культура, освободившись от чудовищных извращений, которым они подвергаются в мире чистогана, расцветут, умножат свои достижения, облегчат жизнь народа.

В трактате «Рабство нашего времени», где проклятья по адресу буржуазной цивилизации особенно сильны, Толстой с уверенностью утверждает:

«Если только люди поймут, что нельзя пользоваться для своих удовольствий жизнью своих братьев, они сумеют применить все успехи техники так, чтобы не губить жизней своих братьев, сумеют устроить жизнь так, чтобы воспользоваться всеми теми выработанными орудиями власти над природой, которыми можно пользоваться, не удерживая в рабстве своих братьев».

В этих словах выражено самое сокровенное убеждение великого гуманиста, который верил в расцвет науки, ждал его и предсказывал его приближение.

«СТЫДНО»

В декабре 1895 г., в разгар крестьянских волнений, которые царское правительство жестоко подавляло, в газете «Биржевые ведомости» появилась знаменитая статья Л. Н. Толстого «Стыдно». Написанная в тоне яростного обличения царских держиморд и решительной защиты крестьян, статья вызвала горячий отклик в сердцах читателей. По свидетельству современников, она заставила устыдиться даже некоторых царских министров, до этого охотно разглагольствовавших «о пользе розги для сельского сословия».

Статья «Стыдно» была поддержана всей передовой, мыслящей Россией. Однако никто тогда не знал, что непосредственным толчком для ее написания послужило взволнованное письмо, полученное Толстым от трех народных учителей из небольшого села Степанцы, Капевского уезда, Киевской губернии. Вот это письмо:

«Ваше сиятельство, Лев Николаевич!

Сознавая все неудобство теперешнего после смерти Вашего сына момента {имеется в виду смерть любимого сына Толстого — семилетнего Ванечки 23 февраля 1895 года. — А. Ш.) для обращения к Вам с просьбой, — мы все-таки это делаем, ибо сознаем всю беспомощность свою и вместе с этим знаем и всегдашнее Ваше желание помочь страждущему.

Дело идет о позорных телесных наказаниях, которые применяются к людям крестьянского сословия при самых маловажных проступках, иногда вследствие одного каприза сельского начальства. В крепостное время многие помещики привили крестьянам привычку к розгам и для этих «счастливцев» они традиционны и ничего скорбного не составляют. «Никита! — кричит Егор соседу, — староста кличет, иди сечься, сейчас тебе очередь будет; я уже посекся!». Но есть крестьяне, у которых и деды не знали розог и у которых теперь, после 35 лет свободной жизни (т. е. после отмены крепостного права. — А. Ш.), сечение составляет страшный позор. Задолго до исполнения этого наказания мужик не находит себе места, оставляет работу, еду. А после — окончательно уходит в себя и озлобленно смотрит на соседей, шепчущихся вокруг него и беспрерывно его оскорбляющих. В газетных корреспонденциях иногда проскальзывает известие, что подобное угнетенное состояние оканчивается самоубийством. Но чаще всего крестьянин бросает село и семью и на долгие годы отходит в сторону, где не знают о постигшей его судьбе и где часто остается навсегда. Некоторые из крестьян, дабы навсегда застраховать себя от сечения розгамл, перечисляются в мещанские общества. Перечислять примеры и подробности последствий такого положения дела — значит злоупотреблять Вашим временем. Кому же, как не Вам, известны все горести народа. И знаем мы, что трудно помочь.

Мы, народные учителя, видим в Вас одну надежду и молим Вас: скажите свое могучее печатное слово об этом несчастии и дайте первый трудный толчок к освобождению от него хотя бы тех единичных людей, которые прошли через школу, над выработкой образа мыслей и взглядов которых трудились, человеческие чувства которых старались яелеять и укреплять. Для них телесное наказание есть положительно моральное убийство».

Рассказав далее историю своих мытарств с прошением, которое они по этому вопросу подали в Петербургский комитет грамотности, а также о вопиющем случае, когда два народных учителя были приговорены к порке за то, что сорвали по яблоку в казенном саду, авторы письма призывают Толстого:

«...Не откажите в руке помощи хотя бы нашим питомцам, и будет ли она выражена в форме повести, рассуждения, даже заметки в 2 — 3 строчки, — это совершенно безразлично для успеха, так как к Вашему голосу все лучшее привыкло напряженно прислушиваться, а это вполне достаточно для начала поворота».

Письмо заканчивается словами:

«Мы мучаемся теперь нетерпением узнать, достиг ли Вас этот листок и достаточно ли Вы снисходительно и доброжелательно отнеслись к нему. Как бы Вы нас и всю окрестность, знающую о нем, осчастливили, сделав распоряжение сообщить нам хотя бы одной строчкой о Вашем решении.

Твердо верующие в Вашу бесконечную доброту и снисходительность

народные учителя

Всеволод Шиманский Семен Губернарчук

Дементий Гунько 1895 г. Апрель, 22 дня».

Лев Николаевич получал ежедневно со всех концов России и всего мира десятки писем, но письмо сельских учителей, столь созвучное его собственным переживаниям, произвело на него особенно сильное впечатление. Вскоре он собствспппруч-но написал ответ.

«Очень рад был получить Ваше письмо, и еще более буду рад, если мне удастся исполнить Ваше желание. То, что возмущает вас, уже давно до глубины души возмущает меня, но до сих пор не было случая цензурпо высказаться. Письмо Ваше поощряет меня к этому.

Лев Толстой 12 мая».

В эти дни Лев Николаевич интенсивно работал над романом «Воскресение». На его «верстаке» лежали и другие начатые срочные работы, но письмо степаницких учителей не давало ему покоя. И вот мы читаем в его дневнике от 7 декабря 1895 г.:

«Лег спать днем и только забылся, как будто толкнул кто, поднялся и стал думать о сечении и написал».

Эта запись относится к статье «Стыдно», которую Толстой набросал в этот день. В ней пет ссылок на письмо сельских учителей, но, судя по тексту, это письмо лежало перед ним, когда он писал статью. В статье, как и в письме, говорится о нравственных страданиях крестьян, подвергающихся унизительному наказанию. Упоминается и о случаях самоубийства крестьян, приговоренных к розгам. «И не могу, — добавляет Толстой, — не верить этому, потому что сам видел, как самый обыкновенный молодой крестьянин при одпом упоминании на волостном суде о возможности совершения над ним телесного наказания побледнел как полотно и лишился голоса; видел также, как другой крестьянин, 40 лет, приговоренный к телесному наказанию, заплакал, когда на вопрос мой о том, исполнено ли решение суда, должен был ответить, что оно уже выполнено».

Полностью разделяя гнев и возмущение своих корреспондентов, Лев Николаевич с одним лишь не согласился в их письме — с предложением добиваться освобождения от порки крестьян, «прошедших через школу». Он подошел к вопросу шире и глубже. «Нельзя, — писал он, — для прекращения такого преступления всех законов божеских и человеческих политично подъезжать к правительству со стороны гигиены, школьного образования или манифеста. Ведь просить о том, чтобы не стегать по оголенным ягодицам только тех людей крестьянского сословия, которые выучились грамоте, все равно, что если бы, — где существовало наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту женщину, водить ее по улицам, — просить о том, чтобы наказание это применять только к тем женщинам, которые не умеют вязать чулки или что-нибудь подобное».

И далее:

«Про такие дела нельзя «почтительнейше просить» и «повергать к стопам» и т. п., такие дела можно и должно обличать. Обличать же такие дела должно потому, что дела эти, когда им придан вид законности, позорят всех нас, живущих в том государстве, в котором дела эти совершаются».

Статья Толстого «Стыдно» потрясла русское общество своей смелостью, силой и правдой. Она вызвала переполох в правящих кругах России, представших перед всем миром в их истинном неприглядном свете. Царское правительство немедленно запретило статью Толстого, но все же было вынуждено срочно заняться «реформой» закона о сечении. Что же касается степаницких учителей, то они были безмерно счастливы и от появления статьи и от полученного ими собственноручного письма великого писателя.

«ПОТАЙНЫЕ» ПИСЬМА

Среди молодых людей, с которыми Толстой дружески общался в последнее десятилетие его жизни, находился его юный друг и первый секретарь Виктор Анатольевич Лебрен.

Уроженец Франции, он ребенком был привезен в Россию отцом — инженером путей сообщения, участвовавшим в постройке Туркестапской и Сибирской железных дорог. Живя и учась в России, вначале в Средней Азии, а затем на Дальнем Востоке, Виктор Лебрен рано проникся интересом к произведениям Толстого, а в юности твердо решил следовать гуманистическим заветам любимого писателя.

Летом 1900 года, вскоре после того, как он потерял отца, семнадцатилетний Лебрен приехал в Ясную Поляну, чтобы спросить у Толстого совета, как дальше жить. Лев Николаевич, считавший земледельческий труд наиболее нужным и честным, посоветовал ему выучиться крестьянской работе и самому возделывать землю. Лебрен так и поступил. Он с рекомендательным письмом Толстого уехал па Кавказ и в течение трех лет работал батраком у разных хозяев, изучая сельскохозяйственное дело. Затем он на свои скудные заработки и на небогатое наследство, оставленное отцом, купил под Геленджиком небольшой участок земли и обрабатывал его собственными руками.

В течение всех этих лет Лебреп писал Толстому, откровенно делясь с ним своими переживаниями, раздумьями и мечтами. Радуясь внутреннему росту своего юного друга, Толстой исправно отвечал ему, поощряя к серьезному чтению и честной трудовой жизни.

Зимой 1903 года двадцатилетний Виктор Лебрен переживал душевную драму. Живя в горах, в доме одного из своих хозяев, он увлекся его родственницей — девушкой значительно старше его, но пустой и легкомысленной. Хотя это был обычный легкий роман и девушка давала ему полную свободу, фанатично требовательный к себе Лебрен посчитал себя нравственно обязанным жениться на ней. Он так и решил и сказал об этом своей подруге, но в душе сомневался, припесет ли этот брак ей счастье. Об этих своих юношеских переживаниях и сомнениях он искренно и откровенно написал Толстому, прося у него совета,

Толстой питал симпатию к своему молодому другу и принял близко к сердцу его переживания. Вместе с тем он не мог подойти к этому делу иначе, как с позиций своего нравственного учения, согласно которому главное во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной — внутреннее, духовное родство, а не плотская связь. Толстой был убежден, что при отсутствии внутренней, душевной близости и глубокого духовного единения, молодые люди должны держаться подальше от соблазнов, которые губят их. В этом духе он и ответил Лебре-ну двумя отеческими письмами, которые из деликатности утаил от своих домашних, знавших Лебрена, и от копировальной книги, в которую заносился текст всех его писем. Этим, кстати, объясняется тот факт, что письма до последнего времени не были известны и не попали в собрание сочинений писателя.

Вот первое письмо:

«Бедный, бедный, милый Лебрен. Не миновал и вас самый жестокий и мучительный соблазп и захватил вас в очень тяжелой трудной форме.

Что делать? — Вы пишете о 4-х выходах. Я думаю, что лучший, хотя и более эгоистический, чем последний — это выход второй, состоящий в том, чтобы расстаться. Выход этот, разумеется, возможен только в том случае, если она, как вы пишете, дает вам свободу. — Лучший это выход потому, что он не только освобождает вас от повторения и усиления соблазна привычкой, но и потому, что избавит вас от бесчисленного количества самых трудных возможных осложнений, соблазны которых вы также не выдержите.

Жертва, которую вы принесете, оставаясь с ней, женившись, будет несравненно больше той, которую она принесет, отказавшись от вашей близости. Главное же то, что жертва, которую вы принесете, не освободит ни вас, ни ее от соблазна; напротив, усилит его. Жертва же ее — разлука — освободит и вас и ее от соблазна и бесчисленных, ожидающих вас обоих в случае женитьбы, не только мучительных осложнений, но и грехов и поздних раскаяний.

И потому мой совет: примите ее жертву, расстаньтесь. Приняв эту жертву, вы будете в состоянии в своей дальнейшей жизни приносить жертвы другим; соединившись же, вы лишите себя этой возможности.

Это мои соображения и предположения, и я не настаиваю на их справедливости; все эти соображения не могут быть решающими мотивами. Решающим мотивом должно быть то, что надо уйти от соблазна. А уйти от соблазна есть одно средство: разлука.

Знаю, что это тяжело будет вам, но выхода из тупика не может быть без страдания.

Очень, очень советую вам сделать так. Я не только думал о вашем положении, но сердцем перечувствовал его.

Мое здоровье шатко. Теперь как будто поправляюсь, но все еще слаб.

Любящий вас Л. Толстой. 2 февраля 1903».

Через месяц, 6 марта 1903 года, видимо, продолжая думать о своем молодом друге, Толстой вдогонку послал ему второе письмо, в котором разъяснил свою мысль, высказанную в предыдущем письме.

«Дорогой Лебрен.

Хочется еще сказать вам несколько слов о вашем положении. Вы пишете, что не лучше ли жениться? Отчего и не жениться? Но только под женитьбой не надо разуметь не только венчание, но и возможность — разрешение полового общения. Брак есть, по-моему, такое обязательство, которое берут друг перед другом мужчина и женщина, что если они придут к необходимости полового общения, то только друг с другом. И такой брак не только не исключает воздержания, но еще больше требует его. Так что в вашем положении я бы обещал, что не сойдусь ни с какой другой женщиной (что и ей так страшно), но старался бы тем более оставаться целомудренным. Для этого же нужно изменить условия, разбить привычку соблазна.

Так я думал о вас и вот пишу, что думал. Согласится ли на это ваш ум и чувство, это ваше дело. Может быть, я ошибаюсь, но думал я, любя вас непосредственной любовью, как человека мне приятного, и ее — сознательной христианской любовью, как сестру, которой желаю блага.

Л. Толстой».

Письмо Толстого, как это видно из ответных взволнованных писем Лебрена (они сохранились в архиве писателя) и обрадовали его и повергли в еще большее смятение. Он, конечно, понимал разумность совета Льва Николаевича. Вместе с тем ему показалось, что совет учителя продиктован не суровыми и непреклонными принципами морали, а снисхождением к его молодости, неверием в то, что он способен до конца выполнить свой нравственный долг. Виктор Лебрен был в отчаянии. Но судьбе было угодно бросить ему спасательный круг. Неожиданно приехавший дальний родственник девушки увлекся ею. Она ответила ему взаимностью. Вскоре они уехали в Тифлис и поженились. Кошмар рассеялся сам собой, роман закончился благополучно. «Потайные» же письма Толстого, вместе с 20-ю другими письмами писателя, Лебрен свято хранил в течение шести десятилетий.

Несколько слов о дальнейшей судьбе Виктора Лебрена. Весной 1906 г. он по приглашению Толстого приехал в Ясную Поляну и стал помогать ему в переписке. До этого секретарей у Толстого не было — эту работу по-домашнему выполняли жена, дочери и некоторые наезжавшие друзья. Виктор Лебрен оказался отличным секретарем. Глубоко преданный своему учителю, знавший несколько языков, особенно французский, он проявил себя деловитым, аккуратным и вдумчивым помощником. Толстой высоко ценил его душевные и деловые качества и доверял ему самостоятельное составление ответов на поступавшие письма. Полюбили Лебрена и в семье писателя. Однако в нем уже крепко сидела крестьянская жилка и с наступлением осеннего сева его потянуло домой, к земле. Вскоре он вернулся на Кавказ к своему любимому земледельческому труду.

В 1909 году Лебрен женился на русской девушке, а незадолго перед первой империалистической войной, по настоянию родственников, выехал с женой на родину во Францию. Там он благополучно проживает до сих пор.

Верный завету своего учителя, он ведет крестьянский образ жизни, возделывая небольшой кусок земли и разводя на нем пчел. Время от времени он приезжает в СССР, чтобы поклониться праху любимого учителя. Часто во французской печати появляются его интересные, полные благоговения воспоминания о Толстом, а также статьи, исполненные восхищения и уважения к советской стране.

Сейчас 94-летний В. А. Лебрен — один из деятельных членов Общества франко-советской дружбы. Он также видный деятель Международного союза эсперанто. Недавно он закончил превосходную книгу мемуаров о России, о Толстом, о Ясной Поляне. В ней он не без юмора рассказал также историю своего юношеского романа и опубликовал «потайные» письма Толстого к нему. Одновременно он передал в дар Музею Л. Н. Толстого всю свою переписку с великим писателем.

НЕДРЕМАННОЕ ОКО

Серая стандартная обложка с гербом царской России. Внутри — аккуратно подшитые, пронумерованные и прошнурованные казенные бумаги. На последней странице — тяжелая сургучная печать, свисающая на плотной веревке.

Так выглядит большинство полицейских и жандармских «дел», которые были царской охранкой заведены на Льва Николаевича Толстого.

Расскажем про одно из них.

Начало 90-х годов прошлого века было отмечено в России тяжелым бедствием — голодом, охватившим многие губернии. Свыше 40 миллионов крестьян оказалось па краю гибели.

С особенной силой голод поразил центральные губернии — Рязанскую и Тульскую. Из этих мест до Льва Николаевича доходили тревожные вести, и он, разумеется, не мог остаться равнодушным. «...Не могу жить дома, писать, — сообщал он в эти дни своему другу художнику Н. Н. Ге. — Чувствую потребность участвовать, что-то делать».

В свое время, в 1873 году, Толстой своей нашумевшей статьей «О самарском голоде» поднял на ноги всю Россию и оказал действенную помощь крестьянам Поволжья, пострадавшим от засухи. С еще большей энергией он сейчас возглавил широкое общественное движение помощи нуждающимся крестьянам. По его призыву к нему стекались десятки тысяч рублей в виде пожертвований со всех концов России, и на эти деньги он со своими помощниками создавал бесплатные столовые, в которых кормились тысячи голодающих крестьян. Центром помощи голодающим Толстой избрал Данковский уезд Рязанской губернии. Сюда он, в сопровождении своих дочерей Татьяны и Марии и племянницы В. А. Кузминской, прибыл 28 октября 1891 г. Поселившись в деревне Бегичевке, в имении своего старого знакомого И. И. Раевского, он немедленно развернул энергичную деятельность: объезжал деревни, составлял списки нуждающихся, выбирал подходящие избы, устраивал в них столовые. В эти же дни он урывками писал свою знаменитую статью «Страшный вопрос».

С первых дней своего приезда в Бегичевку и до возвращения в Ясную Поляну летом 1892 года Толстой, не зная этого, находился под тайным надзором полиции. Почти о каждом шаге писателя и его помощников конфиденциально доносилось рязанскому губернатору Д. П. Кладищеву, который, в свою очередь, немедленно сообщал об этом в Петербург, в департамент полиции министерства внутренних дел. В своих ответных депешах департамент полиции предписывал продолжать неустанное наблюдение над деятельностью Толстого и давал указания насчет тайных мер «ограничения и пресечения?) этой деятельности.

В государственном архиве Рязанской области хранится 32 интересных документа, свидетельствующих о том, сколь много беспокойства причинил Толстой своей деятельностью царским властям и сколь строго и бдительно велось за ним полицейское наблюдение.

7 ноября 1891 года Данковский уездный исправник Доку-довский секретным рапортом за № 604 доложил рязанскому губернатору Д. П. Кладищеву:

«В имение И. И. Раевского при деревне Бегичевке, Лоша-ковской волости, прибыл граф Толстой, который купил у г-на Раевского хлеб и раздает таковой бесплатно бедным крестьянам».

Через три дня он снова доложил:

«В селе Воскресенском, Ивановской волости, в домах крестьян Александра Павлова Гераськина и Данилы Матюхи-на, 1-го сего ноября графом Львом Николаевичем Толстым открыта общественная бесплатная стоповая на сто человек ...На одной из сельских сходок присутствовал сам Толстой и обращался к народу с просьбой о том, чтобы богатые люди не посещали открываемые бесплатно столовые» (рапорт № 604).

Получив эти донесения, губернатор Д. П. Кладищев немедленно паправил в Петербург директору департамента полиции П. Н. Дурпово секретный рапорт (от 14 ноября 1891 года за № 5156), в котором сообщил о деятельности Л. Толстого в селах Данковского уезда и запросил специальных указаний. Па это 19 ноября 1891 года из Петербурга последовало секретное предписание департамента полиции «собрать сведения, чем именно занимается Толстой и в чем выражается его благотворительная деятельность» (предписание № 4715).

26 ноября 1891 года рязанский губернатор телеграфно запросил данковского уездного исправника, «сколько графом Толстым открыто столовых», на что 27 ноября последовал телеграфный ответ: «графом Толстым открыто три столовых с пекарнями и предполагается еще одна».

В тот же день данковский исправник секретным рапортом за № 604 донес губернатору следующее:

«Деятельность графа Толстого исключительно благотворительная, без всяких признаков какой-либо пропаганды, по крайней мере, ничего подобного до сего времени не замечено; личное мое свидание с графом и взгляды его на настоящее положение дел не вызывают ничего противозаконного. Сотрудницами графа по оказанию помощи нуждающемуся населению в Данковском уезде состоят две дочери его Мария и Татьяна Львовны и Наталия Философова, которые также оказывают некоторую медицинскую помощь населению, страдающему инфлюэнцией и, благодаря их уходу за больными и здоровыми, и питанию, болезнь между населением не принимает широких размеров. При этом имею честь присовокупить, что графа Толстого посещают корреспонденты некоторых газет и, лично при мне, при нем находился корреспондент «Нового времени» г. Майков».

В заключение своего рапорта уездный исправник сообщил:

«За наблюдением порядка и спокойствия, как в столовых, так и нелегального наблюдения за округом действия графа Толстого, его сотрудников и окружающих, мною личпо и через исполнительных чиновников приняты энергичные меры, и, в случае проявления чего-либо предосудительного, тотчас же будет доложено вашему превосходительству».

Содержание этого рапорта в день его получения рязанский губернатор переслал начальнику департамента полиции (секретное донесение от 28 ноября 1891 года за № 5417).

Тайное наблюдение за деятельностью Толстого и его помощников усиливалось. 13 декабря 1891 года данковский уездный исправник секретно доложил рязанскому губернатору о том, что число столовых увеличилось до восьми, в них кормится около 400 человек. По его словам, в столовых, организованных графом Толстым, «раздаются крестьянам книжки с рассказами его сочинений». Толстой получает «громадную» простую и денежную корреспонденцию. Его посещает множество людей. Среди крестьян в Бегичевке идут слухи, что «появилась будто бы секта, которая употребляет исключительно растительную пищу». Так как деятельность Толстого с каждым днем расширяется, исправник просил направить в его распоряжение «песколько верных нижних чинов полиции и корпуса жандармерии для нелегального исключительного наблюдения за действиями графа и его окружающих» {рапорт за № 154).

В следующем рапорте от 15 декабря за № 155 данковский исправник добавил:

«Никакой пропаганды еще не замечено, но с основательностью можно предположить, что могут появиться в числе благотворителей люди с намерением воспользоваться неурожайным годом и, прикрываясь флагом графа Толстого без его даже ведома, пропагандировать в народе что-либо совсем нежелательное».

Оба эти донесения рязанский губернатор немедленно переслал в Петербург, в департамент, полици, и от себя добавил:

«Вполне разделяя взгляд уездного исправника о необходимости надзора за местностью в районе, в котором проявляется деятельность графа Толстого, с одной стороны, а с другой, что надзор этот едва ли удобно возложить на чинов полиции, я имею честь покорнейше просить департамент полиции, не признает ли он возможным отпустить в распоряжение уездного исправника некоторую сумму для найма особого агента, или не сочтет ли более удобным выше объясненное наблюдение передать начальнику губернского жандармского управления и его агентам». (Секретное письмо от 20 декабря 1891 года за № 6230).

Относительно книг, розданных крестьянам, губернатор указал, что среди них находятся сочинения Толстого «Сказка об Иване-дураке», «Кавказский пленник», а также книжка «Грех и безумие пьянства», изд. И. Д. Сытина. «Первая, — писал он, — по-моему, неудобна для народного чтения, а потому следовало бы таковую изъять из обращения в народе», о чем он ждет «соответствующее распоряжение, которое мною и будет приведено в исполнение» (там же).

Данковскому исправнику, в ответ на его донесения от 13 и 15 декабря, губернатор направил следующее предписание:

«Не могу не обратить особенного внимания на совершенно правильную мысль вашу, что народные массы по своей неразвитости могут проявлять движение даже без всяких к тому поводов, доказательством чего вы приводите народную молву о появившейся будто секте, которая употребляет исключительно растительную пищу и т. д. Ввиду этих разговоров, могущих породить самые разнообразные движения толпы, которая в минуту возбуждения может дойти до крайних пределов в смысле нарушения тишины и спокойствия, и весьма дурно отразиться на лицах, которые ей благодетельствуют, я считаю нужным обратить ваше особое внимание на необходимость, конечно, с большой осмотрительностью, тщательно следить за движением крестьянских умов и, охраняя последние от влияния на него людей неблагонадежных, вместе с сим зорко охранять тех людей, которые занимаются благотворительностью ввиду тяжелых условий нынешнего года» (секретное предписание от 29 декабря 1891 года за № 6231).

Дальнейшая секретная переписка нолицейских инстанций относительно деятельности Толстого среди голодающих крестьян отражает нараставшую тревогу в этих кругах за «движение крестьянских умов». Под тайный надзор полиции были взяты не только «граф и его доверенные», по и все приезжавшие к Толстому в Бегичевку. Так, в секретных донесениях данковского исправника упоминаются как «подозрительные» следующие лица из помощников Толстого: «лекий Чистяков», оставшийся «уполномоченным» па время отъезда Толстого в Москву; «какой-то Гусарков, крайне стратшъш по его костюму»; «некая Александра Александровна Александрова, очень молодая особа»; «г. Писарев из Епифановского уезда»; «англичанин мистер Гочейс», приезжавший в деревню Бегичевку; «бывший студент Иван Михайлов Клопский — личность не отличающаяся в политической благонадежности» и другие. Все эти «личности» полицией был взяты под негласный надзор.

16 января 1892 года департамент полиции в Петербурге, с ссылкой на личное указание министра внутренних дел, направил рязанскому губернатору новое предписание: усилить паблюдепие «за деятельностью графа Льва Николаевича Толстого и его семьи на месте через данковского уездного исправника, для чего и ассигновать триста рублей» {секретное предписание за № 450).

Вслед за этим на имя рязанского губернатора прибыло секретное распоряжение начальника губернского жандармского управления — отныне строго и неукоснительно «требовать от лиц, приезжающих к графу Толстому на более или менее продолжительное время, предъявления письменных видов на жительство» (письмо от 23 января 1892 года за № 56). Выполняя эти предписания, рязанский губернатор отдал соответствующие распоряжения «вверенным» ему исправникам Данковского, а также Скопинского уездов, где к тому времени развернулась деятельность Толстого в помощь голодающим.

О «крамольной» деятельности Толстого в селах Скопинского уезда местный исправник доносил губернатору следующее:

«1-го сего февраля в селе Муравлянке, Затворенской волости, Скопинского уезда, граф Лев Николаевич Толстой открыл бесплатную столовую на 150 человек. Граф Толстой был в селе Муравлянке 26 и 27 января, проверил материальное состояние людей. Выдал крестьянам несколько одежды, до 70 пар лаптей и роздал для чтения книги» (рапорт от 4 февраля 1892 года за № 23).

На это рязанский губернатор 6-го февраля 1802 года телеграфно приказал исправнику: «Приезжайте Рязань непременно субботу утром. Дело важное». Исправник немедленно выехал. О характере полученных им устных распоряжений можно судить по новым его секретным донесениям губернатору. Вот они:

17 февраля: «8-го сего февраля дочь графа Толстого в сопровождении какого-то мужчины являлась в село Баршевое, Чернавской волости, где осматривала дома нуждающихся крестьян и предположила открыть 5 столовых».

27 февраля: «Графом Толстым открыто шесть бесплатных столовых в селе Руднике, четыре — в селе Ново-Александровске, Горловской волости, и назначено открыть четыре столовых в Горлове».

5-го марта: «Граф Л. II. Толстой, приехав в село Муравлянку, Скопинского уезда, на предмет определения степени нужды крестьян для открытия там столовых, между прочим, роздал крестьянам листки и книжки». Отобранные у крестьян книжки препровождаются при донесении.

Все эти «тревожные» рапорты побудили рязанского губернатора снова обратиться за указаниями в Петербург. В его секретном донесении от 6-го марта 1892 года мы находим следующий перечень отобранпых у крестьян книжек: 1) «Христос в гостях у мужика» Л. Толстого, тип. Сытина, Москва, 1891 г.; 2) «Первый винокур» Л. Толстого, тип. Сытина, Москва, 1892 г.; 3) «Свечка» Л. Толстого, тип. Вильде, Москва, 1887 г.; 4) «Иван-гусь» — рассказ Эрленвейна из журнала «Ясная Поляна» графа Л. Н. Толстого, тип. Сытина, Москва, 1891 г.; 5) «Удаль казака», изд. О. В. Лузиной». Отмечая, что некоторые из этих книжек, в частности, рассказы Толстого «Первый винокур» и «Свечка» признаны святейшим синодом «негодными для народного чтения», губернатор просил указаний об их полном изъятии из обращения. Одновременно он «имеет честь» присовокупить, что «за деятельностью графа Льва Толстого усиливается наблюдение».

Ответ департамента нолиции па это донесение не сохранился. Но это не означало ослабления полицейского надзора за деятельностью «графа Толстого и его доверенных». В бумагах канцелярии рязанского губернатора сохранилась секретная переписка со скопипским уездным исправником и петербургским департаментом полиции относительно «заведующей столовыми графа Толстого в селе Горлове» Марии Владимировны Черняевой, будто бы распространявшей среди крестьян «антицерковную пропаганду», и о «доверенной графа Л. Толстого» в селе Боршевом, Скопинского уезда, Елизавете Прохоровне Кушедевой, якобы распространявшей среди крестьян «учение о бесполезности церковного брака».

Из этих и других секретных бумаг видно, что отпущенные департаментом полиции деньги на тайную слежку за Толстым и его помощниками не были растрачены даром. О каждом шаге «поднадзорных» доносилось по всем пнстанциям — от волости, уезда и до Петербурга.

Лев Толстой, хотя и не знал о слежке за ним, но постоянно ощущал на себе «недреманное око» полиции, охранки и церкви — темных сил, которые мешали ему в его напряженной деятельности. Несмотря на это, он с неослабевающим упорством довел свое благородное дело до конца и сохранил этим тысячи человеческих жизней.

А. П. Чехов, восхищаясь мужеством и неутомимой энергией уже немолодого тогда Толстого, писал: «Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг».

КРЫМСКИЕ ВСТРЕЧИ

I

Золотая крымская осень 1901 года и последовавшие за нею зима и весна были богаты литературными встречами. В своем ялтинском домике па Аутке жил Антон Павлович Чехов. Недалеко от него в Гаспре, в имении графини Паниной, находился Лев Николаевич Толстой. А совсем близко от Гасп-ры на знаменитой даче «Нюра» проживал Максим Горький. Кроме них, в ту пору в Крым приезжали Иван Бунин, Александр Куприн, Степан Скиталец, режиссер Леопольд Сулер-жицкий, певец Федор Шаляпин и многие другие писатели и артисты.

Вечерами в домике Чехова собирались гости, и тогда допоздна пе утихали разговоры о литературе, о поэзии, о России... Иногда молодые литераторы собирались у Горького, спорили, пели песни, а случалось, что и гурьбой отправлялись в Гаспру к Толстому, где их радушно принимала жена писателя Софья Андреевна. Вечера в Гаспре бывали особенно интересны: молодые писатели с благоговением внимали голосу того, кто был общепризнанной главой русской и мировой литературы...

Крымские встречи остались в памяти всех, кто в них участвовал. Но особенный след они оставили в душе Горького.

Из его замечательных записей об этих встречах впоследствии составился знаменитый очерк «Лев Толстой» — лучшее из всего, что до сих пор написано о великом писателе.

Крымским встречам Толстого и Горького предшествовали три других встречи: две — в Москве, в Хамовническом доме Толстого, третья — в Ясной Поляне.

Первая беседа — 13 января 1900 г. в Москве — длилась около трех часов и касалась многих вопросов жизни и литературы. «Все, что он говорил, — писал через неделю Горький Чехову, — было удивительно просто, глубоко и хотя иногда совершенно не верно — по-моему, — но ужасно хорошо. Главное же — просто очень. В конце, он все-таки — целый оркестр, но в нем не все трубы играют согласно».

И далее:

«Он очень хорошо отнесся ко мне, но это, разумеется, не суть важно. Не важно и то, что он говорил о моих рассказах, а важно как то всё это, всё вместе: все сказанное, его манера говорить, сидеть, смотреть на вас. Очень это слитно и могуче-красиво».

После этой встречи Толстой записал в дневнике: «Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа».

Во второй раз — 11 марта 1900 г. — к Толстому вместе с Горьким приехал редактор журнала «Жизнь» Б. А. Поссе. Толстой пригласил их в кабинет и беседовал с ними около часа. Он вслух прочитал им рассказ С. Т. Семенова «Дед Аверь-ян» и не без умысла преувеличенно хвалил его за глубину мысли и значительность содержания. Как известно, именно этих качеств, по его мнению, не хватало многим произведениям молодых писателей.

Во время третьей встречи — 8 октября 1900 г. в Ясной Поляне — Горький провел с Толстым почти целый день. Они гуляли по окрестным лесам и много говорили о литературе. Толстой познакомил гостя со своими последними статьями, читал ему повесть «Отец Сергий», высказал суждение о некоторых рассказах Горького. Тогда же Софья Андреевна сфотографировала их, и этот снимок принадлежит к числу их лучших изображений этой поры.

Дружба писателей продолжалась. Через полгода, когда Горький был за революционную деятельность заточен в тюрьму, Толстой обратился к всесильному тогда товарищу министра внутренних дел П. Д. Святополк-Мирскому с гневным письмом, в котором потребовал, чтобы молодого писателя — «больного и чахоточного, не убивали до суда и без суда содержанием в ужасном... по антигигиеническим условиям нижегородском остроге». Хлопоты Толстого возымели действие. Горький был освобождеп из заключения и горячо благодарил Толстого.

Летом 1901 г. Горький с тревогой следил за тяжелой болезнью Льва Николаевича, а когда до него дошла весть о его выздоровлении, он составил и первым подписал приветствие нижегородцев великому писателю:

«Лев Николаевич! — читаем мы в этом обращении. — Обрадованные благополучным исходом болезни твоей, шлем тебе, великий человек, горячие пожелания еще много лет здравствовать ради торжества правды на земле и так же неутомимо обличать ложь, лицемерие и злобу могучим словом твоим».

Эти и многие другие свидетельства раннего дружеского общения Толстого и Горького, их письма, полные взаимного доброжелательства, свидетельствуют о том, что, несмотря на хорошо известные различия в их общественно-политических взглядах, сама русская действительность сближала их в главном — в ненависти к господствующему строю жизни, в сочувствии и любви к простому народу. Близость демократических устремлений обоих писателей, а также огромное чувство преклонения Горького перед гением Толстого и интерес Толстого к Горькому, как представителю новой русской литературы, были той благодатной почвой, на которой произросла их искренняя дружба в Крыму.

II

Горький не случайно выбрал местом лечения Крым, а время — когда там находился Толстой. Он давно уже стремился к более тесному личному общению с Толстым, о чем свидетельствуют его письма в Ясную Поляну и переписка с Чеховым. Горький внес в литературу свое видение мира, свои идеи, свои средства художественной выразительности, которые не всегда совпадали с толстовскими. Тем не менее одобрение или даже благосклонное отношение Толстого было для него, молодого тогда писателя, чрезвычайно важно.

Осенью 1901 г., зовя Горького в Крым, А. П. Чехов в качестве «приманки» выставляет возможность их близкого общения с Толстым. «...Лев Николаевич заметно скучает без людей, мы бы навещали его». И Горький, разумеется, с радостью принимает это соблазнительное приглашение.

Толстой прибыл для лечения в Крым 7 сентября 1901 г.: Горький — двумя месяцами позже — 11 ноября. Поездки обоих писателей получили широкий общественный резонанс. По пути их следования, несмотря на принятые полицией меры, состоялись бурные массовые демонстрации, носившие антиправительственный характер. Толстого толпы встречали в Харькове и Севастополе; Горького толпы провожали в Ниж-пеи Новгороде и встречали в Москве и Харькове.

В Крыму за каждым из них устанавливается усиленная полицейская слежка. Дом графини Паниной в Гаспре, где поселился Толстой, обкладывается тайными агентами, которые день за днем отмечают все происходящее в нем. Такой же надзор ведется и за дачей «Нюра» в Олеизе, где поселился Горький. К тому же Горькому запрещено отлучаться от своего дома на расстояние двух километров. В частности, поездки в Ялту ему категорически запрещены.

В этих необычных условиях происходят встречи и беседы писателей. Этях встреч, вероятно, было бы больше, если бы не тяжелая болезнь Толстого, которая то и дело неожиданно обострялась и сопровождалась угрожающими осложнениями.

В такие тревожные дни постоянные гости Толстого — Горький и Чехов не решались приходить к нему, да и врачи категорически запрещали ему вставать с постели. В письмах Горького и Чехова появлялись тревожные и горестные ноты: они опасались за жизнь своего великого друга. Зато, когда Толстому становилось лучше, они оба спешили к нему, а также торопились сообщить радостную весть о его выздоровлении своим друзьям в Москве п Петербурге.

Первая встреча Толстого и Горького в Крыму состоялась 13 ноября 1901 г.

О характере и содержании их беседы можно в известной степени судить по очерку М. Горького «Лев Толстой». Однако записи в очерке не датированы, — трудно отнести отдельные разговоры к определенным встречам. Более обстоятельный рассказ о встрече мы находим в дневнике зятя Толстого — М. С. Сухотина, находившегося в это время в Гаспре. Следует, однако, отнестись к его рассказу с известной долей осторожности. Консервативные взгляды М. С. Сухотина — крупного помещика, октябриста, члена I Государственной думы — были резко отличны от передовых взглядов Горького — буревестника первой русской революции. Да и сам Сухотин не скрывает того, что Горький был ему не симпатичен. Тем не менее приведем запись Сухотина без существенных сокращений.

«Три писателя были сегодня: Чехов, Горький, Бальмонт. Разговор долго шел с натужинкой. Было похоже на то, что молодые писатели приехали к мэтру засвидетельствовать свое почтение, но что у них с ним общего мало и что они на него смотрят снисходительно, уважая в нем прошлое, но воображая, что их настоящее ушло вперед».

«...Вообще Горький мпе не очень понравился. Рисуется. Простота напускная, которая неестественнее манерности. Видно, что избалован неожиданным и незаслуженным успехом. Подчеркнуто окает, как истый северянин. Фигура у него типичная и врезывающаяся в память. Крупный, лицо широкое, с серыми умными глазами, прямые длинные волосы зачесаны назад, небольшие плебейские бесцветные усы. Голос басистый, глубокий, очень сильный, которому мог бы позавидовать любой соборный диакон. Одет в черную суконную рубаху русского покроя с косым воротом. Говорил больше других».

«Рассказывал о том, как когда он ехал сюда, перед Москвой, в Рогожской, его заставил выйти из вагона жандармский офицер, усадил в другой вагон, прицепленный к товарному поезду, провез мимо московской станции (он ехал из Нижнего) и доставил в Подольск, где и высадил его. Оттуда уж он сел на почтовый поезд, с коим и прибыл в Севастополь. Было это сделано, чтобы провалить манифестацию студентов, собравшихся на московской станции встретить Горького».

Далее М. С. Сухотин передает рассказ Горького о самобытном нижегородском купце Александре Зарубине, яром враге местного духовенства. Во время ссоры с пьяными попами, освящавшими купеческую лавку, один из них, рассердившись на Зарубина... предал его анафеме.

По утверждению М. С. Сухотина, Горький во время первой крымской встречи не во всем понравился Толстому. Так ли это, трудно сказать. Но мы знаем, что это не помешало их дальнейшему частому общению, которое с каждым разом становилось более дружественным и сердечным.

III

Вторая встреча Горького и Толстого в Крыму состоялась через две недели — 28 ноября.

Как записал М. С. Сухотин, разговор между ними на сей раз шел, главным образом, об острых политических событиях в России, и Горький очень картинно описал избиение студентов в Петербурге на Казанской площади, чему он был очевидцем. Резко осуждая правительственные насилия, Горький заявил, что последний суд или подобие суда над политическими заключенными происходил в России в 1887 г., когда судили народовольцев, покушавшихся на Александра III. А затем, по его словам, стали хватать и наказывать без всякого суда, по произволу охранки. В качестве примера Горький привел В. Г. Короленко, который провел в ссылке в Якутии около восьми лет, собственно, не зная, за что посажен и выслан.

Горький также рассказал о бесследном исчезновении дочери известного московского купца-булочника Филиппова, арестованной в Нижнем Новгороде за революционную деятельность. Отец-старик объехал многие тюрьмы, но так и не нашел свою дочь.

Далее говорили о бесправии народа, о жестокости властей, вспоминали, кто составлял положение об охранке, которое Александр III подписал в 1883 г. Вероятно, в связи с этим Лев Николаевич с неподдельным восхищением рассказал о бесстрашии и находчивости известного революционера-народовольца Германа Лопатина.

Из дневника М. С. Сухотина мы также узнаем, что разговор шел и о рассказе Горького «История одного преступления», который незадолго до этого был напечатан в газете «Курьер». Льву Николаевичу рассказ понравился. Он с интересом узнал от автора, что описанная в нем история — быль.

Свидетелем беседы была и невестка Толстого, жена его сына Андрея, Ольга Константиновна. Вот как она рассказала о ней в письме к сестре — А. К. Чертковой 6 — 8 января 1902 г.:

«Он (Горький. — А. Ш.) бывает у Льва Николаевича. Два года тому назад я видела его в Хамовниках зимой мельком, и ни одного слова от него не слыхала. Но Лев Николаевич много с ним говорил, очень был им тронут и при прощании нежно целовал. Некоторые рассказы его очень ему понравились. Но вскоре после того появились новые его рассказы и Лев Николаевич прямо возмущался ими и очень не хвалил, и вот теперь, увидав его здесь, прямо ему это сказал».

«...С виду Горький очень высокий, худой, немного сутулый, очень некрасивый, прямые длинные волосы, что-то солдатское или семинарское, лицо деревянное, голос грубый, точно нарочно деланный, неприятный. Я не могу сказать, чтоб он мне очень понравился. Разговаривать с ним не приходилось, а только слушала общую беседу.

Он очень озлобленный, ненавидит богатых и знатных, говорит о них: «гадины». На днях был очень хороший его рассказ в «Курьере» — «История одного преступления». Местами, конечно, есть недостатки, неестественность, но, в общем, очень живо (это быль) и Лев Николаевич очень хвалил».

Вторая встреча, во время которой Горький был, по словам М. С. Сухотина, «гораздо проще», по-видимому, произвела на Толстого лучшее впечатление, чем первая, о чем свидетельствует его запись в дневнике: «Рад, что и Горький и Чехов мне приятны, особенно, первый».

Незадолго перед этим Лев Николаевич прочитал роман немецкого писателя Ф. Поленца «Крестьянин» и был восхищен идеей всепрощения, которой проникнуто это произведение. Свое мнение о романе он изложил Горькому. Горький же отнесся к роману совсем иначе, о чем мы узнаем из рассказа присутствовавшего при разговоре ялтинского врача К. В. Волкова:

«...Лев Николаевич хвалил Горькому роман Поленца «Крестьянин», и особенно умилялся художественной правдой той сцены, в которой избитая пьяпым мужем жена заботливо укладывает его на постель и подкладывает под его голову подушку. Горький промолчал. А когда мы с ним возвращались домой, он недовольно заметил:

— Подушку под голову... ХВатила бы ого поленом по башке!..»

«Это была, — заключает Волков, — очень яркая иллюстрация к двум полярным мировоззрениям».

IV

Еще об одной встрече Горького и Толстого в Гаспре мы узнаем из неопубликованного лисьма С. А. Толстой к старшему сыну Сергею Львовичу от 13 декабря 1901 г.

«Лев Николаевич, — сообщает она, — ходил к морю и назад, читал Горькому и доктору твои статьи, до слез волновался».

Как нами установлено, это было 5 декабря 1901 г., что подтверждается и написанным в тот же день письмом Горького к его другу и издателю К. П. Пятницкому:

«Сейчас пришел от Льва Николаевича. Он здоров и бодр, сегодня ездил верхом за 12 верст от дома.

Говорил с графиней об издании книг Льва Николаевича «Знанием»... Сказала, что весной она будет в Питере и непременно познакомится с вами».

Упоминаемые Софьей Андреевной статьи, читаппые Толстым Горькому, — «Солдатская памятка», «Офицерская памятка» и статья «О веротерпимости», над которыми Толстой в это время работал. О том, как Горький отнесся к ним, мы узнаем из его нового письма к К. П. Пятницкому:

«Л. Толстой написал две великолепные штучки и пишет третью, скоро кончит. II по этому поводу вы должны быть здесь».

Горький, как мы видим, не только с интересом выслушал статьи Толстого в авторском чтении, но и порекомендовал их руководимому им издательству «Знание» для массового выпуска в свет. Со своей стороны и Толстой придавал большое значение чтению своих статей Горькому, и потому, вероятно, «до слез» волновался. Напомним, что солдатская п офицерская «памятки» были обращены к царскому войску и содержали призывы — не повиноваться преступным приказам властей, не стрелять в народ, а брататься с ним. Мы теперь знаем, что запрещенные цензурой толстовские «Памятки» тайно издавались революционными организациями и нелегально распространялись в казармах.

В первой половине декабря, как и в ноябре, Лев Николаевич часто болел, что очень волновало Горького. Тем с большей радостью он в середине декабря сообщает К. П. Пятницкому о выздоровлепии Толстого. «Лев Николаевич поправился. «Жиловат — не изорвется!» Великолепная это фигура! Нам нужно будет жить лет сто — а может и больше — до следующего Льва».

Сразу же после выздоровления Толстого — 18 декабря — Горький с женой, Екатериной Павловной, отправляются к пс-му в гостя. Об этой встрече писателей мы узнаем из дневника М. С. Сухотина:

«Были интересные разговоры. Горький, между прочим, рассказывал, как лет восемь назад («когда я еще бродяжничал») он под Харьковом узнал, что в монастыре Рыжовском находится о. Иван (Иоанн Кронштадтский, впоследствии видный мракобес, враг Толстого. — А. Ш.), и так ему захотелось с ним побеседовать, что он перелез через ограду в сад, где гулял «Иван». И когда Иван увидел перед собою Горького, то сначала испугался, но потом оправился и вступил с ним в беседу. Длилась эта беседа часа полтора, и, в результате, Горький пришел только к одному выводу, а именно: что этот «поп Иван большой дурак».

По словам М. С. Сухотина, во время этой встречи шла также речь об отношении рабочих к царизму и о зубатовщине, которая начинала практиковаться охранкой для разложения рабочего движения. В этой связи Сухотин вспоминает, что «за год или два» до этого Лев Николаевич дал ему прочесть секретный доклад московского оберполицмейстера Трепова, сделанный вел. кн. Сергею Александровичу о рабочем движении в России, — доклад, который был написан начальником охранки Зубатовым. Неизвестно, каким путем доклад попал в руки Льва Николаевича.

«В нем, — рассказывает Сухотин, — Зубатов очень умно доказывает, что рабочим движением пренебрегать не следует, что при борьбе фабриканта с рабочими очень часто правда бывает на стороне последних, и что теперь — не ради торжества этой правды (об этом Зубатов и не думает), а ради созидания популярности правительства, — очень расчетливо и тактично рекомендуется представителям полиции брать сторону рабочих. И все в этом духе. Так вот оказывается, что теперь этот проект проводится в жизнь. Зубатов и его помощник Сазонов заигрывают с рабочими».

М. С. Сухотин на сей раз не приводит высказываний Толстого о самодержавии, об отношении народа к царизму, о надвигающейся революции, но отзвуки этого разговора мы встречаем в письме к Николаю II, над которым Толстой работал в эти дни.

«Если, — пишет Толстой, — лет 50 тому назад при Николае I еще стоял высоко престиж царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал и упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить его и смеяться над ним.

Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением. И потому поддерживать эту форму правления и связанное с ней православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел».

Как мы видим, в беседах Толстого и Горького затрагивались самые острые, актуальные вопросы русской жизни.

V

Через пять дней — 23 декабря — Лев Николаевич, с наслаждением совершавший после выздоровления дальние прогулки, пешком пришел к Горькому в Олеиз. Об этом С. А. Толстая пишет в дневнике:

«Лев Николаевич поправился, сегодня ходил далеко гулять, зашел к Максиму Горькому, т. е. к Алексею Максимовичу Пешкову».

Как можно судить по имеющимся материалам, темой бесед двух писателей на сей раз было творчество молодых прозаиков, в том числе и творчество самого Горького. В письме к К. П. Пятницкому, отправленном в тот же день, Горький описал эту встречу:

«Сегодня у меня был Толстой; он снова ходит пешком, пришел из Гаспры версты за две. Очень нахваливал Леонида (Андреева. — А. Ш.) и меня за первую половину «Троих», а о второй сказал, что «это анархизм, злой и жесткий».

Похвалы по адресу Леонида Андреева относятся к его первому сборнику рассказов, который он в эти дни прислал Толстому. Отвечая ему, Толстой 30 декабря писал, что уже прежде в газетах прочитал почти все эти рассказы, и многие понравились ему. «Больше всех мне понравился рассказ: «Жили-были», но конец, плач обоих, мне кажется неестественным и ненужным». «Надеюсь, — продолжал Толстой, — когда-нибудь увидаться с вами и тогда, если вам это интересно, скажу более подробно о достоинствах ваших писаний и их недостатках. В письме это слишком трудно».

О повести Горького «Трое», кроме приведенного выше отзыва, Толстой позднее высказался несколько раз, в частности сказал, что в ней содержатся «психологические ошибки».

Из записей А. М. Горького, А. Б. Гольденвейзера, М. С. Сухотина и других лиц, находившихся в Гаспре, устанавливается, что внимательное чтение произведений друг друга, их обсуждение, а также обсуждение книг других писателей и общих проблем литературы занимали в беседах Горького и Толстого большое место.

В это счастливое — для их совместного общения — время Толстой прочитал не только рассказ «История одного преступления» и повесть «Трое», но и некоторые другие произведения Горького, в частности рассказ «Мой спутник», сцены из пьесы «На дне» и рассказ «Бык». В свою очередь, Толстой, кроме повести «Отец Сергий» и трех упомянутых выше статей, познакомил Горького со своим дневником, что, конечно, было проявлением большого доверия и дружбы.

Трудно приурочить разговоры писателей к определенным свиданиям, да это и неважно. Важно то, что Толстой и Горький в эти дни с интересом читали друг друга и откровенно делились своими суждениями.

Из воспоминаний Горького явствует, что Толстой поделился с ним замыслом «Хаджи Мурата». В свою очередь, Горький рассказал Толстому задуманную им историю трех поколений купеческой семьи — «историю, где закон вырождения действовал особенно безжалостно». Это — замысел романа «Дело Артамоновых».

Толстой, но словам Горького, проявил к этой истории большой интерес и с настойчивостью стал его уговаривать:

« — Вот это — правда. Это я знаю, в Туле есть две таких семьи! И это ладо написать. Кратко написать большой роман, понимаете? Непременно!

И глаза его сверкали жадно».

Когда Горький прочитал сцены из еще не законченной пьесы «На дне», Толстой выслушал их внимательно, потом спросил:

« — Зачем вы пишете это?

Я объяснил, как умел.

— Везде у вас заметен петушиный наскок на все. И еще — вы все хотите закрасить все пазы и трещины своей краской. Помните, у Андерсена сказано: «Позолота-то сотрется, свиная кожа останется», а у нас мужики говорят: «Все минется, одна правда останется». Лучше не замазывать, а то после вам же худо будет. Потом язык очень бойкий, с фокусами, это не годится. Надо писать проще, народ говорит просто, даже как будто — бессвязно, а — хорошо».

И далее:

« — Старик у вас (т. е. Лука. — А. Ш.) — несимпатичный, в доброту его не веришь. Актер — ничего, хорош. Вы «Плоды просвещения» знаете? У меня там повар похож на вашего актера. Пьесы писать трудно. Проститутка тоже удалась, такие должны быть. Вы видели таких?

— Видел.

— Да, это заметно. Правда даст себя знать везде. Вы очень много говорите от себя, потому у вас нет характеров, и, все люди — на одно лицо. Женщин вы, должно быть, не понимаете, они у вас не удаются, ни одна. Не помнишь их».

А вот как Горький описывает чтение Толстым своей повести «Отец Сергий»:

«Читал Сулеру (Л. А. Сулержицкому. — А. Ш.) и мне вариант сцены падения «Отца Сергия» — безжалостная сцена! Сулер надул губы и взволнованно заерзал.

— Ты что? Не нравится? — спросил Лев Николаевич.

— Уж очень жестоко, точно у Достоевского. Эта гнилая девица, и груди у нее как блины, и все. Почему он не согрешил с женщиной красивой, здоровой?

— Это был бы грех без оправдания, а так — можно оправдаться жалостью к девице — кто ее захочет, такую?

— Не понимаю я этого...

— Ты многого не понимаешь, Левушка, ты не хитрый...» Эти краткие, но яркие зарисовки весьма драгоценны.

Они — превосходные штрихи в горьковском литературном портрете Толстого. И они же выразительно воспроизводят характер и колорит сердечного общения писателей, раскрывают их душевную близость в этот период.

VI

31 декабря, накануне нового, 1902 года, Толстой снова посетил Горького в Олеизе. Об этой встрече мы также знаем из дневника Софьи Андреевны.

«Лев Николаевич, — пишет она, — ходил к М. Горькому, оттуда приехал с Гольденвейзером, который гостит у нас».

Вместе с Львом Николаевичем и А. Б. Гольденвейзером Горького в этот раз навестили и дочь Толстого Татьяна Львовна с мужем. М. С. Сухотин записал об этой встрече так;

«Были у Горького. Снова он мне не очень-то понравился. Уж очень груб. Говорил о полезности в иных случаях мордобития. Совсем уж либералу неподобающее рассуждение. Оказался очень знающим орнитологом и, вступив в горячий спор с Дунаевым по поводу весьма специальных суждений о птицах, совсем нашего милого Дунаева загонял».

Упоминаемый здесь Александр Дунаев — молодой человек, знакомый Толстого — сын Александра Никифоровича Дунаева, директора московского торгового банка, часто бывавшего в Ясной Поляне. Горькому пришлось в свое время встретиться там с Дунаевым-отцом и вынести о нем весьма неблагоприятное впечатление. Возможно, что свидание с сыном освежило в памяти Горького воспоминание о встрече с его отцом, и отсюда в очерке «Лев Толстой» появился выразительный рассказ о лицемерном толстовце-вегетарианце, который в Ясной Поляне, при Льве Николаевиче, отказался есть яйца, «чтобы не обидеть кур», а на вокзале в Туле с аппетитом поедал жареное мясо и приговаривал по адресу Толстого: «преувеличивает старичок!»

Горький, как известно, резко осуждал «толстовцев» и писал о них едко и зло. По его словам, «и яснополянский дом и дворец графини Паниной эти люди насквозь пропитывали духом лицемерия, трусости, мелкого торгашества и ожидания наследства... Лев Николаевич, конечно, хорошо понимал истинную цену «толстовцев».

За день до этой встречи с Горьким, 30 декабря, Толстого в Гаспре посетили крестьяне-сектанты. Со слов Толстого Горький и записал:

«Утром были штундисты из Феодосии и сегодня целый день он (Толстой. — А. Ш.) с восторгом говорит о мужиках.

За завтраком:

— Пришли они, — оба такие крепкие, плотные; один говорит: «Вот, пришли незваны», а другой: — «Бог даст, уйдем не драны».

И залился детским смехом, так и трепещет весь».

Горький записал также слова Толстого о порче русского языка:

« — Скоро мы совсем перестанем понимать язык народа; мы вот говорим: «теория прогресса», «роль личности в истории», «эволюция науки», «дизентерия», а мужик скажет: «шила в мешке не утаишь», и все теории, истории, эволюции становятся жалкими, смешными, потому, что непонятны и не нужны народу. Но мужик сильнее нас, он живучее, и с нами может случиться, пожалуй, то же, что случилось с племенем атцуров, о котором какому-то ученому сказали: «Все атцуры перемерли, но тут есть попугай, который знает несколько слов их языка».

Разговор о языке, о несравненных достоинствах образной народной речи перед пресным, обезличенным языком интеллигенции, был, судя по воспоминаниям Горького, частой темой бесед между ним и Толстым. Среди других суждений Толстого Горький записал и такие:

«Увлекательно рассказывая о стоицизме, он вдруг нахмурился, почмокал губами и строго сказал:

— Стёганое, а не стёжаное; есть глаголы стегать и стяжать, а глагола стежать нет...»

« — Подобно, а рядом — абсолютно, когда можно сказать совершенно». «Хлипкий субъект — разве можно ставить рядом такие несхожие по духу слова? Нехорошо...»

За языковую небрежность Толстой, по словам Горького, осуждал Достоевского, Глеба Успенского и других писателей, в том числе и самого Горького.

VII

Новый, 1902 год Лев Николаевич начал с чтения рассказов молодых прозаиков. Мы знаем, что он и до этого проявлял интерес к творчеству Бунина, Скитальца, Куприна, Леонида Андреева, Чирикова, Серафимовича и других писателей. Беседы с Горьким и Чеховым несомнепно усилили его интерес к молодой литературе.

1 января Толстой (вероятно, по рекомендации Горькою) прочитал рассказ С. Г. Скитальца «Сквозь строй»; назавтра — повесть А. И. Куприна «В цирке», а 5 января — рассказ В. В. Вересаева «Конец Андрея Ивановича».

Общее отношение Толстого к молодым прозаикам было весьма заинтересованным и доброжелательным. Он горячо приветствовал в их повестях и рассказах то, что было созвучно его собственному писательскому кредо — стремление к жизненной правде, сочувствие простому народу, обличение социального зла, любовь к русской природе. Вместе с тем он многого не принимал в их творчестве. В частности, он отвергал голую, открытую тенденцию в рассказах Вересаева, болезненные психологические выверты Леонида Андреева, у него же он отмечал манерность и вычурность языка. Позднее, когда в творчестве некоторых из молодых писателей наметился болезненный интерес к проблемам пола («Санин» Арцыбашева, «Яма» Куприна), Толстой решительно высказался против этого дурного поветрия, видя в нем прямое проявление декаданса и упадка.

Рассказы молодых писателей, прочитанные Толстым в первые дни 1902 года, в целом, понравились ему, хотя он и высказал о них отдельные критические суждения. В рассказе Скитальца «Сквозь строй» он отметил отдельные точные художественные детали (мужики, заходя с мороза в трактир, хлопают рукавицами), по весь рассказ он нашел растянутым и маловыразительным. Очень понравилась ему повесть Куприна «В цирке», о чем Чехов с радостью сообщил Куприпу. Понравился Толстому и рассказ Вересаева «Конец Андрея Ивановича», как и некоторые ранее прочитанные его рассказы.

Все это, как выясняется, было темой беседы Толстого и Горького во время их новой встречи 7 января 1902 г. Т. Л. Толстая записала о ней так:

«Утром был Горький: очень милый, мягкий и добрый человек. Он все любит, всем интересуется и как ребенок радуется на искусство и восхищается им. Сегодня он и с папа заспорил, защищая Скитальца, которого папа бранил. По выходе от папа сказал: «Эх, сам чувствую, что правду говорит Лев Николаевич». Спор зашел по поводу рассказа Скитальца, который Волков рекомендовал папа прочесть в «Мире божием» под заглавием «Сквозь строй)).

Об этом разговоре Горький писал К. П. Пятницкому:

«По поводу повести Скитальца «Сквозь строй» Лев Николаевич сказал: «Талант, большой талант. Но — жаль! — слишком начитался русских журналов. И от этого его рассказ похож на корзину кухарки, возвращающейся с базара: апельсин лежит рядом с бараниной, лавровый лист — с коробкой ваксы. Дичь, овощи, посуда — все перемешано и одно другим пропахло. А — талант!»

Как и всегда, Горький и Толстой делились новостями, говорили о революционных событиях в России. «Лев Николаевич, — пишет Горький К. П. Пятницкому, — хохотал и дразнил меня всячески и со смехом уверял, что хоть лопни я, а конституции пе будет. Я же возражал — будет! Продолжайте лишь Вы Ваше дело, а мы поможем».

К этой встрече относится и разговор Горького с Толстым об их отношении к своим произведениям, о писательском труде. Горький в это время готовил свои сочинения для издательства «Знание», и ему было «зело противно» сидеть над корректурами. В этой связи между ним и Толстым произошел шуточный диалог, воспроизведенный Горькпм в письме к К. П. Пятницкому:

« — Не гоже псу возвращаться на блевотину свою». — Это сказал Лев Николаевич одновременно со мною, и сие трогательное единодушие заставило нас обоих здорово хохотать. Но хохотали мы не как авгуры, нет!, — а как люди, сами себя устыдившиеся».

«Читаешь и видишь: сколько лишних слов, страниц, сколько чепухи! — говорит он. — Терпеть не могу читать сочинения Толстого!».

« — А я — Горького...» — сознавался искренно ваш слуга. Многое из писаний моих я вырвал бы с корнем, но поздно!».

Во время этой встречи Толстой предложил Горькому прочитать вслух главу из понравившейся ему книги итальянского революционера Иосифа Мадзини «Об обязанностях человека». Присутствовавшая при этом Т. Л. Толстая свидетельствует:

«Вчера папа заставил Горького читать ему Мадзини «Об обязанностях человека» и страшно волновался... Горький мне все больше и больше нравится. У него удивительно отзывчивая душа. Вчера мы были у него и Гольденвейзер играл. На Горького последпяя прелюдия Шопена произвела такое впечатление, что он совсем ошалел, растерялся, не знал, что говорить, жал руки Гольденвейзеру, а на глазах у него выступили слезы. А книга Мадзини, которую он у папа читал, так ему понравилась, что он выписал 50 экз.»

Вскоре после этой встречи Толстой снова тяжело заболел. У него появились острые боли в боку, резко повысилась температура. 13 января Горький навестил Толстого, но их встреча была кратковременной. Алексей Максимович больше говорил с Софьей Андреевной, чем с Львом Николаевичем. Об этом своем визите в Гаспру Горький писал К. П. Пятницкому:

«Был у Льва Николаевича. Графиня очень интересуется, когда вы приедете? Находит, что ей необходимо видеть вас. Я тоже нахожу это.

Если графу будет так же худо, как теперь, — она проживет здесь январь, февраль, март, если ему будет лучше — в конце января она поедет недели на две в Москву. Имея это в виду, вы заранее и точно известите меня о сроке, на который приедете, и о дне выезда, дабы я мог устроить вам свидание с нею здесь или в Москве».

Речь, как мы уже знаем, идет о намерении Горького издать сочинения Толстого. Забегая вперед, скажем, что эта идея не осуществилась. Лев Николаевич был далек от прямой заботы об издании своих сочинений. С. А. Толстая же, вероятно, нашла более выгодным самой издавать сочинения мужа, что она успешно делала много раз.

Тем временем здоровье Льва Николаевича резко ухудшилось. Ко многочисленным прежним недугам прибавились тяжелый плеврит и ползучее воспаление легких. Дежурившие около него врачи, исчерпав все средства, почти отказались от него...

Возможную кончину Толстого Горький, как и Чехов, переживал как личную трагедию. В эти тяжелые дни он писал В. А. Поссе:

«Возможно, что, когда ты получишь это письмо, Льва Толстого уже не будет в живых. Первый раз еще в России умирает такой великий человек, как Лев Толстой, и умирает он в момент очень высокого подъема духа в русском обществе. Положение его — Льва Толстого — безнадежно».

Однако, к счастью, после многих тяжелых испытаний Толстой справился со своей болезнью и вскоре его встречи с Горьким возобновились.

VIII

Новая гаспринская встреча писателей произошла после выздоровления Льва Николаевича в первых числах марта. Это свидание не отмечено в «Летописях» жизни и творчества обоих писателей, но она несомненно состоялась. Об этом мы узнаем из неопубликованного письма О. К. Толстой к А. Л. Толстому от 5 марта, в котором она описывает предшествовавшие этой дате ближайшие дни: «А потом еще пришли Горький и Сулержицкии и тогда пошла игра в городки».

О том, что Горький с увлечением играл с гаспринской молодежью в городки («бил сильно и метко»), пишет и старший сын Толстого Сергей Львович в его «Очерках былого». Это подтверждает и С. А. Толстая. Но подробных сведений об этом свидании не имеется.

Более обстоятельные сведения сохранились о следующей встрече, которая состоялась 12 марта. По свидетельству М. С. Сухотина, Толстой в этот раз долго беседовал с Горьким наедине о нашумевшем инциденте с отменой Николаем II избрания Горького в почетные академики. По этому поводу М. С. Сухотин записал в дневнике:

«Последний промах правительства совершен с Горьким. Выбран он в академики. Получил о своем избрании официальную бумагу за подписью Веселовского. Вдруг вчера в газетах телеграмма, что выборы считаются недействительными, так как он, Горький, привлекается к ответственности по обвинению в преступлении, предусмотренном статьей 1035 (напечатавший оскорбительные отзывы о действующих в империи законах и т. д.). Сегодня я видел Горького. По-моему, он доволен. В его серых небольших глазах светился злой и насмешливый огонек, когда он говорил о скандале, который неминуемо последует, так как Чехов и другие академики (кто, собственно не знаю) намерены выйти из Академии ради нанесенного ему, Горькому, оскорбления».

Как известно, кроме Чехова, в знак своей солидарности с Горьким отказался от звания почетного академика В. Г. Короленко. Этот инцидент, ставший известным всему миру, принес царскому режиму большой позор.

Интересно, как Лев Николаевич реагировал на этот инцидент. 31 марта А. П. Чехов был у Толстого. «Когда я заговорил с ним о Горьком и об академии, — писал он 19 апреля В. Г. Короленко, — то он проговорил: «Я не считаю себя академиком» — и уткнулся в книгу».

Толстому, которому были ненавистны любые учреждения царской России, было стыдно за русскую Академию наук, которой столь грубо и бесцеремонно командует «малоумный гусар» Николай II.

Из дневника М. С. Сухотина мы также узнаем, что во время этой встречи шла речь и о последних политических событиях в России, а также об англо-бурской войне. Оба писателя решительно осуждали англичан за их колониальную авантюру в Африке.

IX

В последующие дни марта и в апреле 1902 г. Толстой снова тяжело болел — на сей раз тифом. Встречи между писателями происходить не могли, но контакт между ними не прерывался. Как вспоминает Е. П. Пешкова, между Олеизом и Гаспрой поддерживалась непрерывная связь через Леопольда Сулер-жицкого, близкого к обоим писателям.

Показателем тесной связи Толстого и Горького в эти дни служит тот факт, что Горький спасал рукописи Толстого от возможного нашествия жандармов на Гаспру. В очерке, посвященном Л. Сулержицкому, А. М. Горький так описывает этот эпизод:

«Вспоминаю такой случай: в 901 году, когда Л. Н. Толстой хворал, живя в Гаспре, в имении графини С. В. Паниной, на-

ступил жуткий день: болезнь приняла опасный оборот, близкие Льва Николаевича были страшно взволнованы, а тут еще распространился слух, что в Ялту из Симферополя явился прокурор для описи и ареста бумаг великого писателя. Слух этот как будто подтверждался тем, что в парк Гаспры явились некие внимательные люди, которым очень хотелось, чтобы их приняли за беззаботных туристов. Они живо интересовались всем, кроме состояния здоровья Толстого.

Ко мне в Олеиз прискакала верхом Александра Львовна, предлагая мне и Сулеру, жившему у меня, спрятать какие-то документы. Я тотчас бросился наверх в Гаспру, а Сулер — к рабочим соседнего с Гаспрой имения, нашим добрым знакомым.

В результате его свидания с рабочими, все беззаботные фланеры исчезли из Гаспры, как зайцы от борзых. Затем Сулер набил свои шаровары и пазуху массой бумаг и верхом на хорошем коне ускакал с ними. Все это было сделано им быстро, как в сказке».

Данный выразительный рассказ содержит маленькую неточность: описанное происшествие произошло не в 1901-м, а в январе или феврале 1902 года. Это устанавливается рядом фактов, в том числе и письмом Е. П. Пешковой к крымскому литератору Р. Булю от 8 сентября 1958 г. Вот что она пишет:

«Во время болезни Льва Николаевича Толстого в 1902 г., когда он жил в Гаспре, один из сыновей Льва Николаевича, кажется, это был Андрей Львович, по инициативе Леопольда Антоновича Сулержицкого и вместе с ним, принес Алексею Максимовичу на дачу «Нюра», где мы жили, небольшой чемодан с рукописями Льва Николаевича. Они боялись, что в случае кончины Льва Николаевича, его работы могут быть опечатаны... Алексей Максимович вызвал по телефону своего врача и друга Александра Николаевича Алексина и передал ему на хранение этот чемодан. Алексин сейчас же отвез его в Ялту, на квартиру Л. В. Средина.

На другое утро к Алексею Максимовичу верхом приехала очень взволнованная Александра Львовна и сказала, что у нее отложены некоторые рукописи Льва Николаевича, которые также необходимо унести из дома... Алексей Максимович и Л. А. Сулержицкий сейчас же отправились в Гаспру, а Сулер-жицкий, спрятав рукописи под свой свитер, вынес их... Когда кризис болезни у Льва Николаевича миновал благополучно, пакет с бумагами, а также чемоданчик, увезенный в Ялту, были возвращены в Гаспру».

Описываемый факт очень характерен для той атмосферы дружбы и взаимной близости, которая установилась тогда между Толстым и Горьким. Однако время их совместного пребывания в Крыму уже подходило к концу.

9 апреля Горький привел к Толстому Шаляпина и Скитальца, намереваясь подружить их с ним. Однако увидеть Толстого им не удалось, — его болезнь неожиданно обострилась, и выйти к гостям он не смог.

16 апреля Горький с женой нанесли последний визит в Гаспру. Они пришли прощаться с Львом Николаевичем и его близкими. Об этой встрече, к сожалению, не осталось подробных записей. Лев Николаевич был еще очень слаб и к тому же измучен бессонницей. Не в лучшем настроении был и Горький, которому, из-за запрета оставаться в Крыму или поселиться в Нижнем, предстояло поехать в неприятный ему Арзамас, где его ожидал строгий полицейский надзор. Поэтому прощание было далеко не радостным.

После этого — уже по возвращении Толстого в Ясную Поляну, — между ними состоялась еще одна короткая встреча — 6 октября 1902 г. Никаких сведений о ней, кроме краткой записи в дневнике Толстого («Был Горький и Пятницкий»), не сохранилось. Судя, однако, по тому, что Горький приехал совместно с К. П. Пятницким, можно предположить, что речь в этот раз шла о задуманном еще в Гаспре издании сочинений Толстого в «Знании». Однако, как сказано выше, ничего из этого не вышло. Больше Толстой и Горький лично не встречались.

Х

Восстанавливая канву личных встреч Горького и Толстого, мы, разумеется, не исчерпали и сотой доли тех интересных бесед, которые несомненно происходили между ними в Крыму. Если даже судить по одним лишь записям Горького в его очерке «Лев Толстой», круг возникавших между ними тем был неисчерпаемо широк. Здесь были так называемые «вечные» вопросы философии, религии и морали. И, наряду с ними, — самые животрепещущие вопросы политической жизни России кануна первой русской революции. В их беседах фигурировали имена десятков русских и зарубежных писателей, затрагивались тончайшие проблемы писательского искусства и художественного мастерства.

Тесное общение писателей, разумеется, не сгладило различия в их общественно-политических позициях. Толстой был и остался противником революционных методов борьбы, и

Горький, разумеется, не мог принять его взглядов, хотя в полной мере ценил его роль обличителя социального зла. Со своей стороны, Толстой не примирился с горьковской открытой революционностью, с его пафосом классовой борьбы, хотя несомненно сочувствовал его демократизму, его органической близости к пароду. И все же встречи обоих писателей не прошли для них даром.

Встречи с Горьким оставили след в памяти Толстого, — об этом свидетельствуют его последующие частые упоминания о нем. Как уже сказано, Чехов, Куприн, Вересаев и другие молодые писатели олицетворяли новую русскую литературу, и Толстой приветствовал их. Но в литературе были также сильны декадентские настроения, и это настораживало его. 21 апреля 1902 г. в разговоре с А. Б. Гольденвейзером Толстой сказал:

« — Я вот все думаю, — неужели я уж так стар стал, что не понимаю нового искусства? Я стараюсь, искренне стараюсь вникнуть в него, но не могу заставить себя сочувствовать ему».

После встреч в Крыму Толстой стал чаще и пристальнее приглядываться к писаниям Горького. Отдельные черты творческой манеры Горького — избыточная метафоричность, патетический тон, афористичность языка — не были Толстому по душе. Он часто критиковал Горького и за открытую тенденциозность, за неестественность положений и характеров. Но он всегда при этом указывал на даровитость Горького, на все искупающую черту его таланта — любовь к героям из народных низов, которая заражает и читателей.

«Мы все знаем, — записал Толстой в дневнике 11 мая 1901 г., — что босяки — люди и братья, но знаем это теоретически; он же (Горький. — А. Ш.) показал нам их во весь рост, любя их, и заразил нас этой любовью. Разговоры их неверны, преувеличены, но мы все прощаем за то, что он расширил нашу любовь».

Об этой заслуге Горького Толстой никогда не забывал.

Горькому впоследствии тоже не раз пришлось упрекать Толстого — за проповедь пассивизма, за отрицание прогресса, за осуждение революционной борьбы масс. В годы первой русской революции и наступившей после этого реакции Горький, вслед за Лениным, в ряде статей открыто полемизировал с Толстым. И все же в его душе всегда жила неиссякаемая любовь к Толстому, неослабевающее восхищение и восторг перед мощью его интеллекта и художественного гения. В полной мере эти чувства проявились в очерке «Лев Толстой».

Встречи с Толстым, его дружеская критика и советы плодотворно сказались в последующем творчестве Горького. Отзвуки этих бесед мы находим в его произведениях, замыслы которых были подсказаны или поддержаны Толстым (роман «Дело Артамоновых», рассказ «Страсти-мордасти»). Советы Толстого сказались в творчестве. Горького большей глубиной психологического раскрытия героев, более строгим отношением к языку, на чем настаивал автор «Воскресения». Готовя свои произведения к новым изданиям, Горький, по его собственному признанию, освобождал их от пышных фраз и «красивостей», которые не нравились Толстому. Позднее, став литературным наставником молодых писателей, Горький, как эстафету, передавал им заветы Толстого о языке и писательском мастерстве. Он иронизировал над своими ранними метафорами, вроде «море смеялось», и, помня слова Толстого, советовал молодым писателям не злоупотреблять метафорами и афоризмами, как он это делал сам в своих ранних произведениях.

Крымские встречи 1901 — 1902 гг., когда за одним столом собирались Толстой, Горький и Чехов, были своеобразной встречей двух поколений русской литературы. Девятнадцатый век — золотой век русской классики — в лице Толстого как бы из рук в руки передавал эстафету идейности, народности и высокого мастерства двадцатому веку, — веку нового революционного искусства. Это драгоценное наследие доныне живет в творениях лучших советских писателей.

НА ЗАРЕ КИНЕМАТОГРАФА

Живой Толстой!

«Толстой за работой». «Толстой в кругу близких». «Толстой с женой». «Толстой в день своего 80-летия)». «Толстой на прогулке». «Толстой на улице в Москве». «Толстой на Курском вокзале». Эти и другие сохранившиеся кинокадры сегодня волнуют до слез. Экран донес до нас живое дыхание минувшей эпохи.

Мы уже никогда не увидим «живого» Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Некрасова, Тургенева, Щедрина... Как зеницу ока бережем мы редкие живописные и карандашные их портреты, оставленные современниками. А Толстого мы можем увидеть в сотнях кинокадров, составляющих целый документальный фильм. Какое огромное богатство!

Но мало кто из зрителей знает, кому принадлежал замысел — запечатлеть облик Толстого в кино, какие усилия понадобились, чтобы этот замысел осуществить.

...В момент рождения кинематографа далеко не все современники оценили его по достоинству. Лишь немногие сумели угадать за внешней незамысловатостью смешного и забавного «иллюзиона» его могучую силу, провидеть его славное будущее. Среди первых энтузиастов кинематографа в России был выдающийся критик-демократ Владимир Васильевич Стасов.

Стасов оставил богатейшее наследие, касающееся всех областей художественного творчества — музыки, литературы, живописи, скульптуры, архитектуры и т. д. Он же первым из современников приветствовал появление кинематографа и решил поставить его на службу русской культуре.

Первый кинотеатр в Петербурге был открыт в дощатом сарае на территории сада «Аквариум» в мае 1896 года, и уже среди самых ранних его посетителей был 73-летний В. Б. Стасов. О том, какое впечатление произвело на него новое зрелище, он красочно писал брату — Дмитрию Васильевичу Стасову 30 мая 1896 года:

«В какое восхищение меня привела, в понедельник, движущаяся фотография, эта изумительная новая гениальная новость Эдисона. (Стасов ошибался: кинематограф изобрел в 1895 г. Луи Люмьер. — А. Ш.) Тот же Глазунов (композитор. — А. Ш.) потащил меня смотреть. Он уже раз прежде видел; оттого, в своем превеликом восторге, и меня с собою потащил. Да, это опять что-то необыкновенное, ни на что прежнее не похоже, и такое, чего раньше нашего века никогда и ни у кого быть не могло. И мы с Глазуновым были тут в таком необычайном восхищении, что по окончании представления громко и долго хлопали в ладоши п громко кричали «Vivat Edisson». Я даже тотчас объявил Глазунову, восхищенному, конечно, не меньше меня, не взпрая па его мертвое пергаментное лицо: «Извольте, сударь, непременно, — но непременно, и не смейте отказываться, — извольте сочинить маленькую вещицу «Ура Эдисону!», и мы тотчас пошлем в Нью-Йорк, и там у них вся Америка будет петь и играть это, если только вам хорошо удастся!» И он обещал опять-таки».

«Удивительные это в самом деле вещи, даром, что еще не достигпуто настоящее совершенство, и часто фигуры, и предметы, и фон мигают и вздрагивают, как бывало прежде розовый свет в фонарях у Яблочкова. Да что это, это все безделицы против изумительности дела самого. Как летит вдруг целый поезд железной дороги из дали, вкось по картине, летит и все увеличивается и точно вот сию секунду на тебя надвигается и раздавит, точь-в-точь в «Анне Карениной» — это просто невообразимо; и как люди всякие глядят, и волнуются, и суетятся, кто вылезает из вагона п тащит свою поклажу, кто туда вновь влезает, на следующую станцию, все торопятся, идут, кругом глядят, чего-то и кого-то ищут — ну, просто настоящая живая толпа!

Но еще там у них выше, и чудеснее выходит, как кузнец кует — кует молотом, раскачиваясь плечами и руками, а там он вдруг возьмет, да сунет свою раскаленную полосу в бак с водою и вода закипит, зашипит и начнет пузырями прыгать в баке, и пар поднимается и столбом пойдет вверх, а потом через секунду мало-помалу начинает рассеиваться, и из-за него снова мало-помалу появляется кузнец, и он уже снова колотит молотом по железу, по полосе, и спустя немножко опять ее опускает в воду. Что это за картина чудесная! И вот этаких-то картин там у них в несчастном бараке множество».

Описывая с восторгом всю программу кино представления, которая состояла из ряда коротких сюжетов, В. Стасов особенно выделяет ленту, которая называлась «Морское купание». По его мнению, она представляет собой вершину «красивости, движенья, жизни».

«Представь себе, — пишет он, — что перед тобой вдруг открытое море, никакого берега не видать; берег — это край картины перед самым полом, на котором стоят наши стулья и кресла. Стоит водяная пустыня: Meerstille1 Мендельсона. Издалека, издалека катят прямо на зрителя ряды волн, перескакивая друг через дружку, торопясь и волнуясь, каждую секунду рассыпаясь, словно, серебристые стружки и пыль. И волны все крупнее и крупнее стаповятся, летя издалека на зрителя наперед. И тут, через несколько секунд после поднятия занавеса, начинается — не «Gluckliche Fahrt»2, а совсем другая уже музыка, и не Мендельсона и ничья, а прямо из того, что всякий день и целый день происходит на этом самом уголку моря: купанье! Что может быть ничтожнее, ординарнее, прозаичнее?! Голые тела от жары толпой суются в воду — что тут есть интересного, важного, красивого? Так вот нет же. Из этой всей ординарщины тут состраивается что-то такое и интересное, и важное, и красивое, что ничего не расскажешь из виденного».

Из дальнейшего рассказа о картине видно, что Стасова особенно поразило в ней полнокровное ощущение жизни, которое возникало от изображения двух полных движения встречных потоков — бесконечных морских волн, катящих к берегу, и множества людских тел, бросающихся с мостков в кипящую пучину моря.

«...И от всех них, — пишет Стасов, — получается картина чудесного оживления и жизни, кажется, слышишь шум, гам, крики и вскрики, разговоры, громкую болтовню. И тут же, каждые 1/2 секунды, всплеск воды от упавшего вниз тела, брызги летят врозь, водяная пыль носится над поверхностью, а между тем волны издалека все катятся да катятся, и скачут, и разбиваются, и рядами пены ударяют в край картины. Это все чудесно, и мы аплодировали во все ладоши, и сами тоже шумели и кричали».

В этом восторженном описании, столь характерном для живой, неуёмной натуры Стасова, он пока выступает лишь как восхищенный зритель, потрясенный необычностью и новизной увиденного им «чуда». Однако пытливая мысль великого критика уже оплодотворена, и вскоре она воплотится в такое же страстное и бурное дело.

Одной из важнейших забот Б. В. Стасова, которую он считал делом своей жизни, было увековечить память великих деятелей русской культуры, сохранить их внешний облик и плоды их труда для будущих поколений. Известно, что именно Стасов был «виной» многих превосходных портретов Репина, Крамского, Серова, на которых запечатлены выдающиеся русские художники, писатели, музыканты. Использовать для этой цели и богатейшие возможности «движущейся фотографии» — такова была первая мысль Стасова относительно кинематографа.

1 «Морская тишь» (нем.)

2 «Счастливая поездка» (нем.)

II

Через три месяца, в сентябре 1890 года, Стасов гостил в Ясной Поляне у Льва Николаевича Толстого. Неизвестно, заговорил ли он уже тогда о возможности заснять Толстого на кинопленку, но эта идея уже владела его умом. Об этом свидетельствует его письмо к брату Дмитрию Васильевичу из Ясной Поляны от 13 сентября 1896 года.

Красочно описав обстановку яснополянского дома, рассказав о том, как Лев Николаевич свято и нерушимо соблюдает утренние часы работы, Стасов далее пишет:

«Что если бы изобрели раз, наконец, такой инструмент, который был бы вместе и рентгеновский аппарат, но только сквозь тело в душу, и фонограф, задерживающий навсегда звуки сердца, и движущаяся фотография: пусть этот неслыханный и невиданный аппарат хоть одно утро постоял у Толстого в комнате, от 9 час. утра до 2 пополудни, и пронизал его насквозь, и нарисовал, и записал весь его тогдашний полет и бурю душевную — что бы это такое была за картина!»

Здесь, как мы видим, мысль заснять Льва Толстого за работой выражена еще пока в неопределенной форме мечтательного пожелания. Стасов мечтает о таком чудодейственном аппарате, который бы запечатлел не только внешний облик и голос писателя, но и его «сердце» и «душу». Однако замысел заснять Толстого в кинематографе вскоре принимает у него вполне реальные очертания.

Через четыре месяца после своего посещения Ясной Поля-пы, 10 января 1897 года, Стасов пишет из Петербурга старшей дочери Л. Н. Толстого — Татьяне Львовне:

«Есть ли у Вас, нынче, в Москве, то самое, что у нас есть в Петербурге, и от чего тут у себя дома схожу просто с ума? Есть? Есть? Это, знаете — движущаяся фотография!!! Господи, до чего может доходить гениальность изобретения в наши дли! До чего велика великость сегодняшних людей! Я думаю, Ваш Лев Великий еще больше всех нас остальных должен чувствовать до мозга костей и до глубины сердца, всплескивать от восторга и радости при виде изобретений Люмьера и Эдисона. Когда я в первый раз увидал, я сделал-

ся, словно, одурелый, и хлопал долго в ладоши, словно, ума рехнулся. Ведь это бессмертие становится возможным для всего самого великого и чудесного. Ведь если тут соединяется, зараз, фонограф и движущаяся фотография (да еще в красках), тогда ведь целые жизни, целые истории остаются целыми и живыми на веки веков, со всеми движениями души, со всем их мгновением, со всем неуловимым (до сих пор), с глядящим и изменяющимся зрачком, со всеми тонами сердца и голоса, со всеми бесчисленными событиями одной минуты, одного мгновения. Не вздумаешь, не расскажешь, не вообразишь даже всего того, что теперь становится возможно и останется навеки. Пожалуй, можно начать верить в бессмертие, по крайней мере пока земля будет стоять. Ах, эти Люмьеры, ах, эти Эдисоны!

Ваш всегда В. С.»

Это письмо замечательно во всех отношениях. Явно рассчитанное на то, что оно дойдет до «Льва Великого» (который «еще больше всех нас» оценит возможности кинематографа), Стасов в осторожной форме намекает на возможность сохранения на пленке «всего самого великого» «на веки веков». Надо знать, с каким безграничным благоговением относился Стасов к Толстому, имя которого он писал не иначе, как большими прописными буквами, чтобы понять этот прозрачный намек.

Но еще более письмо это замечательно потрясающей дерзостью мысли великого критика, уже тогда заговорившего о... соединении «движущейся фотографии» с фонографом, «да еще в красках». И это в 1897 году!

К сожалению, не сохранился ответ Татьяны Львовны, и мы не знаем, как реагировал тогда Толстой на письмо Стасова. Однако мысль запечатлеть на кинопленке живого Толстого и других своих великих современников уже не покидала Стасова.

III

Летом 1903 года Стасов снова гостил в Ясной Поляне. Это были замечательные дни, о которых он с необычайным восторгом писал своим близким. Как всегда, он много и проникновенно беседовал с Толстым, гулял с ним по полям и лесам, говорил ему о своих сокровенных замыслах. И тут он прямо потребовал от Льва Николаевича согласия быть заснятым в кинематографе для будущих поколений. Предвидя возможный отказ, Стасов предварительно завербовал в сторонники своей идеи всех обитателей Ясной Поляны, в первую очередь жену писателя Софью Андреевну. Та обещала ему полную поддержку.

Однако, несмотря на тщательную подготовку задуманного Стасовым начинания, получить согласие Льва Николаевича на это дело сразу не удалось. Писатель решительно воспротивился какому бы то ни было возвеличению своей фигуры, к тому же он ужаснулся необходимости позировать перед аппаратом. Несмотря на все старания Стасова, которому помогала и Софья Андреевна, Лев Николаевич оставался непреклонным. Стасову пришлось уехать из Ясной Поляны ни с чем.

Но какова, однако, была его радость, когда через неделю он получил от Софьи Андреевны следующее письмо:

«22 сентября 1903 г. Ясная Поляна.

Многоуважаемый Владимир Васильевич, непростительно забыла написать Вам о самом главном: я уговорила Льва Николаевича согласиться и на разговор в граммофон и на кинематограф. Но, говорится: куй железо, пока горячо. Если кто хочет воспользоваться согласием этим, то пусть поспешит, пока мой гениальный старик здоров и в благодушном настроении...

От всех наших вам низкий и сердечный поклон.

Софья Толстая»

Весть, пришедшая из Ясной Поляны, привела Стасова в неописуемый восторг. Тотчас же он ответил Софье Андреевне большим и радостным посланием. Вот оно:

«С. П. Б. Импер. Публ. Б-ка, 25 сент. 1903 г.

Какое восхищение Вы мне прислали, графиня Софья Андреевна, в своем сегодняшнем письме! Итак, кинематография и фонограф (или граммофон) идут в ход? Ах, какое счастье! Так вот удалось нам с Вами состряпать что-то великое и громадно-значительное для многих-многих будущих веков? О, как чудесно, о, как великолепно!!

Если потерянное, совсем пропащее дело с Рубинштейном и Листом, и никто уже больше не услышит никогда, никогда, их гениальных волшебных звуков на фортепиано, и никто никогда не увидит уже их покрытые потом и вдохновением лица среди их великой жизни на эстраде, — то потомства наши, и не одно ближайшее, а многие, многие, все — все — все, услышат речь Льва Великого, его великие слова и проникающий тон его голоса. Увидят его светящиеся глаза, увидят, как он стоит, ходит и сидит, иной раз напоминая мне лучшие моменты Короля Лира, как он двигает руки, как он ходит и волнуется, не желая, впрочем, никогда этого показать, как он оживляется и разгорячается, как он приходит к прочим людям со своей работой, словно Моисей, сходящий с горы Хорива и приносящий «Заповеди жизни» и подает их миру с кроткой милой улыбкой и могучим взором. Или как он идет, садится на лошадь, и, точно, будто вдруг преобразившись, является чудным воеводой перед будущими торжествующими дружинами человечества. — Как это все будет чудесно и великолепно сохранено навсегда и для всех! И это все сделали Вы, Софья Андреевна. Vivat и слава Вам, с сегодняшнего дня! И какое мое счастье, что мне первому удалось сказать Вам это!

Ваш всегда Б. Стасов»

IV

Написав свой ответ Софье Андреевне и памятуя ее призыв — ковать железо, пока горячо, Стасов, с присущей ему эпергией, немедленно принялся за организацию этого хлопотливого и очень нелегкого дела. Искусство документального кино было еще тогда на весьма низком уровне. Русских операторов было очень мало, — кинодело в России находилось в руках заграничных фирм. К тому же техническая сторона дела была такова, что качество съемок далеко не всегда было гарантировано. В данном же случае нужно было действовать наверняка и без промаха. Съемка должна была производиться один раз (вряд ли Толстой согласился бы на пересъемку) и обязательно удачно. Иначе все дело было бы сорвано.

Как это нам ясно сейчас, Стасов еще до поездки в Ясную Поляну провел переговоры с рядом лиц, которые могли бы содействовать успеху этого дела. В числе их находился и известный литератор П. А. Сергеенко, человек, близкий к семье Толстого, имевший многочисленные связи за границей. К нему Стасов и обратился с письмом следующего содержания:

«С. П. Б. Императорск. Публ. Б-ка, 25 сент. 1903.

Многоуважаемый Петр Алексеевич, не знаю хорошенько в Лондоне ли Вы, или где в другом месте. Пишу к Вам на удалую, одну страничку в Лондон, а другую, точно такую же, в деревню к Вам. Оттуда или отсюда, авось, откликнетесь, — а очень надо, и даже поскорее.

Дело в том, что недавно был с Элиасом Гшщбургом (скульптором) у Льва Великого, провел там удивительное время, и один из самых важных результатов тот, что он позволяет снять с него кинематографию (т. е. подвижную фотографию с несколькими сценами) и речь его, передаваемую фонографом (или граммофоном). Это все устроила сама графиня.

Теперь дело за Вами, если только Вы не отступитесь от моего предложения, которое Вы охотно так приняли. Отвечайте, пожалуйста, поскорее, намерены ли Вы это чудесное дело произвестп — для потомства, но также и для нас всех, и для самого себя. Я же постараюсь подготовить здесь подробности производства — в Петербурге оказываются все пужпые технические средства, пе прибегая ни к Парижу, ни к Вене и всем прочим.

Отвечайте, пожалуйста, хоть парой слов, хоть открытым письмом; и, главное, намерены ли Вы скоро быть здесь.

Кланяюсь Вам

Ваш В. Стасов»

Из этого письма видно, что к моменту его писания Стасов уже был в курсе «технических средств», имеющихся в Петербурге. Ему, смотревшему на это начинание как на дело, важное для истории русской культуры, очень не хотелось обращаться за помощью в тогдашние центры кинематографии — Париж или Вену. Но в интересах обеспечения высшего качества предстоящих съемок он, по-видимому, все же не отказался и от мысли привлечь к ним лучшие заграничные фирмы. Начались переговоры.

Дело оказалось очень сложным и хлопотливым. Время шло, и вместе с ним надвигалась опасность, что «железо остынет». Лев Толстой мог неожиданно взять свое согласие обратно. Вот почему, хлопоча по всем линиям о скорейшей подготовке съемок, Стасов тем временем отправил Софье Андреевне успокоительное письмо, призывающее ее к терпепию.

Вот это письмо:

«С. П. Б. Императорск. Публ. Б-ка, 6 окт. 1903.

Глубокоуважаемая графиня Софья Андреевна, меня бог знает как порадовало последнее Ваше письмо, где Вы говорите о согласии одного величайшего человека на «кинематографию» и «граммофон». Я мог бы и должен бы был тотчас же отвечать Вам, со всеми своими радостными криками, но рассудил помолчать немножко, и поскорее ковать горячее железо, чтоб потом разом брякнуть Вам по телеграфу: «Готово, едем, едем, летам к Вам, прямо на работу». Но не так скоро все состряпаешь, как хочешь, как должно бы делаться, как внутри горит.

Как я Вам тогда еще говорил, проект таков, чтоб для верности, чтоб не промахнуться с работой, которая должна быть не иначе, как превосходная, имеется в виду подучить капитальных мастеров из Лондона и Парижа, а этого не устроишь в минуту — ведь воспроизведения эти пойдут потом по всему свету, — ведь о каком человеке речь идет!!! Но за то, какое же и торжество будет, если все удастся так, как теперь мы здесь мечтаем в своем уголку маленьком! Вид, голос, шаги, движения — все, все из облика Льва Великого останется отпечатанным для целого мира, и всех будущих времен, на веки веков! Каков торжество, какой невиданный праздник!

Вот и молю Бас о пекотором терпенип, а покуда радуюсь и благодарю Вас глубоко.

Ваш В. Стасов»

V

Письмо В. Стасова пришло в Ясную Поляну в отсутствие Софьи Андреевны, уехавшей на несколько дней в Москву. Опо попало в руки Льва Николаевича. И тут... разразилась буря. Узнав, какая огромная энергия развита Стасовым для организации предстоящих киносъемок, прочитав в письме Стасова, что к делу привлекаются даже «мастера из Лондона и Парижа», он, многократно наученный горьким опытом шумих вокруг его имени, вообразил, что вокруг этого дела уже также идет большая, чуть ли не всемирная шумиха. Это показалось ему ужасным, и он решил немедленно прекратить затею.

Не дожидаясь возвращения Софьи Андреевны, он тут же отправил Стасову письмо, в котором категорически отказался участвовать в каком бы то ни было «кинематографе» или «фонографе».

«9 октября 1903 г.

Дорогой Владимир Васильевич.

Я сейчас прочел ваше письмо к Софье Андреевне (она в Москве) и пришел в ужас. Ради нашей дружбы, бросьте это и избавьте меня от этих фонографов и кинематографов. Мне это ужасно неприятно и я решительно не соглашаюсь позировать и говорить. Если этим отказом я ставлю вас в необходимость отказать обещанное, то, пожалуйста, простите меня, но избавьте...

Будьте здоровы и так же деятельны и добры, как всегда.

Л. Толстой».

Письмо это было для Стасова, как гром с ясного неба. Оно повергло его в самое настоящее, неподдельное горе. Вслед за письмом Льва Николаевича пришло письмо и от Софьи Андреевны, разъяснявшее то, что произошло в эти несколько дней.

«11 октября 1903 г. Ясная Поляна.

Вот какая вышла беда, многоуважаемый Владимир Васильевич! Рушилось то, что я с некоторым трудом приобрела, и все от случайности. Уехала я по делам в Москву, а Лев Николаевич, который всю жизнь привык читать мои письма, — и на этот раз прочел ваше письмо ко мне. И вот пришел в волнение; как это ш-за него столько хлопот и соображений, испугался тому, что ему как бы придают огромное значение, да и написал Вам без меня отказ.

Сегодня приезжаю и узнаю все это, и дал он мне еще письмо к вам, которое прилагаю.

С ним ведь надо особенно обращаться. Если б и граммофон, и кинематограф — все это явилось бы молча и как бы случайно, а не нарочно, — тогда другое дело. Да если б не ваше письмо, он бы и забыл о своем обещании, а теперь вот и вышла беда. Я думаю, что если б со временем вдруг приехал бы один из этих господ иностранцев, Лев Николаевич из сожаленья и деликатности не отказал бы и поговорить и подвигаться в эти машины.

Вообще делайте как хотите, дорогой Владимир Васильевич, только я хотела вам сказать, что я тут ни в чем не виновата...

Надеюсь, что вы по-старому бодры и здоровы и не забываете сердечно любящих и уважающих вас яснополянских друзей.

Всей душой преданная вам С. Толстая»

К письму Софьи Андреевны была приложена следующая записка Льва Николаевича:

«Пожалуйста, простите меня, Владимир Васильевич, за то, что наделал вам хлопот, сначала согласившись, а потом отказавшись от всяких фоно-кинемато-графов. Я согласился, когда жена спросила меня, но потом, когда в ее отсутствии прочел ваше письмо, ужаснулся тому, что сделал. Так, пожалуйста, простите.

Л. Толстой»

VI

Стасов был в своем горе неутешен. Рушилось одно из дорогих ему культурных начинаний, которому он придавал огромное значение. Во всем этом большом и хлопотливом деле, как мы видим, не было ни грана его личной (даже в самом отдаленном корыстном смысле этого слова) заинтересованности. Великий критик хлопотал единственно в интересах русской культуры, русской истории. И именно поэтому он воспринял отказ Толстого как личное горе.

О том, что переживал в это время Стасов и как он еще пытался спасти свое начинание, свидетельствует его ответное письмо Л. Н. Толстому.

«С. П. В., 15 окт. 1903.

Лев Николаевич, Вы так хотите значит, так и надо. Пускай так и будет. Но мне страшно больно, я просто — в великом отчаянии. Как! Такая чудная и справедливая вещь — и не состоится! Вот что ужасно. И все-таки я решусь сказать полтора слова в свое оправдание, чтобы немножко защитить и свою правоту.

Ведь существуют же на целом свете портреты. Всегда они были, кажется со времен доисторического человека, сквозь всю историю, никогда никто не мог обходиться! Так они были естественны, так всем нужны. Но теперь оказалось, что это форма старая, неполная, неудовлетворительная, дающая только один момент, одно движение и положение, одно настроение, один взгляд, — и вся эта бедность и неполнота заменились шириной и полнотой невообразимой — явилась гениальная, гениальнейшая кинематография. Как же нам от нее уходить и не прильнуть к ней всей душою — это ведь новая победа над бесконечными таинствами природы! Какая же разница — фотография и кинематография? Николай! Это все одно и то же. Только одна единица заменепа бесчисленным множеством единиц и в сто тысяч раз более совершенных и правдивых.

То же и граммофон! Какие счастливые будущие поколения — они будут видеть, слышать, знать, точно осязать глазами и слухом своих прежних великих людей, — ведь это гигантские торжества над бессилием и враждебностью природы. Будущие Рубинштейны и Листы не исчезнут бесследно со своими несравненными тонами и звуками на фортепиано, будущие Герцены, Гоголи и Грибоедовы будут перед глазами и воображением каждого и везде, — какое счастье, какое блаженство. Как же было не желать страстно, чтобы такое счастье началось уже и теперь, сейчас, нынче?!

Ваш В. Стасов».

Лев Николаевич не изменил своего решения. Съемка для кино и неизбежно связанные с этим шумиха и реклама были ему крайне не по душе, — они решительно противоречили его нравственному учению. К тому же, напомним, большинство выпускавшихся тогда кинолент носило пустой, развлекательный характер. Писателя ужасала перспектива быть показанным в тогдашних примитивных программах одновременно с пошлой мелодрамой или пустой «комической». Да и вообще практика документальных съемок тогда еще была редкостью.

В. В. Стасов внешне как бы покорился решению Льва Толстого. Но он, однако, не сложил оружия. Запомнив в письме Софьи Андреевны слова о том, что «если б со временем, вдруг» нагрянули бы в Ясную Поляну операторы, то Лев Николаевич «из деликатности не отказал бы и поговорить и подвигаться в эти машины», Стасов решил осуществить именно этот вариант. Да, вдруг, неожиданно для всех обитателей Ясной Поляны нагрянуть туда со всей техникой и при помощи Софьи Андреевны, продолжавшей сочувствовать этому делу, заснять Льва Николаевича. Таков был план Стасова. И, конечно, Толстой не откажет...

VII

Приободрившись, Стасов с удвоенной энергией принялся за дело. Немедленно по получении письма от Софьи Апдреев-ны он отправил П. А. Сергеенко новое письмо, в котором писал: «Она думает, что не все потеряно, и это дело поправится и исполнится»... (Письмо от 14 октября 1903 г.). Вслед за этим он вступил в переговоры с рядом новых лиц, в том числе с известным петербургским фотографом К. К. Буллой, имевшим большие связи с иностранными кино- и фотофирмами, и дело снова задвигалось. Подготовка продолжалась полным ходом.

15 октября 1903 года Стасов писал Софье Андреевне:

«Графиня Софья Андреевна, как я Вам благодарен — Вы все меня не забываете и держите в уме мои мольбы и просьбы. Полная моя неудача была для меня чем-то страшно больным и горьким, что делать! Пусть так».

Это покорное «пусть так» не следует понимать буквально. Оно было маленькой хитростью Стасова на случай, если бы и это письмо попало в руки Льва Николаевича. В действительности же он и не думал покориться, а продолжал развивать кипучую энергию, чтобы добиться своего. Вот несколько писем, свидетельствующих о том, как шла дальнейшая подготовка к осуществлению замысла Стасова.

П. А. Сергеенко — В. В. Стасову, 11 декабря 1903 г.:

«...Теперь о нашем плане насчет кинематографа и проч. Я в настоящее время находясь вдали от центров, едва ли смогу быть особенно полезным (конечно, в случае надобности я приеду и проч.), а потому нужно, чтобы организацию всего взял на себя кто-нибудь пополезнее меня. Насколько я могу судить, Булла заинтересован главным образом с фотографической стороны. Эта сторона осуществима теперь вполне для Буллы, т. е. он может ваять лучшие аппараты, приехать в Ясную Поляну и сделать хорошие снимки Льва Николаевича и Софьи Андреевны... Что же касается кинематографа и фонографа, то лучше всего с этим вопросом снестись непосредственно с заграницей. Если у Буллы есть там мосты и рельсы, то пусть торопится...

Ваш П. Сергеенко»

В. В. Стасов — П. А. Сергеенко:

«С. II. Б. Императорская Публичная библиотека. Понед. 15-го декабря 1903.

Многоценимый и уважаемый Петр Алексеевич, Ваше письмо из Тулы — ко мне, а другое — к К. К. Булла жестоко смутило нас. Как? Вы покидаете нас обоих, и наше общее, дорогое дело?! Вы оставляете нас на полдороге, и лишенными возможности вести дальше это дело? Как это жестоко, как это удивительно, как это неожиданно! Скажите на милость, отчего такой внезапный переворот!!

Опираясь на Ваше доброе и одушевленное согласие, мы тут, по возможности, двинули вперед все приготовления: произведены были переговоры с иностранными представителями компаний, как по части кинематографии, так и граммофона, и согласие их (предварительное) получено. Но, само собою разумеется, в предприятии, требующем изрядных расходов, эти господа желают и требуют получить хотя какое-нибудь прочное основание для первого приступления к делу. Хотя бы что-нибудь вроде приглашения, или согласия, или, наконец, хотя бы отдаленнейшего обещания. И что-нибудь подобное возможно было бы лишь вследствие личного разговора и заявления, если не от самого Льва Великого (это в настоящую минуту представляется совершенно, кажется, невероятным) то со стороны его супруги. И на это, в какой бы то ни было форме, мы всего более и рассчитывали на основании Ваших собственных, столько обнадеживающих нас, речей.

Теперь же, вдруг, Ваше участие и личное содействие — начисто устранено!! Поехали бы вдруг техники, с машинами и препаратами своими, и им — вдруг отказ начисто при их появлении в имении? Что ж теперь остается? Кажется одно — все бросить, от всего отказаться?

Того ли можно было ожидать, судя по Вашему обещанию: все приготовить, все направить? Итак, мы пришли в ужас и полную безнадежность. Все бросить, все бросить? Что же нам делать?

Напишите, ради бога и всех святых, раньше Вашего отъезда из Москвы.

У Вас было так много полной уверенности и убеждения в возможности устройства дела, а теперь, наоборот, по-видимому, все это так изменилось — и поворотилось вверх ногами! Что ж теперь делать, как Бы думаете? Все бросить? Ах, какая потеря!!

С совершенным почтением

Ваш В. Стасов

К. К. Булла пишет Вам сегодня же».

П. А. Сергеенко — В. В. Стасову:

«Данилов, Ярославской губ. с. Никольское 1903. XII. 27.

Уважаемый п дорогой Владимир Васильевич, уже не рассердились ли Вы па аз многогрешного, что не отвечаете до сих пор на мое письмо? Ну, это ничего. Посердпться на меня никогда не лишнее для меня. И все-таки тем не менее прошу не сердиться и простить, если сделал что-нибудь не так, как следовало бы.

...Что касается кинематографа и проч., то для меня все это в висячем положении. Булла обещал написать обо всем подробно. А что-то не пишет. В Москве мне случайно пришлось заикнуться по этому поводу в беседе с директором известной фирмы Ж. Блок. И фирма изъявила согласие — буде у нас не сладится с Америкой — принять все хлопоты по организации дела на себя. В числе разных преимуществ за Блока есть одно очень важное: он лично знаком со Львом Николаевичем, и таким образом мост уже наведен.

Итак, если у Буллы еще ничего не налажено и материально он не заинтересован в организации этого дела, то пусть напишет мне, а я напишу Блоку.

За сим желаю Вам и в новом году проявить столько же деятельной энергии на все хорошее, как и в минувших годах. Радуюсь случаю выразить Вам мою душевную симпатию и глубокое уважение.

П. Сергеенко»

К. К. Булла — В. В. Стасову:

«У нас идет все до маслу и к 15 января я полагаю мы (т. е. фонограф, кинематограф и фотограф) в Ясной Поляне, к какому времени следовало бы собраться и всем близким почитателям Льва Николаевича — Вы, Горький, Чехов, может быть, Гинцбург поедет туда лепить, то я снял бы этот сеанс.

К. Булла

19 декабря 1903 г.»

Краткое письмецо К. Буллы, как мы видим, дополняет знаменательную историю новыми весьма интересными штрихами. Оказывается, к моменту приезда кинооператоров и фотографов в Ясную Поляну туда должны были прибыть... Горький, Чехов, Стасов и Гинцбург. Киносъемка Льва Толстого должна была превратиться в съемку целой группы выдающихся деятелей русской культуры...

Кому принадлежит этот новый, еще более грандиозный замысел? Фотографу К. Булле? Нет, он, несомненно, принадлежит В. В. Стасову. Вспомним, как именно он сокрушался по поводу того, что будущие поколения уже не увидят и не услышат Листа и Рубинштейна. Вспомним также, как в письме к Льву Толстому он доказывал важность того, чтобы «будущие Герцены, Гоголи и Грибоедовы» остались посредством кинематографа запечатленными «перед глазами и воображением каждого и везде». Собрать лучших писателей вокруг Льва Толстого, заснять их вместе, показать их в дружеском общении — вот каков был новый замысел Стасова. Замысел огромный и превосходный! Однако, увы, ему не суждено было осуществиться...

VIII

Несмотря на бодрое утверждение К. Буллы, что дело идет как «по маслу», в действительности оно шло все хуже и хуже. Иностранные кинофирмы, к которым обращались К. К. Булла и П. А. Сергеенко, требовали материальных гарантий, что их приезд в Ясную Поляну не окажется напрасным. Люди трезвого коммерческого расчета, они не соглашались ехать туда на авось. Нужно было иметь прямое согласие Льва Толстого и его близких, а также точный, согласованный с ними срок приезда. А всего этого не было...

Постепенно стали отходить от Стасова и его помощники. П. А. Сергеенко, который вначале горячо сочувствовал Стасову и энергично взялся за дело, охладел к нему, как только узнал об отказе Льва Николаевича. Для Сергеенко, как и для всех единомышленников писателя, слово Толстого было законом; действовать вопреки воле писателя он не мог и не хотел. Что же касается фотографа К. Буллы, то он был заинтересован в этом деле лишь постольку, поскольку оно открывало ему доступ в Ясную Поляну и позволяло сделать столь драгоценные снимки с Льва Николаевича и его близких. В случае успеха Булла воспользовался бы этой возможностью с большой для себя выгодой. Однако когда эта возможность стала отдаляться, то и он понемногу от этого дела отошел.

В. В. Стасов остался со своим замыслом один. Он по-прежнему горел стремлением осуществить его, и несомненно, даже сейчас не отступился бы от пего, но у него попросту не хватало на это практического умения. Деятель редкой энергии, превосходный ученый-искусствовед, неутомимый искатель прекрасного, он, однако, был в житейских делах человеком весьма неискушенным, абсолютно лишенным коммерческих способностей. К тому же, напомним, ему как раз в эти дни минуло восемьдесят лет...

Так постепенно превосходно задуманное культурное дело огромной важности сходило па нет.

17 декабря 1903 года дочь Толстого Татьяна Львовна писала В. В. Стасову из Ясной Поляны:

«Мои родители ждут Вас в Ясную Поляну, согласно Вашему обещанию. Отец говорит, что ему жалко, что пришлось отказать Вам в вашем желании, чтобы он говорил в фонограф, но он положительно не может па это согласиться, так как ему это чуждо и неприятно».

Новое приглашение к «Льву Великому», как всегда, окрылило Стасова, и он с радостью принял его. Но горестная мысль о неудавшемся начинании его не покидала. 3 января 1904 года он писал в Ясную Поляну:

«Дорогая Софья Андреевна, вот как давно я Вам не писал — целых четыре или 31/2 месяца, со времени крушения кинематографии и граммофона! Ах, какая это была потеря и боль для меня! Ну, да что же тут делать. Он не захотел — ну, нечего и толковать дольше. «Молчание, молчание, молчание!», как сказано в «Записках сумасшедшего».

Еще более обстоятельно Стасов поведал обо всем этом деле в письме к сыну Льва Толстого — Льву Львовичу. 20 января 1904 года он писал ему:

«Про нашего Льва Великого решусь сказать Вам... пару слов. Пока я был у него, при Вас, в сентябре у нас произошел большой разговор по части одного, очень серьезного для меня и для множества других (в России и в Европе) предложения: это чтобы он позволил сделать с себя снимки и съемки кинематографические и граммофонные. Вначале он и слушать не хотел, на том дело и застряло, глухо и неумолимо. Но благодаря настояниям и упрашиваниям графини Софьи Андреевны, вдруг как-то согласился и дал свое разрешение. Графиня, Ваша матушка, написала мне в Петербург радостную, счастливую весть. Я заторжествовал, повел тотчас (по предыдущему плану) речь за границей о приезде тотчас к нам капитальнейших техников: граммофонистов из Сев. Америки, кинематографистов из Парижа (от Lumiera знаменитого), но вдруг, о ужас, о несравненное горе и отчаяние, — Лев Великий разрушил обещание и в нескольких письмах решительно и бесповоротно отказался: даже раз поручил Татьяне Львовне написать мне свой отказ (и извинение). Как я набедствовался! Как ото было ужасно для меня! Но делать было нечего!!!

Вот в конце января или в начале февраля думаю снова поехать в Ясную — меня с великой добротой зовут туда и мне самому смерть хочется поскорее туда лететь, но про несчастную мою затею, я, конечно, не осмелюсь даже ни на единую сотую долю секунды заикнуться! Что делать, надо съесть свое горе, тайком и украдкой про себя».

В сентябре 1904 года Стасов вместе с И. Я. Гинцбургом снова были в Ясной Поляне. Однако, судя по всему, разговоров на тему о киносъемках он уже больше с Львом Николаевичем не заводил.

...На этом история с попыткой В. В. Стасова увековечить посредством кинематографа образ Льва Толстого кончилась. Через два года — 30 сентября 1906 года — Владимир Васильевич Стасов скончался.

В последующие годы Толстой, сам побывав в кинематографе, изменил свое отношение к нему. К тому же киноискусство значительно подвинулось за эти годы вперед. Писатель не только разрешил заснять себя в документальном фильме, но и намеревался написать сценарий для художественного фильма.

В августе 1908 года, с разрешения Толстого, состоялись первые съемки писателя на кинопленку. Известные операторы А. О. Дранков и В. И. Васильев засняли в Ясной Поляне день 80-летия писателя (144 метра) и выпустили фильм на экраны. В 1909 году Толстого снимали операторы фирмы «Бр. Патэ». Засняты были многие кадры в Ясной Поляне, а также последний приезд Толстого в Москву. Толстой, таким образом, все же оказался заснятым на кинопленку. Замысел Стасова был осуществлен!

В январе 1908 года фирма Эдисона прислала Толстому в подарок фонограф. Писатель продиктовал ряд ответов на полученные письма, обращение к детям и начало своей знаменитой статьи «Не могу молчать». Так осуществилась и другая мечта Стасова — голос Толстого сохранен для будущих поколений.

МУЖИЦКИЙ ФИЛОСОФ

Разбирая по утрам свою обширную почву, Лев Николаевич прежде всего выбирал из нее простые, грубо сделанные конверты с характерным адресом: «Ясная Поляна, граху Толстову». В таких мужицких конвертах, утверждал он, к нему приходили самые интересные, содержательные письма.

Однажды в осеннее утро 1903 г. вместе с другими к нему на стол лег объемистый самодельный пакет, содержавший письмо и трактат неизвестного философа. Толстой углубился в чтение. Страницы серой, дешевой бумага были исписаны вкривь и вкось корявым, малограмотным почерком, но они заинтересовали Толстого больше, чем гладко сочиненные, изысканные опусы многих умствующих знаменитостей.

Автором письма оказался простой крестьянин Симбирской губернии Василий Ермохин, который в это время проживал в Покровской слободе под Саратовом и от нужды занимался колесным делом.

Раскрыв письмо, Толстой прочел:

«Многоуважаемый Лев Николаевич! Приложенная при сем статейка «Природа и нравственность» есть мое собственное произведение. Я — бедный, неученый рабочий человек, и шлю вам этот хаос набросанных мыслей, зная вашу искренность. А потому покорнейше прошу вас сделать на оную ваше суждение и переслать мне. И вдобавок, нельзя ли исправить и передать в печать.

Мой адрес: Покровская слобода, проть Саратова, Скучная ул.

Колесник Василий Иванов Ермохин. 4 октября 1903».

«Статейка», точнее, трактат Василия Ермохина поразил Толстого глубиной раздумий и философских исканий. По нему чувствовалось, что автор, самобытно думающий человек, уже ощутил шаткость церковных построений, но еще не нащупал правильных ответов на волнующие его вопросы бытия. Не все, разумеется, в размышлениях автора было стройно и додумано До конца, однако сквозь частокол сложных, порою запутанных рассуждений, в них просвечивала живая, пытливая мысль человека из народа, стремящегося осмыслить окружающий его мир.

Трактат Ермохина начинается с размышления о том, что такое жизнь. По мнению автора, человек начинает сознавать жизнь с того момента, когда он ощущает себя живущим, существующим. II поэтому, утверждает он, жизнь — основа па-шего познания. Отмечая, что представления человечества с тех пор, как оно перестало верить в загробную жизпь, глубоко изменились, Ермохин справедливо указывает, что и современный человек порою пасует перед непознанными законами бытия. «Стоя перед миром и видя в нем повсюду насилия и убийства, мы с великим сокрушением говорим: мир несправедлив и жесток, и нет в нем пичего хорошего». Автор опровергает это широко распространенное утверждение. Он указывает, что, несмотря ни на что, новое в жизни побеждает старое и несет с собою новые, более верные понятия, новые представления, новое отношение к миру, к природе и обществу.

Касаясь вопросов нравственности, В. Ермохин утверждает, что по мере продвижения человечества вперед совершенствуются и моральные представления людей; человек становится добрее, гуманнее. «Мы сострадаем не только о тех страдающих, которых мы видим, но и о тех, о страданиях которых мы узнаем из истории. Когда читаешь книжечку «Хижина дяди Тома» — это давно уже прошло, но от гпева против угнетателей у тебя дух спирается в гортани и кпижечка выпадает из рук». Человек становится все больше непримиримым ко злу, угнетению, несправедливости.

Рассуждая далее о таких философских категориях, как добро и зло, жизнь и смерть, прошлое и будущее, Ермохин отстаивает идеи жпзнеутверждения, высказывает веру в неистребимость жизни, в неизбежность победы добра над злом. Трактат заканчивается выражением надежды, что среди людей современного мира, в конечном счете, победит такое мировоззрение, при котором «убийственный дух пессимизма существовать не будет».

II

Прочитав близкий ему по духу трактат Ермохина и поняв, что он имеет дело с незаурядным человеком из народа, Толстой немедленно принялся хлопотать о напечатании трактата. Он тут же направил рукопись Ермохипа в Москву к знакомому литератору П. А. Буланже с тем, чтобы тот предложил ее в солидный журнал «Вопросы философии и психологии» или

в научно-популярный журнал «Научное слово». Ермохину же он ответил теплым, ободряющим письмом, в котором чувствуется искренний интерес к даровитому человеку и горячее желание помочь ему.

«Любезный Василий Иванович, — писал ему Толстой, — получил вашу статью, прочел ее внимательно и нахожу, что основная мысль ваша о том, что жизнь есть сознание своего существования, совершенно верна, или, по крайней мере, я совершенно согласен с ней. Вместе с тем нахожу, что в статье есть и лишнее как бы высказывание своих знаний, главное же, мпого недосказанного».

Согласившись с основным утверждением Ермохина о том, что «основа нашего познания есть «я есмь», Толстой предложил Ермохину глубже задуматься над вопросом о том, «что должен делать этот я для того, чтобы следовать своему закону», т. е что должен делать человек для блага других людей, поскольку именно в этом и заключено назначение человека на земле и главная проблема человеческой нравственности.

«Вообще же, — писал далее Толстой, — ваша работа мне очень нравится и, в особенности, серьезность вашей мысли. Я поручил знакомому передать вашу статью или в философский журнал илп в «Научное слово». Личность ваша тоже очень заинтересовала меня. Вы меня очень обяжете, сообщив мне о себе подробности вашего возраста, семьи, образа жизни. Об души желаю вам всего хорошего.

Полюбивший вас Лев Толстой. 15 ноября 1903».

Теплое, дружеское письмо Толстого принесло Ермохину много радости. Не избалованный ничьим вниманием, наоборот, терпя от всех насмешки за свои «умствования», он был потрясен добротой и человечностью великого писателя, нашедшего время прочесть его малограмотный труд, заинтересоваться им и даже хлопотать о его опубликовании.

В день, когда он получил письмо Толстого, Ермохин фразу за фразой «одолевал» сочинение модного тогда немецкого философа Фридриха Ницше с тем, чтобы «начертить на него критику» и опровергнуть его. Письмо Толстого заставило его на время отложить это важное занятие и взяться за автобиографию, а также за новый трактат, содержащий ответ на вопрос, поставленный Толстым.

III

Через 10 дней он отправил в Ясную Поляну новый самодельный пакет, внутри которого было нижеследующее письмо:

«Многоуважаемый Лев Николаевич!

Вы пожелали узнать мои года, семью и образ жизни, и я вам с радостью шлю целую мою биографию. Да шлю мой ответ на ваш вопрос, как я его понял, и еще шлю вам мой маленький очерк «О любви», написанный наскоро.

Вы мне пишете, что поручили знакомому передать мою статью «Природа и нравственность» в какой-либо из двух журналов — в философский или в «Научное слово», но не прописали мне, будет она отпечатана или нет».

В приписке к письму В, Ерохин обращается с просьбой:

«Нельзя ли вам сколько-нибудь и как-нибудь посодействовать об улучшении моей жизни — хоть немножко. Хотя я уже и порядочно казнил себя в моей жизни, и если бы я был один, то я и не позволил бы себе этого (т. е. просить помощи. — А. Ш.), я бы сумел побольше уделить время на мое развитие, а последнее все наплевать, но я кругом связан семьей и все время и всю силу отдаю на работу и на заботу; и вдобавок семья неудавшаяся. Но во всяком случае я прошу вас, чтоб это не послужило причиной к отчуждению меня с вами».

И в заключение:

«Я начал чертить критику на главную мысль Ницше, а именно о попрании нравственности в угоду будущего сверхчеловека.

Остаюсь к вам с величайшим почтением и любовью

Василий Иванов Ермохин. 30 ноября 1903».

В приложенной к письму обширной автобиографии Ермохин сообщает:

«Я — крестьянин Симбирской губ., Буинского уезда, из дер. Аркаевой. Мне уже 45 лет. Семья моя состоит из пяти человек. Кроме меня — жена (больная), два сына, первому девятнадцать лет (он у меня уродлив ногами), другому семнадцать лет. Затем две девочки, одной тринадцать лет, другой четыре года.

Только пять лет прошло, как я продал свой домишко и уехал из своей деревни со всей семьей. За это время я пожил два года в посаде Дубовке, а последнее время нахожусь в Покровской слободе, проть Саратова. Причина моего выезда из своей деревни та, что в нашей местности нет достаточной работы по моему ремеслу, да не только по моему, но и вообще мало. Я начал ходить на отхожие заработки с осьмнадцати лет, мне страшно надоело, и я решился выехать со всей семьей и поселиться там, где мое занятие (колёсное ремесло), было бы беспрерывно во весь год.

И вот я теперь этого добился, но лучше себе я этим ничего не сделал, но сделал да хуже. Теперь я работаю ежедневно во весь год, кроме праздников, по двенадцати часов в зимнее время и пятнадцать часов в летнее время, но нуждаюсь все так же, как я нуждался и в деревне, а кроме того я теперь скитаюсь со своей семьей по дурным квартирам, а в деревне моя семья жила спокойно в своем доме, а ходил на стороне только я по летам, и не часто доводилось и по зимам, когда уж очень сильно прижимало нуждой. Теперь я с радостью бы вернул свою семью в деревню, где есть у меня и небольшой земельный надел, но никак не могу скопить для этого и одной сотни: и просто живем — из рук да прямо в рот».

Далее, говоря о своей крайней нужде и о том, как трудно ему в его условиях жить и «далеко думать», Ермохин пишет:

«Спасибо моей неослабной воле, что я смог при таких проклятых условиях благоразумно располагать временем и себя приучить с понятием читать научные книги и несколько ориентироваться в философских вопросах»,

IV

Вторая часть автобиографии Ермохина посвящена истории его духовного роста я развития. «Теперь, — пишет он, — пройдем по пути моей духовной жизни. Я учился три года в начальной школе. По выходе из школы, мне было двенадцать лет. С этого времени и до девятнадцати лет я почти ничего не читал. Отец мой был старообрядец, грамотный, и читал старообрядческие книги, а я в это время и не думал ничего — читать мне или нет. Но вот приезжает к нам в деревню молодой учитель, я с ним и познакомился из зависти, как с человеком, отличным от нас, и от него получил я тот первый толчок, что нужно читать и какие именно книги нужно читать».

Учителем этим был некий Михаил Северьянович (фамилию его Ермохин не называет), который приехал в деревню «с теми благими намерениями, что нужно не только учить грамоте ребят, но показать путь добра и взрослым». «И это его старание, — пишет Ермохин, — даром не прошло. Он очень честный и откровенный и вообще не прошла его жизнь без некоторого отпечатка на всей нашей маленькой деревеньке».

Другими людьми, которые помогли Ермохину пробиться к знаниям, были, по его словам, революционно настроенные односельчане Александр Стрыгин и фельдшер Петр Васильевич. Они его вовлекли в свой кружок, снабжали кпигами, вместе обсуждали прочитанное и понемногу приучили его не только думать об окружающей несправедливости, но и действовать против нее. В чем выражались эти действия, — об этом Ермохин не сообщает, но он глухо намекает, что это была деятельность, неугодная властям, ибо вскоре «пошли обыски и нас разбили». «Но тут, — добавляет он, — я стал уже чувствовать некоторую силу, а главное, я стал с некоторым понятием читать научные кпиги».

Переходя к своим занятиям в настоящее время, Ермохин сообщает:

«Теперь я замкнулся сам в себе, читаю и думаю один. Хотя и скучновато, но ничего не поделаешь. Иногда и подумаешь о товариществе, но, во-первых, боишься, как бы опять не оклеветали, а, во-вторых, где же его взять-то; мои собратья по профессии очень темные люди, а за ними стоят то богатые, то ученые, они так, таких выскочков, держат от себя на при-яичном расстояпии. Но все это для меня нипочем, и я только энергичнее продолжаю свое дело — читаю и черчу карандашом по бумаге».

В приложенном к письму новом трактате под названием «О любви» Ермохин отвечает на вопросы, поставленные Толстым. По его мнению, главное дело жизни человека — добиваться счастья не для себя, а для всех людей. Для этого надо быть «сострадательным» к тем, кто задавлен нуждой, надо бороться за справедливость и добро. Любовь к людям, к человечеству — вот, по мнению Ермохина, единственный и главный закон человеческой нравственности.

V

Новый пакет Ермохина Толстой получил, будучи тяжело больным. Поэтому по его поручению на него отвечала его дочь Татьяна Львовна. Вот это письмо:

«Милостивый государь Василий Иванович, мой отец Лев Николаевич поручил мне написать вам, что статья ваша ему очень понравилась и он послал ее для напечатания, но не получил еще ответа о том, принята ли опа.

Он хотел бы узнать, читали ли вы его книгу «О жизни» и если нет, то не хотите ли, чтобы он вам ее прислал.

Относительно того, чтобы помочь вам, облегчить вашу жизнь, он говорит, что с удовольствием сделал бы это, но просит вас написать, какое место вы желали бы иметь и какой минимум жалования вы приняли бы. Готовая к услугам

Татьяна Сухотина. 14 декабря 1903 г. Ясная Поляна»

Как раз в тот день, когда это письмо готовилось к отправке адресату, Толстой получил письмо из Москвы от П. А. Булан-же, что журнал «Вопросы философии и психологии» не принял статьи Ермохина по причине того, что «рукопись принадлежит, очевидно, лицу необразованному, а они требуют для своего журнала известного образовательного ценза». Толстой очень огорчился этим известием и сделал к письму Татьяны Львовны собственноручную приписку:

«Нынче подучил известие, что статья ваша не принята в журнал «Вопросы философии». Я надеюсь и постараюсь поместить ее (в другом журнале. — А. Ш.). Благодарю вас за сведения, которые вы сообщили мне. Мысли ваши, выраженные в последнем письме вашем, я вполне разделяю».

На это второе письмо Толстого Ермохин ответил новым посланием, которое, к сожалению, не сохранилось, ибо было Толстым переслано 19 января 1904 г. к П. А. Буланже в Москву. О его содержании, однако, можно догадаться из письма Льва Николаевича, к которому оно было приложено. Вот это письмо:

«Дорогой Павел Александрович, надоел я вам со своими просьбами, но вы простите меня и, что можете, делайте, пожалуйста. Теперешняя просьба очень для меня важная: это об Ермохине — философе-колеснике.

Во-1-х, нельзя ли ему поместить его статью в «Научном слове», или еще где, а во-2-х, нельзя ли ему найти место. Какое место, вы увидите из прилагаемого его письма: он пишет, что зарабатывает около 500 руб. в год. Помочь ему надо постараться. Человек он очень замечательный. Попросите от меня Александра Никифоровича (имеется в виду А. Н. Дунаев — один из директоров Торгового банка в Москве. — А. Ш.) Ежели этому не помочь, то кому же?

Я очень занят, хотя меньше, чем вы, и потому только пишу о деле и о том, что, как всегда, люблю и помню вас.

Л. Т.»

Одновременно Толстой отправил письмо и В. И. Ермохину.

«Василий Иванович, — писал он, — в «Вопросах философии» отказались напечатать вашу статью. Я направил ее в другую редакцию. Когда узнаю ответ, сообщу. О месте тоже просил друзей, но тоже не имею ответа. Погодите присылать статью (вероятно, речь идет о статье, посвященной Ницше. — А. Ш.). Я очень занят. И надо устроить прежде первую. Посылаю вам книгу «О жизни» и еще кое-что. По миновании надобности, книгу «О жизни» возвратите. Желаю вам всего хорошего. 19 янв. 1904». Л. Толстой.

На это новое проявление заботы со стороны Льва Николаевича Василий Ермохин ответил оригинальным образом: он сел в поезд и приехал в Ясную Поляну. Когда точпо это было, сколько времени он пробыл здесь, о чем он говорил с Толстым — об этом, к сожалению, в архиве писателя не осталось документальных свидетельств. Лев Николаевич ничего не записал об этом в дневнике, а Софья Андреевна, отмечая в своем «Ежедневнике» приезды и отъезды именитых гостей, не интересовалась так называемыми «темными», т. е. простыми людьми из народа, сотнями приходившими и приезжавшими к Толстому со всех концов русской земли. Такие скромные гости, приезжая, как правило, становились «на фатеру» в деревне и общались с Толстым во время его пешеходных прогулок или во время его знаменитых бесед под «деревом бедных». Наиболее интересных гостей Толстой приглашал в кабинет и часами беседовал с ними с глазу на глаз.

О пребывании Ермохина в Ясной Поляне ничего неизвестно, но можно не сомневаться в том, что Толстой принял его тепло и радушно. Так гостеприимно он в свое время принимал олонецкого крестьянина-сказителя В. П. Щеголёнка, неграмотного крестьянина-философа из Тверской губернии В. К. Сютаева, нижегородского мастерового Алексея Пешкова и других талантливых людей из народа, которых он, как магнит, притягивал к себе. Возможно, что не без влияния Толстого, проповедовавшего тогда опрощение, Ермохин отказался от желания перейти на более «доходное место» и, вернувшись домой, продолжал по-прежнему заниматься колёсным делом. Но, странным образом, после посещения Ясной Поляны переписка между ними прервалась на целых шесть лет.

VI

Где был в это время Ермохин? Что он делал в эти бурные годы первой русской революции? Что он писал? Нашел ли он себе подходящее «товарищество», о котором мечтал? Участвовал ли он в революционных событиях? Обо всем этом тоже ничего не известно. Известно лишь, что он почему-то — по собственной ли воле? — из Покровской слободы «проть Саратова» переехал в Сибирь, в гор. Новониколаевск Томской губернии. Оттуда он в августе 1910 г. неожиданно прислал Толстому новое письмо. Вот оно:

«Многоуважаемый Лев Николаевич. Шлю я тебе мои две статейки: «Разговор двух крестьян о смертной казни» и «Вред безбрачия». Да третью заметочку по поводу изобретения воздухоплавания. В посылке этой я порешил так: если есть у него (т. е. у Толстого. — А.Ш.) время и здоровье, и не завален по-добпыми лучшими присылками, то он прочтет. Но если что-либо не позволит ему это сделать, то ведь я посылаемое ему не купил. И нельзя сделать того, чтобы Лев Николаевич выслушал пас всех, что кому взбредет в голову.

Не припомните ли крестьянина Ермохина, который приезжал к вам лет шесть назад. Мой настоящий адрес: Новониколаевск, Томской губ., Кузнецкая улица, колёсная мастерская Алеева, Василию Ивановичу Ермохину.

Желаю вам, Лев Николаевич, здравия и долгой жизни. 1 августа 1910 г».

Новые статьи Ермохина (они сохранились в архиве Толстого) свидетельствуют о том, что революционные годы не пропали для него даром. Если в первых статьях и трактатах ощущалось (возможно, не без влияния книг Толстого) известное влечение к абстрактным проблемам философии и морали, то в его последних статьях, при той же свежести и оригинальности мысли, чувствуется стремление уяснить наиболее важные социальные проблемы окружающей жизни. Его статья «Разговор двух крестьян о смертной казни» — не отвлеченное рассуждение, а своеобразный обвинительный акт против царских властей, свирепо расправлявшихся с восставшим народом при помощи так называемых «столыпинских галстуков». В какой-то степени она перекликается со знаменитым толстовским памфлетом «Не могу молчать!» (1908 г.), который на весь мир разоблачил кровавые злодеяния царизма.

Такой же остро актуальный характер носит и его статья «О вреде безбрачия», направленная против модных в годы реакции декадентских теорий «свободной любви». Критикуя широко известный тогда декадентский сборник «В поисках человеческого совершенства и счастья», где тенденциозным подбором «эпикурейских» цитат опрадываются разврат и разложение, Ермохин осуждает эту господскую «скверну» с позиций народной морали и доказывает, что человек, не отказываясь от земных радостей, может и должен быть чистым и возвышенным.

В заметке о появившемся тогда воздухоплавании Ермохин высказывает острое беспокойство, чтобы оно не было «применено к военному делу». Он приветствует изобретение человеческого гения, но хотел бы, чтобы «дьявол войны» не использовал его во вред людям.

Таковы новые произведения Ермохина, полученные в Ясной Поляне в 1910 году. Напомним, что это уже было незадолго перед смертью Толстого (ему уже исполнилось 82 года), и не мудрено, что он сразу не смог вспомнить своего давнего саратовского корреспондента и гостя. На конверте полученного письма он сделал надпись: «Кто Ермохин?» И, по-видимому, заинтересовавшись упомянутой Ермохиным декадентской книгой, тут же приписал: «Выписать книжечку «В поисках человеческого совершенства и счастья». Но позднее, перечитав письмо и статьи Ермохина, он отчетливо вспомнил его и опять собственноручно написал ему теплое письмо. Вот оно:

«13 августа 10 г. Ясная Поляна.

Прочел с большим интересом ваши две статейки, особенно понравилось мне о безбрачии. С мыслями, выраженными о смертной казни, я вполне согласен, но в ней нет той цельности, которая есть в статье о безбрачии. Вижу, что мы с вами одних и тех же взглядов, и мне всегда приятно быть в общении с такими людьми».

Это письмо — последнее в переписке между Толстым и Ермохиным. Через три месяца великого писателя не стало. И можно было бы на этом закончить знаменательную историю общения двух незаурядных русских людей, если бы естественно не возникал вопрос о дальнейшей судьбе Ермохина.

К моменту смерти Толстого Ермохину, судя но его автобиографии, было всего 52 года. Через семь лет произошла Великая Октябрьская социалистическая революция. Дожил ли Ермохин до нее? Участвовал ли он в ней, в гражданской войне, в строительстве новой жизни? Писал ли он в советские годы свои «статейки»? Печатались ли они? Где и как он умер?

Наконец, сохранились ли у кого-нибудь письма Толстого к Ермохину? В архиве писателя, естественно, остались только копии. Но очень нужно, чтобы были разысканы собственноручные автографы великого писателя.

На все эти вопросы могли ответить только дети и внуки Ермохина {они несомненно живы), но где их найти?

VIII

В Сибири живет замечательный человек, самозабвенно любящий свой край, пенсионер Петр Дмитриевич Войтик. Заинтересовавшись историей с Ермохиным, он принялся за розыски, и после многих усилий его труды увенчались успехом. В Новосибирске он разыскал детей — Ермохина Степана Васильевича и Марию Васильевну — и с их слов записал историю поездки Ермохина в Ясную Поляну, а также дальнейшую историю его жизни.

О пребывании Ермохина в гостях у Толстого они рассказали так:

« — Это было в 1904 году. Была пасхальная неделя, отец не работал и поэтому пустился в путь.

Когда он приехал к Толстому, Лев Николаевич был да прогулке. Отец направился в ту сторону рощи, откуда Толстой должен был вернуться. Повстречались. Отец низко поклонился и представился:

— Я Ермохин.

— А, любезнейший Василий Иванович, очень и очень рад вам, — воскликнул Лев Николаевич.

Четверо мужчин — Лев Николаевич, В. Г. Чертков, доктор Д. П. Маковицкий и отец медленно зашагали к дому, где их уже поджидала к обеду Софья Андреевна.

За обедом Лев Николаевич расспрашивал отца о жизни крестьян, об урожае, о заработках, о семье, о воспитании детей.

На ответы отца о воспитании Лев Николаевич сказал: «Для того, чтобы воспитывать детей хорошо, надо самим жить хорошо, быть честным, правдивым». Чертков порекомендовал Ермохину прочитать сочинения Толстого, посвященные педагогическим вопросам, что отец и сделал, вернувшись домой.

В бытность Ермохина в Ясной Поляне Толстой, желая помочь ему в нужде, спросил, не желает ли он сменить свое ремесло колесника на более доходную службу кондуктора железнодорожных вагонов. Это можно устроить. Ермохин поблагодарил, но сразу ответа не дал. Назавтра, садясь в возок, который должен был отвезти его на станцию, он сказал Льву Николаевичу, что не намерен служить под казенным начальством и считает свое рабочее ремесло более почетным и, главное, свободным. Лев Николаевич одобрил это решение.

На этом и расстались...»

Революция 1905 года застала Ермохина в Уфе, куда он перебрался с семьей по приглашению своего земляка, имевшего небольшую колёсную мастерскую. Здесь Ермохин сошелся с революционно настроенными рабочими, ходил на собрания, принимал участие в митингах и демонстрациях, хранил и распространял революционные книжки.

После подавления революции, в 1907 году, боясь ареста, Ермохин оставил Уфу и переселился в Новониколаевск.

Экипажная мастерская Алеева, куда поступил Василий Иванович, ремонтировала экипажи, ипподромные качалки, телеги-ходики и брички. В мастерской работало более 70 человек.

Рабочие алеевской мастерской были также настроены революционно. Ермохин не раз ходил на тайные рабочие собрания, на маевку в лес, слушал агитаторов.

В Новониколаевске Ермохин имел свою библиотечку, в которой находились произведения Толстого, труды по философии и истории. Были в ней, как рассказывает Мария Васильевна, и труды Плеханова, Лафарга, брошюра В. И. Ленина «Нужды деревни» и другие книжки. Нелегальная литература хранилась в специальном тайнике.

В церковь Ермохин не ходил, икон не держал. Об этом стало известно квартальному. Полиция пронюхала и о том, что он хранит недозволенные книжки. С наступлением реакции, когда участились налеты на квартиры рабочих, у Ермохина был устроен обыск. Исправник Попов с двумя жандармами перетряхнули все книги, рукописи, письма и унесли многие книги, а также письма Льва Николаевича.

Ермохин много раз ходил в полицейский участок, пока ему удалось выручить письма Толстого из лап жандармов.

Смерть Толстого в 1910 г. Ермохин пережил как большую личную утрату. Боясь дальнейших преследований, он вскоре оставил Новониколаевск и с семьей переехал в село Уч-При-стань, Алтайского края, где открыл небольшую колёсную мастерскую.

— Наша семья в то время насчитывала четырнадцать человек, — рассказывает Мария Васильевна, — все трудились и жили в большой дружбе как хорошая слаженная коммуна.

Младшая дочь Ермохина — Евдокия училась в Барнауле, старшая работала портнихой, а сыновья и снохи трудились в мастерской.

Как и все трудовое крестьянство Сибири, Ермохины встретили Октябрьскую революцию с большой радостью.

В 20-е годы Ермохин организовал в своем селе артель по изготовлению и ремонту колёсного транспорта. В ней работала вся его семья.

Умер В. И. Ермохиц в 1942 году в 86-летнем возрасте в Барнауле. Здесь и похоронен.

Где сейчас рукописи Ермохина и письма Толстого к нему?

По словам Марии Васильевны, все это хранилось в Ленинграде у младшей дочери Ермохина - Евдокии Васильевны. Но в начале Великой Отечественной войны она была мобилизована на работу в военную прокуратуру Ленинградского гарнизона и в 1941-м году погибла во время бомбежки,

Можно надеяться, что ее бумаги, оставленные дома, целы. Но никто не знает ее последнего адреса. И разыскать его пока пе удалось. Не поможет ли кто-нибудь в этом?

НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ

I

Новый, 1897-й год был отмечен в мировой печати большой сенсацией. Скончавшийся за три недели до этого шведский инженер, выходец из России, Альфред Нобель, прославившийся в 1867 г. изобретением динамита и наживший на этом большие миллионы, завещал свой огромный капитал и проценты с него на учреждение премий за выдающиеся достижения в области науки, литературы и антивоенной деятельности. Почти одновременно на страницах газет замелькало имя Льва Толстого как первого вероятного кандидата на Нобелевскую премию мира.

Лев Толстой в это время напряженно работал над «Воскресением» и трактатом об искусстве. На его «верстаке» находилась также начатая незадолго до этого повесть «Хаджи Мурат», и он, занятый по горло, не придал разговорам о премии никакого значения.

Однако начатая вокруг его имени шумиха не утихала. Вскоре в нее включилась русская пресса, и, как можно было ожидать, вопрос этот принял характер острой идейной борьбы. Передовые деятели России и Запада считали не только справедливым, но и принципиально важным, чтобы первая премия мира была присуждена Толстому, которого царское правительство беспощадно травило. В реакционном же лагере понимали, что увенчание Толстого этой премией прозвучало бы оглушительной пощечиной русскому царизму, и поэтому принимали все меры, чтобы этому помешать.

Был в этой полемике и один щекотливый момент, на котором реакция всячески спекулировала. Незадолго до этого, в 1892 г., Толстой опубликовал письмо о своем полном отказе от собственности, а следовательно, и от всяких денежных доходов. Нобелевская же премия означала вручение ее лауреату огромной суммы в 140 тысяч шведских крон, что по тогдашнему курсу приближалось к 80 тысячам долларов. Что же будет? — гадали газеты. Примет ли Толстой эту сумму или откажется от нее? А если примет, то как он эти деньги употребит? В Ясную Поляну посыпались письма с советами — как лучше истратить эти деньги. Одни советовали Толстому скупить в разных губерниях землю и раздать ее неимущим крестьянам. Другие предлагали раздать деньги вдовам и погорельцам или учредить на них стипендии для неимущих студентов...

Толстой относился к шумихе, как к нелепому фарсу. Следуя твердому принципу не откликаться ни на хулу, ни на похвалу, он ни единым словом не выразид своего отношения к этому делу. Но когда срок присуждения премии наступил (согласно правилам, кандидат должен быть назван к концу октября), он обратился в шведские газеты с открытым письмом, в котором по-своему разрешил волнующий всех вопрос. Не говоря ни слова о себе, он предложил присудить премию мира... десяти тысячам русских крамольных мужиков, которых царское правительство гноило в тюрьмах и дисциплинарных батальонах за отказ служить в царском войске и стрелять в своих братьев — рабочих. По мнению Толстого, эти безвестные русские люди, которые ценою неимоверных лишений стойко отстаивают свои антивоенные убеждения, более достойны премии мира, чем разные «императоры, короли и президенты», которые разглагольствуют о мире «со стаканом вина в руках», а сами, не моргнув глазом, посылают миллионы людей на убой. В обширном письме Толстой ярко обрисовал муки и лишения этих людей, особенно страдания матерей, у которых царские сатрапы насильно отнимали детей и увозили в наспех созданные монастырские приюты, за тысячи верст от местонахождения родителей...

Письмо Толстого, опубликованное мировой печатью, вызвало бурю откликов. В кругах Нобелевского комитета поспешили истолковать em в том смысле, что Толстой добровольно снимает свою кандидатуру, и многих это весьма обрадовало. Но письмо заклеймило перед всем миром злодеяния царизма, и это вызвало в русских правительственных и церковных кругах новый прилив злобы и ненависти.

С. А. Толстая записала в эти дни в дневнике: «Я просто пришла в отчаяние, плакала, упрекала Льва Николаевича, что он не бережет своей головы... Не могу больше жить так нервно, так трудно, и под такими вечными угрозами, что Лев Николаевич напишет что-нибудь отчаянное и злое против правительства, и нас сошлют». Лев Николаевич всячески успокаивал жену, но вместе с тем решительно утверждал: «...я буду писать всегда то, что по своей совести и внутреннему убеждению считаю и буду считать нужным и должным, не соображаясь ни с какими внешними соображениями». Несмотря на открытые угрозы черносотенной печати, он обратился к Николаю II и Победоносцеву с решительным требованием — немедленно вернуть насильно отнятых детей родителям, и царское правительство было вынуждено исполнить это требование.

II

Так закончился первый эпизод в длительной истории, связанной с присуждением Толстому Нобелевской премии.

Вторично этот вопрос был подпят в 1901 г. во время первого присуждения Нобелевской премии в области литературы. Снова вокруг этого дела разгорелись бурные страсти. Лучшие писатели Швеции, к которым присоединились п деятели культуры других стран, снова выдвинули кандидатуру Льва Толстого, и это вызвало в реакционных кругах России подлинный переполох. Дело в том, что незадолго перед этим, в феврале 1901 г. высшие церковные власти, в полном единении с царской камарильей, отлучили Толстого от церкви. Этот позорный акт имел целью дискредитировать писателя в глазах народа, натравить на него миллионы верующих. В этих условиях присуждение Толстому Нобелевской премии было бы равнозначно новому оглушительному провалу реакции. Вот почему все консервативные элементы на Западе и в России ухватились за кандидатуру французского поэта и философа Сюлли Прюдома (1839 — 1907) и откровепно торжествовали победу, когда премия была присуждена ему.

Сам Толстой, как и ранее, никак не участвовал в этой борьбе и не имел намерения на нее откликаться. Но к этому его вынудило взволнованное письмо, которое он получил в япваре 1902 г. от группы шведской интеллигенции. В письме, подписанном такими выдающимися деятелями культуры, как А. Стриндберг, С. Лагерлеф, О. Левертин и др., содержались гневный протест против решения Нобелевского комитета и выражение глубокого преклонения перед гением русской литературы. «Мы тем живее чувствуем потребность обратиться к Вам с этим приветствием, — писали авторы письма, — что, по нашему мнению, учреждение, на которое было возложено присуждение литературной премии, не представляет в настоящем своем составе ни мнения писателей-художников, ни общественного мнения».

Толстой был тронут этим посланием и в ответном письме писал:

«Дорогие и уважаемые собратья, я был очень доволен, что Нобелевская премия не была мне присуждена. Во-первых, это избавило меня от большого затруднения — распорядиться этими деньгами, которые, как и всякие деньги, по моему убеждению, могут приносить только зло; а во-вторых, это мне доставило честь и большое удовольствие получить выражение сочувствия со стороны стольких лиц, хотя и незнакомых мне лично, но все же глубоко мною уважаемых».

В заключение письма Толстой передал искреннюю благодарность всем, кто выражал добрые чувства к нему.

III

Казалось бы, после двух описанных эпизодов и прямо выраженного Толстым нежелания баллотироваться на какую-либо премию, его имя больше называться не будет. Однако в 1905 г. его кандидатура — разумеется, без его ведома, — была неожиданно снова выдвинута на Нобелевскую премию, на сей раз маститыми русскими учеными — членами Российской академии наук.

Сейчас трудно представить себе, каким актом гражданского мужества было это решение, демонстративно направленное против реакционной верхушки академии. Еще у всех в памяти были черные тучи, нависшие над крамольными академиками в 1902 г., когда из-за произвола в отношении избрания Горького почетным академиком Чехов и Короленко отказались от этого звания. Открыто игнорировал это звание и Лев Толстой, удостоенный его еще в 1900 г. Но с революцией 1905 г. свежие ветры ворвались и в затхлые коридоры императорской академии наук. Одним из демократических актов передовых ученых и было выдвижение гонимого и преследуемого властями Толстого на всемирную награду.

19 декабря 1905 г., в разгаре восстания на Пресне, собрание академиков Разряда изящной словесности, в который входили видные ученые А. Ф. Кони, А. А. Шахматов, Н. А. Котлярев-ский, А. И. Соболевский, В. И. Ламанский и др., заслушало записку почетного академика — историка литературы К. К. Арсеньева с предложением выдвинуть Толстого на соискание Нобелевской литературной премии. Собрание горячо одобрило это предложение и поручило почетным академикам А. Ф. Кони, К. К. Арсеньеву и академику Н. П. Кондакову подготовить аргументированное представление по форме, требуемой Нобелевским комитетом.

7 января 1906 г. на новом заседании академиков записка была зачтена и горячо одобрена. В этом примечательном документе мы читаем: «Соединяя глубину проницательного наблюдения с высоким даром художественного творчества, граф Толстой создал в своих многочисленных произведениях ряд незабываемых типических образов... Его сочинения представляют собою целые эпопеи, в которых индивидуальная жизнь его героев сплетается с жизнью и движением массы». Указав далее, что творения Толстого, «подобно двум великим мировым писателям — Данту и Сервантесу», имеют всемирное значение, академики подчеркнули, что Лев Толстой более чем кто-либо иной из писателей-современников, заслуживает Нобелевской премии.

Как мы уже упомянули, это решение было принято в секрете от Толстого. Но, увы! — секрет продержался недолго. Друг Толстого, судебный деятель А. Ф. Кони проговорился об этом биографу писателя П. И. Бирюкову, а тот счел своим долгом поставить в известность Толстого. И за этим немедленно последовали решительные действия. 25 сентября 1906 г. Толстой направил известному финскому писателю А. А. Ерне-фельту письмо с просьбой «постараться сделать так, чтобы мне не присудили этой премии». Толстой просил Ернефельта конфиденциально довести об этом до сведения Нобелевского комитета, что тот немедленно и выполнил.

Так Толстой и в третий раз отказался баллотироваться на Нобелевскую премию.

IV

В последний раз вопрос о присуждении Толстому Нобелевской премии возник в 1910 г. незадолго до его кончины. К этому времени премией уже были увенчаны норвежский писатель Б. Бьернсон, польский прозаик Г. Сенкевич, английский романист Р. Киплинг и другие западные писатели. Присуждение Толстому Нобелевской премии было бы, по мнению передовых кругов, выражением признания великих заслуг всей русской литературы, актом, достойно венчающим шестидесятилетнее служение человечеству его величайшего литературного гения. Но — увы! — и на сей раз присуждение не состоялось. Несмотря на то, что имя Толстого было названо в сотнях газет и журналов и официально внесено в Нобелевский комитет лидером шведских социал-демократов Эриксоном, кандидатура Толстого даже не обсуждалась.

Газета «Русское слово» в номерах от 13 и 15 августа 1910 г. объясняла эта так: «У шведов просто не хватает гражданского мужества сознаться, что они из политических соображений всячески отодвигают в тень Толстого». «Назначение Толстому Нобелевской премии может вызвать неудовольствие в русских правительственных сферах и может вызвать политические шероховатости... Таковы, в сущности, скрытые мотивы Нобелевского комитета».

К этому времени дни Л. Н. Толстого были уже сочтены. В конце октября, когда Нобелевский комитет собрался, наконец, принимать решение, великий старец совершил свой последний подвиг самоотвержения — ушел из Ясной Поляны в большой крестьянский мир, чтобы полностью слиться с народом. Последовавшая вскоре трагическая кончина писателя на безвестном полустанке Астапово счастливо избавила реакционные Нобелевские круги от дальнейшей возни со столь неудобным и строптивым кандидатом. Его имя было немедленно вычеркнуто из списка.

Так закончилась история с несостоявшимся присуждением Толстому Нобелевской премии.

«УЧИТЕЛЬСКАЯ» ПОЧТА

I

В обильной почте, которую Лев Николаевич Толстой получал ежедневно со всех концов России, заметное место занимали письма народных учителей. Они составляют значительную часть уникальной 50-тысячной коллекции писем, доныне хранящейся в сейфах архива великого писателя.

Народные учителя видели в Толстом не только всемирно известного писателя, но и своего товарища по труду, соратника на ниве просвещения. У многих еще в памяти была знамепи-тая на всю Россию Яснополянская школа; у некоторых сохранился издававшийся в те годы Толстым педагогический журнал «Ясная Поляна». И уж, конечно, у всех были знаменитая «Азбука», по которой учились многие поколения русских детей, его непревзойденные детские рассказы, его «Русские книги для чтения» — лучшая в то время антология детской художественной литературы.

К письмам учителей Толстой проявлял особенно чуткое отношение. Он высоко ценил труд учителя, считал его, наряду с земледельческим трудом, самым благородным на земле. И он стремился ни одно из писем учителей, особенно деревенских, не оставить без ответа.

II

Вот письмо молодого земского учителя из-под Задонска, Воронежской губернии, А. В. Дольнера. Вдумчивый, ищущий педагог, знакомый с сочинениями Толстого, он искренно пытался осуществить на практике его мысль о свободном, без насилия и принуждения, воспитании детей. Но, вероятно, из-за молодости и недостатка опыта его постигла тяжелая неудача. И он шлет Толстому послание, полное горечи и разочарования:

«Дорогой Лев Николаевич, крепился, крепился и не могу больше крепиться со своим горем. Думал, все сам управлюсь, но сегодня увидел, что мне невмоготу одному управиться со своим делом, в котором всю без остатка (как всегда со мной бывает, если я делаю любимое дело) положил свою душу. Помогите, ради бога, советом, ободрите меня, ведь Вам хоро-

Сегодня меня до того замотали ребята, что я пришел из школы домой и плачу, плачу без удержку: и злоба, и досада, н любовь к ребятам — все это как-то перемешалось и соединилось в одно ощущение какой-то болезненности душевной. И, главное, злоба п досада на то, что их так много, а я один на всех. И еще досада на то, что пе понимают крестьяне моего любовного отношения к ребятам, и самые неблагоприятные носятся слухи про мою школу: Говорят, что распущены ребята, порядка нет и т. п.

Хотя инспектор у меня и хорош, и добр, и либерален по-своему, но все-таки боюсь, как бы меня не турнули. А жалко расставаться с ребятами, так я полюбил всю эту пеструю семью. Со мною случилась такая вещь: отпуская понемногу вожжи дисциплинарного насилия, я привел ребят в свободные п естественные условия, но и сам попался неожиданно в ловушку. Я увидел и понял, что при таких условиях положительно невозможно справиться одному с 53-мя мальчиками и девочками, и теперь боюсь, как бы не вышло вдвойне хуже, т. е. при отсутствии дисциплины и отсутствия охоты к учению (хотя этого еще нет) — и тогда я пропал! Привести их в прежнее положение, подчиненное дисциплине, мне теперь представляется немыслимым».

В конце письма А. В. Дольнер просит:

«Черкните несколько слов о том, как вести мне себя в своем деле, и возможно ли еще разумное поведение в этом случае?»

Толстой немедленно ответил на письмо учителя. Ответил не только словами привета и ободрения, но и сделал в нем интимное признание, которое должно было быть особенно дорого ослабевшему душой учителю. Оказывается, и Толстой-учитель не раз плакал при своих педагогических неудачах, и все-таки он уверен в своей правоте.

«Ведь дело в том, — писал он своему корреспонденту 20 марта 1890 г. — что — выгодно ли, невыгодно для внешнего успеха дела любовное (не насильственное) обращение с учениками, — вы не можете обращаться иначе. Одно, что можно сказать наверное, это то, что добро будит добро в сердцах людей и наверное производит это действие, хотя оно и не видно.

Одна такая драма, что вы уйдете от учеников, заплачете (если они узнают), одна такая драма {драмы такие бывали и со мной, и с Файнерманом, когда он учил в Ясной Поляне, и на днях была с дочерью Таней, которая учит — одна такая драма оставит в сердцах учеников большие, более важные следы, чем сотни уроков.

Если б же вы спросите меня: практически ли возможно вести дело так, как вы повели, то скажу, что думаю — да, возможно».

Увы! Способному молодому учителю не пришлось воспользоваться советом Толстого. За «неблагонамеренность» его вскоре уволили из школы, и он на долгие годы пополнил собою ряды тех педагогов, которым не находилось места, в казенных учебных заведениях.

III

Другой молодой учитель, Сергей Тумашев из Зауралья, тоже переживал трагедию, но уже другого рода. Живя в глухом селе, он вдруг, по его словам, сильно «заскучал» и задумал... жениться — как ему быть?

«Я состою, — писал он Толстому 27 ноября 1904 года, — народным учителем 18 лет, холост, одинок. Все получаемое жалование (35 руб. в месяц) трачу на ребят, на процветание школы, и теперь наша школа во всех отношениях первая по уезду. Устроил при школе большой ягодный сад, устраиваю игры, елки, прогулки в поле, в лес, путешествия на лодках, купанье, устроил хор и пр. Живу только этим и был счастлив. Но последнее время стал скучать, почему-то все надоело. Крестьяне плохо ценят труд и чуть не убили за громоотвод. Одним словом, я разочаровался в людях, в правде, и погибаю.

Советуют жениться. Но я ненавижу женщин и ни одной не любил на свете, кроме своей матери. Теперь мне 36 лет. Дайте мне совет — что делать? Продолжать ли учительствовать? Жениться или нет?»

Великий сердцевед Лев Николаевич, вероятно, усмехнулся в усы, получив этот странный «вопль души». И, не очень поверив в серьезность «трагедии» учителя-холостяка, ответил ему тремя строчками:

«1. Учительствовать продолжать.

2. Лучше не жениться. Жениться только тогда нужно, когда не можешь жить без этого».

IV

Народный учитель из Ростова-на-Дону М. А. Миловидов в письме от 5 февраля 1895 года делился с Толстым своими горестными раздумьями о дурной постановке школьного образования в России и задал ему вопрос, поставленный одним знакомым врачом: «Как мне воспитывать и обучать своих маленьких детей — мальчиков и девочек? Мириться ли с существующими школами, парализуя их влияние личным? Ведь домашнее образование всегда будет не полно, особенно при отсутствии средств».

Лев Толстой был очень невысокого мнения о казенных школах. Он видел в них столь много недостатков и уродств, что сплошь и рядом отдавал предпочтение домашнему обучению, если только родители были способны выполнять дома роль учителей. Об этом он и написал своему корреспонденту 16 февраля 1895 г.:

«На второй ваш вопрос о воспитании детей могу ответить очень определенно. Общественное воспитание, как оно ведется у нас, прямо и очень искусно организовано для нравственного извращения детей. И потому я считаю, что следует принести всевозможные жертвы для того только, чтобы не подвергать детей этому извращению».

В этом же духе он ответил и на письмо молодого учителя В. М. Грибовского, решившего со своими близкими друзьями издавать журнал «для низших классов и для рабочих». «Мы верим в наше дело, — писал он Толстому, — но считаете ли Вы его хорошим?» Будущий редактор просил у Толстого совета, а также согласия на участие в этом издании.

Толстой ответил ему 21 ноября 1890 г.:

«Мысли издания народного журнала нельзя не сочувствовать, но, во-первых, я очень занят теперь другими делами, а времени до смерти уже мало, во-вторых, главное, издание хорошего по направлению народного журнала у нас будет не изданием, а танцеванием на канате, конец которого может быть только двух родов — оба печальные: компромиссы с совестью или запрещение.

Журнал нужен такой, который просвещал бы народ, а правительство, сидящее над литературой, знает, что просвещение народное губительно для него и очень тонко видит и знает, что просвещает, т. е. что ему вредно, и все это запрещает, делая вид, что оно озабочено просвещением: это самый страшный обман, и надо не попадаться на него и разрушать его».

На письмо молодой харьковской учительницы К. Н. Скуга-ревской, сообщившей Толстому, что она увлекается «современной» декадентской литературой, и приславшей ему на отзыв несколько своих литературных этюдов, Толстой 5 мая 1895 г. отвечал:

«Ксения Николаевна, я прочел присланные вами листки и на ваш вопрос должен дать ответ отрицательный. Больше читайте не современного, а признанного несомненно хорошим старинного, больше думайте, а главное больше живите сообразно с тем идеалом правды и добра, который выяснился и будет выясняться вам, а не торопитесь писать. Желаю вам истинного блага. Лев Толстой».

...Мы привели лишь несколько писем из обширной «учительской» почты Льва Николаевича Толстого. Таких писем — сотни. И столько же сохранилось ответов великого писателя — писем отечески заботливых, ободряющих, ласковых, а иногда и суровых, когда он чувствовал в своих корреспондентах недостаточно серьезное отношение к святому учительскому делу. Может быть, следовало бы собрать и издать переписку Толстого с деятелями народного просвещения?

Это была бы превосходная поучительная и очень нужная книга.

ПОЕТ ШАЛЯПИН

I

Морозным январским вечером 1900 года тесный Долго-Хамовнический переулок, что на окраине Москвы, огласился прекрасным пением. Голос доносился из ярко освещенного дома Льва Толстого. В гостях у писателя был молодой прославленный певец Федор Шаляпин.

Софья Андреевна вспоминает об этом событии так:

«В то время в Москве и Петербурге быстро прославился новый молодой певец: Федор Ивапович Шаляпин, из простонародья. Он пожелал петь Льву Николаевичу и приехал к нам 8 января. Очень симпатичный, веселый и талантливый, он как личность произвел на всех нас очень хорошее впечатление. При всем том, Шаляпин был привлекателен своей простотой.

Не помню, что он тогда пел. Голос его, бас, был слишком громок для нашей залы, и Льву Николаевичу не особенно понравился. Но молодежь вся наша была в восторге. Не могла и я не отдать справедливость огромному таланту Шаляпина, но я была тогда не в радостном настроении и потому пенье Шаляпина мало меня тронуло в тот вечер».

Эта запись воскрешает одну из интереснейших встреч, какие великий писатель имел на рубеже двух веков с представителями молодого русского искусства, — встреч, которые как бы связывали две эпохи русской культуры.

Следует напомнить, что январь 1900 г. был для Толстого богат и другими знаменательными встречами. В начале января к нему в гости из Петербурга приехал знаменитый критик В. В. Стасов, и в один из дней они вместе отправились в Третьяковскую галерею. Зная восторженное отношение Стасова к молодой русской литературе и искусству, можно не сомневаться в том, что именно он был зачинщиком приглашения в дом Толстого молодых артистов — певца Шаляпина и композитора Рахманинова. Возможно, что не без рекомендации Стасова Толстой именно в эти дни прочитал только что появившуюся «Даму с собачкой» Чехова, а затем посмотрел в Художественном театре «Дядю Ваню». Через несколько дней Толстой познакомился с А. М. Горьким и записал в дневнике: «Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа». Сам Стасов — не по летам бурный, неуемный, страстно увлекающийся молодыми русскими талантами — кажется Толстому человеком из новой эпохи, и Толстой в эти дни отмечает в дневнике: «Как хотелось бы изобразить это. Это совсем ново».

О том, как Шаляпин и Рахманинов были приняты в доме Толстого, какое впечатление они произвели на Льва Николаевича, сохранился ряд свидетельств, в том числе и самого Шаляпина.

В книге «Маска и душа», вышедшей в Париже в 1932 г., мы читаем: «Толстой жил с семьей в своем доме в Хамовниках. Мы с Рахманиновым получили приглашение посетить его. По деревянной лестнице мы поднялись на второй этаж очень милого, уютного, совсем скромного дома, кажется, полудеревянного. Встретили нас радушно Софья Андреевна и сыновья — Михаил, Андрей и Сергей. Нам предложили, конечно, чаю, но не до чаю было мне. Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли которого волновали весь мир».

Подходя к Толстому, Шаляпин, по его словам, «необычайно оробел», хотя Лев Николаевич просто и мило протянул ему руку и спросил, давно ли он «служит в театре». Не менее оробел Сергей Рахманинов. Наклонившись к Шаляпину, он шепотом сказал: «Если попросят играть, не знаю, как — руки у меня совсем ледяные...» Лев Николаевич, однако, так ласково разговаривал с молодыми людьми, что вскоре лед растаял, и воцарилась легкая, непринужденная обстановка.

II

Вечер, проведенный Шаляпиным и Рахманиновым в доме Толстого, запомнился всем его обитателям. Младший сын писателя — Михаил Львович пишет:

«Помню приезд Шаляпина в наш московский дом, где он пел для моего отца весь вечер, и как мой отец наслаждался его пением и заставлял его без конца петь свои любимые вещи».

Об огромном впечатлении, произведенном на слушателей молодыми музыкантами, вспоминает и старший сын писателя — Сергей Львович. Однако некоторые из присутствовавших утверждают, что пение Шаляпина не понравилось Толстому. Почему?

Софья Андреевна, как мы видели, объясняет это тем, что феноменальный бас Шаляпина оказался слишком громким для небольшой залы. А. Б. Гольденвейзер дает другое объяснение. По его мнению, Шаляпин был в тот вечер не «в ударе», да и Лев Николаевич был «не в духе», и поэтому Толстой «остался совершенно равнодушен» к искусству молодого певца.

Некоторые были склонны объяснить странное равнодушие Толстого к пению Шаляпина общим неприятием «господского» искусства, громогласно высказанным писателем в только что законченном трактате «Что такое искусство?» Это мнение решительно отверг И. А. Бунин. В его очерке о Шаляпине, написанном в 1938 г., мы читаем:

«Есть еще и до сих пор множество умников, искренне убежденных, что Толстой ровно ничего не понимал в искусстве, «бранил Шекспира, Бетховена». Оставим их в стороне; но как же все-таки объяснить такой отзыв о Шаляпине? Он остался совершенно равнодушен ко всем достоинствам шаляпинского голоса, шаляпинского таланта? Этого, конечно, быть не могло. Просто Толстой умолчал об этих достоинствах, — высказался только о том, что показалось ему недостатком, указал на ту черту, которая действительно была у Шаляпина всегда, а в те годы, — ему было тогда лет двадцать пять — особенно: на избыток, на некоторую неумеренность, подчеркнутость его всяческих сил. В Шаляпине было слишком много «богатырского размаха», данного ему и от природы и благоприобретенного на подмостках... И как его судить за то, что любил подчеркивать свои силы, свою удаль..?»

В этом суждении много справедливого. Толстой действительно не любил в искусстве, как и в жизни, ничего преувеличенного, избыточного, — того, что, по его мнению, отходит от неброской правды человеческих чувств. И он, возможно, воспринял бурную манеру шаляпинского исполнения, идущую от его молодой, богатырской силы, как некоторую искусственность. Но дело было не только в этом. Как свидетельствуют присутствовавшие на вечере лица, в том числе сын Толстого, музыкант и композитор Сергей Львович, Лев Николаевич был вначале не вполне доволен репертуаром, который Шаляпин и Рахманинов в тот вечер исполняли.

Как известно, Толстой ценил в песне превыше всего искренность, мелодичность, задушевность, и не жаловал те произведения вокального искусства, в которых речитатив спорит с мелодией или забивает ее. По этой причине ему не очень нравились такие, к примеру, произведения, как «Блоха» Мусоргского, «Мельник» Даргомыжского, «Судьба» Рахманинова, о которых он однажды сказал: «это мелодекламация, а не музыка». Шаляпин же, не зная этого, как па зло, в первой половине вечора исполнял именно эти вещи. То же произошло и с Рахманиновым. Он сыграл несколько своих ранних пьес, в которых бурное половодье звуков заглушало основную тему исполняемых вещей. Толстой слушал нахмурившись и под конец в упор спросил молодого пианиста: — «Скажите, такая музыка кому-нибудь нужна?»

Однако стоило молодым музыкантам перейти к русским пародпым песням, как в зале все чудесно переменилось. Сергей Львович свидетельствует: «Когда по его (Толстого. — А. Ш.) просьбе Шаляпин спел народную песню, а именно «Ноченьку», Лев Николаевич с удовольствием его слушал п сказал, что Шаляпин ноет эту песню по народному, без вычурности и подделки под народный стиль».

По всеобщему признанию, русские народные песни в исполнении Шаляпина и аккомпанировавшего ему Рахманинова произвели на Льва Николаевича сильное впечатление. Понравился ему и «Старый капрал» Даргомыжского, — слушая его, Толстой даже прослезился. Впоследствии Шаляпип вспоминал об этом так:

«Я спел еще несколько вещей и, между прочим, песню Даргомыжского на слова Беранже «Старый капрал». Как раз против меня сидел Лев Николаевич, засунув обе руки за ременный пояс своей блузы. Нечаянно бросая на него время от времени взгляд, я заметил, что он с интересом следил за моим лицом, глазами и ртом. Когда я со слезами говорил последние слова расстреливаемого солдата: «Дай бог, домой вам вернуться», — Толстой вынул из-за пояса руки и вытер скатившиеся у него две слезы».

В целом, как свидетельствуют присутствовавшие, вечер прошел с большим успехом. Молодые музыканты превосходно исполняли свои номера, растроганный Толстой подарил на прощание Шаляпину свою фотографию. Но успех вечера был не только в этом. Встреча с Шаляпиным и Рахманиновым, как через несколько дней и встреча с Горьким, убедила Льва Николаевича, что далеко не все молодые таланты охвачепы, как он с тревогой думал, дурным поветрием декадентства. Будущность искусства, убедился он, в надежных руках. Об этом с жаром говорил ему и седовласый Стасов, рассказывая о народившихся на Руси молодых художниках, композиторах, режиссерах, актерах, особенно о режиссерах и актерах Московского Художественного театра.

III

Шаляпину более не довелось встречаться с Толстым, Рахманинов же вскоре посетил Хамовнический дом вторично и опять пережил большое волнение. Мы узнаем об этом из его письма к А. Б. Гольденвейзеру от 31 января 1900 г., которое хорошо передает тогдашнее смятение молодого композитора. Вот это письмо:

«Милый друг Александр Борисович!

Завтра, 1-го февраля, в десять часов вечера княжна Ливен мепя тащит к Л. Н. Толстому. Я упирался, потому что боюсь. Однако же Ливен об нашем свидании сообщила, и не ехать нельзя. Будь другом, приезжай тоже к Толстому и, присутствием своим, ободри меня. Все легче будет. Будь настоящим «толстовцем» и протяни руку помощи товарищу.

С. Рахманинов.

Дай мне знать о твоем решении».

Из неопубликованного «Ежедневника» Софьи Андреевны мы узнаем, что Рахманинов действительно вторично был у Толстого и что его привела к нему старая знакомая Толстых — известная в Москве благотворительница А. А. Ливен. На сей раз Рахманинов много играл собственных пьес, а Лев Николаевич долго и дружелюбно беседовал с ним об искусстве.

Об этом разговоре Рахманинов впоследствии благоговейно вспоминал в беседе с Мариэттой Шагинян, доказывая ей, что артисту, наряду со справедливой, нелицеприятной критикой, жизненно необходимо также «чувствовать успех, слышать похвалу». По словам Рахманинова, это утверждал Лев Толстой, который рассказал об одном талантливом музыканте, погибшем «от того, что его не хвалили».

Встречи с Толстым оставили большой след в душе Шаляпина и Рахманинова, как п в душе Горького, Чехова, Сулер-жицкого и других молодых литераторов, которые в этот год общались с пим. Их чувство выразил Горький в письме к Чехову, которое он написал 21 января 1900 г.:

«Ну, вот и был я у Льва Николаевича. С той поры прошло уже восемь дней, а я все еще не могу оформить впечатления. Он меня поразил сначала своей внешностью: я представлял его не таким — выше ростом, шире костью. А он оказался маленьким старичком и почему-то напомнил мне рассказы о гениальном чудаке — Суворове. А когда он начал говорить, я слушал и изумлялся. Все, что он говорил, было удивительно просто, глубоко и хотя иногда совершенно неверно — по-моему, — но ужасно хорошо... Видеть Льва Николаевича — очень важно и полезно, хотя я отнюдь не считаю его чудом природы. Смотришь на него и ужасно приятно чувствовать себя тоже человеком, сознавать, что человек может быть Львом Толстым».

IV

Ближайшие годы были периодом необычайного роста популярности Шаляпина и, одновременно, годами его титанического труда. Бесконечные новые спектакли и роли, утомительные разъезды по России и Европе не дали ему возможности еще раз встретиться с Толстым, ближе сойтись с ним. Впоследствии он писал об этом с горечью: «Стыдновато и обидно мне теперь сознавать, как многое, к чему надо было присмотреться внимательно и глубоко, прошло мимо меня как бы незамеченным... Не я ли мог глубже, поближе и страстнее подойти к Льву Николаевичу?» Но, справедливости ради, следует сказать, что Шаляпина тянуло к Толстому, о чем свидетельствует ряд неопровержимых фактов.

Весной 1902 г. в Крыму, где находился тогда больной Толстой, Шаляпин направился к нему в Гаспру вместе с Горьком и Скитальцем. Однако Льву Николаевичу было в этот день очень плохо, и он их принять не смог.

Осенью того же года в связи с 50-летием литературной деятельности Толстого Шаляпин вместе с другими подписал знаменитую приветственную телеграмму, составленную в МХАТе во время читки пьесы Горького «На дне». Она гласила:

«Мы преклоняемся перед Вами, как преклоняются перед неутомимым работником, который не перестает будить наши мысли и совесть. Мы гордимся Вами, как может гордиться история целого века, во время которого жил и работал один из величайших людей, дух коего будет направлять человеческую мысль еще в течение нескольких веков».

Телеграмму подписали также А. М. Горький, К. С. Станиславский, В. И. Немирович-Данченко, Леонид Андреев и Евгений Чириков.

Еще позднее, зимой 1908 г., Шаляпин однажды поразил своего друга В. В. Андреева, известного собирателя народных песен и руководителя оркестра народных инструментов, тем, что он простым пером, по памяти, в один присест нарисовал портрет Толстого. Видно было, что это не первый графический опыт знаменитого певца, — вероятно, он и до этого не раз в своем блокноте набрасывал портрет того, кто столь ярко сохранился в его памяти...

На кончину Толстого в 1910 г. Шаляпин отозвался проникновенными, полными любви и скорби, строками. В интервью, данном им газете «Голос Москвы», он с благоговением вспоминал тот счастливый вечер, когда он пел в доме Толстого. Вспомнил он и о том, как у Толстого выступили слезы на глазах и как Софья Андреевна отвела его тогда в сторону и сказала, что Льву Николаевичу чрезвычайно понравились русские народные песни в его исполнении, о чем свидетельствуют его слезы. Но, добавила жена писателя, Толстой «не любит, когда их кто-нибудь замечает».

V

Наступившее после этого бурное время — первая мировая война, Февральская, а затем и Октябрьская революция — было для Шаляпина еще более трудным; оно потребовало от артиста гигантского напряжения творческих сил. Слава Шаляпина достигла в это время всесветных размеров, И все же из его памяти, как и из памяти Рахманинова и Горького, до конца их дней не изгладились встречи с Толстым. Горький, как известно, в 1919 г. в своих воспоминаниях вернулся к этому времени и написал знаменитый очерк «Лев Толстой». Мысленно возвращался к этим дням и Шаляпин. Свидетелем этому — наш современник, поэт Всеволод Рождественский, описывающий в своих мемуарах «Шаляпин у Горького» одну из бесед этих двух художников, при которой ему довелось присутствовать.

Было это в 1915 г. на квартире Горького в Петрограде. Говоря о правде в искусстве, Горький с удовольствием вспомнил, как однажды Толстой беспощадно раскритиковал один из его рассказов.

«Помню, был я у Льва Николаевича в Крыму, в Гаспре. Читаю ему один из своих ранних рассказов, а старик сидит в кресле, ноги укутаны пледом, смотрит на меня из-под своих косматых бровей как-то особенно остро, пронзительно, и не говорит ни слова. Кончил я рассказ и тоже молчу. Толстой побарабанил пальцами по ручке кресла и протянул: «Да-а. Как бы все это было хорошо, если бы вы в то время, как писали, не любовались бы самим собой: «Вот, мол, какой я молодец! Хороши, красивы мои герои. А я их еще красивее сделаю». К чему это все? Жизнь сама за себя все скажет, если изображать ее просто и точно. Не философствуйте от себя, а умейте лишь отбирать и сопоставлять факты. В них-то и есть подлинная красота. Вот попробуйте дать большую свободу своим героям и отбросьте морализующие прибавления от себя. Что из этого выйдет!»

Горький, по его словам, ушел тогда от Толстого огорченным, — уж очень дороги были ему пышные, красноречивые монологи его героев. Но все же ночью он сел за стол и решительной рукой исправил рукопись так, как советовал Лев Николаевич. После этого он был поражен тем, как заиграла жизнь в его рассказе.

« — Вот, значит, и Толстой требовал правды, — торжествующе подхватил Шаляпин. — От нее никуда yе денешься. Русское искусство на том стоит и стоять будет».

Шаляпину, возможно, в это время вспомнились слова, которые и он слышал от Толстого. Правда — вот первый закон подлинного искусства. Своего разговора с Толстым Шаляпин никогда не забывал. Нет сомнения, что о встречах с Толстым помнил и Рахманинов. Несмотря на все превратности их послеоктябрьской судьбы, они до конца своих дней следовали в своем творчестве заветам великого писателя.

НАД СТРАНИЦАМИ МАРКСА

I

Среди драгоценных, чуть пожелтевших от времени книг Льва Толстого, сохранившихся в его яснополянской библиотеке, находятся два издания «Капитала» Маркса с пометами великого писателя. Вместе с брошюрой, содержащей статью В. И. Ленина «Против бойкота (из заметок с.-д. публициста)», также сохранившей собственноручные пометы Толстого, они представляют исключительную ценность.

Впервые Толстой обратился к изучению Маркса в начале 1880-х годов, когда работал над социально-обличительным трактатом «Так что же нам делать?». Из черновиков к трактату мы узнаем, что Толстой в то время искал у Маркса ответы на волновавшие его вопросы: «Почему одни люди работают через силу ненужную им работу, а другие могут заставлять других работать эту работу»; «почему экономическая жизнь человеческих обществ сложилась в формы, противные и разуму и совести и выгодам людей».

Неизвестно, какие именно работы Маркса и по каким источникам читал в то время Толстой, но найденные в них ответы, по его словам, пе удовлетворили его. И это вполне понятно. Маркс основал свою теорию на глубоком познании законов общественного развития; он исходил из реальных противоречий действительности. Толстой же в это время вырабатывал свое утопическое, патриархально-крестьянское учение; решение социальных проблем было для него связано, как он пишет, «с решением нравственного, религиозного вопроса». Естествешю, что он не смог в полной мере оценить и принять учепие о коммунизме.

Так было много раз и позднее. Толстой чувствовал в Марксе, в его страстной критике социального неравенства нечто весьма притягательное, близкое к его собственному бескомпромиссному отрицанию господствующего строя жизни, и поэтому многократно возвращался к нему. Вместе с тем он видел в марксизме могущественного противника своей идеалистической доктрины, — противника сильного, последовательного, непримиримого, — и поэтому он иногда пытался нападать на него. Из таких притяжений и отталкиваний состояла история его отношения к Марксу и его учению.

В последующие годы, с распространением марксизма в России, Толстой глубже вчитывается в Маркса, следит за влиянием его идей на русскую общественную мысль. Об этом наглядно свидетельствует прежде всего его художественное творчество. Так, в романе «Воскресение» (1899) ссыльный рабочий Маркел Кондратьев, сидя в тюрьме, изучает первый том «Капитала» Маркса и «с великой заботливостью, как большую драгоценность», хранит эту книгу в своем мешке. По одному из вариантов романа, Маркса читает и другая ссыльная революционерка — Вера Ефремовна Богодуховская, которая самоотверженно отдает себя служению народу. О Марксе, как это видно из черновиков, спорят и молодые революционеры из позднего рассказа «Божеское и человеческое» (1906). Толстой, таким образом, правильно воспроизводит роль сочинений Маркса для самообразования и закалки русских революционеров.

В статьях и трактатах Толстого 1890-х и 1900-х годов можно встретить ряд мест, где он с позиций своего религиозно-нравственного учения полемизирует с Марксом. Так, в трактате «Что такое искусство?» (1898) он высказывает сомнение в правильности утверждения Маркса «о неизбежности экономического прогресса, состоящего в поглощепии всех частных производств капитализмом». Толстому, желавшему верить, что не всему человечеству суждено пройти через ад капитализма, было трудно примириться с тем, что «фабричная каторга» проглотит опоэтизированный им крестьянский труд. Но, наряду с полемикой, Толстой иногда берет Маркса в свои союзники, опирается на него, цитирует «Капитал» для доказательства собственных положений. Так, например, было в его крупнейшем трактате, посвященном рабочему вопросу, — «Рабство нашего времени» (1900).

II

В 1895 г., в беседе с редактором журнала «Жизнь» В. А. Поссе, Толстой сказал:

— Меня вот все упрекают, что я пишу о том, как лучше устроить жизнь, не зная экономической науки, не зная, что сказал и что открыл Карл Маркс. Ошибаются. Я внимательно прочел «Капитал» Маркса и готов сдать по нему экзамен.

Действительно, в сохранившихся двух изданиях «Капитала» — гамбургском 1883 г. и петербургском 1898 г. — мы находим много помет, свидетельствующих о вдумчивом и кропотливом изучении этого труда.

Друг писателя А. Б. Гольденвейзер записал 4 июля 1900 г. в дневнике: «Лев Николаевич хотел эпиграфом к своей новой работе «Рабство нашего времени» взять изречение Маркса о том, что с тех пор, как капиталисты стали во главе рабочих классов (т. е. взяли власть над ними. — А. Ш.), европейские государства потеряли всякий стыд». Это свидетельство полностью подтверждается рукописями трактата. Об этом же говорит и первоначальное заглавие трактата, заимствованное у Маркса, — «Самый дешевый товар».

В черновике к «Рабству нашего времени» мы находим следующую выписку из сохранившегося в Ясной Поляне немецкого издания «Капитала»: «С развитием капиталистического производства во время промышленного периода общественное мнение Европы потеряло последний остаток стыда и совести. Нации стали цинично хвалиться всякой мерзостью, которая была средством для капиталистического накопления»1.

Развивая эту мысль Маркса, Толстой пишет: «Капиталистическое же накопление было ничто иное, как все более и более утверждающееся рабство. Так это было 50 лет тому назад. Полстолетия жизни среди все растущей безумной жестокости и роскоши рабовладельцев и приниженности и озлобленности рабов довело наше общество до последней степени развращения и отупения».

Далее в немецком тексте «Капитала» сочувственно отчеркнуто и следующее место: «Деревенское население, насильственно лишенное земли, изгнанное и превращенное в бродяг, старались приучить, опираясь на эти чудовищно террористические законы, к дисциплине наемного труда поркой, клеймами, пытками».

1 Выписка сделана на немецком языке и переведена Толстым. Далее тексты «Капитала» даются нами в русском переводе до кн.: К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, изд. второе, т. 23, М., 1960.

В трактат Толстого это место вошло в таком виде:

«Сельское население сначала насильственно обезземеливали, говорит К. Маркс, изгоняли и доводили до бродяжничества, а затем, в силу жестоких законов, его пытали, клеймили каленым железом, наказывали плетьми, с целью подчинить требованиям наемного труда».

Как мы видим, Толстой не просто пересказывает текст «Капитала», но и придает ему более эмоциональное звучание.

К внимательному чтению «Капитала» (на сей раз — в несовершенном русском переводе под редакцией В. Д. Любимова, 1898 г.) Толстой возвращается в 1907-м и последующих годах, когда он осмысливает уроки первой русской революции. Вероятно, к этому времени относятся и пометы на этом издании. Так, в четвертом разделе первой главы, носящем заглавие «Товарный фетишизм и его тайна», Толстой подчеркивает знаменитое место пасчет простого деревянного стола, который, сделавшись товаром, «не только стоит па земле на своих ногах, но становится перед лицом всех других товаров на голову, и эта его деревянная башка порождает причуды, в которых гораздо более удивительного, чем если бы стол пустился по собственному почину танцевать».

Здесь Толстому, вероятно, понравилась живость стиля Маркса, сумевшего в столь остроумной форме изложить сложный экономический вопрос.

В главе четвертой — «Превращение денег в капитал» — Толстой отчеркнул то место, где Маркс говорит, что работник, получая зарплату в конце недели или месяца, этим фактически ссужает «капиталисту потребительную стоимость своей рабочей силы», является кредитором капиталиста. Это меткое наблюдение, вероятпо, остановило внимание Толстого, как дополнительный штрих в нарисованной Марксом картине угнетения рабочего человека при капитализме.

Столь же многозначительны и другие пометы Толстого. Как установили исследователи, в любимовском переводе первой книги «Капитала» пометы и замечания на полях следуют вплоть до 310-й страницы, и каждое из них полно глубокого смысла. Еще больше помет Толстого — свыше 300 — на текстах «Капитала», приведенных в книге Л. Слонимского «Экономическое учение Карла Маркса» (СПб., 1898), где они даны по первому русскому переводу 1872 г. Этим, кстати говоря, устанавливается, что первый русский перевод «Капитала» был хорошо известен Толстому.

III

Наряду с «Капиталом» Толстой, судя по его дневникам, знал и другие сочинения Маркса, в частности, предисловие «К критике политической экономии» и «Манифест коммунистической партии». Так, в его записной книжке 1902 г. мы находим на английском языке знаменитые слова Маркса: «Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание». Толстой позднее несколько раз возвращается к этой формуле, пытаясь найти в ней уязвимые места, по это ему не удается.

Интерес к Марксу и его учению сохранился у Толстого до самых его последних дней. 26 мая 1908 г., читая в одной из газет о Марксе, он сказал, что «желал бы читать подробнее и новее» о нем. До этого, в апреле 1908 г., он выразил желание ознакомиться с работами Эдуарда Беранштейна, содержащими критику учения Маркса, и в связи с этим прочитал статью В. Водовозова о Бернштейне в энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона, но статья ему совершенно не понравилась.

19 июня 1909 г. Толстой прочитал в той же энциклопедии статью Петра Струве «Маркс» и отчеркнул в ней ряд мест, в том числе и слова из «Манифеста коммунистической партии»: «История всех доныне существующих обществ есть история борьбы классов».

Назавтра, 20 июня 1909 г., Толстой отметил в дневнике: «Читал вчера о Марксе Эпгельса». К сожалению, в его руках была не подлинная статья Энгельса о Марксе, а статья А. Мануйлова «Энгельс» в том же энциклопедическом словаре. Толстой энергично отчеркнул здесь приведенные в ной известный слова Энгельса о том, что Маркс стоял выше и смотрел шире, чем его ученики. «Маркс был гений, а мы, в лучшем случае, — таланты. Без пего теория далеко не была бы тем, чем она является теперь. Поэтому она справедливо носит его имя».

В 1910 г., незадолго до своей кончины, в связи с работой над статьей «О социализме», Толстой прочитал в той же энциклопедии статью И. Кареева «Социализм» и также отчеркнул в ней ряд мест из Маркса. Здесь его внимание привлекли некоторые положения «Коммунистического манифеста» и особенно мысль Маркса, что религия, как и всякая иная идеология, является лишь «продуктом .данной экономической структуры общества».

К сожалению, все эти п некоторые другие статьи, а также прочитанные им книги, вроде Т. Масарика «Философские и социологические осповы марксизма» (Вена, 1909), принадлежали не марксистам, а вульгаризаторам и противникам марксизма. Читая их, Толстой, конечно, не мог вынести правильного представления о великом учении пролетариата. Но зпа-мепателен тот пристальный и настойчивый интерес, с которым оп на протяжении тридцати лет искал у Маркса ответ на волновавшие его социальные проблемы. Знаменательно и то, что, вопреки своему учению и многим попыткам оспорить марксизм, он не раз признавал правоту основоположника научного коммунизма.

Что же касается Карла Маркса, проявлявшего, как известно, большой интерес к русской литературе, знавшего произведения Пушкина, Гоголя, Некрасова, Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Салтыкова-Щедрина и других русских авторов, то никаких достоверных сведений о чтении им сочинений Толстого пока не обнаружено.

Наиболее распространенным произведением Толстого на Западе был в то время роман «Война и мир» — известен ли он был Марксу? Занятый своим поистине титаническим трудом, отнимавшим у него и дневные и ночные часы, он, возможно, не успел прочитать этот грандиозный роман и откликнуться на него.

Впрочем, это только наша слабая гипотеза. Будем надеяться, что дальнейшее изучение необъятного круга чтений Маркса внесет существенную поправку в это предположение.

ПЕСНЯ О ДОБРОМ ЧЕЛОВЕКЕ

В полюбившейся москвичам книге Владимира Алексеевича Гиляровского «Москва и москвичи» одна из лучших глав посвящена встречам автора со Львом Толстым. Близкий друг Чехова и Бунина, приятель Шаляпина и Куприна, талантливый литератор Гиляровский («Дядя Гиляй») знал и Толстого, бывал у него дома в Хамовниках и пользовался уважением великого писателя.

Первая встреча «Дяди Гиляя» со Львом Толстым состоялась ранним осенним утром 1897 года в одном из кривых переулков близ Смоленского рынка. Она описана Гиляровским в его книге «Москва и москвичи» так:

«На перекрестке, против овощной лавки, стояла лошадь и телега на трех колесах: четвертое подкатывал к ней старичок-огородник в белом фартуке; другой, плотный, бородатый мужчина в поношенном пальто и круглой драповой шапке, поднимал угол телеги. Дело, однако, не клеилось... Я спрыгнул с пролетки, подбежал, подхватил ось, а старателя в драповой шапке слегка отодвинул в сторону:

— Пусти, старик, я помоложе!

Я поднял угол телеги, огородник ловко закатил колесо на ось и воткнул чеку. Я прыгнул обратно в пролетку. Поехали».

Читатель, наверное, уже догадался, что «старатель в драповой шапке», которого Гиляровский «слегка отодвинул в сторону», был не кто иной, как Лев Толстой. Великий писатель, живший в ту пору в Долго-Хамовническом переулке (ныне улица Льва Толстого), действительно любил бродить по утренней Москве, заговаривать с трудовым людом, а если нужно, и помочь простому человеку. Не раз он в эти годы уходил за Москву-реку или в Дорогомилово пилить «артель-но» дрова. В иные дни он предпринимал пешие походы на Сухаревку или на Девичье поле, чтобы потолкаться среди простого народа и послушать, о чем он думает и говорит. Такие прогулки писатель называл выходами в «большой свет» и черпал из них многое для творческой работы.

Однажды зимой Лев Толстой и В. А. Гиляровский ехали на узкой извозчичьей пролетке в «Общество искусств и литературы» (из недр которого вышел впоследствии Московский Художественный театр) на репетицию чеховского «Медведя».

В книге Гиляровского эта поездка описана со всеми живописными подробностями, на которые «дядя Гиляй» был большой мастер. Извозчик, пожелавший блеснуть лихостью своего только что купленного «рысака», чуть не вывалил своих седоков в снежный сугроб...

Но, описывая свои встречи с великим писателем, Гиляровский из скромности нигде не упомянул о том, что он посвя-тлл Толстому рассказ «Песня» — один из наиболее проникновенных в его столь ярком и живописном творчестве. Об этом мне довелось узнать, изучая личную библиотеку Льва Толстого в Ясной Поляне.

Среди многочисленных книг этой замечательной и бережно сохраняемой библиотеки — книг, украшенных дарственными надписями крупнейших писателей всего мира, находится и скромная книжка в желтом переплете, на обложке которой значится: «Вл. А. Гиляровский. Были. 1883 — 1908». На титульной странице можно прочитать следующее:

Здесь всё: тревоги и мечтанья,

Порывы славных, бурных дней,

Народа горькие страданья

И беды юности моей!

В. Гиляровский

И далее здесь же краткое письмо:

«Дорогой Лев Николаевич!

28 августа я хотел послать Вам телеграмму — и не послал. Сел писать Вам письмо; вышел рассказ «Песня», 30 августа я напечатал ее в «Русском слове», а в октябре закончил эту мою книжку «Были». Были у меня хорошие минуты, когда я бывал у Вас в Москве, когда ездил с Вами на чеховский вечер, когда... И много этих пезабвепных «когда»... И в память этого примите мои «Были». Это кусочки моей жизни.

Примите и все наилучшие мои к Вам чувства.

Вл. Гиляровский. 15 ноября 1908 г. Москва».

Чтобы пояснить эти сердечные строки, следует напомнить, что 28 августа 1908 года Толстому исполнилось 80 лет. Эта дата должна была быть отмечена как всемирный праздник литературы. В России и в других странах мира были созданы общественные юбилейные комитеты. Но Толстой этому решительно воспротивился. Уважая волю писателя, комитеты приостановили свою деятельность. Однако никто не мог приостановить поток писем и подарков, адресованных в эти недели в Ясную Поляну. И вот среди них был скромный дар В. А. Гиляровского — его сборник «Были», включающий и рассказ «Песня».

Рассказ «Песня» — это, собственно говоря, даже не рассказ, а именпо песня. Он написан ритмической прозой, напоминающей стихи. Эпиграфом Гиляровский взял слова из народной сказки: «Жил-был на свете добрый человек». В коротком рассказе повествуется о том, как на широком степном шляху сидит старик л пост песню о добром человеке. Мимо старика течет нескончаемый людской поток: идут люди, богатые и бедные, добрые и злые, праведные и разбойники. Идет и просто трудовой люд, голодом согнанный с насиженных мест, бредущий в поисках работы. И никто не проходит мимо старика, не услышав его песни.

Конечно, «купца проезжего», кулака-богатея или «барина на четверке» не проймешь бесхитростной, немудреной песней, в которой воплощена народная тоска по правде и справедливости. Но простым людям, тем, которые в поисках хлеба меряют степь своими натруженными ногами, эта песня помогает жить и переносить тяготы и лишения. Сила добра непобедима...

Кончается рассказ тем, что песня старика, подхваченная простым народом, разносится все шире и шире. «И звучит она по земле кругом. Все, кто слышал на степи ее, в города несут, в села дальше и поют ее в дни тяжелые, в дни счастливые...». А старик все сидит на своем месте и, утверждая неизбежное торжество простых людей, поет все ту же песню:

Жил-был на свете

Добрый человек...

В тексте «Песни» нет посвящения Льву Толстому. Имя писателя в ней ни разу не упоминается. Но в конце рассказа стоит дата его написания — 28 августа 1908 г. И она все поясняет. Своим рассказом-аллегорией писатель-демократ «Дядя Гиляй» отдал дань уважения великому борцу против несправедливости Льву Толстому.

«ПЬЯНЫЕ ЛАНДЫШИ»

Лев Толстой и поэт-символист Константин Бальмонт — какие разные и далекие друг от друга фигуры! Могли ли между ними быть встречи, переписка?

Ответ на этот вопрос дают написанные изящным почерком на меловой бумаге письма и стихи поэта, сохранившиеся в архиве великого писателя.

Письмам поэта предшествовали две его встречи с Толстым в Крыму. В одной из них участвовали также А. М. Горький и А. П. Чехов. К сожалению, мы об этих встречах знаем очень мало. Б известных воспоминаниях Горького о Толстом приводится только отзыв Толстого о стихах Бальмонта, но ничего не говорится о встречах поэта с великим писателем. А. П. Чехов воспоминаний не оставил. Толстой же в это время, из-за болезни, дневника почти не вел и никому о своих встречах с Бальмонтом не писал.

Сохранившиеся письма Бальмонта к Толстому, а также некоторые достоверные свидетельства лиц, находившихся в это время в Гаспре, позволяют, однако, пролить свет на еще остающийся в тени интересный историко-литературный эпизод.

I

Лев Толстой находился в Гаспре, в имения графини С. В. Паниной, с 8 сентября 1901 года по 25 июня 1902 года. Его поездка в Крым была вызвана необходимостью восстановить здоровье после тяжелой болезни, перенесенной им весной и летом 1901 года.

А. П. Чехов жил в эти дни в Ялте, где лечился после недавнего обострения легочного процесса.

А. М. Горький приехал в Крым после заточения в Нижегородской тюрьме, где его здоровье было сильно подорвано. Одним из поводов его поездки была также соблазнительная возможность близко общаться с Чеховым и Толстым. Звавший его сюда Чехов прямо писал: «...Лев Николаевич заметно скучает без людей, мы бы навещали его».

К. Д. Бальмонт приехал той же осенью в Крым после того, как был подвергнут обыску и административной высылке из

Петербурга за прочтение на публичном вечере антиправительственных стихов, в том числе знаменитого стихотворения «Маленький султан», содержавшего замаскированный протест против избиения студентов у Казанского собора 4 марта 1901 года. Как известно, в этой демонстрации участвовал н Горький, который затем подписал знаменитое «Письмо русских писателей в редакции газет и журналов», содержавшее резкий протест против насилия над демонстрантами. К этому письму присоединился и Бальмонт. Толстой также публично выразил протест против этого акта произвола царских властей, демонстративно направив приветственное письмо члену Государственного совета генерал-лейтенанту Л. Д. Вяземскому, который на Казанской площади защищал демонстрантов от полиции, получил за это «высочайший» выговор и был выслан из Петербурга. Под этим письмом подписались мпогие писатели и другие деятели культуры.

Таким образом, встреча четырех писателей осенью 1901 года в Крыму но была обычной курортной встречей. Крым в эту осень оказался тем местом, где каждый из них приходил в себя после тяжелых личных потрясений и острых столкновений с реакцией. Преддверие первой русской революции, душная атмосфера предгрозовых лет наложили на эту встречу дополнительный отпечаток серьезности и значительности. Это явственно прослеживается по письмам писателей тех дней и по их беседам, которые Горький блестяще воспроизвел в очерке «Лев Толстой».

II

До приезда в Ялту Бальмонт был лично знаком только с Чеховым. Поэтому свой первый визит он нанес именно ему. Это было 6 ноября 1901 года. Б этот день Чехов писал Ольге Леонардовне Книппер: «Сегодня у меня был Бальмонт. Ему нельзя теперь в Москву, не позволено, иначе бы он побывал у тебя в декабре и ты бы помогла ему добыть билеты на все пьесы, какие идут в вашем театре. Он славный парень, а главное, я давно уже знаком с ним и считаюсь его приятелем, а он — моим».

Чехов познакомил Бальмонта со своими друзьями, в том числе с Горьким. Зная Бальмонта по его стихам, Горький проявлял к поэту известный интерес. За год до этого, 14 ноября 1900 года, он напечатал в «Нижегородском листке» (№313) статью, в которой писал, что «этот поэт несомненно обладает талантом» и что, несмотря на «стремление к символизации», у него «есть простые, красивые и сильные стихи». Смелое выступление Бальмонта против царских властей и обрушившиеся на него за это полицейские репрессии, по-видимому, еще более привлекли Горького к поэту. Во всяком случае, в письме Горького к В. А. Поссе из Крыма от середины ноября 1901 года мы находим такие строки: «Познакомился с Бальмонтом. Дьявольски интересен и талантлив этот нейрастеник. Настраиваю его на демократический лад...»

Горький и Чехов проявили к гонимому поэту искреннее дружелюбие. Именно поэтому, вероятно, они в один из ближайших дней отправились в Гаспру, в гости к Л. Н. Толстому совместно. Это было 13 ноября 1901 года.

О том, как проходила встреча и беседа четырех писателей, сохранился ряд малоизвестных свидетельств, в том числе дневниковые записи жены и зятя Толстого — С. А. Толстой и М. С. Сухотина. М. С. Сухотин записал о поэте в дневнике:

«Бальмонт все молчал и конфузился. Лицом похож на портреты каких-то Филиппов испанских. Тоже за что-то из Петербурга выслан. Вероятно, за стихотворение, которое начинается так:

 

То было в Турции, где совесть — вещь пустая.

Где царствуют кулак, нагайка, ятаган,

Два-три пуля, четыре негодяя

И глупый маленький Султан.

 

Судя по этому и другим свидетельствам, Бальмонт в этот свой первый вечер у Толстого стихов не читал. Мало участвовал он и в разговоре о политических событиях в России, которые, как записал М. С. Сухотин, были темой горячей беседы писателей. Прощаясь, Толстой пригласил своих молодых друзей почаще навещать его.

Через неделю, 22 ноября, Бальмонт снова посетил Толстого — на этот раз один — и провел у него целый вечер. С. А. Толстая писала об этом старшему сыну — Сергею Львовичу 25 ноября 1901 года: «Был опять Бальмопт и больше мне понравился тем, что он очень образован и начитан. Декламировал свои стихи, за которые его выслали»,

М. С. Сухотин записал об этом посещении так:

«На днях опять был Бальмонт. Его испанистая наружность гармонирует с его занятиями: он занят Кальдероном. Немножко странен. Говорят, пьет. Рассказывал, за что и как был выслан из Петербурга (на два года с воспрещением въезжать в университетские города). На каком-то литературном вечере, после избиения на Казанской площади, прочел вместо значившегося в афишах стихотворения — стихотворение «Опричники»; на бис — «Сквозь строй»; еще на бис «То было в Турции». Гром рукоплесканий. Но в зале были п консерваторы, В числе их — какие-то генералы. Во время перерыва человек 15 потребовали, чтобы полицейский офицер составил протокол. Затем был обыск у Бальмонта (нашли только адрес Вяземскому). Затем он был вызван к Пирамидову (начальник охраны, который был недавно. убит флагштоком в присутствии царской фамилии). А затем — фьють, — как говаривал Щед-рин».

III

Здесь уместно напомнить, что стихотворенпе К. Бальмонта «Маленький султан» распространялось нелегально как острая сатира на самодержавие и лично на царя. Вот его полпый текст:

 

То было в Турции, где совесть — вещь пустая.

Там царствуют кулак, нагайка, ятаган,

Два-три пуля, четыре негодяя

И глупый маленький Султан.

 

Во имя вольности, и веры, и науки

Там как-то собрались ревнители идей.

Но, сильны волею разнузданных страстей,

Нэ них нахлынули толпой башибузуки.

 

Они рассеялись. И вот их больше нет.

И тайно собрались избранники с поэтом:

«Как выйти, — говорят, — из этих темных бед?

Ответствуй, о поэт, не носкупись советом»,

 

И тот собравшимся, подумав, так сказал:

«Кто хочет говорить, пусть дух в нем словом дышит,

И если кто не глух, пускай он слово слышит,

А если нет, — кинжал!

 

Март 1901 г.

 

В конце мая 1901 года В. И. Ленин направил это стихотворение (без указания имени автора) для опубликования в пятом номере «Искры»1 со следующей собственноручной припиской: «Приводим два ходящие по рукам стихотворения, характеризующие общественное настроение»2. Стихотворение Бальмонта не было напечатано, но в архиве «Искры» оно сохранилось.

1 В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч., т. 46, стр. 106.

2 Цит. по публикации: Новые материалы о работе В. И. Ленина в редакции газеты «Искра», — «Исторический архив», 1955, № 6, стр. 9 — 10.

Кроме антиправительственных стихотворений, Бальмонт читал Толстому и свои символистские произведения, в частности знаменитое стихотворение «Аромат солнца».

 

Запах солнца? Что за вздор!

Нет, не вздор.

 

В солнце звуки и мечты,

Ароматы и цветы —

Все спились в согласный хор,

Все сплелись в один узор.

Солнце пахнет травами,

Свежими купавами,

Пробужденною весной

И смолистою сосной.

 

Нежно-светлотканными

Ландышами пьяными,

Что победно расцвели

В остром запахе земли.

 

Солнце светит звонами,

Листьями зелеными,

Дышит вешним пеньем птиц,

 

Дышит смехом юных лиц.

Так и молви всем слепцам:

Будет вам!

 

Не узреть вам райских врат.

Есть у солнца аромат,

Сладко внятный только нам,

Зримый птицам и цветам!

 

1899 г.

 

Это стихотворение Толстому решительно не понравилось, о чем он тут же сказал поэту. Сам Бальмонт впоследствии рассказал об этом так:

«Лет пять тому назад с половиной был я в Крыму в гостях у Льва Николаевича Толстого. Великий старик добрым, незабываемо-ласковым голосом говорил, подтрунивая: «А вы все декадентские стихи пишете? Нехорошо, нехорошо». И попросил меня что-нибудь прочесть. Я ему прочел «Аромат солнца», а он, тихонько покачиваясь на кресле, беззвучно посмеивался и приговаривал: «Ах, какой вздор! Аромат солнца! Ах, какой вздор!». Я ему с почтительной иронией напомнил, что в его собственных картинах весеннего леса и утра звуки перемешиваются с ароматами и светами. Он несколько принял мой аргумент и попросил меня прочесть еще что-нибудь. Я прочел ему: «Я в стране, что вечно в белое одета». Лев Толстой притворился, что и это стихотворение ему совершенно не нравится. Но оно произвело на него впечатление, и он совершенно другим тоном сказал: «Да кто вы собственно такой? Расскажите мне, кто вы?» Он, кажется, любит такие вопросы предлагать посетителям. На меня мгновенно напало состояние художественного синтеза, и я, в десять или пятнадцать минут, с великим доверием, рассказал ему всю свою жизнь, в главных ее чертах. Отдельные вопросы и переспросы, которыми он изредка перебивал мой торопливый рассказ, показывали мне, как он слушает. Быть может никогда в моей жизни ни один человек так не слушал меня. За одну эту способность — так приникать душой к чужой, чуждой душе можно бесконечно полюбить Льва Толстого, и я его люблю.

От всего этого свиданья с ним, длившегося несколько часов, у меня осталось единственное по ласковости очаровательное впечатление, и вот сейчас, — через мглу годов, вспоминая этот ласковый крымский вечер, я чувствую в душе детскую радость, детски-сладостную признательность к Льву Толстому за каждое его слово и движение. А «Аромат солнца» он все-таки не понял, как, при всей своей безмерной чуткости и при всем своем творческом гении, целого множества явлений он не понимает».

IV

Визиты Бальмонта, чтение им своих стихов были, вероятно, причиной того, что в описываемое время поэзия главы символистов была частой темой разговоров в доме Льва Николаевича. Горький передает слова Толстого, сказанные в эти дни Л. Сулержицкому по поводу стихов Бальмонта: «Это, Левушка, не стихи, а шарлатанство, а «ерундистика», как говорили в средние века, бессмысленное плетение слов. Поэзия — безыскусственна; когда Фет писал:

 

...не знаю сам, чтó буду петь,

о только песня зреет, —

 

этим он выразил настоящее, народное чувство поэзии. Мужик тоже не знает, что он поет, — ох, да-ой, да-эй — а выходит настоящая песня, прямо из души, как у птицы. Эти ваши новые все выдумывают».

Отрицательное отношение Толстого к декадентской поэзии подтверждают и присутствовавшие при его встречах с Бальмонтом крымские врачи И. Н. Альтшуллер и К. В. Волков.

В недавно опубликованном дневнике И. Н. Альтшуллера мы находим такое описание беседы Толстого с Бальмонтом: «На днях был Бальмонт, читал стихотворение «Аромат солнца». Толстой не мог не расхохотаться и сказал ему, что это «нелепость и чепуха». «Вот у вас есть рифмы хорошие, что бы вам смыслу еще прибавить?» В разговоре сказал, что «декадентов нужно вон из литературы, слишком много есть такого, что необходимо прочитать, чтобы тратить время на это. Настоящее произведение — это то, которое автор не может не написать, а это все — вымученное».

Один из разговоров Толстого этих дней о декадентской поэзии записал и врач К. В. Волков. По его словам, Лев Николаевич «немало издевался над современными декадентами и модернистами вообще. Особенно возмущало Льва Николаевича выражение «пьяные ландыши». Противопоставляя декадентам русское классическое наследие, Толстой, по словам К. В. Волкова, сказал: «Они (новые поэты. — А. Ш.) все говорят, что пошли дальше Пушкина и Лермонтова. Но пусть они сначала докажут, что умеют писать не хуже Лермонтова, тогда я за ними признаю право писать по-ихнему. Но этого никто из них не доказал и не сможет доказать».

Резкие суждения Толстого о декадентской поэзии и о его, Бальмонта, стихах не обескуражили поэта. Вскоре после отъезда из Крыма он послал Толстому несколько своих книг, два письма и ряд новых стихотворений.

V

В середине декабря 1901 года Толстой получил от Бальмонта следующее письмо:

6 декабря, 1901 г. Дер. Сабынино

Глубокоуважаемый Лев Николаевич, у меня нашлись только две мои книги: «Горящие здания» и «Чистилище св. Патрика» Кальдерона. Посылаю их Вам одновременно с письмом. Остальные книги вышлю Вам тотчас же, как получу их от издателей.

Я не думаю, чтобы Вы прочли эту драму Кальдерона, но быть может Вы просмотрите мою статью о его творчестве «От страстей — к созерцанию». Вы увидите, что в этой испанской душе есть элементы, которые заставляют вспомнить некоторые слова, громко сказанные Вами. Впрочем, иначе и быть не может. Две горные вершины напоминают одна другую, хотя бы одна из них была на Кавказе, а другая в Гималаях или близ Алыгухарских селений. Второй том Кальдерона, более интересный, я вышлю Вам тотчас же, как только он окончится печатанием.

Что касается «Горящих зданий», я позволил себе отметить те стихи, которые, может быть, могут сколько-нибудь Вас интересовать. Я думаю, однако, что если у Вас будет желание прочесть всю книгу (считаю это невероятным), Вы вынесете неблагоприятное впечатление. Эта книга — сплошной крик души разорванной и, если хотите, убогой, уродливой. Но я не откажусь ни от одной страницы, и — пока — люблю уродство не меньше, чем гармонию.

Может быть, незабвенное впечатление от встречи с Вами перебросит решительно от пропастей к высотам душу, которая блуждает. Вы не знаете, сколько Вы мне дали. Вы, богатый как солнце. Я мог бы быть выброшенным на необитаемый остров — и целый год думать только о Вас.

Но горы, но море, но небо, но звезды, — ведь они сильнее Вас?

Искренно Ваш К. Бальмонт».

Присланные Бальмонтом книги были не первыми из его книг в яснополянской библиотеке. Еще в 1896 году он прислал Толстому сборник «В безбрежности» (1895), в который были вложены три машинописных листа — переводы из Шелли: «Чувства республиканца при падении Бонапарта», «Песнь к британцам», «Англия в 1819 году» и «Новый национальный гимн. (Воззвание к Свободе)».

Из новых книг, присланных вместе с письмом, в яснополянской библиотеке сохранился только сборник «Горящие здания». На обороте титульного листа рукою Бальмонта написаны следующие стихи, посвященные Толстому:

 

То, что ты мне сказал, не забуду,

Не забуду твой видящий взгляд.

Я молюсь не наставшему чуду,

Верю, будет блаженство повсюду,

Мне созвездья о том говорят.

К. Бальмонт.

5 XI 1901.

 

Упоминаемой в письме драмы Кальдерона «Чистилище св. Патрика» со вступительной статьей Бальмонта в библиотеке Толстого сейчас нет, — возможно, она утеряна, но есть другая книга бальмонтовских переводов Кальдерона с его предисловиями к драмам «Поклонение кресту» и «Любовь после смерти».

Читал ли Толстой эти книги? На этот вопрос трудно ответить. Его собственноручных помет на них не имеется. Записей об этом в дневнике также нет. Но, судя по тому, что они тщательно разрезаны, можно предположить, что они побывали в руках писателя.

VI

Уезжая из Крыма, Бальмонт просил А. П. Чехова более обстоятельно переговорить с Толстым о нем, Бальмонте, и написать ему. Об этом мы узнаем из ответного письма А. П. Чехова Бальмонту от 1 января 1902 года, в котором он сообщает: «У Толстого я не был, но па днях, впрочем, буду и спрошу и ответ его сообщу Вам. Пока слышал, что Вы произвели на него хорошее впечатление, ему было приятно говорить с Вами».

Вероятно, ободренный этим сообщением, Бальмонт прислал Толстому в январе 1902 года еще две свои книги, а также новое большое письмо, к которому приложил стихотворение «Три легенды». Письмо к Толстому гласит:

24 янв. 1902. Сабынино.

Глубокоуважаемый и дорогой Лев Николаевич!

Я слышал, что Вы опять не совсем здоровы, и мне так захотелось увидеть Вас, сказать Вам что-нибудь, что могло бы Вам доставить хоть маленькую радость. Но что мог бы я Вам сказать? Помните ли Вы свой молодой рассказ, который я так люблю: музыкант, не услышанный никем, кроме одного. Я хотел бы быть для Вас таким бродячим музыкантом, которому никто не хочет бросить жалкую монету, но которого один услыхал душой своей.

Сегодня такое солнце, что нет сил верить ни в болезнь, ни в горе, ни в грусть, ни во вражду. Снег кругом, как фантастическое море, увиденное во сне; но протянешь руку, и, чувствуя теплоту, понимаешь, как солнце спешит вновь изменить застывший мир, как оно готовит праздник возрождения, весь овеянный запахом свежих фиалок и пьяных ландышей. Не пьяных, сладко опьяненных. — Как хочется любить всех и все! Как веришь в свою гармонию и в чужую! Чувствуешь золотые нити между Небом я Землей. Знаешь, что нет смерти, а есть только новые цветы. И все, кого любил, кого любишь, с кем встретился глазами, встают как стройные призраки, соединяются в один согласный хор, озаренный бесконечностью лучей.

 

И каждый луч есть возглас к богу,

Поющий светом и теплом...

Посылаю Вам одно из своих последних стихотворений. Оно не только мое, но и Ваше.

Искренно Вам преданный К. Бальмонт».

 

Упоминаемый в письме «молодой рассказ» Толстого о музыканте, которому «никто не хочет бросить жалкую монету», — это «Люцерн», написанный в 1857 году. Как Толстой реагировал на выражение «пьяные ландыши», мы уже видели выше. Вряд ли он воспринял как «свое» и присланное стихотворение. Вот оно:

 

ТРИ ЛЕГЕНДЫ

 

Есть лишь три легенды сказочных веков,

Смысл их, вечно-старый, точно утро, нов.

 

И одна легенда, блеск лучей дробя,

Говорит: «О, смертный! Полюби себя!»

 

И другая, в свете страсти без страстей,

Говорит: «О, смертный! Полюби людей!»

 

И вещает третья нежно, точно вздох:

«Полюби бессмертье, вечен только бог!»

 

Есть лишь три преддверья, нужно все пройти.

О, скорей, скорее! Торопись в пути.

 

В храме снов бессмертных дышит нежный свет,

Есть всему разгадка, есть всему ответ.

 

Не забудь же сердцем и сдержи свой вздох.

Ярко только солнце, вечен только бог!

 

Из писем и стихов Бальмонта видно, что его желание общения с Толстым не было данью моде, а было вызвано серьезными причинами. Находившийся в это время на идейном распутье, поэт искренно искал в жизнеутверждающем творчестве Толстого, в его близости к народу возможную опору для своего дальнейшего пути. Об этом свидетельствуют многие факты, в частности, стремление поэта сблизиться также с Чеховым и Горьким, желание посильно участвовать в борьбе против тирании. Несколько позднее, в годы первой русской революции, Бальмонт, как мы знаем, писал бунтарские стихи (сборники «Будем, как солнце», «Песни мстителя»), сотрудничал в газете «Новая жизнь», подготовил сборник стихов для дешевой библиотеки «Знание». (Он был запрещен цензурой). Все это, как и предельно откровенный, душевно-обнаженный тон его писем к Толстому, говорит об искреннем стремлении поэта искать новые дороги. Но, увы — он этих дорогие нашел...

Письма Бальмонта остались без ответа. Не откликнулся Толстой и на присланные книги и стихи. Почему? Вероятнее всего потому, что дух поэзии Бальмонта, его декадентский импрессионизм были ему крайне не по душе, а вступить с авто-рои в полемику он не захотел. Сам тип подобного поэта, оторванного от народа, далекого от его коренных нужд, пишущего на утонченном «господском» языке, был ему глубоко чужд. Вместе с тем существуют свидетельства, что после личных встреч с Бальмонтом Толстой проявлял к его творчеству известный интерес. Так, бывший редактор газеты «Северный курьер» К. И. Арабажин, навестивший Толстого в Ялте 13 декабря 1901 года, рассказывал, что Толстой с заинтересованностью расспрашивал его «про Брюсова и Бальмонта».

VII

В последующие годы Толстой не раз читал стихи Бальмонта. Его высказывания о пих отмечены биографами в 1907-м, 1908-м и 1910-м годах. Но все его отзывы — резко отрицательные. Так, на письмо крестьянина С. В. Гаврилова, разбиравшего стихотворение Бальмопта «Часы», Толстой ответил 14 января 1908 года: «...ваши рассуждения о Бальмонте, Протопопове и вообще о стихах мне чужды и не только не интересны, но неприятны... Стихотворство есть, на мой взгляд, даже когда оно хорошее, очень глупое суеверие. Когда же оно еще плохое и бессодержательное, как у теперешних стихотворцев, — самое праздное, бесполезное и смешное занятие».

В мае 1908 года Толстой, по свидетельству Софьи Андреевны, читал ей стихи Бальмонта и «ужасался нелепостью» их.

Н. Н. Гусев в том же 1908 году записал такое суждение Толстого о современных ему декадентских поэтах: «Да у них прямо плохие стихи. Мне Стахович говорил, что у Бальмонта мастерство техники. Никакого мастерства техники не заметно, а видно, как человек пыжится. А уж когда видишь это, то конец. Вон у Пушкина: его читаешь и видишь, что форма стиха ему не мешает».

Резко отрицательный отзыв Толстого о предисловии Бальмонта к «Саломее» Оскара Уайльда записал в 1908 году и Д. П. Маковицкий: «Совершенное сумасшествие, набор слов».

Таким образом, проявив в 1901 году доброжелательный интерес к личности и судьбе Бальмонта, Толстой до конца жизни не принял его поэзию. Он видел в ней, как и в стихах современных ему декадентов, проявление упадка литературы и деградации всей «господской» культуры.

ЧИТАЯ КУПРИНА

I

Среди книг, оставшихся в кабинете Толстого после его внезапного ухода из Ясной Поляны, до сих пор нетронутым лежит пожелтевший от времепи томик рассказов А. И. Куприна. И это не случайно. В последние годы своей жизни Толстой все чаще и с возрастающим интересом читал и перечитывал Куприна.

Лев Николаевич был строгим ценителем литературы и не баловал своих младших современников хвалебными отзывами. Непримиримый враг модернизма и декадентства, он иногда в запальчивости причислял к их лагерю и тех писателей, кто лишь временно впадал в грех этих модпых и пагубных поветрий. Тем большую цену имеют его одобрительные отзывы о Куприне, которого он выделял из общей среды молодых литераторов. «Куприн — настоящий художник, громадный талант. Поднимает вопросы жизни более глубокие, чем у его собратьев — Андреева, Арцыбагаева и прочих...» — такова итоговая оценка творчества Куприна, высказанная Толстым за полгода до своей кончины.

Впервые Толстой заинтересовался творчеством Куприна в Крыму в январе 1902 года после прочтения его повести «В цирке». Далекий от цирковой среды, он тем не менее полностью оценил гуманистическую мысль автора, ту проникновенную любовь, с которой описана трагедия одинокого артиста, внезапно умирающего перед самым выходом на арену. Заинтересовавшись начинающим автором, Толстой расспросил о нем своего друга — доктора С. Я. Елпатьевского и выразил готовность познакомиться с ним.

О Куприне Толстой заговорил и с навестившим его Чеховым, о чем Аптон Павлович немедленно известил молодого автора. 22 января он с радостью сообщил ему, что повесть «В цирке» Толстому «очень понравилась», и посоветовал Куприну немедленно послать Толстому свою первую книгу.

Куприна это известие, несомненно, обрадовало. Но от посылки своей книги он воздержался. «Уж очень много в ней балласту, который может произвести удручающее впечатление...», — пояснил он Чехову. Дорожа мнением Толстого, он не рискнул предстать в его глазах автором недостаточно зрелых и не очень глубоких произведений. «Не лучше ли будет, — писал он, — если я пошлю ему ту книжку, об издании которой я теперь думаю?».

По счастливой случайности Куприн, находившийся летом 1902 года в Крыму, вскоре получил возможность лично познакомиться с Толстым. Это произошло 25 июня в Ялте на пароходе «Св. Николай», на котором Толстой, возвращаясь из Крыма домой, переезжал в Севастополь. Познакомил их тот же С. Я. Елпатьевский. Встреча эта произвела на Куприна огромное впечатление и защитилась на всю жизнь.

II

В начале февраля 1903 года в горьковском книгоиздательстве «Знание» вышла первая «настоящая» кпига Куприна, в которую он, не без оглядки на Толстого, включил свои лучшие, ранние произведения — «Молох», «Ночная смена», «Одиночество», «Ночлег», «В цирке» и другие. Молодой автор немедленно послал ее Толстому.

«Глубокоуважаемый Лев Николаевич! — читаем мы в письме Куприна. — В прошлом году, весной, когда Вы уезжали из Крыма, С. Я. Елпатьевский представил меня Вам на пароходе, а в последнее время, недавно, г. Хирьяков, возвратившись из Ясной Поляны, очень обрадовал меня, сказав, что Вы и до сих пор обо мне не забыли. Это дает мне смелость послать Вам книгу моих рассказов, только что вышедшую из печати. Я был бы бесконечно счастлив, если бы хоть что-нибудь в ней оказалось достойным Вашего внимания».

Толстому, по-видимому, книга понравилась, ибо он порекомендовал ее брату, Сергею Николаевичу:

«Посылаю тебе... рассказы Куприпа: недурно «Ночная смена», прочти».

И ему же — в следующем письме:

«Жалею, что тебе не понравился Куприн. В нем много лишнего, но очень ярко и хороши тон и язык».

Рассказы Куприна, как вспоминают близкие Толстого, были этой зимой темой частых бесед в яснополянском доме. Об одной из них рассказал позднее известный литератор и биограф Толстого П. А. Сергеенко:

«Заговорили... о Куприне. Лев Николаевич очень хвалил его рассказ «В цирке», велел найти «Мир божий», начал читать, но голос у него ослабел и пресекался. Он передал читать племяннице Софьи Андреевны и не раз делал одобрительные замечания:

— Как пишет!..

...По окончании чтения... Лев Николаевич просил меня передать Куприну его благодарность за книгу и желание написать ему.

— Написать надо много, а времени осталось мало. Скажите только, пожалуйста, ему от меня, чтобы он никого не слушался, ни к какой партии (литературной. — А. Ш.) не примыкал, а писал по-своему. Трубецкой Паоло только потому и сделал кое-что, что никому никогда не подражал».

О чтении Толстым рассказа Куприна «Ночная смена» упоминает в своих воспоминаниях и А. Ф. Кони, посетивший Ясную Поляну в 1904 году.

III

1905 год был знаменательным в творчестве Куприна. 6 мая в сборнике «Знание» увидел свет его знаменитый «Поединок» и произвел на читающую публику большое впечатление.

Льва Толстого «Поединок» заинтересовал многими своими сторонами. Его привлекло в этой повести смелое разоблачение нравов царской армии, которым он сам в свое время посвятил немало страниц. Радовало его зрелое мастерство молодого автора, его тонкое проникновение во внутренний мир героев. Но наряду с этим он усмотрел в рассуждениях Назанского ненавистную ему проповедь индивидуализма и насилия. Толстому показалось, что автор недостаточно развенчивает эту проповедь, относится к ней терпимо. Вот почему вместе с похвалами он высказал в адрес повести и много упреков.

Повесть «Поединок» читали в доме Толстого вслух на протяжении пяти вечеров. Большую часть глав читал сам Лев Николаевич, попутно комментируя их. В архиве писателя сохранились записи присутствовавшего при этом домашнего врача и друга Толстого Д. П. Маковицкого.

По его словам, военные сцены Толстой «читал с воодушев-лепием, как будто бы сам был молодым офицером. Когда читал о том, как перед самым смотром солдаты должны были готовиться к нему и как начальники били их, — почти плакал от жалости к ним». — «Мне интересно описание военной жизни, он хорошо ее знает, — сказал Лев Николаевич».

Толстой указал на смелость Куприна в обличении армейских порядков и удивлялся, как цензура пропустила эту повесть. Одновременно он отметил в ней и некоторые недостатки: растянутость описаний, вычурность отдельных пейзажей, рискованные любовные сцены. Но главное, что он отверг в «Поединке», — это ницшеанскую философию Назанского. В недостаточном авторском обличении этой «мерзости» он видел реpультат дурного влияния на Куприна окружающей литературной среды.

«Какой бы был хороший писатель, если бы жил не во время повального легкомыслия, невежества и сумасшествия», — писал он дочери Марии, посылая ей эту книгу.

И все же повесть в целом показала Толстому, что в лице Куприна растет большой художник, не увлекающийся модными течениями, а остающийся верным старым реалистическим цриемам письма.

«Новый писатель пользуется старыми приемами, дает живое представление о военной жизни», — сказал он с одобрением о Куприне,

IV

В конце 1906 года Толстой в ответ на присланную Куприным новую книгу рассказов послал ему свой портрет с дружеской дарственной надписью. Надо ли говорить о том, как это обрадовало Куприна?!

До сих пор не опубликовано его благодарственное письмо, посланное в Ясную Поляну из Устюжны, Новгородской губернии, 22 января 1907 года. Из него можно увидеть, как высоко дорожил он мнением великого писателя:

«Глубокоуважаемый Лев Николаевич, приношу Вам мою горячую признательность за присланный Вами портрет. Искренно желаю Вам здоровья, радости, такого счастья, какого Вы сами хотите!

Около полмесяца тому назад я позволил себе смелость послать Вам книгу моих рассказов, хотя не надеялся, что Вас в ней многое заинтересует. Прошу однако Вашего разрешения присылать Вам и другие мои книги.

Примите мои чувства глубокого почтения к Вам и восторга перед Вашим гением. А. Куприн».

Дружественный жест Льва Николаевича в отношении Куприна, несомненно, означал высокую оценку его новой книги. Об этом свидетельствуют все присутствовавшие при ее чтении в яснополянском доме 29 декабря 1906 года. Толстой, по словам П. А. Сергеенко, прочитал «почти всю книжку» и был весьма доволен ею.

« — Особенно хороши, — сказал он, — два маленьких рассказа: «Allez» и «Поздний гость».

После чтения он сказал:

« — Как все у него сжато. И прекрасно. И как он не забывает, что и мостовая блестела, и все подробности. А главное, как это наглядно сдернута вся фальшивая позолота цивилизации п ложного христианства».

Аналогичный отзыв о книге Куприна позднее слышал и Н. Н. Гусев, в присутствии которого Лев Николаевич читал ее И. Е. Репину.

«В искусстве, — сказал он, — главное — чувство меры. В живописи после девяти верных штрихов один фальшивый портит все. Достоинство Куприна в том, что ничего нет лишнего».

V

Последующие отзывы Толстого о Куприне связаны главным образом с чтением в мае 1909 года первой части «Ямы». Как известно, сам Куприн считал эту повесть своей большой неудачей. Решительно не понравилась она и Толстому.

В дневнике Н. Н. Гусева сохранилась запись о том, как происходило чтение «Ямы» в яснополянском доме. Первой запротестовала против «такой мерзости» Софья Андреевна. Лев Николаевич вначале с ней не согласился. В одном эпизоде ему даже понравился разговор околоточного. Но по мере того как описания публичного дома «сгущались», он все более мрачнел и, наконец, сказал:

— Кажется, Софья Андреевна была права... Уж очень гадко.

Продолжая в последующие дни чтение повести, он 9 мая записал в дневнике: «Очень плохо, грубо, ненужно грязно».

Толстого оттолкнула не тема повести — он считал ее социально важной и, как мы знаем, сам затронул проблему проституции в «Воскресении», — а нечеткость авторской позиции, из-за чего, по его мнению, произошло недопустимое «размазывание». «Все это можно короче», — сказал он о ненужных подробностях. Повесть «Яма» укрепила его во мнении, что Куприну не хватает идейной глубины, твердых убеждений. («У Куприна никакой идеи нет, он просто офицер».) Вместе с тем он и в этой повести отметил высокое мастерство молодого писателя:

« — Отвратительно! Отношение автора не то, какое должно быть. Но любуюсь его художественным талантом: придумывает каждому лицу характерные черты».

VI

К лету 1909 года относится намерение Куприна посетить Толстого. 2 июня он прислал из Житомира на имя С. А. Толстой телеграмму, которая гласит:

«Провожая Вас из Ялты, получил милостивое приглашение посетить Ясную Поляну. Не обеспокою ли Вас и Льва Николаевича, если в середине июня заеду всего на час?»

С. А. Толстая ответила Куприну дружеским письмом, в котором просила его отложить приезд до осени, ввиду того, что Лев Николаевич собрался уехать к дочери, Т. Л. Сухотиной. Осенью, однако, Куприн был занят и о себе больше не напоминал. Так свидание писателей не состоялось. Но это не означало ослабления интереса Толстого к творчеству Куприна.

В 1910 году, последнем году своей жизни, Лев Николаевич, несмотря на недомогания и тяжелые семейные распри, продолжал читать Куприна. По поводу новой книги его рассказов (того томика, который остался на столе писателя после его ухода из Ясной Поляны) Толстой 16 июня записал в дневнике:

«Читал Куприна. Очень талантлив. «Корь» не выдержано, но образность яркая, правдивая, простая...»

Такая же похвала Куприну прозвучала в доме Толстого 24 июня:

«...Он пишет прекрасным языком. И очень образно. Он не упустит ничего, что бы выдвинуло предмет и произвело впечатление на читателя».

Сравнивая Куприна с западными писателями, в частности с известным французским новеллистом Пьером Миллем, Толстой отдал полное предпочтение Куприну: «...Беру иногда его книгу, и что его ни раскрою, все хорошо».

Так Толстой до конца жизни высоко ценил Куприна, видя в нем талантливого продолжателя реалистической традиции русской литературы.

В свою очередь и Куприн относился к Толстому с любовью и благоговением. Как известно, многие его произведения написаны под творческим воздействием великого писателя.

Перу Куприна принадлежит ряд сердечных высказываний о Толстом, в том числе известный очерк «О том, как я видел Толстого на пароходе «Св. Николай». Его горячим желанием было написать книгу о Толстом, подробнее рассказать о встрече с ним. Но робость перед гигантской фигурой яснополянского мудреца не давала ему осуществить этот замысел. Об этом он сам рассказал в 1908 году в двух пока еще не опубликованных письмах к П. А. Сергеенко, поощрявшего эту работу.

«Дорогой Петр Алексеевич, — читаем мы в одном из них, — чуть ли не сто раз пробовал я написать что-нибудь о Толстом для Вас, и ничего ровно не выходит. Выходят какие-то тяжелые, нудные, тягучие, вязкие строчки, никому не нужные и неинтересные. Простите, что не смог исполнить Вашего желания, что мне самому очень неприятно».

Нужные, идущие из глубины сердца слова Куприн нашел через два года, когда мыслящая Россия в тяжком горе хоронила Толстого. На его смерть он написал полную горечи и надежды статью «Наше оправдание», в которой страстно выразил всенародную любовь и преклонение перед «величайшим из мастеров прихотливого, непокорного, великолепного русского слова».

В РАБОЧИХ ЛАЧУГАХ

Среди близких друзей и единомышленников Л. Н. Толстого видное место занимал философ и публицист, переводчик сочинений Марка Аврелия и Фейербаха Леонид Дмитриевич Урусов. Широко образованный человек, автор статей по вопросам философии и морали, он привлек Толстого своей разносторонней образованностью, широтой гуманистических взглядов, душевной тонкостью и сердечностью. В свою очередь и Урусов горячо увлекся личностью Толстого, и вскоре между ними завязалась сердечная дружба.

Л. Д. Урусов жил в Туле, где с 1876 по 1885 год исполнял обязанности вице-губернатора. Близость Тулы к Ясной Поляне позволяла ему часто бывать у Толстого, и он всегда встречал здесь теплоту и радушие. В свою очередь, Толстой, бывая в Туле, часто навещал Урусова и проводил с ним за беседой долгие часы.

Используя высокий пост Урусова, Толстой прибегал к его помощи, чтобы защитить крестьян от притеснений помещиков и урядников. Урусов не только охотно выполнял просьбы Льва Николаевича, но и сам стремился споры между крестьянами и местными властями разрешать в пользу крестьян. Это навлекло на него злобу реакционных кругов, которая перешла в настоящее бешенство, когда стало известно, что Урусов тайно перевел на французский язык и издал в Париже запрещенлую в России антиправительственную, антицерковную статью Толстого «В чем моя вера?». Вице-губернатор в роли пропагандиста запрещенных сочинений Толстого — это был невероятный случай в царской России! Однако опытный юрист и администратор Л. Д. Урусов предусмотрительно не. поставил своей подписи под французским переводом и тем спас себя от монаршей немилости.

В последующие годы Урусов не раз «дискредитировал» себя близостью к «бунтарю» Льву Толстому, по умел ловко обходить своих противников. Лев Николаевич высоко ценил услуги Урусова, его знания и душевную щедрость, относился к нему с большой теплотой. Л. Д, Урусов был женат на Марье Сергеевне Мальцевой — дочери известного богача, владельца Дятьковского хрустального завода под Брянском, и подолгу живал в Дятькове. Человек добрый, гуманный, он глубоко сочувствовал рабочему люду и, возвращаясь в Тулу, часто рассказывал Толстому о тяжкой доле фабричных. Его рассказы заинтересовали Толстого, вызвали у него желание побывать в этих местах. Такой случай ему неожиданно представился зимой 1885 года, и Толстой не замедлил им воспользоваться.

Находившись в это время в Дятькове, Л. Д. Урусов тяжело заболел туберкулезом и, по совету врачей, должен был немедленно отправиться на лечение в Крым. Близкие родственники находились за границей и не могли сопровождать его в нелегкой поездке. Неожиданно и добровольно вызвался это сделать Лев Толстой. Он хотел не только помочь другу в беде, скрасить своим присутствием его тоскливое одиночество, но и, заехав за ним в Дятьково, своими глазами увидеть жизнь и быт фабричных рабочих. Об этом он и написал из Москвы Урусову 26 февраля 1885 года:

«Давно не получаю от вас писем, милый друг, и боюсь ужасно, чтобы вы не уехали без меня. Мне пришла вот какая мысль. Вместо того, чтобы прожить неделю или две в Ясной, я поеду с вами в Крым, пробуду там несколько дней с вами и ворочусь... Мне мысль эта очень улыбается. Я бы провел время с вами, видел бы Дятьково и Крым».

Л. Д. Урусов, конечно, обрадовался предложению Льва Николаевича, и Толстой, без долгих сборов, выехал в Дятьково, куда и прибыл 8 марта 1885 года.

Дятьково было в то время фабричным селом, где ютились вытолкнутые с насиженных мест, разоренные крестьяне, приехавшие в поисках заработка. Из огня помещичьей кабалы они попадали здесь в полымя капиталистической эксплуатации. Жизнь этих полурабочих-полукрестьян была ужасной. Лев Толстой уже был к тому времени знаком с горькой долей тульских и московских рабочих, но то, что он увидел в Дятькове, глубоко потрясло его.

«Приехал нынче утром в Дятьково, — писал он жене 8 марта 1885 года, — очень усталый от бессонной ночи. Урусов медленно, но равномерно опускается. Очень рад был моему приезду. Он собирается ехать 11-го... Я согласился, тем более, что здесь много пового для меня и интересного, но не скажу — приятного».

С большой горечью описывает Толстой «ужасы», которые он увидел на хрустальном заводе Мальцева. Изможденные рабочие, падающие от голода и усталости. 10-летние девочки после ночпой смены, еле волоча ноги, бредут в школу. Нещадный каторжный труд, пьянство, голод... «Здорового лица женского и мужского увидать трудно, а изможденных и жалких — бездна», — пишет он жене.

Живя с Урусовым в доме С. И. Мальцева, Толстой остро чувствует контраст между роскошью барского особняка и нищетой рабочей лачуги. Об этом он также пишет жене, осуждая богатства Мальцевых. «Дом старинный, огромный, анфилада комнат в десять, зимний сад п старая мебель».

Осмотрев хрустальный завод, побывав в жилищах рабочих, Толстой на следующий день выехал за тридцать верст в Лю-диново, где так же внимательно осмотрел чугунолитейный завод С. И. Мальцева.

«Тут куча разных заводов и фабрик, и чугунолитейный, — писал он жене. — Мы только что весь вечер ходили по заводу, где льют чугун и делают железо. Все это очень поразительно. Страшная работа...»

Наследники мальцевских заводов, запутавшись в долгах, находились на грани банкротства, и это тоже не ускользнуло от зоркого глаза Льва Толстого. «Вчера, — писал он жене, — я на лошадях вернулся из Людинова... Дело громадное, требуются сотни тысяч. Рабочих 100000, требующих работы, и денег нет... Все это так сложно, запутано, что рассказать это трудно».

Толстой пробыл на мальцевских заводах пять дней. С утра до вечера он бродил по рабочим лачугам, беседуя с местными жителями об их житье-бытье.

«Вчера я провел время на площади, в кабаках, на заводе один без чичерон (т. е. без проводников. — А.Ш.) и много видел и слышал интересного, и видел настоящий трудовой народ, — писал он жене 10 марта 1885 года. — И когда я его вижу, мне всегда еще сильнее, чем обыкновенно, приходят эти слова: все работают, только не я. Нынче опять у Мальцева в этой роскоши. Через два дня (то есть в Крыму, куда он уезжал с Урусовым. — А. Ш.) опять в роскоши и праздности. Так и кажется, что переезжаешь из одной богадельни в другую...»

Дни, проведенные в Дятькове, пе прошли для Толстого даром. В Крыму, куда он выехал с больным Урусовым, а затем и в Москве и в Ясной Поляне он не раз мысленно возвращался к своим тяжким раздумьям о рабочей жизни. Это можно с очевидностью проследить по суровым и гневным страницам трактата «Так что же нам делать?», который он вскоре написал, а также по ярким описаниям «фабричной каторги» в его позднейших статьях «Рабство нашего времени», «Неужели это так надо?» и других. Увиденное не изгладилось из его памяти до самой смерти.

«НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ»

I

Летом 1908 года мир был потрясен небольшой по объему, но остро волнующей статьей Льва Толстого, названной им «Не могу молчать».

Статья возникла как гневный протест против злодеяний правительства, творившего суд и расправу над участниками революции 1905 года. Она явилась плодом тяжелых нравствен-,ных страданий писателя и ответила на его душевную потребность прорвать завесу молчания вокруг страшных преступлений царизма. Статья была поистине выстрадана, явилась криком ужаса, который вырвался у Толстого перед лицом страшной действительности. Именно поэтому она острой болью отозвалась в сердцах читателей.

Обличение жестокостей самодержавия проходит красной нитью через все позднее творчество Толстого. Можно без преувеличения сказать, что эта тема занимает одно из первых мест в художественном и публицистическом наследии Толстого последних трех десятилетий.

Вспомним, с какой огромной силой описаны тюрьма, ссылка и каторга в «Воскресении» — романе, который потряс русское общество острой критикой всей казенно-бюрократической системы самодержавия, страстным обличением «правительственных насилий, комедии суда и государственного управления»1. Уже в этом произведении Толстой обрисовал политический строй царской России, как строй насилия над миллионами простых людей. «Людоедство начинается не в тайге, а в министерствах, комитетах и департаментах», утверждал он в романе.

1 В. И. Л е н и н. Полн. собр. соч., т. 17, стр. 209.

Обличение самодержавия звучало полным голосом и в таких художественных творениях Толстого, как драма «Живой труп», повестях «Хаджи Мурат», «За что?», «После бала», в статьях «Не убий», «Царю и его помощникам», «Солдатская памятка», «Одумайтесь» и др.

В годы первой русской революции критика самодержавия стала преобладающей темой в публицистике писателя. Известны те суровые слова, которыми Толстой в 1905 году в статье «Об общественном движении в России» осудил расстрел рабочих у Зимнего дворца. Памятны и его отклики на произвол властей, которые запечатлены в таких статьях, как «Единое на потребу», «Конец века», «Обращение к русским людям» и др. С еще большей силой тема осуждения самодержавия зазвучала в публицистике писателя периода столыпинской реакции, когда, по выражению В. Г. Короленко, кровавые насилия и смертные казни стали «бытовым явлением» тогдашней России. В эти годы Толстой бесстрашно возвысил голос в защиту жертв реакции, встал во главе деятелей русской культуры в их протесте против произвола царского самодержавия. Напомним, что Репин, Горький, Короленко, Серафимович, Блок, Брюсов, Л. Андреев — каждый со своих идейно-творческих позиций — поддержали Толстого в его опасном и самоотверженном деле.

II

Еще в начале 1908 г. Толстой задумывает художественное произведение о современности, в котором он предполагает нарисовать сцены расправы царизма с революционерами. Для этого он усиленно читает газеты, накапливает материал. Русская действительность этой поры — увы! — богата фактами этого рода, и замысел писателя, обогащаясь ими, все более вызревает.

10 марта 1908 г. Толстой записывает в дневнике: «Читаю газету «Русь». Ужасаюсь на казни». Через неделю в доме писателя зашел разговор о волне преступности, которая захлестывает страну. «Говорили, — вспоминает секретарь Толстого II. Н. Гусев, — о часто происходящих теперь убийствах из-за нескольких рублей.

« — Я, — сказал Лев Николаевич, — прямо приписываю это действиям правительства. Как же, каждый день 5 — 6 смертных приговоров».

27 марта в Ясную Поляну приехала некая монахиня «матушка Анна» с целью «обратить» Толстого в официальную веру. Ее миссия, разумеется, успеха не имела, и она спокойно уехала бы восвояси, если бы не резкое столкновение, которое произошло между нею и Толстым по вопросу о смертных казнях. Когда речь зашла на эту наболевшую тему, «матушка», позабыв о своей христианской миссии, принялась ругать революционеров, оправдывать правительство. И тогда Толстой, выйдя из себя, взволнованно воскликнул:

« — Каждый день десять казпей!.. И это все сделала церковь!»

«Никогда, — пишет Н. Н. Гусев, — еще не видел я Льва Николаевича таким взволнованным».

Тем временем замысел произведения о казнях нродолжал зреть в душе писателя. 8 апреля он обратился к своим помощникам с просьбой собрать литературу по этому вопросу. Н. Н. Гусев записал в дневнике:

«Сегодня после обеда Лев Николаевич сказал мне:

— «Русь» мне дала несколько материала; а я бы еще хотел таких сведений.

— О чем, Лев Николаевич?

— О казнях, — с каким-то ужасом выговаривая это слово, ответил Лев Николаевич».

Н. Н. Гусев немедленно принес Толстому книжки журнала «Былое» со статьями о казнях, а домашний врач Д. П. Маковицкий — вырезки статей из газеты «Русь» о действиях карательной экспедиции Семеновского полка на станциях Московско-Казанской железной дороги в декабре 1905 г. Толстой углубился в чтение статей, однако они не удовлетворили его.

На следующий день он обратился за материалом к своему старому знакомому — председателю Московского суда Н. В. Давыдову. «Мне нужно знать, — писал он ему, — подробности о смертной казни, о суде, приговорах и всей процедуре; если вы можете мне доставить их самые подробные, то очень обяжете меня. Вопросы мои такие: кем возбуждается дело, как ведется, кем утверждается, как, где, кем совершается; как устраивается виселица, как одет палач, кто присутствует при этом... Не могу сказать всех вопросов, но чем больше будет подробностей, тем мне это нужнее».

Одновременно Толстой направил Н. Н. Гусева за материалом в Москву. Работа началась.

22 апреля Гусев вернулся и привез Льву Николаевичу ценнейшие сведения. «Я привез, — записал он в дневнике, — все книги о смертной казни, какие я мог достать в Москве в магазинах и у знакомых. Когда Лев Николаевич вернулся с прогулки, я рассказал ему то, что нашим друзьям удалось узнать о смертных казнях в Москве.

Место, где казнят, находится в Хамовнических казармах. Это что-то вроде каретного сарая.

Дверь этого помещения выходит в Несвижский переулок. Она выделяется в старом пожелтевшем каменном здании своей недавней светло-серой окраской. У двери нет снаружи никаких скобок или ручек, видны только большие петли. Заметны следы какой-то сделанной мелом п потом стертой надписи; ниже — другая надпись, также стертая, от которой уцелели только три буквы: ве а (вешалка).

Эту надпись сделал, вероятно, кто-нибудь из обывателей, знающих о назначении этого помещения.

Лев Николаевич слушал меня молча, смотря на меня с выражением ужаса па лице и барабаня пальцами по столу».

Весьма ценные материалы прислал Толстому из Москвы и его друг художник Н. Б. Орлов, автор любимых писателем картин «Недоимка», «Освящение монополии», «Переселенцы» и др. Узнав, что Толстой нуждается в описании внешности и быта «настоящего» палача, Орлов под выдуманным предлогом проник на квартиру к некоему дворнику Игнату, выполнявшему тайно обязанности палача, и подробно описал свою встречу с ним.

«Он, — писал Н. В. Орлов о палаче — не высокого, а среднего роста, вершков шесть, особенно ничего не представляет, плотный, держится сурово, вошел он с опущенной головой, тон его разговора властный, а по отношению ко мне даже дерзко-властный. Встретиться с таким человеком запросто я бы не желал... Общий вид его лица на меня произвел впечатление человека озабоченного, недовольного, и я уверен, что его страшно мучает такое занятие. Это же впечатление дает его жена и гостья, может быть даже родственница. Они вероятно чувствуют это и как-то хоронятся, боятся людей».

Этим детальным описанием жилья и быта палача, чертами его внешнего и внутреннего облика впоследствии Толстой воспользовался, создавая статью «Не могу молчать».

Тем временем подготовительная деятельность шла полным ходом. Толстой изучал все новые и новые материалы. Но непредвиденное обстоятельство круто изменило его планы. Вместо художественного произведения он неожиданно для самого себя, но с огромным увлечением, начал писать публицистический манифест, воззвание к общественному мнению. Это и была потрясшая вскоре весь мир статья «Не могу молчать».

III

10 мая 1908 г. Толстой прочитал в «Русских ведомостях» следующую заметку:

«Херсон (8 мая). Сегодня на Стрельбищенском поле казнены через повешение двадцать крестьян, осужденных военно-окружным судом за разбойное нападение на усадьбу землевладельца Лубенко в Елисаветградском уезде». {Позднее выяснилось, что казнено не двадцать, а двенадцать крестьян).

Сообщение произвело на Толстого удручающее впечатление. Н. Н. Гусев записал в этот день:

« — Вот оно, — сказал мне Лев Николаевич, прочитав вслух это известие. — Да, хорошо устроили жизнь... Я убежден, что нет в России такого жестокого человека, который бы убил 20 человек. А здесь это делается незаметно: один подписывает, другой читает, этот несчастный палач вешает...»

В это же утро Толстой, волнуясь, глотая слезы, подошел к фонографу и произнес следующие слова, которые были им почти дословно повторены в статье «Не могу молчать»:

«Нет, это невозможно! Нельзя так жить!.. Нельзя так жить!.. Нельзя и нельзя. Каждый день столько смертных приговоров, столько казней. Нынче 5, завтра 7, нынче двадцать мужиков повешено, двадцать смертей... А в Думе продолжаются разговоры о Финляндии, о приезде королей, и всем кажется, что это так и должно быть...»

День 11 мая был для Толстого тяжелым. В дневниковой записи следующего дня мы находим такие строки: «Вчера мне было особенно мучительно тяжело от известия о 20 повешенных крестьянах. Я начал диктовать в фонограф, но не мог продолжать».

О тяжком настроении писателя сообщает и Н. Н. Гусев:

«Вчера Лев Николаевич был в подавленном состоянии, удрученный прочитанным в газетах известием о 20 казнях в Херсоне. Кажется, никогда еще я не видел его таким добрым, кротким, участливым, смиренным. Видно, что ему хочется умереть».

На следующий день в Ясную Поляну приезжал известный московский адвокат Н. К. Муравьев, многократно выступавший в качестве защитника на политических процессах. Он много рассказывал о судебных делах и произволе царских властей. После одного из рассказов Толстой с горячей убежденностью сказал:

« — Признаюсь, мне раньше были противны эти легкомысленные революционеры, устраивающие убийства (имеются в виду эсеры-террористы. — А. Ш.), но теперь я вижу, что они святые в сравнении с теми».

Толстой подробно расспросил Муравьева о всех обстоятельствах судебной процедуры, об обряде смертной казни. Взволнованный услышанным, он сказал о своей будущей статье:

« — Я думаю, если мне бог приведет написать это, какие бы мерзости я ни написал на них (на представителей власти. — А. Ш.), все будет правда, потому что ужаснее этого ничего нельзя себе представить».

13 мая Толстой начал писать статью, которую первоначально замыслил в впде обращения или воззвания к русскому и мировому общественному мнению. Об этом он записал в дневнике: «Вчера, 13-го, написал обращение, обличение — не знаю что, о казнях... Кажется, то, что нужно. Был Муравьев, много рассказывал мучительного».

Об обстоятельствах, приведших Толстого к началу работы над статьей, красочно рассказал Д. П. Маковицкий. «Лев Николаевич, — записал он в дневнике, — после вчерашнего впечатления от рассказов Муравьева о смертных приговорах и казнях сегодня написал статейку в 10 ремингтонных страниц. Это вроде открытого письма, горячий, сам собой вырвавшийся у него выстраданный вопль против смертных казпей. Он резко нападает на Щегловитова (министра юстиции), П. Л. Столыпина и Николая Романова. Не могу себе представить, как они отнесутся к Льву Николаевичу за такое уличение в бесчеловечности, и глупости. Думаю, что, по крайней мере, сделают обыск и домашний арест».

Свою статью о смертных казнях Толстой писал больше месяца — с 13 мая по 15 июня 1908 г. О том, в каком состоянии он находился в эти дни, рассказывает в своем дневнике II. Н. Гусев, на глазах у которого проходила работа. Вначале Толстой был крайне подавлен услышанным: страшные известия повергли его в глубокое уныпие. Но с того дня, как он начал писать статью, настроение его резко повысилось.

«Помню, — свидетельствует Гусев, — с каким радостным выражением лица, едва сдерживая слезы, он в тот день, когда начал эту статью, молча показал мне исписанные его размашистым почерком листки бумаги и, когда я спросил: «Это новое?», он с тем же значительным и радостным выражением лица и с теми же слезами на глазах, молча, кивнул головой. Как только Лев Николаевич начал писать эту статью, с первого же дпя то безнадежное, подавленное состояние, в котором он находился до этого, сменилось бодрым, уверенным. Помню, как через несколько дней за завтраком, на слова Софьи Андреевны о том, что ничем нельзя помочь тому, чтобы казни прекратились, он твердым и уверенным голосом возразил:

— Как нельзя? Очень можно».

В эти дни перед пами уже не слабый, подавленный человек, а страстный борец, ринувшийся в бой против ненавистного врага. Толстой снова уверовал в силу своего слова. Он предвидит, какой большой резонанс его статья получит в России и во всем мире. Он верит: слово правды дойдет до людей, остановит руку палача. И это морально воскрешает его.

IV

Статья «Не могу молчать» написана с тех же отвлеченных принципов христианской морали, как и вся публицистика Толстого этих лет. Вместе с тем она поражает заключенной в ней силой мысли и чувства. Ни в одной из предыдущих статей писателя накал обличения и протеста не достигал такой высоты, как в этой. Она как бы вобрала в себя всю десятилетиями накопленную ненависть Толстого к миру лжи и корысти, всю страсть его души, весь жар его сердца.

Статья начинается с небольшого зачина, нарочито выдержанного в торжественных тонах манифеста:

«Двенадцать человек из тех самых людей, трудами которых мы живем, тех самых, которых мы всеми силами развращали и развращаем, начиная от яда водки и до той ужасной лжи веры, в которую мы не верим, но которую стараемся всеми силами внушить им, — двенадцать таких людей задушены веревками томи самыми людьми, которых они кормят, и одевают, н обстраивают и которые развращали и развращают их».

Авторская речь здесь еще сдержанна: в ней преобладают констатирующие горестные интонации. Но уже на следующих страницах, чем глубже писатель осмысляет совершенное преступление, тем явственнее слышатся те отдаленные раскаты грома, которые вскоре потрясут читателя.

«Ведь это ужасно! — читаем мы далее в статье. — И делается это не один раз и не над этими только 12-ю несчастными, обманутыми людьми из лучшего сословия русского народа, по делается это, не переставая, годами, над сотнями и тысячами таких же обманутых людей, обманутых теми самыми людьми, которые делают над ними эти страшные дела».

Вторая глава статьи посвящена теме о развращающем влиянии казпей на простых людей. Здесь автор, отложив перо публициста, принимается за кисть художника. В качестве иллюстраций к тому, как люди, постепенно развращаясь, берутся за профессию палача, гоняясь за платой, которую получают «с головы», Толстой приводит два выразительных факта. Орловский палач, «срядившись с заведующим правительственными убийствами за 50 рублей с человека», но узнав, что в других местах платят дороже, остановился во время совершения казни и заявил: «Прибавьте, ваше превосходительство, четвертной билет, а то не стану». Другой человек, соблазнившись легким доходом палача, пришел к распорядителю казней и предложил: «Надысь какой-то с вас три четвертных взял за одного. Нынче, слышно, пятеро назначены. Прикажите всех за мной оставить, я по пятнадцати целковых возьму и, будьте покойны, сделаю как должно».

Потрясающая обыденность, звучащая в «деловых» репликах палачей, в торгашеских интонациях их речи, с необыкновенной силой подтверждает мысль, заключающую главу: «Да, как ни ужасны самые дела, нравственное, духовное, невидимое зло, производимое ими, без сравнения еще ужаснее».

Последующие главы посвящены полемике с теми, кто оправдывает злодеяния царизма «интересами народа». «Все те гадости, которые вы делаете, — восклицает Толстой, — вы делаете для себя, для своих корыстных, честолюбивых, тщеславных, мстительных, личных целей, для того, чтобы самим пожить еще немножко в том развращении, в котором вы живете и которое вам кажется благом». И отсюда для всех честных людей вывод: не молчать, не мириться с злодеяниями самодержавия, уличать и изобличать его, ибо молчание равно соучастию в преступлениях.

«Нельзя так жить. Я по крайней мере не могу так жить, не могу и не буду. Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы, или же, что было бы лучше всего (так хорошо, что я не смею мечтать о таком счастье), надели на меня, так же как на тех двадцать или двенадцать крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю».

Эти страшные сяова — эмоциональная вершина статьи. Они потрясают потому, что автор противопоставляет окружающему злу уже не словесную аргументацию, не логику рассуждений, а свою живую боль, невыносимую муку... Статья Толстого уже не только гневное слово, но и поступок, действие, и при том трагическое: великий писатель преграждает путь палачу, готовый расплатиться за это ценою собственной жизни. И это, конечно, потрясает читателя.

V

Опубликованная во многих странах статья «Не могу молчать» увидела свет в России лишь в нескольких газетах и то в урезанном виде. «Русские ведомости», «Слово», «Речь» и другие газеты, осмелившиеся опубликовать отрывки из нее, были строго оштрафованы, а издатель в Севастополе, расклеивший ее по городу, был арестован. После этого статья в царской России печаталась только нелегально и, чаще всего, распространялась в рукописных и гектографированных списках.

Казенная печать, а вкупе с нею и весь охранительно-черносотенный лагерь встретили статью со скрежетом зубовным. Грубая брань, ложь, клевета, угрозы, инсинуации — все было пущено в ход, чтобы нейтрализовать ее могучее влияние на русское общество.

Черносотенная газета «Колокол», давно уже утверждавшая, что Толстой «продался социал-демократам», и на сей раз вылила на голову великого писателя ушат грязи, обозвав его лжецом, изменником, позером и т. д. В этом же тоне выступили и «Русское знамя», «Московские ведомости», «Вече» и др.

От столичных черносотенных газет не отстали и погромные листки в провинции. Екатеринославская «Русская правда» опубликовала статью некоего Ф. Чеботарева под заголовком «Ложь великого старца», в которой содержалась неприкрытая угроза всероссийского погрома. «Если, — писал этот листок, — разбойников (т. е. революционеров. — А. Ш.) пустят свободно разгуливать по стране... то страна тоже молчать не станет, и ее голос не будет так лжив, как лжив голос яснополянского отшельника».

В одесских реакционных газетах была напечатана гнусная басня «Повесившийся Лев», которая заканчивалась словами:

 

Как жаль, что нам от Льва,

Который гением великим отличался,

Один лишь труп теперь остался.

 

Особенно неистовствовала в эти дни церковная реакция, у которой были с Толстым старые счеты. В монархической газете «Русское знамя» было напечатано «Краткое поучение о. Иоанна Кронштадтского», которое гласило:

«Господи, умиротвори Россию ради церкви твоей, ради нищих людей твоих, прекрати мятеж и революцию, возьми с земли хульника твоего, злейшего и нераскаянного Льва Толстого и всех его горячих, закостнелых последователей...»

В таком же погромном тоне было составлено и «архипастырское обращение» известного мракобеса Гермогена Саратовского «по поводу нравственно-беззаконной затеи некоторой части общества приветствовать, чествовать, даже торжествовать юбилейный день анафемствов энного безбожника и анархиста революционера Льва Толстого».

Страх реакции перед Толстым был настолько велик, что московский градоначальник Адрианов разослал во все редакции предостережение против любого упоминания о статье «Не могу молчать». В противном случае, пригрозил он, номера газет будут конфискованы, а издатели оштрафованы на 3000 руб.

Многие реакционные газеты открыто призывали к физической расправе с Толстым, п писатель по исключал этого. «Возможно, что черносотенцы меня убьют», — сказал он в эти дни А. Б. Гольденвейзеру.

В Москве ходили слухи, что вопрос о Толстом обсуждался в кругах правительства. Одни предлагали сослать его в Соловки, другие — заточить в Суздальский монастырь. И только страх перед мировым общественным мнением удержал Николая II от санкционирования этих мер.

VI

В противовес реакционному лагерю передовая Россия встретила статью Толстого с горячим одобрением и воодушевлением. И. Е. Репин мужественно солидаризировался с Толстым и опубликовал в газете «Слово» следующее заявление:

«Лев Толстой в своей статье о смертной казни высказал то, что у всех нас, русских, накипело на душе и что мы, по малодушию или неумению, не высказали до сих пор. Прав Лев Толстой, — лучше петля или тюрьма, нежели продолжать безмолвно ежедневно узнавать об ужасных казнях, позорящих нашу Родину, и этим молчанием как бы сочувствовать им.

Миллионы, десятки миллионов людей несомненно подпишутся теперь под письмом нашего великого гепия, и каждая подпись выразит собою как бы вопль измученной души. Прошу редакцию присоединить мое имя к этому списку».

Статья Толстого произвела большое впечатление и на Леонида Андреева, о чем можно судить по его письму в Ясную Поляну с просьбой разрешить ему посвятить Толстому «Рассказ о семи повешенных».

«Я хорошо знаю, — писал Андреев, — крупные художественные недочеты рассказа, во многом сам решительно им недоволен, но в оправдание свое могу привести только то, что я был нездоров, когда писал, и очень торопился. Думалось, что пусть лучше художественные недостатки, но только выпустить теперь же, так как молчать нельзя».

На статью Толстого в той или иной форме с одобрением

откликнулись Александр Блок и Демьян Бедпый, Владимир Короленко и Александр Серафимович, Бернард Шоу и Ромен Роллан. Отзвуки толстовского манифеста мы встречаем позднее в статьях Анатоля Франса, Анри Барбюса, Теодора Драйзера, Мартина Андерсена Нексе, Алексея Толстого, Александра Фадеева, Леонида Леонова, Ильи Эренбурга и многих других писателей.

Разумеется, не все деятели русской и мировой культуры разделяли исходные позиции Толстого, его утопическую социальную доктрину. Многие из них, в частности А. М. Горький, открыто критиковали их. Но все они видели в Толстом мужественного борца против тирании, защитника угнетенных и обездоленных. Мнение революционных кругов России о статье Толстого с большой силой выразил Г. В. Плеханов в одобренной Лениным статье «Карл Маркс и Лев Толстой» (1911 г.)

«Чем трогает читателя статья «Не могу молчать»? — писал он. — Художественным описанием казни двенадцати крестьян. Как и все «абсолютно последовательные» христиане, Толстой — крайне плохой гражданин. Но когда этот крайне плохой гражданин начинает со свойственной ему силой анализировать душевные движения представителей и защитников существующего порядка; когда он разоблачает все вольное пли невольное лицемерие их беспрестанных ссылок на общественное благо, — тогда на его счет приходится занести огромную гражданскую заслугу. Он проповедует непротивление злу насилием, а те его страницы, которые подобны только что указанным мною, будят в душе читателя святое стремление выставить против реакционного насилия революционную силу».

II далее:

«...Написанная великим художником яркая картина совершаемых палачами жестокостей возбудила против правительства общественное мнение и тем несколько увеличила шансы нового подъема у нас революционного движения»1.

В этих словах — признание большого исторического значения манифеста Толстого. К этому можно добавить, что статья Толстого доныне остается примером для всех передовых деятелей культуры, борющихся против реакции и мракобесия.

1 Г. В. Плеханов. Сборник «Искусство и литература». М.. 1948, стр. 707.

ТРАГЕДИЯ

I

Ночью 28 октября 1910 года Лев Николаевич Толстой проснулся, услыхав шорох в своем, расположенном по соседству от спальни, кабинете. При слабом свете свечи, сквозь щели в дверях, он увидел жену Софью Андреевну. Она лихорадочно рылась в ящиках его стола, — по-видимому, искала завещание, которое он незадолго до этого тайно подписал на пне в лесу. В завещании он, вопреки воле жены, полностью отказался от собственности на свои сочинения с тем, чтобы они принадлежали всему народу.

Этой трагической ночи предшествовали многие годы и месяцы мучительных переживаний, вызванных тяжелым разладом в семье. Не раз до этого Толстой собирался уйти из дому. Но увиденное в эту минуту было той каплей, которая переполнила чашу его терпения. Переждав, пока улеглось сильное сердцебиение, он встал, разбудил младшую дочь Александру, домашнего врача Душана Петровича Маковицкого и объявил им о своем решении немедленно уехать из Ясной Поляны.

Быстро, без шума, были собраны вещи, заложена пролетка, и всемирно известный 82-летний писатель, словно шекспировский король Лир, ушел в свой последний скорбный путь. Ушел в ночь, в темноту, в неизвестность...

Что же привело Льва Толстого к такому решению? Что заставило его покинуть дом, в котором он прожил всю жизнь, оставить жену, детей, покинуть столь любимую Ясную Поляну? В чем состояла трагедия великого художника и мыслителя? Каков был смысл его ухода из Ясной Поляны? Куда ушел Толстой — навстречу жизни или навстречу смерти?

Чтобы ответить на эти трудные вопросы, необходимо вернуться назад и проанализировать жизнь писателя, ибо корень его духовной и семейной драмы лежит не только в событиях последних лет или месяцев, но и в обстоятельствах более ранних периодов его жизни.

II

Жизнь Толстого, в ее личном плане, делится примерно на две части. Свою молодость и ранние годы он провел в Ясной Поляне, Казани и Петербурге в сравнительно спокойных условиях, без тяжелых конфликтов и душевных потрясений. Единственный наиболее острый конфликт, который переживал молодой Толстой, — это конфликт с самим собой. Очень рано он стал задумываться пад целью и смыслом жизни, очень строго осуждал себя даже за незначительные нарушения им же выработанных нравственных правил. «Жить не для себя, а для других!», «Цель жизни — делать добро людям» — таковы были моральные убеждения будущего писателя. Но действительность иногда заставляла его медлить с осуществлением этих принципов, и он искренне и глубоко страдал. «Если пройдет три дня, в течение которых я не сделаю добра людям, я застрелю себя», — читаем мы в одной из записей его дневника молодости.

Основным содержанием бытия молодого Толстого, помимо обычных увлечений юности, были напряженные искания цели и смысла жизни, раздумья над проблемами литературы, философии и морали. В дневнике писателя лишь в малой степени отражена эта его деятельность ума и сердца, — в действительности происходившая в нем внутренняя работа была гигантской. Впоследствии, вспоминая об этом раннем периоде своей жизни, он в конце апреля 1857 г. писал двоюродной тетке А. А. Толстой:

«...Я был одинок и несчастлив, живя на Кавказе. Я стал думать так, как только раз в жизни люди имеют силу думать. У меня есть моя записи того времени, и теперь, перечитывая их, я не мог понять, чтобы человек мог дойти до такой степени умственной экзальтации, до которой я дошел тогда. Это было и мучительное, и хорошее время. Никогда ни прежде, ни после, я не доходил до такой высоты мысли, не заглядывал туда, как в это время, продолжавшееся два года. И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением».

Чувство одиночества, о котором упоминает здесь Толстой и о котором он много говорит в дневниках юности, а затем и в «Исповеди», было обусловлено тем, что, при огромной душевной потребности в дружбе, в общении с близкими по духу людьми, он в молодости был в значительной мере этого лишен.

Молодой Толстой жил обычной жизнью молодого дворянина. Его окружали приятели, с которыми он как будто дружил. Но духовно Толстой был очень одинок. Наделенный от природы огромной жаждой жизни, имея всегда собственный взгляд на вещи, предъявляя к себе и окружающим строгие моральные требования, он туго сходился с людьми, чуждыми ему по духовному и нравственному складу, и очень быстро от них

отталкивался. Таи было, например, в его взаимоотношениях с сослуживцами на Кавказе и в Севастополе — близко он не сошелся ни с одним из них. Так было потом и в его отношениях с петербургскими литераторами Дружининым, Боткиным и Анненковым. Вначале он сблизился с ними, называл их «бесценным триумвиратом», а затем быстро охладел к ним. Так было в это время и с Тургеневым, которого он по-своему всегда любил, но от которого он, вследствие разности натур, очень быстро отошел. Их ссора в 1861 г. чуть не привела к дуэли... Молодому Толстому не везло в дружбе.

Не более счастлив был он и в любви. Он всегда стремился к чистому, светлому, радостному чувству, хотел найти в любимом человеке истинного, понимающего друга. Но и в этом ему не всегда везло. История его неудачного юношеского романа с Валерией Арсеньевой показывает, как страстны, напряженны и, вместе с тем, тщетны были его ожидания счастья, как часто на его долю выпадала горечь разочарования.

III

Осенью 1802 г. Толстой женился на юной дочери придворного врача Софье Андреевне Берс. Рождение сына, первые семейные радости как будто внесли успокоение в его смятенную душу. Скупые дневники этой поры рисуют нам обстановку сравнительно счастливого, безмятежного существования. Толстой любит жену и с радостью отдается этому чувству. «Счастье семейное поглощает меня всего...» — читаем мы в его дневнике от 5 января 1863 г. — Такого не было и не будет ни у кого, и сознаю его». Но все же и в это счастливое время ему чего-то не хватает. 15 января 1863 г. он записывает в дневнике:

«Я все тот же. Так же недоволен часто собой и так же твердо верю в себя и жду от себя... Все условия счастья совпали для меня. Однако часто мне не достает (все это время) сознания, что я сделал все, что должен был для того, чтобы вполне наслаждаться тем, что мне дано, и отдать другим, всему своим трудом за то, что они мне дали».

В последующие два десятилетия, с выходом в свет ромапов «Война и мир» и «Анна Каренина», Толстой становится знаменитым писателем, приобретает славу, признание, достаток. Имя его известно не только в России, но и за ее пределами. Увлекаясь хозяйством, он умножает свои имения, покупает земли в Самарской губернии, разводит леса. Доволен он и своей разросшейся семьей: возле него любящая жена, дети, близкие. И все же он далек от истинного счастья. За внешним успехом и безмятежностью, за покровом семейной идиллии таятся — чем дальше, тем острее — беспокойство, тревога, неудовлетворенность. Они с каждым годом растут, усиливаются и постепенно принимают такие размеры, что знаменитый писатель и счастливый семьянин перестает, как он это рассказал в «Исповеди», «ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни».

Неудовлетворенность жизнью в эту счастливую пору, неутихающие смятение и тревога вызываются все растущим сознанием несправедливости окружающей жизни. Толстой не мыслит себе личного счастья вне всеобщей радости и гармонии. Его не может удовлетворить узкий мирок собственного благополучия в то время, когда вокруг царят ложь и несправедливость. Ничто: ни всемирная слава, ни материальные блага — не могут погасить в нем огонь недовольства собой, не могут хоть на миг утихомирить мучительные укоры совести. Ощущение неудовлетворенности, а затем безысходности, мрака, тупика, постепенно нарастая, овладевает им настолько, что он, по собственному признанию, прячет от себя шнурок, чтобы не повеситься...

IV

На рубеже 1880-х годов Толстой переживает острый духовный кризис. Он отрекается от идеологии богатых классов и переходит на сторону простого, трудового народа. Новое миропонимание вносит некоторую гармонию в его взгляды на мир, на общество, на человечество. Создав свое учение о добре и любви, он обретает в нем духовную опору для дальнейшего творчества. Но и его учение не приносит ему душевного равновесия и удовлетворения. С этого времени начинается второй этап его жизни — 30-летний период, насыщенный огромной плодотворной деятельностью, гениальным творчеством, но, в личном плане, еще более сложный и драматичный.

В эти годы изо дня в день углубляется его разлад с семьей, особенно с сыновьями и женой, которые не приемлют его нового миросозерцания, не желают отказаться от богатой, барской жизни. Растет и становится невыносимым его чувство вины и стыда перед народом за те условия роскоши, в которых он вынужден находиться. Медленно, постепенно, но с неотвратимой силой нарастает та духовная и сенейная драма, которая, в конечном счете, после тяжких раздумий и мучений, заставила 82-летнего старца темной осенней ночью покинуть Ясную Поляну.

В чем была трагедия Толстого?

На эту тему существует огромная литература. Чаще всего она объясняется внутрисемейным конфликтом — противоречием между опростившимся писателем, отрекающимся от материальных благ, и семьей, стремящейся их сохранить.

Некоторые биографы придают преувеличенное значение острой борьбе, которая в последние годы возникла между женой писателя — Софьей Андреевной и его другом — Владимиром Григорьевичем Чертковым за влияние на Толстого, за его литературное наследство. До сих нор в ходу, особенно в реакционных кругах Запада, и версия, будто трагедия писателя заключалась в исчерпанности его таланта, в творческом бесплодии, которым он якобы был поражен под конец жизни.

В действительности, причины трагедии Толстого не могут быть сведены только к семейному раздору или к каким-либо другим, отдельно взятым, обстоятельствам его личной жизни. Духовная драма Толстого заключалась в непреодолимом противоречии между его утопическим религиозно-нравственным учением и реальной повседневной действительностью. Толстой проповедовал нравственное самосовершенствование как единственное средство избавления человечества от социальной несправедливости, а многолетний опыт человечества свидетельствовал, что одним лишь моральным совершенствованием свободы не завоюешь. Толстой проповедовал непротивление злу насилием, любовь к ближнему, но он же на каждом шагу убеждался, что эта проповедь бесплодна в обществе, разделенном на богатые и бедные классы, в мире, где человек человеку — волк. Толстой не признавал революционных методов борьбы, призывал не брать оружия в руки, а русские рабочие и крестьяне на собственном опыте знали, что без оружия нельзя свергнуть господство буржуазии, нельзя завоевать свободу.

Толстой, разумеется, не сознавал бесплодности своей проповеди столь ясно и конкретно, как это видно нам сейчас. Этот разлад он прежде всего ощущал как невыносимое противоречие между его идеалом демократической патриархальной жизни и вынужденным пребыванием в барской среде. Именно это противоречие он акцентирует в дневнике:

«Очень тяжело в семье... Как они не видят, что я не то, что страдаю, а лишен жизни вот уже три года» (запись от 4 апреля 1884 г.).

«Все больше и больше почти физически страдаю от неравенства: богатства, излишеств нашей жизни среди нищеты: и не могу уменьшить этого неравенства. В этом тайный трагизм моей жизни» (запись от 10 июня 1907 г.).

«Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне привелось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях...» (запись от 11 августа 1908 г.).

«Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно мепя сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть, и зло на богатых, но не знаю, не му-чптальней ли стыд моей жизни» (запись от 12 апреля 1910 г.).

Мотив стыда, тоски, бессилия перед злом окружающего мира, ощущение резкого контраста между тяжелым бытием голодного п бесправного народа и своим существованием в сравнительно «роскошных» условиях звучит на страницах дневника с каждым годом все явственнее и острее. Еще в 1884 году Толстому пришла мысль покинуть Ясную Поляпу и уйти в большой крестьянский мир, где бы он мог жить по законам любви и добра. Однако такой уход принес бы горе семье, и он не решился столь дорогой ценой обрести желанную свободу.

Разлад между утопическим учением Толстого и реальной действительностью стал особенно очевидным в 1905 — 1907 годах, в период первой русской революции. Толстой был чересчур честным и к тому же «земным» мыслителем, чтобы оставаться в сфере бесплодной, отвлеченной мысли. Горячо сочувствуя народу в его борьбе за лучшую жизнь, он не мог не видеть, что его христианская проповедь любви и всепрощения бессильна перед вооруженной до зубов реакцией. 9 января 1905 г. рабочие с иконами и хоругвями, с пением молитв и церковных псалмов, пошли к царскому дворцу, но их встретил град пуль и картечи. Царское самодержавие жестоко расправлялось с трудовым народом. Сотни людей, в том числе последователи учения Толстого, были брошены в тюрьмы, расстреляны, повешены. Несмотря на все горячие призывы Толстого, ни один фабрикант добровольно не отдал своей фабрики рабочим, ни один помещик не отказался от земли в пользу крестьян, ни одно государство не разоружилось...

Под конец жизни, продолжая верить в свои гуманистические принципы, Толстой все чаще и глубже задумывался над правильностью тех средств, которые он проповедовал. Его дневники последнего десятилетия содержат много записей, в которых он высказывает сомнения в осуществимости своих идеалов в условиях буржуазного общества. Вместе с тем он не принимал революционного учения, не верил в возможность изменения социального строя путем насильственной борьбы. Так создавались условия для большой духовной драмы, из которой, по сути говоря, не было выхода.

Следует отметить, что эта была — в разной степени — драма не только Толстого, но и других мыслителей его времени — Анатоля Франса, Ромена Роллана, Теодора Драйзера, Бернарда Шоу, Токутоми Рока и многих других, искавших выход из тупика, в который зашел современный мир. Толстой переживал эту драму особенно тяжело, ибо сомнение в осуществимости его идеалов означало крах дела всей его жизни.

Источником для духовного возрождения человечества Толстой считал простой трудовой народ, крестьянство, с его вековыми представлениями о добре и справедливости. Поэтому он все чаще задумывался над тем, чтобы уйти из барского дома в народ, в гущу крестьянского люда, а там зажить жизнью простого крестьянина. Об этом Толстой в последние годы страстно мечтал. За несколько дней до своего ухода из Ясной Поляны он просил крестьянина Михаила Петровича Новикова найти для него теплую крестьянскую избу, где бы он мог дожить свои последние годы. Толстой мечтал полностью слиться с крестьянством, стать его неприметной частицей, чтобы в честной, трудовой жизни народа, в его древней морали найти опору для своей не знающей покоя мысли.

Такой была духовная драма Толстого.

V

Семейная драма писателя была неотделима от его духовной драмы.

Придя после идейного кризиса 80-х годов к мысли об отказе от всякой собственности, Толстой, не желая огорчить жену, принял, однако, половинчатое решение. Он в 1892 г. передал свое недвижимое имущество, имение и землю не крестьянам, а своей семье. По настоянию близких, он отказался от гонорара только за произведения, написанные после 1881 г., и передал семье права на доходы за ранее написанные сочинения. Это решение, как вскоре выяснилось, никого не удовлетворило.

Оно, прежде всего, не удовлетворило самого Толстого. Он честно и искренне ощущал его как компромисс со своей совестью, за который ему было больно и стыдно. Оно не удовлетворило его друзей и единомышленников, воспринявших этот шаг, как непоследовательный поступок учителя, как расхождение между словом и делом, в чем многие из них его жестоко упрекали. Наконец, это решение не удовлетворило и семью, которая все же была лишена значительной части доходов. Так была создана почва для острого семейного конфликта, который с этого времени никогда не утихал.

В более поздние годы Толстой явственно увидел последствия своего неверного шага: «Какой большой грех я сделал, отдав детям состояние. Всем повредил, даже дочерям. Ясно вижу это теперь)) — читаем мы в дневнике 1910 г. Но исправить что-либо в это время было уже поздно. Такая попытка только подлила бы масла в огонь раздора, который и без того уже пылал вокруг писателя.

Под конец жизни, боясь, что после его смерти семья нарушит его волю и предъявит право на все его литературное наследие, Толстой, по совету своего друга и единомышленника В. Г. Черткова, подписал летом 1910 г. тайно, в лесу, завещание, по которому все его сочинения должны издаваться и распространяться безвозмездно. О существовании завещания Софья Андреевна сразу же догадалась и с болезненной настойчивостью разыскивала его. Завещание сыграло роль той новой искры, из которой в последний год разгорелось давно тлеющее пламя вражды и ненависти между нею и Чертковым — пламя, в огне которого в конце концов сгорела драгоценная жизнь Толстого... Конфликт в семье писателя освещ&н в (многочисленных мемуарах и исследованиях. Одни авторы взваливают вину за происшедшее на Софью Андреевну, другие — на друга Толстого Владимира Черткова. Истинное же освещение событий того времени мы находим в дневниках и письмах Толстого.

Софья Андреевна по-своему несомненно любила своего мужа, и в течение 48 лет была ему верным другом и помощником. Она была хозяйкой большого дома и усадьбы, которые были на виду всей России и всего мира. Она была матерью тринадцати детей — пятеро из них умерло в детстве, восьмерых она вырастила и воспитала. Она вела литературные дела своего мужа, издавала его сочинения, переписывала их. Своей рукой она много раз переписала главы романа «Война и мир» и других сочинений Толстого. Это несомненно была незаурядная женщина — энергичная, волевая, умная, начитанная.

Но воспитанная в традициях дворянской морали, всегда обеспокоенная благополучием семьи, она не смогла пойти за мужем в его отрицании привычного барского уклада жизни, не смогла проникнуться его высшими духовными стремлениями. И в этом была ее жизненная трагедия. Активное же сопротивление, которое она оказывала стремлению Толстого претворить его учение в жизнь, ее упорная борьба за материальные интересы семьи, ее болезненно-ревнивое отношение и слепая ненависть к друзьям и единомышленникам Толстого, особенно к Черткову, усугубили тот тяжелый разлад в семье, который под конец принял столь грозный и трагический характер.

К Владимиру Григорьевичу Черткову, наиболее значительному из своих единомышленников и друзей, Толстой, помимо духовной близости, испытывал чувство благодарности за его неутомимую работу но изданию и распространению его запрещенных в России произведений. Существующая между ними переписка свидетельствует о большом доверии Толстого к Черткову, об уважении к его уму и опыту, о личном благорасположении к нему, как человеку и деятелю.

Вместе с тем — натура активная, честолюбивая, властно-деспотическая, — Чертков иногда переходил ту грань душевного такта и скромности, к которой обязывала его большая близость к любимому учителю. С особенной силой отрицательные черты характера Черткова — самоуверенность, властность, резкость, даже грубость, — проявились в 1910 г. в его ссоре с Софьей Андреевной, которую он несправедливо считал единственно виновной во всех конфликтах и раздорах.

Толстой горячо желал мира в семье. Глубокий знаток человеческой души, он тонко понимал болезненный душевный мир своей жены, а, понимая, был готов, не поступаясь своими принципами, сделать все, чтобы найти приемлемую основу для примирения, для совместной жизни. Даже в самом разгаре борьбы между Софьей Андреевной и Чертковым он пытался ее защитить перед ним, напоминал о ее болезненном состоянии и особом складе ее характера. Но действительность, вопреки его воле, приводила ко все новым столкновениям. Этому способствовали, с одной стороны, грубое давление и бестактность Черткова и, с другой, — прогрессирующее нервное заболевание Софьи Андреевны, обусловившее многие ее необдуманные поступки. Б конце концов разлад принял невыносимый характер, а пребывание Толстого в семье стало для него адом...

Нельзя без волнения читать дневники Толстого последних дней, в которых 82-летний писатель на склоне жизни предстает одиноким, тоскующим, глубоко страждущим человеком, лишенным не только душевного, но и самого необходимого житейского покоя, превращенного в объект безжалостной борьбы двух воюющих лагерей. «Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела, и противна мне», — с горечью записывает Толстой в потайном «Дневнике для одного себя» 30 июля 1910 г. «Они разрывают меня на части. Иногда думается уйти ото всех», — читаем мы там же в записи от 24 сентября 1910 г.

Предметом борьбы между воюющими «лагерями», помимо завещания Толстого, были и его дневники. Софья Андреевна, добиваясь упрочения за семьей прав на все его литературное наследство, требовала, чтобы дневники, которые хранились у Черткова, были возвращены семье. «Его дневники, — дисала она Черткову 18 сентября 1910 года, — это святая святых его жизни, следовательно, и моей с ним, это отражение его души, которую я привыкла чувствовать и любить, и они не должны быть в руках постороннего человека)).

Со своей стороны В. Г. Чертков, на которого Толстой в своем тайном завещании возложил функции издателя его сочинений, стремился удержать дневники у себя, боясь, что Софья Андреевна уничтожит в них резкие отзывы о себе. Это обстоятельство, в ряду других, также накаляло атмосферу, а все вместе ускорило развязку, столь дорого обошедшуюся и самому Толстому и всему мыслящему человечеству...

Так семейная и духовная драма Толстого переросла в трагедию, из которой уже не было выхода.

VI

Вернемся теперь к трагическим дням октября 1910 г., когда Толстой покинул Ясную Поляну. Уходя из дома, он оставил жене письмо, в котором писал:

«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.

Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения.

Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меля во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной.

Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое тебя ставит мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства».

На ближайшей железнодорожной станции Толстой вместе с Душаном Петровичем Маковицким сел в первый, проходящий поезд и поехал в Шамардино Калужской губернии, где в монастыре проживала его сестра Мария Николаевна. План его, очень смутный и неокончательный, был таков: временно поехать в Болгарию к единомышленнику Христо Досеву, пересидеть у него, пока не улягутся шум и волнения, а затем вернуться в Россию и поселиться среди крестьян.

Тем временем в Ясной Поляне обстановка еще более осложнилась. Проснувшись утром и узнав, что Лев Николаевич ночью тайно уехал из дома, Софья Андреевна пришла в страшное волнение, побежала в парк и бросилась в пруд. Ее спасли побежавшие за нею молодой секретарь Толстого Валентин Федорович Булгаков и лакей Иван Шураев. Вскоре местонахождение Толстого было обнаружено. В Ясную Поляну срочно съехались все дети. Каждый из них, кроме Михаила Львовича, написал ему по письму. Большинство из них, жалея мать, порицало отца за тайный уход из дому. Лишь старшие дети — Сергей Львович и Татьяна Львовна — проявили правильное понимание мотивов, которыми руководствовался их отец.

У сестры в монастыре Толстой долго оставаться не мог. Он опасался, что Софья Андреевна догадается о его местопребывании и немедленно приедет сюда. Еще больше он боялся, что реакционные газеты истолкуют его пребывание в монастыре как молчаливое примирение с церковью, которую он в своих статьях столь резко обличал и которая в 1901 г. предала его анафеме. И поэтому, переночевав, он вместе с доктором Маковицким и приехавшей туда младшей дочерью спешно пустился в дальнейший путь. Ехали по Рязано-Уральской железной дороге в вагоне III класса. Окна были разбиты, дул холодный осенний ветер. Толстой сейчас же тяжело простудился. У него резко поднялась температура. Душан Петрович установил: воспаление легких!..

Ехать дальше было невозможно. Беглецам пришлось сойти на ближайшей безвестной станции Астапово. Больного уложили в домике начальника станции Ивана Ивановича Озолина. Началась борьба за его жизнь...

В России и во всем мире газеты посвятили этому событию тысячи телеграмм и статей. Узнав о местопребывании Толстого, туда ринулись десятки корреспондентов и фотографов. Ежедневно публиковались сообщения о состоянии его здоровья, о событиях на станции Астапово. Царское правительство, боясь народных волнений, стянуло туда войска и полицию. Святейший синод направил к Толстому двух первосвященников с лицемерной миссией — добиться его примирения с церковью. Толстой не принял их.

Со всех концов мира шел в Астапово ноток телеграмм с пожеланием здоровья любимому писателю. Из Москвы и Петербурга приехали лучшие врачи. Сотни людей со всех концов России присылали Толстому народные лекарства — травы, мази, примочки, — их набралось свыше ста килограммов...

Крепкий от природы, Лев Николаевич семь дней боролся за свою жизнь. У его изголовья находились дети и близкие друзья. Софья Андреевна, чтобы не взволновать больного, к нему не заходила. Врачи делали все, чтобы облегчить страдания умирающего. Но ничто уже не могло спасти его. 7 ноября 1910 г. (20 ноября по новому стилю) Толстой скончался.

VII

Гроб с телом Толстого был перевезен в Ясную Поляну. На его похороны съехались тысячи людей. Со станций Козлова Засека до могилы — пять километров — гроб несли на руках сыновья, крестьяне Ясной Поляны, студенты, рабочие. Народ горестно прощался со своим любимым писателем. Вся передовая Россия была в трауре...

Толстого, как он этого хотел, похоронили в лесу, на краю оврага, где, по преданию, была зарыта зеленая палочка — символ любви, братства и всеобщего счастья. По завещанию Толстого, на его могиле речей не произносили, венков не возлагали, памятника не поставили. Лучшим памятником писателю стала та всенародная любовь, которая до сих пор — и в России и во всем мире — окружает его имя, его бессмертные творения. К скромному, осыпанному цветами холмику до сих пор не зарастает народная тропа...

Толстой ушел из Ясной Поляны не навстречу смерти, а навстречу жизни. Несмотря на свои 82 года, он был полон энергии и творческих планов. И если бы не смерть, он дал бы миру еще много гениальных творений. Среди неосуществленных замыслов Толстого были большой роман о русском крестьянстве, о его исторических судьбах, роман о первой русской революции. В дневнике писателя 1910 г. записаны 13 сюжетов, на которые он намеревался писать.

...Всего семь лет отделили кончину Толстого от Великой Октябрьской социалистической революции. Ленин назвал Тол-

стого «зеркалом русской революции»1. В этом волшебном зеркале, если писатель дожил бы до победы народа, могла бы отразиться новая Россия, — ее рождение в муках, ее великие свершения и конечное торжество. Толстой, вопреки своему учению о непротивлении, был бы несомненно душою с народом, как это было и в дни революции 1905 года. Но этому не суждено было сбыться.

Толстой умер, но остались и живут его бессмертные творения. Живы его идеи добра, справедливости, мира и братства между народами. Его гениальное наследие, как он и мечтал, стало достоянием всего человечества.

1 В. И. Л е н и н. Полн. собр. соч., т. 17, стр. 206 — 213.

ЖИВЫЕ, ТРЕПЕТНЫЕ НИТИ

Весь мир, вся земля смотрит на него: из Китая, Индии, Америки — отовсюду к нему протянуты живые, трепетные нити, его душа — для всех и навсегда.

М. Горький.

 «ПЛАЧУЩИЕ ЦВЕТЫ»

Среди драгоценных реликвий, бережно сохраняемых в литературном музее Токио, находится обгорелый томик «Войны и мира», найденный после войны вблизи Хиросимы. Свирепое, всепожирающее атомное пламя, уничтожившее огромный город, его близкие и дальние окрестности, чудом обошло этот драгоценный томик, опалив лишь его обложку и края.

С трепетом беру книгу в руки. В голову приходит мысль: героический русский роман и вдали от родины сражался с врагом, выстоял, уцелел...

Роман «Война и мир» к настоящему времени увидел свет в Японии уже около 50 раз. Он принадлежит к числу наиболее популярных и любимых книг. Но когда и кем роман был издан здесь впервые? Как выглядела тогда эта книга?

Поиски привели меня в библиотеку японского парламента. На стол легла книжка в бумажной обложке с длинным столбцом иероглифов. В приблизительном переводе его заглавие гласило: «Последний прах кровавых битв в Северной Европе. Плачущие цветы и трепещущие ивы». Автор перевода скрылся под псевдонимом Хадакамуси, а предисловие подписал Таи Мори.

Итак, что же это за странное издание и кто был первым переводчиком выдающегося русского ромапа?

Как установил японский литературовед М. Морикава, автор перевода принадлежал к числу первых японских студентов, изучавших русский язык в институте иностранных языков, созданном в Токио в 1876 г. Вместе с ним учились такие известные впоследствии деятели японской культуры, как писатель Фтабатэй Симэй, поэт Омуро Саганоя, первый переводчик пушкинской «Капитанской дочки» Дзискэ Такасу, литератор Мураи и др.

Токийский институт иностранных языков, в котором было английское, французское, немецкое, русское и корейское отделения, имел целью подготовить специалистов-переводчиков в военной области и в области торговли. Но многие преподаватели-иностранцы знакомили своих слушателей также с культурой своих стран, с их историей и литературой. В частности, преподаватель русского языка Андрей Короленко, образованный человек, с широким кругозором, и сменивший его на посту преподавателя русский революционер-эмигрант Николай Глей сумели заронить в души японских слушателей интерес к России и ее культуре. Николай Глей, как вспоминал впоследствии Фтабатэй Симэй, читал на уроках стихи русских поэтов, главы из русских романов и захватывающе интересно рассказывал о своей любимой родине. Все это оставило большой след в сердцах студентов.

Из опубликованных писателем Утида Роаном записок Фта-батэя Симэя {его архив находится в Токио, в университете Васэда) стало известно, что Таи Мори был одним из самых талантливых студентов русского отделения. За его деликатность, бескорыстие и благожелательство друзья прозвали его «Суи-ка» («изумрудный цветок»). Живя в большой нужде, он всегда был готов помочь товарищам. Русская литература была его увлечением, страстью.

В январе 1886 г. институт иностранных языков был правительством закрыт, а студенты переведены: одни — в университет Васэда, другие — в Коммерческое училище. Закрытие института на целых 13 лет {он был вновь открыт в 1899 г.) нанесло огромный урон делу ознакомления японцев с Россией. Из-за отсутствия квалифицированных переводчиков произведения русской литературы издавались в течение четверти века по английским переводам и были очень далеки от оригиналов.

Таи Мори был родом из провинции Окаяма, где ширившееся в то время демократическое движение было особенно сильно. Молодые интеллигенты зачитывались иностранной революционной литературой, в том числе переведенной на японский язык книгой С. М. Степняка-Кравчинского «Подпольная Россия» (она вышла под заглавием «Плачущий дьявол»). Молодой литератор М. Миядзаки, переведший эту книгу, был приговорен к каторжным работам. Властителями дум передовой молодежи были, наряду с героями Великой французской революции, русские нигилисты, главой которых почему-то считали И. С. Тургенева, а также революционеры-народовольцы.

Увлеченный изучением русской литературы, Таи Мори отказался от продолжения занятий в Коммерческом училище и целиком посвятил себя литературному труду. Первым опытом на этом поприще и был его перевод «Войны и мира».

Вышедшая в 1886 г. книга является переводом первых двадцати трех глав романа. В конце книги сообщается, что скоро выйдут в свет и другие тома, однако они света не увидели.

Тексту романа предпослано предисловие переводчика, написанное по канонам феодальной эстетики. Пышным, витиеватым языком автор вводит читателя в атмосферу европейских событий начала XIX в., говорит о Наполеоне и его войнах, о России, о Толстом. Строки, посвященные автору «Войны и мира», — одно из первых упоминаний имени Толстого в японской литературе.

Предисловие начинается с разговора о печальной участи сказочного силача У-ко. Он был столь силен, что умел сдвигать горы, и все же в конце концов был побежден. Обстоятельства оказались сильнее его физических сил. Такой же печальной, указывает автор перевода, была и судьба Наполеона. Гроза Европы, непобедимый полководец, он в конце концов был изгнан из России. Исторические обстоятельства обусловили крах его честолюбивых стремлений.

При чтении первых страниц предисловия может показаться, что автор сочувствует Наполеону, скорбит о его безрадостной судьбе. Но, вчитываясь в исторический экскурс, можно уловить, что за словами сочувствия ощущается тонкий подтекст. Автор исподволь подводит читателя к главной мысли романа: неправое, антинародное дело обречено на провал.

О Толстом говорится в предисловии, что он как русский человек имел основания ненавидеть Наполеона. Но как великий художник он сумел скрыть свои чувства за объективным изображением исторических событий. Художественное мастерство его необычайно велико, и это — правдивое, жизненное искусство. Автор неравнодушен к своим персонажам: одних он осуждает, другим сочувствует. Но он делает это не открыто, прямолинейно, а изображая течение самой жизни. В его романе живут рядом радость и горе, смех и слезы, печаль и веселье. Повествование ведется плавно, широко, многогранно — читатель не может догадаться, как будут развиваться события. Толстой ведет своих многочисленных персонажей с таким же искусством, как Наполеон — свои войска. «Толстого можно смело назвать Наполеоном мировой литературы».

Говоря далее в предисловии о своей работе над переводом «Войны и мира», Таи Мори рассказывает, какое огромное впечатление произвел на него этот русский роман. Он его перечитывал несколько раз и каждый раз паходил места, которые потрясали его. Над судьбами главных героев он плакал, «как слабая женщина или дитя». Вначале он переводил роман для себя одного, не думая публиковать его, но просвещенный друг, которому он прочитал свой перевод, посоветовал обязательно выпустить роман в свет, ибо он будет полезен японскому обществу. (Здесь Таи Мори намекает на актуальное звучание романа: судьба Наполеона постигнет и могущественных японских властителей).

Предисловие заканчивается извинением перед читателями и автором романа за слабость перевода. Но в огромном и важном деле, говорит он, дорог почин. Если до читателя дойдет хоть частица художественного мастерства Толстого, то переводчик не будет считать своп труд напрасным.

Таково вкратце предисловие. Сам перевод, по мнению японских исследователей, выполнен с любовью к Толстому, но в своеобразной, господствовавшей тогда старинной манере, идущей от традиций феодальной литературы. Это не дословный и не адаптированный перевод, а сочетание вольного перевода с пересказом. Переводчик воспроизводит отдельные самые яркие, с его точки зрения, места и тут же досказывает другие, поясняя и комментируя их. Он стремится, чтобы у читателя осталось цельное впечатление о героях и событиях, и для этого свободно соединяет воедино разные главы, где развивается одна и та же тема. Так, двадцать три главы первого тома воссоединены им в шесть глав, посвященных важнейшим фабульным линиям романа.

Большое внимание уделяется пояснению русских имен, нравов, обычаев, костюмов и других деталей быта. Этому служат и выполненные в манере ранней японской гравюры шесть рисунков, на которых запечатлены отдельные эпизоды романа: дом Анны Павловны Шерер, князь Василий у постели умирающего графа Безухова, борьба за портфель с завещанием и др. На гравюрах заметпо стремление художника отчетливо передать приметы русского быта — кафтаны, прически, кареты и др. Фамилия художника — Тёга.

Как это практиковалось в Японии в прошлом веке, главы романа снабжены переводчиком подзаголовками, передающими не только содержание, но и образный, эмоциональный эквивалент событий. Описываемые в романе люди, их отношения и чувства уподобляются явлениям природы (временам года, деревьям, цветам, бабочкам), каждое из которых имеет свой устойчивый, символический смысл. К примеру, первые главы ромапа имеют подзаголовки: «Ива, стряхивающая снег, — возмущение праздной жизнью Шерер» «Цветок, плачущий под дождем, — тоска Лизы о муже». Глава четвертая снабжена подзаголовком: «Обезумевшая бабочка, промокшая от холодной росы (юная Наташа Ростова. — А. Ш.) завидует любви Николая и Сони». Глава пятая — «Луна и цветок спорят о чудесах. Ликующая радость встречи Ростовых» и т. п.

Странное, с нашей точки зрения, название, данное переводчиком всему роману, тоже не случайно. Так принято было тогда в Японии. Название художественного произведения должно было сочетать намек на его содержание и эмоциональное уподобление или моральную сентенцию. Так, упомянутый первый японский перевод «Капитанской дочки» был озаглавлен: «Сердце цветка и думы бабочки. Удивительные вести из России». Подобно этому в названии перевода «Войны и мира» фигурируют «плачущие цветы» и «трепещущие ивы», которые в Японии имеют символический смысл. За каждым из этих образов — свое, сложное, но всем знакомое понятие. Кстати, рядом с иероглифами нового названия па обложке перевода романа Толстого воспроизведено и его русское заглавие: «Война и мир».

Текст первой части романа занимает в переводе 174 страницы. Кроме предисловия и оглавления, в книге имеется небольшое послесловие, где кратко рассказывается о событиях, которые развернутся в последующих томах. Автор перевода говорит о них интригующе, чтобы сильнее возбудить у читателя интерес к ним. Однако, как уже сказано, издание продолжения не имело. По предположению одних исследователей, издательство «Тюай», выпустившее книгу в свет, потерпело убыток, другие считают, что сам переводчик, убедившись в непосильности взятого труда, отказался от него.

О дальнейшей судьбе Таи Мори известно лишь, что он впоследствии издал собственную повесть «Нодзи но мурасамэ» («Дождик на полевой тропинке»), в которой были затронуты острые политические проблемы Японии. Уцелел ли он после этого или его постигла участь его друзей, товарищей, заточенных в тюрьму, неизвестно. Неизвестны также дата и место его смерти.

Такова история первого японского перевода «Войны и мира».

НИТИ ДРУЖБЫ

I

24 сентября 1909 года, разбирая утреннюю почту, Лев Николаевич Толстой раскрыл письмо от молодого индийского адвоката Мохандаса Кармчанда Ганди, писавшего из Лондона. Неизвестный ему человек описывал бедственное положение индийских рабочих в Южной Африке и тяжелую борьбу, которую они ведут против преследований и расовой дискриминации.

«Беру на себя смелость,- — так начиналось письмо, — обратить Ваше вшшание на то, что делается в Трансваале (Южная Африка) вот уже почти три года. В этой колонии живет около 13 тысяч британских индийцев. Эти люди уже долгие годы страдают от различных правовых ограничений. Предубеждение против цветных, а в некоторых отношениях и против азиатов вообще, очень сильно в этой стране».

Далее в письме сообщалось, что против индийцев принят специальный билль, рассчитанный на их дискриминацию и унижение. Однако 2500 индийских рабочих предпочли тюрьму подчинению «черному» закону. Люди полностью разоряются, лишаются работы, жилищ, их бросают в застенки, но они, не прибегая к ответному насилию, не покоряются властям. «Борьба, — писал Ганди, — еще продолжается, и неизвестно, когда кончится, но она показала, по крайней мере некоторым из нас, что пассивное сопротивление может и должно победить там, где грубое насилие бессильно. Мы также поняли, что борьба затягивалась из-за нашей слабости, порождавшей в умах правительства убеждение, что мы не окажемся в силах выдержать длительные страдания».

Письмо неизвестного корреспондента заинтересовало Толстого. К тому же ему пришлось незадолго перед этим получить ряд горестных посланий из Индии и в ответ написать большое гневное «Письмо к индусу», в котором он заклеймил английских колонизаторов, творящих суди расправу над индийским народом. Поэтому в его дневнике появилась запись: «Получил приятное письмо от индуса из Трансвааля».

25 сентября Толстой ответил на письмо Ганди дружеским посланием, в котором выразил искреннее сочувствие угнетенным индийцам и пожелал им успеха в борьбе за человеческие права. «Сейчас, — писал он, — получил ваше в высокой степени и интересное, и доставившее мне большую радость письмо. Помогай бог нашим дорогим братьям и сотрудникам в Трансваале».

Толстой одобрил намерение Ганди перевести и распространить в Индии его «Письмо к индусу». Он согласился с просьбой Ганди исключить из «Письма» несколько строк, содержащих осуждение индийской веры в перевоплощение душ, хотя это суеверие он решительно не одобрял.

М. Ганди находился в Лондоне как раз по делу южноафриканских индийцев. Он добивался от английского правительства вмешательства в конфликт. Но британское министерство по делам колоний не собиралось портить отношения с южноафриканским правительством из-за каких-то 13 тысяч индийских эмигрантов, и дело замерло. Письмо Толстого пришло как раз в тот день, когда Ганди окончательно понял бесплодность своей затеи — искать защиты у англичан. И он дал волю своим горестным чувствам в новом письме к Толстому. «По моему мнению, — писал он 10 ноября 1909 года, — индийцы в Трансваале ведут сейчас величайшую борьбу в современной истории, поскольку она идеальна как с точки зрения поставленной цели, так и методов достижения этой цели». Далее Ганди сообщал, что его миссия в Лондоне потерпела провал. Он возвращается в Иоганнесбург, где его ждет тюрьма, в которой — уже в четвертый раз — заключен и его сын.

Вместе с письмом Толстой получил изданную в Лондоне кпигу английского священника Джозефа И. Доука «М. К. Ганди — индийский патриот в Южной Африке». «Книга эта, — писал Ганди, — имеет отношение к моей жизни и проливает свет на ту борьбу, с которой я связан и которой я посвятил свою жизнь. Так как мне очень хочется привлечь на нашу сторону Ваш интерес и симпатии, я подумал, что Вы не сочтете присылку книг.и назойливостью».

Письмо Ганди и книга о нем еще более заинтересовали Толстого. Об этом можно судить по тому, что, отложив другие книги, он внимательно читал ее и сделал много помет. С намерением завтра же ответить на это письмо он вложил его в один из английских журналов, находившихся на его столе. Но в этот день он заболел, журнал без его ведома был унесен из кабинета, и письмо Ганди исчезло на пятьдесят лет. Поэтому оно осталось без ответа.

Переписка между Толстым и Ганди возобновилась через пять месяцев — в апреле 1910 года, когда Ганди прислал Толстому новое — третье — письмо и вместе с ним свою книгу на английском языке «Самоуправление Индии». «Это мой собственный перевод с языка гуджарати, — писал он. — Любопытно, что правительство Индии конфисковало книгу на этом языке, поэтому я поспешил с опубликованием ее перевода».

Ганди просил Толстого прочесть эту книгу и высказать о ней свое мнение. Вместе с письмом он прислал и несколько экземпляров изданного им «Письма к индусу» на английском языке и языке гуджарати со своим предисловием.

Предисловие Ганди к антиимпериалистическому воззванию Толстого — одна из его первых статей, пропагандирующих воззрения Толстого в Индии. Имеются сведения, что Толстой с одобрением прочел этот документ. Поэтому приведем некоторые выдержки из него. Но предварительно папомним о самом «Письме к индусу».

Это пламенное воззвание Толстой написал в 1908 году в ответ на письмо редактора прогрессивного журнала «Свободный Хиндустан» Таракнахта Даса и на многочисленные обращения к нему индийцев, описывавших бедственное положение своей страны под пятой британской колониальной администрации. Толстой изложил в нем основы своего учения и вместе с тем призвал индийский народ к гражданскому неповиновению поработителям. Он советовал индийцам не служить в колониальных войсках, не платить податей, не подчиняться чужеземной администрации.

Все это подхватил и развил Ганди в своем предисловии к толстовскому воззванию.

«Письмо, публикуемое ниже, — начинает Ганди свое предисловие, — является переводом письма Толстого, написанное в ответ на письмо издателя журнала «Свободный Хиндустан».

Письмо это переходило из рук в руки и наконец попало ко мне от одного друга, который спросил меня как человека, очень интересующегося произведениями Толстого, считаю ли я письмо достойным опубликования. Я сразу же ответил утвердительно и сказал ему, что я сам бы перевел его на язык гуджарати и побуждал бы других переводить и издавать его на всех индийских языках».

Рассказав о своей переписке с Толстым относительно опубликования «Письма к индусу», Ганди продолжает:

«Для меня, скромного последователя великого учителя, которого я уже давно считаю своим руководителем, является делом чести быть сопричастным к опубликованию его письма, которое несомненно станет всемирно известным».

Цитируя важнейшие положения «Письма к индусу», Ганди солидаризируется с Толстым в его призывах к ипдийцам не участвовать в органах государственного управления, не служить в английских войсках, не платить податей и т. д. Иначе, ш его мнению, Индия перестанет быть «колыбелью великих верований», и ее постигнет печальная участь европейских стран, поддавшихся обманам буржуазной цивилизации. В заключение предисловия Ганди пишет:

«Не обязательно принимать все, что говорит Толстой, — некоторые из его положений сформулированы недостаточно точно. Надо ясно представить себе основную, главную истину, па которой зиждется его обвинение современной системы. Истина эта заключается в том, чтобы понять и положить в основу своих действий непреодолимую власть души над телом, неотразимую власть любви, которая является свойством души, над грубой силой, порождаемой в нас возбуждением дурных страстей.

В том, что проповедует Толстой, нот ничего нового. Но его трактовка старой истины свежа и действенна. Его логика неопровержима. И, самое главное, он пытается осуществлять в жизни то, что он проповедует. Он проповедует, чтобы убедить. Он искренен и серьезен. Он приковывает к себе внимание».

Новое письмо Ганди, его предисловие к «Письму к индусу» и особенно присланная им кпига о колониальном режиме в Индии с еще большей силой привлекли внимание Толстого к судьбе индийского народа. Больной, он в течение нескольких дней читал книгу «Самоуправление Индии», а также ранее присланную книгу Доука о Ганди. Свои впечатления о них он отмечал в дневнике: «Вечером читал Ганди о цивилизации. Очень хорошо». «Читал книгу о Ганди. Очень важная. Надо написать ему». Свое намерение, однако, он в эти дни из-за болезни выполнить не смог. Он отправил Ганди лишь небольшую записку, в которой одобрительно отозвался о присланной им книге. «Я прочел вашу книгу с большим интересом, — писал он, — напишу, как только мне станет лучше».

Под впечатлением прочитанных книг Толстой с одобрением отозвался о Ганди в беседе со своим другом П. А. Буланже, готовившим в это время книгу об индийской философии. Ганди, сказал он, опроверг бытующее среди западной интеллигенции мнение, будто буржуазная цивилизация сама по себе хороша, дурны лишь люди, насаждающие ее силой. Нет, дурна и сама лжецивилизация, выросшая на костях миллионов людей. К сожалению, однако, под напором европейцев и Индия подвергается ее тлетворному воздействию...

Последние письма Ганди и Толстого относятся к лету 1910 года. В это время положение в Южной Африке еще более ухудшилось. Сотни семей индийцев, не пожелавших покориться расистским властям, оказались разоренными и лишенными крова. Чтобы спасти наиболее нуждающихся от голодной смерти, Ганди, вместе с его соратником архитектором Германом Калленбахом, создал под Иоганнесбургом сельскохозяйственную колонию, названную имя «Толстовской фермой». 1100 акров земли были бесплатно предоставлены индийским рабочим для заселения и обработки. Обо всем этом Ганди, а вместе с ним и Калленбах, написал Толстому в августе 1910 года.

Толстой был удручен дурными вестями. Вместе с тем он счел нужным высказаться по принципиальному вопросу — о ненасильственных методах борьбы. 7 сентября он отправил Ганди большое письмо, в котором развернул свою аргументацию в пользу «учения любви». Все несправедливости и бедствия человечества, утверждал он, возникли и происходят оттого, что люди отказались от закона любви и заменили его законом насилия. И все же сознание несправедливости господствующего строя жизни растет во всем мире и проявляется в многообразных формах борьбы угнетенных народов против их поработителей.

В заключение письма Толстой затронул самый больной из волновавших его в последние годы вопросов — о захватнических войнах и колониальном разбое. Он отметил вопиющее противоречие между христианской доктриной милосердия, которую якобы исповедуют властители современного мира, и «признания вместе с этим необходимости войск и вооружения для убийства в самых огромных размерах на войнах».

Это было последнее письмо к Ганди. Через два месяца Толстой скончался. Ганди не успел ответить ему.

II

До конца жизни Ганди считал себя учеником и последователем Льва Толстого.

Еще в ранних беседах со своим биографом Джозефом И. Доуком он подчеркивал, что Толстой серьезно повлиял на формирование его мировоззрения. Об этом же он писал в 1925 году и в своей автобиографии «Моя жизнь». «Три современника оказали сильное влияние на мою жизнь: «Райчандб-хай — непосредственным общением со мной, Толстой — своей книгой «Царство божие внутри вас» и Раскин — книгой «У последней черты». И далее: «Я усиленно изучал также произведения Толстого. «Краткое евангелие», «Что делать?» и другие книги произвели на меня сильное впечатление. Я все глубже попимал безграничные возможности всеобъемлющей любви».

Как установили индийские исследователи, Ганди глубоко увлекся сочинениями Толстого двадцатичетырехлетним юношей в 1893 году, в первый год своего пребывания в Южной Африке. Следы этого увлечения обнаруживаются уже в его первой речи в Претории, когда он, в духе Толстого, призывал индийских рабочих забыть все личные обиды и объединиться для совместной ненасильственной борьбы за свои права. В то время Ганди еще не полностью разделял идею непротивления злу насилием. Неутомимо ища свой собственный путь, он подвергал сомнению многие учения Запада и Востока. Книги Толстого открыли перед ним новую область духовной жизни. Впоследствии, в 1928 году, в речи перед молодежью Ганди вспоминал:

«Когда я переживал жестокий кризис скептицизма и сомнения, мне попала в руки книга Толстого «Царство божие внутри вас», и она на меня произвела глубокое впечатление... Больше всего мне импонировал тот факт, что Толстой на деле, в своей жизни, осуществлял то, что он проповедовал в своих книгах, не останавливался ни перед чем в своем стремлении к правде».

В последующие годы, до начала переписки с Толстым, Ганди прочитал почти все его произведения, вышедшие к тому времени на английском языке. Об этом свидетельствует его книга «Самоуправление Индии», в которой он среди высоко ценимых им произведений мировой литературы называет и ряд произведений Толстого: «Так что же нам делать?», «Царство божие внутри вас», «Что такое искусство?» и другие.

До последнего времени оставался неясным вопрос об участии Ганди в переводах сочинений Толстого. Сейчас установлено, что перу Ганди принадлежат переводы и переделки четырех рассказов Толстого, опубликованные им в 1905 году в журнале «Индийское мнение». Впоследствии они были изданы и отдельными книжками на языке гуджарати в руководимом Ганди издательстве «Интернэшнл Притинг Пресс» (Феникс, Наталь, Южная Африка). Это народные рассказы: «Бог правду видит, да пе скоро скажет» (опубликованная под заглавием «Бог любит правду»), «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях» (индийское заглавие: «Сказка о глупом Иване и его братьях»), «Чем люди живы» (индийское заглавие: «Нить жизни») и «Много ли человеку земли нужно?» (индийское заглавие: «Алчность»), Перу Ганди принадлежит и краткое предисловие к переведенному им рассказу «Бог правду видит, да не скоро скажет». Оно гласит:

«В Европе издается множество рождественских рассказов, книжечек и брошюр, повествующих о достопримечательных фактах и событиях. Пользующийся широкой известностью м-р Стэд издал в Англии книгу, в которой описывает жизнь графа Толстого.

Мы уже познакомили наших читателей с графом Толстым. Человек большого состояния, он ведет суровую жизнь аскета. В мире мало таких образованных людей, как он. В своих произведениях он показывает, как радикально может быть перестроена жизнь человека. Ту же цель он преследует в своих коротких рассказах.

Ниже следует перевод рассказа Толстого, который считается одним из лучших. Мы просим читателей сообщить нам свое мнение о нем. Если читатели найдут его интересным и полезным для себя, мы и впредь, будем печатать рассказы Толстого. Говорят, что происшествия, описанные в этом рассказе, случились в действительности».

Высказывания Ганди о Толстом в большинстве не известны русскому читателю. Поэтому приведем выдержки из одной его статьи, которая, по сути, является первым биографическим очерком о Толстом, предназначенным для читателей Азии. Статья эта была опубликована за четыре года до начала переписки Ганди с Толстым — 2 сентября 1905 года — в журнале «Индийское мнение» под заглавием «Граф Толстой».

«В западном мире, — пишет Ганди, — нет такого талантливого и ученого человека, такого аскета, как граф Толстой. Хотя ему уже около восьмидесяти лет, он совершенно здоров, деятелен и сохранил всю силу своего интеллекта».

«Толстой родился в знатной семье в России. Его родители обладали огромным богатством, которое он унаследовал. Сам он — русский дворянин, в молодости служил своей стране, доблестно сражался в Крымской войне. В то время он, подобно другим дворянам своей эпохи, предавался радостям жизни, любил женщин, пил вино и много курил. Однако когда он увидел кровопролитие и ужасы войны, душа его исполнилась жалости и сострадания. Его взгляды изменились...»

«Примерно в это же время он открыл в себе большой пи-. сательский талант. Он написал очень сильную книгу о пагубных последствиях войны. Так его слава распространилась по всей Европе».

«Для того, чтобы повысить нравственность людей, он написал несколько романов, с которыми могут сравниться лишь немногие произведения европейских писателей. Взгляды, которые он высказывал во всех этих книгах, были настолько прогрессивны, что русское духовенство в гневе и раздражении отлучило его от церкви. Не обращая на это внимания, он не ослабил своих усилий. Он энергично продолжал распространять свои идеи».

«Новые идеи оказали на него самого большое влияние. Он отказался от богатства и стал жить жизнью бедных людей. Уже много лет он трудится как крестьянин и зарабатывает себе прояитание собственным трудом. Он отказался от всех своих прошлых привычек, ест очень простую пищу и стремится не наносить обиды ни одному живому существу — мыслью, словом и делом. Он проводит все свое время в труде и молитве».

«Толстой еще и сейчас пишет с большой силой. Сам русский, он тем не менее написал много горького о правителях своей страны в связи с русско-японской войной. Он написал царю очень едкое и сильное письмо по поводу войны. Эгоистичные чиновники смотрят па него со злобой и раздражением. Но они, и даже царь, боятся его тронуть. Такова сила его мысли и доброй жизни. Миллионы русских крестьян всегда готовы прислушаться к его призывам и начертаниям».

В этой ранней статье можно обнаружить ряд биографических неточностей и временных смещений, Ганди, хотя и говорит о художественном гении Толстого, не называет в ней ни одного его художественного произведения. Не говорит он и о своем личном отношении к Толстому. Но это явствует из всего содержания статьи. Позднее, в 1921 году, на вопрос одного из корреспондентов: «Каково Ваше отношение к графу Толстому?» — Ганди ответил: «Отношение преданного почитателя, который обязан ему многим в жизни».

После смерти Толстого Ганди переписывался с его английскими единомышленниками, в частности, с шотландской писательницей Изабеллой Мейо.

В 1913 году, когда разгорелся спор между вдовой Толстого и его младшей дочерью из-за рукописей писателя, Ганди обратился с письмом к С. А. Толстой и высказал свой взгляд на этот сложный вопрос.

В двадцатых годах возобновилась переписка Ганди с единомышленниками Толстого в России, в частности с В. Г. Чертковым. В 1924 году Чертков направил ему приветственное письмо, в котором описал жизнь в Советской России и развернувшуюся здесь деятельность по изданию произведений Толстого. В ответном письме мы читаем:

«Субармати, 24 апреля 1925 г.

Дорогой друг, я благодарю за Ваше приветствие от 28 февраля 1924 г. Я тогда не мог написать Вам. Надеюсь, что Вы будете по-прежнему держать меня в курсе Вашей деятельности в России и происходящих там событий.

Ваш М. К. Ганди»,

Через несколько лет между Чертковым и Ганди разгорелась дискуссия по вопросу об отношении к войне. Как известно, Ганди участвовал в англо-бурской войне на стороне англичан как руководитель санитарного отряда. В этом же качестве он участвовал и в первой мировой войне. Позднее, выполняя обещание, данное лорду Чермсфорду на военной конференции в Дели, он активно содействовал вербовке индийских солдат в английскую армию.

«Я делал все это, — писал он впоследствии, — веря в то, что подобные действия должны принести моей стране равное положение в империи».

В 1928 году после появления в журнале «Молодая Индия» известной статьи Ганди «Мое отношение к войне», в которой он, из тактических соображений, признавал возможпым — при известных условиях — участие индийского народа в войне на стороне Англии, В. Г. Чертков в ряде писем упрекал его в непоследовательности, в отступлении от толстовских принципов пацифизма и ненасилия во имя соображений временной целесообразности.

В ответных письмах Ганди, объясняя свою позицию, заверял русских друзей Толстого в том, что он в принципе был и остается убежденным противником войны. «Я надеюсь, — писал он 7 декабря 1928 года, — в ближайшее время ответить на возражения, так мягко сделанные Вами. Но если даже мой ответ не убедит Вас, пожалуйста, доверьте, что соображению временной целесообразности нет места в моей доктрине. Все, что я делал до сих пор против войны, я делал, веря, что это мой долг в данный момент».

В письме от 14 июля 1929 года Ганди снова писал: «Вы можете быть уверены, что я не намерен принять участие в вооруженном конфликте, где бы он ни возник, включая и мою собственную страну». Это же он подтверждает и в письме от 21 июля 1929 года: «Я без малейшего затруднения готов подтвердить свое глубокое убеждение, что любая война, под каким бы предлогом она ни велась, преступна».

Как явствует из этой переписки, Ганди не раз приходилось в его сложной политической борьбе маневрировать, идти на временные компромиссы с английским правительством и даже поддерживать его, когда, как казалось ему, это было в интересах Индии. Не раз он с горечью убеждался в бесплодности подобных компромиссов. Но основные гуманистические принципы его убеждений, близкие к убеждениям Толстого, оставались неизменными.

III

Ганди пережил Толстого почти на сорок лет. Это были годы суровой борьбы индийского народа против английского империализма. В эти годы Ганди вырос в подлинного вождя индийских народных масс. Значительную часть этих лет он провел в тюрьмах, куда его бросали британские колониальные власти. Не раз в результате многодневных голодовок его жизнь висела на волоске. Но свое ощущение идейного родства с Толстым, свое глубочайшее уважение к нему Ганди сохранил в течение всей своей жизни. Свидетельство этому — его речь перед молодежью, произнесенная в 1928 году в связи со столетием со дня рождения Толстого. Эта еще не переведенная на русский язык речь дает ответ на вопрос, как Ганди оценивал Толстого через два десятилетия после его переписки с русским писателем. Вот некоторые выдержки из этой речи:

«Толстой был самым правдивым человеком нашей эпохи. Его жизнь была непрерывным исканием истины, постоянным стремлением к правде и желанием действенно претворять ее в жизнь. Он никогда не пытался скрыть правду или смягчить ее. Он возвещал ее миру во всей полноте, без увиливаний и компромиссов, без всякого страха пред земной властью».

«Критики Толстого иногда говорили, что его доктрина была большой неудачей, что он никогда не нашел своего идеала, своей фантастической «зеленой палочки», в поисках которой прошла вся его жизнь. Я не согласен с этим. Правда, иногда он сам говорил так. Но это свидетельствует лишь о его величии. Возможно, что ему не удалось полностью осуществить в жизни свой идеал, но ведь это свойственно каждому человеку. Никто не может достигнуть совершенства, пока он находится в своей телесной оболочке. Идеальное состояние невозможно до тех пор, пока человек не преодолел полностью своего «я», а от своего эгоистического «я» невозможно полностью освободиться, пока человек связан оковами плоти. Это было любимой мыслью Толстого: в тот момент, когда человек уверует, что он достиг идеала, его дальнейшее духовное развитие останавливается. Идеал всегда таков, что чем больше мы к нему приближаемся, тем дальше он от нас отступает. Поэтому, когда говорят, что Толстому, по его собственному признанию, не удалось достигнуть высшего идеала, это ни на йоту не умаляет его величия. Это только говорит о его скромности».

«Часто старались придавать чрезмерное значение отдельным проявлениям непоследовательности в жизни Толстого. Но они были больше кажущимися, нежели действительными. Развитие есть закон жизни, и человек, который во что бы то ни стало отстаивает свои старые, отжившие догмы, ставит себя в ложное положение. Эмерсон сказал: «Глупая последовательность — привилегия мелких умов». Так называемая непоследовательность Толстого была симптомом его движения вперед. Он иногда казался непоследовательным потому, что постоянно перерастал свои собственные доктрины. Его неудачи становились достоянием широкой гласности, победы же оставались скрытыми».

«Критики Толстого пытались нажить капитал на его ошибках, но ни один из них не мог быть более требовательным, чем он был по отношению к самому себе. Всегда проверяя истинность своих принципов, он еще перед тем, как критики успевали заметить его недостатки, сам раскрывал их миру, порою тысячекратно преувеличивая их. Он приветствовал критику в свой адрес даже тогда, когда она была преувеличена. Подобно всем подлинно великим людям, он страшился похвал и был велик даже в своих неудачах. Его неудачи говорят не о тщетности его идеалов, а являются для нас критериями его величайших достижений».

«Важным моментом в мировоззрении Толстого была его доктрина «хлебного труда». Каждый человек, говорил он, обязан трудом добывать свой хлеб. Большая часть страданий и бедности, утверждал он, происходит оттого, что люди не выполняют этого своего долга. Все проекты смягчения бедности при помощи филантропии он считал тщетными, если богатые сами увиливают от труда и продолжают жить в роскоши. Он говорил, что, если бы только они слезли с плеч бедняков, так называемая филантропия сделалась бы ненужной».

«Для него верить означало действовать. И вот на склоне лет этот человек, который провел свою жизнь в довольстве, взялся за тяжелый труд. Он занимался сапожным и земледельческим трудом, тяжело работал по восемь часов в день. Физический труд, однако, не притупил его мощного интеллекта — он сделал его еще более сильным, острый и блестящим.

Именно в этот период его жизни было написано его самое сильное произведение — «Что такое искусство?»

В заключеште своей речи Ганди призывал индийскую молодежь следовать в жизни примеру Толстого — бескорыстно служить своему народу и всему человечеству, стремиться к нравственной чистоте в своих действиях и помыслах. Это, по его мнению, действенный путь к достижению свободы.

IV

Ромен Роллан в книге «Жизнь Толстого» отмечал огромное влияние русского писателя на общественную мысль Азии.

«Воздействие Толстого на Азию, — писал он, — окажется, может быть, более значительным для ее истории, чем воздействие его на Европу. Он был первой стезей духа, которая связала всех членов старого материка от Запада до Востока».

И еще:

«Молодой индиец Ганди принял из рук умирающего Толстого тот божественный свет, который старый русский апостол выносил в своей душе, согрел своей любовью, вспоил своей скорбью; и он сделал из него факел, который осветил Индию. Отблески этого света проникли во все части земного тара».

Эти утверждения звучат несколько абстрактно, поскольку Роллан не раскрыл социально-исторического содержания толстовского влияния на Азию. Влияние это, как известно, оказалось в разных странах по-разному, да и внутри каждой страны различные социальные группы воспринимали доктрину Толстого по-разному. Вместе с тем несомненно, что гуманистическое наследие Толстого оказало и продолжает оказывать большое влияние на мировую общественную мысль, и этот факт заслуживает серьезного осмысления.

Нет надобности говорить о том, что роднило обоих мыслителей. И Толстой и Ганди олицетворяли собою, несмотря на исторически обусловленную ограниченность и противоречивость своих доктрин, освободительные стремления своих народов. Оба они были борцами за счастье людей, великими гуманистами, чей голос был слышен не только в своей стране, но и во всем мире. Вместе с тем их воззрения не во всем совпадали, а иногда и существенно расходились. Это и закономерно, если учесть различие их идейных позиций и различие исторических условий, в которых они жили и действовали.

В нашу задачу не входит подробный сравнительный анализ концепций обоих мыслителей, всесторонняя оценка их личностей. В. И. Ленин с исчерпывающей ясностью раскрыл силу и слабость Толстого-мыслителя и показал, в чем заключается его значение для всего человечества, в том числе для Азии1. Ленин дал исчерпывающую оценку и тому этапу национально-освободительного движения индийского народа, который выдвинул на историческую арену сложную личность Ганди и его социально-религиозное учение2.

Ленин не раз подвергал критике — и в учении Толстого, и в доктрине Ганди — их утопическую проповедь непротивления злу насилием, упование на моральное самоусовершенствование как на единственное средство социального переустройства мира. Вместе с тем Ленин — как и в отношении Толстого — был далек от огульно отрицательной оценки личности и деятельности Ганди. Знаменателен в этом плане спор Ленина о Ганди с известным деятелем индийского революционного движения М. Н. Роем, участником второго конгресса Коминтерна. Как вспоминает Рой, в его интересных беседах с Лениным в 1920 году «роль Гапди была основным пунктом разногласий. Ленин считал, что, как вдохновитель и вождь массового движения, Ганди является революционером»3.

Этот широкий и вместе с тем конкретно-исторический взгляд на деятельность Ганди преобладает сейчас в нашей литературе, не замалчивающей и слабых, реакционных сторон доктрины великого индийца.

Дружба между Толстым и Ганди была весьма недолгой. Молодой Ганди начинал свою деятельность в годы, когда Толстой уже завершал ее. В этом была своя историческая закономерность. Но и кратковременное общение мыслителей дало свои плоды. В их лице великая русская культура встретилась с древней культурой Индии.

1 В. И. Ленин. Л. Н. Толстой и его эпоха. Поли. собр. соч., т. 20, стр. 100 — 104.

2 В. И. Ленин. Пробуждение Азии. — Полн. собр. соч. т. 23, стр. 145 — 146.

3 Сборник «Коминтерн и Восток». М., 1969, стр. 234.

ПОСЛАНИЯ ИЗ АФРИКИ

I

В «стальной комнате» архива Л. Н. Толстого хранится около 50 тысяч писем, полученных писателем со всех концов России и земного шара. Среди них — девять тысяч из-за рубежа.

Общее число зарубежных корреспондентов Толстого составляет почти шесть тысяч человек. Их письма написаны на 26 языках мира. Заметное место среди них занимают письма, пришедшие из стран Африки, их около 60-ти. Вместе с письмами из других стран, в которых затрагиваются проблемы Африки, их — 75. Цифра как будто небольшая, но следует вспомнить, как далека была в те годы Россия от Африки, сколь слабы были между ними культурные связи.

Африканскими корреспондентами Толстого были люди самых разных общественных положений, разных профессии и убеждений, разных возрастов, племен и национальностей. В большинстве своем это были выходцы из стран Европы, люди передовых, прогрессивных воззрений — учителя, врачи, литераторы, студенты, издатели газет, фермеры, общественные деятели. Но Толстой получал письма и от коренных жителей Африки — негров и арабов. Таких писем, разумеется, немного, и это вполне понятно, если учесть тогдашний культурный уровень коренного населения Африки. Но сам факт переписки Толстого с жителями Африки весьма примечателен.

II

Первые письма в африканской почте Толстого относятся к 1880 — 1890-м годам. В своем большинстве это читательские отклики на его произведения или сообщения редакторов и издателей газет о переводах и публикациях его сочинений.

Редактор прогрессивной еженедельной газеты, выходившей на французском языке в г. Тунисе, Жюль Монтель, бывший участник Парижской коммуны, в свое время бежавший из Франции в Россию и нашедший убежище в доме Толстого в качестве учителя его детей, сообщает ему, что в редактируемой им газете напечатана большая статья о романе «Война и мир» и готовится серия статей о других русских романах.

Некто С.-Л. Клинг из небольшого городка Почефстром, вблизи Иоганнесбурга (Трансвааль) пишет Толстому об огромном впечатлении, которое на него произвела «Крейцерова соната» и «Послесловие» к этой повести. «Из «Послесловия» видно, — пишет он, — как много вопросов поставили уже перед Вами читатели». В свою очередь, С.-Л. Клинг задает Толстому ряд новых вопросов, касающихся идеи повести, взглядов Толстого на любовь и брак, а также и на проблему морального совершенствования человеческой личности.

Другой африканский читатель, араб по фамилии Падулиад, шлет Толстому из селения Айн-Руа (Алжир) новогодний привет и лучшие пожелания. «Вы заслужили, — пишет он, — глубокую благодарность всего человечества. Позвольте пожелать Вам и Вашим детям доброго здоровья и долгой жизни. Ваши смелые выступления в защиту угнетенных уже приносят плоды и будут в дальнейшем содействовать уничтожению социального зла и нищеты на земле».

Один из египетских читателей Петер Рудольф, живший в Александрии, описывает бедственное положение туземцев, приезжающих сюда из разных уголков Африки в поисках работы и хлеба. Они не имеют пристанища, спят на улицах, голодают, влачат жалкое существование. Ему, Петеру Рудольфу, удалось с помощью нескольких отзывчивых людей устроить для больных и бездомных феллахов ночлежку, где они получают и скудную миску супа. Но это — капля в океане нищеты, на которую обречены коренные жители Африки. Автор письма наивно спрашивает Толстого, не мог ли бы он заинтересовать этим бедствием «высшие сферы» России и получить для этой цели помощь от русского царя. «Говорят, он милосерден».

Можно себе представить, как реагировал Толстой на эту фразу.

Читательница М. Пилон Флери из Эль-Биар (Алжир) сообщает Толстому, что под влиянием романа «Воскресение» один ее знакомый, богатый и влиятельный человек, занимающий видное место в обществе, разыскал когда-то брошенную им девушку и, подобно Дмитрию Нехлюдову, принял горячее участие в ее дальнейшей судьбе. «Ваши сочинения, — пишет она, — делают людей лучше, добрее... Вы сами не знаете, как много добра Вы приносите людям».

Таково примерно содержание африканской почты Толстого 80-х и первой половины 90-х годов — периода относительного спокойствия на этом континенте.

III

Совершенно иной характер приобретает африканская почта Толстого с середины 90-х годов, в период обострения колониальных войн. В 1895 году итальянские войска напали на Абиссинию и в течение двух лет жестоко расправлялись с ее народом, не желавшим подчиниться итальянскому господству. Едва отгремели залпы этой откровенно разбойничьей войны, как разразилась еще более жестокая англо-бурская война (1899 — 1902), с целью покорения народов Трансвааля и Оранжевой Республики, где незадолго до этого были открыты золотые россыпи.

Все эти злодеяния вызывали протест передовых кругов европейской интеллигенции, особенно тех, что проживали в странах Африки и были очевидцами международного разбоя. Еще более страдали от войн коренные жители «черного континента». Эти события и являются главными темами многих писем, которые Толстой получал в это время из Африки.

Известный борец за права негров Уильям X. Причард пишет Толстому в разгар англо-бурской войны из г. Дурбана (Южная Африка);

«У нас, в Южной Африке, Христа в человеческом образе распинают ежедневно, не на деревянном кресте — о нет! — на кресте из золота. Мужчины и женщины заражены золотой лихорадкой, отравлены золотым микробом. Все приносится в жертву богатству... В сущности, наша война и возникла из-за алчности и стяжательства».

Еще более остро ставит перед Толстым вопрос о колониализме молодой литератор Леопольд Ожар:

«Поле принадлежит негру, а мы его отбираем при помощи штыков или пушек, потому что, как говорят, негр дик и суеверен. В обмен на его землю мы предлагаем ему отвлеченные рассуждения и алкоголь.

Если он принимает алкоголь, но отказывается от высоких принципов, которые мы ему преподносим на кончике штыка, мы его расстреливаем.

Мы рассуждаем как просветители, а действуем как варвары.

...Должны ли мы стремиться иметь колонии? Вот, милостивый государь и уважаемый учитель, тот огромный вопрос, относительно которого я умоляю Вас высказать Ваше авторитетное суждение».

Английский журналист Эдвард Гарнет просит Толстого обличить перед всем миром ханжество и лицемерие правителей англо-саксонского мира. «Самым полным выражением широко распространенного лицемерия, — пишет он, — является, конечно, война англичан против буров».

Толстой отвечал на эти и другие обращения не частными письмами, которые могли не дойти до адресатов, а открытыми публицистическими выступлениями, в которых он решительно осуждал колониальные авантюры в Африке. Так, в ответ на письма относительно итало-абиссинской войны Толстой написал свое знаменитое воззвание «К итальянцам», в котором мы находим такие строки:

«Ведь придет же время, и очень скоро, когда после ужасных бедствий и кровопролитий, изнуренные, искалеченные, измученные народы скажут своим правителям: да убирайтесь вы к дьяволу или к богу, к тому, от кого вы пришли, и сами наряжайтесь в свои дурацкие мундиры, деритесь, взрывайте друг друга, как хотите, и делите на карте Европу и Азию, Африку и Америку, но оставьте нас, тех, которые работали на этой земле и кормили вас, в покое».

В этом же духе ответил он и на письма, касающиеся англобурской войны. В ряде статей и интервью он решительно осудил английскую авантюру в Африке.

IV

Наряду с письмами на острые, актуальные общественно-политические темы в Ясную Поляну продолжали поступать из Африки письма и на другие темы. Особенно усилился этот поток в 1901 — 1902 годах, когда до Африки дошли вести о тяжелой болезни Толстого (некоторые газеты даже напечатали сообщение о его кончине), а затем и о его выздоровлении. В письмах этих дней с особенной силой выразилась тревога читателей за жизнь любимого писателя, их теплые чувства любви и благодарности к нему.

Бот некоторые письма читателей из Африки за один лишь 1901 год.

Арабская учительница из Туниса Камилла Тинэ пишет Толстому:

«Большая дерзость с моей стороны Вам писать! Но я чувствую необходимость выразить Вам мое глубокое восхищение и сказать, как я счастлива, что Вы выздоровели. Я так боялась за Вашу жизнь! Ваша жизнь нужна всем нам, а не только несчастным, обездоленным людям в России. Вы учите нас больше всего на свете ценить справедливость, и мы хотим воплотить Ваш призыв в жизнь,

Будьте благословенны, дорогой учитель, за то добро, которое Бы творите людям!».

Египтянин М.-Б. Киритци, 28-ми лет, пишет из Каира:

«Я, читатель и почитатель Ваших возвышенных произведений, не могу не высказать своей благодарности тому, кто укрепил в моей душе идеи, сделавшие меня счастливым, несмотря на тяжелые условия жизни».

Он просит помочь ему достать сочинения Толстого, вышедшие в Европе, но еще не дошедшие до Африки.

Особенный интерес из писем этого периода представляет пока еще не разысканное письмо одного из лидеров Западной Африки негра Эдуарда Блайдена и ответ Толстого на него. Англичанин Артур Син-Джон, бывший офицер колониальных войск, оставивший под влиянием идей Толстого свою выгодную службу и занявшийся землепашеством, прислал Толстому в январе 1903 года послание, в которое вложил письмо этого негритянского лидера. «Думаю, — писал Син-Джон, — он будет очень рад, если Вы ему напишете... Пожалуйста, верните вложенное письмо».

21 января 1903 года Толстой ответил Син-Джону: «Я получил Ваше письмо со вложением очень интересного письма Эдуарда Блайдена, которое возвращаю».

О чем писал лидер Черной Африки и что Толстой ответил ему, мы, к сожалению, не знаем.

Другие письма из Африки в своем большинстве содержат выражения согласия с гуманистическими воззрениями русского писателя. Так, коренной житель Африки, негр Хасан Феми, который был присужден колониальными властями к смертной казни за то, что боролся против бесправного положения своего народа, пишет в Ясную Поляну из Александрии (Египет):

«Дорогой прославленный учитель! Вас занимают трудные проблемы человечества. Вы стараетесь их разрешить всеми способами, не боясь ни царя, ни духовенства. Я один из тех, кто любуется Вашими благородными чувствами, тем бескомпромиссным приговором, который Вы выносите современному обществу. Вас трогает любое страдание людей, где бы они ни жили. Вы бесстрашно протестуете против несправедливости, даете произволу решительный отпор».

Хасан Феми призывает Толстого и дальше неустанно разоблачать угнетателей и насильников, где бы они ни творили свои мерзкие дела.

Толстой очень внимательно читал письма африканцев. Его интерес к Африке, как и к Азии и Латинской Америке, диктовался прежде всего стремлением заступиться, защитить ее народы от угнетения и истребления. И эта благородная позиция, как и его гениальное творчество, дошедшее до Африки, создали ему ту большую популярность, о которой красноречиво свидетельствует африканская почта.

ПЕРВАЯ АННА

Из витрин фешенебельных книжных магазинов, что расположены на центральных улицах Токио, на вас смотрят разрисованные во все цвета радуги обложки романа «Анна Каренина». Апна выглядит на них молодой, красивой японкой в смело распахнутом кимоно, с алой розой в волосах.

На полках магазинов мне довелось видеть и более ранние переводы романа — с английского, французского, итальянского и даже «с плохого японского языка». На их обложках Анна выглядит то чопорной англичанкой в старомодном чепце, то фривольной парижанкой в объятиях любовника, то трагически страдающей, демонической римлянкой, то завлекательной гейшей с двусмысленной улыбкой на устах...

Глядя на эти многочисленные переводы романа и радуясь неиссякаемой популярности Толстого, я задумал разыскать самый первый перевод «Анны Карениной» на японском языке и узнать, кем и как он был создан. В Москве, в архиве писателя, мне предложили объемистую, несколько пожелтевшую от времени папку с письмами. Вот что я узнал из них.

Весной 1902 г. Толстой получил из Токио от бывшего воспитанника Киевской духовной семинарии, японского литератора К. Сенума (в России его именовали Иваном Акимовичем) следующее письмо на русском языке (здесь и далее сохраняем стиль автора):

«Ваше Высокопревосходительство Высокопочитаемейший Граф!

Простите, что я, человек Вам совершенно неведомый, решаюсь беспокоить Вас следующими покорнейшими просьбами — не отказать дать мне милостивое разрешение перевести на японский язык Ваш бессмертный роман «Анна Каренина», распространяющий свою славу и в далекой от своей родины нашей Японии, а также осчастливить меня Вашею собственноручною записочкою хоть бы в двух строках для приложения к будущему изданию этого перевода.

Как Вам, может быть, известно, уже Д. П. Кониси, мой товарищ по Киевской духовной академии, удостоившийся побывать у Вас, по возвращении из России явился здесь проповедником Вашего имени. И ныне у нас, в Японии, только и знают Вас из русских писателей. Имена остальных великих писателей, вроде Гоголя, Тургенева, Достоевского, а в самое последнее время — Горького известны лишь самому ограниченному кругу посвященных во всемирную литературу. Поэтому хоть какой перевод, если он носит Ваше имя, везде нарасхват берут в печать. А мало-мальски знающие русский язык, хотя их у нас еще немного, дерзают браться за перевод Ваших произведений. И в результате выходит то, что все, какие и есть переводы этого рода, по правде сказать, отличаются недобросовестностью, неточностью, отсутствием изящества в языке и подчас даже крайнею неверностью с подлинником. Например, у нас уже переведены следующие Ваши произведения: половина «Войны и мира», «Крейцерова соната», «Хозяин и работник», «Ходите в свете, пока есть свет», «Два старика», «Севастопольская оборона»1, некоторые части из «Детства, отрочества и юности» и, может быть, еще другие. Но, к сожалению, почти все они переведены на скорую руку и, большею частью, с английского перевода, что много портит точность перевода.

Вот ввиду всего этого, я возымел смелость взяться за перевод с подлинников Ваших сочипений, а прежде всего — «Анны Карениной», которая слывет у нас лишь по одному заглавию, а самое содержание редко кто знает. Возымел я такую смелость именно потому, что я имею достойнейшего сотрудника по внешней отделке перевода в лице корифея нашего литературного мира, Коё Озаки2, многочисленные романы которого пользуются у пас наибольшею славою. Он шлет Вам вложенный здесь свой портрет в знак своего глубочайшего уважения к Вам. Что же касается моего знания русского языка, то хотя я и теоретически изучал его семь лет в здешней семинарии, а практически пять лет в России, да преподаю его здесь шестой год, но все еще боюсь сделать какие-нибудь ошибки в переводе. Поэтому я не тороплюсь с изданием, а намерен не щадить ни времени, ни сил, чтобы выпустить возможно верный перевод. Как только выйдет из печати наш труд, мы вместе с сотрудником будем счастливы прислать Вам экземпляр оного.

Наконец, не можем ли мы утруждать Ваше Высокопревосходительство еще одною, не менее дерзкою просьбою — дать нам Вашу фотографическую карточку новейшего снимка с Вашею же собственноручного подписью? Она, вместе с Вашею собственноручного записочкою, составит драгоценное украшение для будущего нашего издания.

Прося великодушного иавинения Вашего за всю дерзость мою, имею честь быть с чувством глубочайшего уважения к Вам

Вашего Высокопревосходительства Высокопочитаемейшего Графа покорный слуга

Иван Акимович Сенума. 13 апреля 1902 года Токио».

1 Имеются в виду севастопольские рассказы.

2 Так К. Сенума именует выдающегося японского писателя Одзаки Коё.

К сожалению, не сохранились ни ответное письмо, написанное по поручению Толстого его помощником Н. Н. Ге (сыном известного художника), ни посланное позднее письмо самого Толстого с разрешением на это издание. Однако содержание этих писем становится известным из нового письма Сенума, посланного им из Токио в августе 1902 г. Вот что он писал:

«Токио, 12/25 августа 1902 г.

Ваше Сиятельство, Глубокопочитаемейший Граф Лев Николаевич!

Честь имею выразить свою глубочайшую признательность как за первое письмо, написанное через г-на Ге, так и за второе, Ваше собственное, любезное письмо, с Вашею же собственноручного подписью, которою Вы не отказали осчастливить нас, несмотря даже на Ваше нездоровье, — а также и за Ваше снисходительное позволение о переводе Вашего бессмертного романа «Анна Каренина». Письмо Ваше, прочитанное мною с неописанным восторгом, равно как и Вашу подпись, я считаю за бесценный Ваш подарок, и буду вечно хранить у себя, как славный памятник нашей с Вами письменной переписки.

Позвольте Вас спросить, как Ваше дорогое здоровье? Па* вел Александрович (Буланже. — А. Ш.) в своем письме ко мне пишет, что Вы очень больны. Между тем наши газеты сообщают, что Вы теперь уже здоровы и что вернулись в Ясную Поляну. Как было бы хорошо, если бы верно было это последнее известие! Молю господа бога, чтобы он еще на долгое время сохранил Ваше здоровье для утверждения истины, ревностнейшим проповедником которой Вы являетесь!

У нас много пишут про Ваше отлучение от русской церкви. Я не понимаю такого решения последней. Неужели Ваше учение так противно истинному христианству? Я сам христианин и принадлежу к православной церкви. Поэтому меня сильно смущает то, что случилось с Вами в деле общения с церковью. Простите меня, если я допускаю себе смелость просить Вас о том, чтобы Вы через кого-нибудь дали нам знать об истинном положении Вашем в отношении к русской церкви.

Нас опечалило Ваше сожаление о том, что мы переводим Ваш роман, а не богословские сочинения. За перевод названного романа Вашего я взялся, собственно, потому, что японцам, большинство которых язычники, Вы более доступны как романист, нежели как богослов-философ. Это раз. Затем я сам хорошенько не знаю сущности Вашего учения, так как не приходилось мне читать указанных Вами в письме сочинений Ваших, как, например: «В чем моя вера», «Христианское учение» и проч. Нельзя ли Вас побеспокоить просьбою указать, где и каким путем достать все эти Ваши сочинения?

Я считаю для себя за большое несчастье то, что не могу исполнить Вашего желания достать романы Кое" Озаки на каком-нибудь европейском языке. Сам Озаки сильно жалеет, что еще не имеет ни единого своего романа, переведенного на какой бы то ни было европейский язык, за исключением разве одной маленькой сказки на английском языке. Это его переделка старинной японской сказки, в которой заметны, по его словам, следы какого-то странного отражения известной арабской сказки «Тысяча и одна ночь». Ее, впрочем, Озаки считает вовсе нестоющею того, чтобы нарочно прислать Вам, и он только просит меня передать Вам уверение в своем глубоком уважении к Вам и пожелание Вам доброго здоровья вместе с сообщением об описанном выше печальном обстоятельстве.

С своей стороны я смею прислать при сем вырезки из «Нового края», газеты, издающейся в Порт-Артуре. Это статья одного русского офицера, посетившего прошлым летом нашу Японию и которого я познакомил с нашим писателем Коё, хотя тут неизбежны кое-какие маловажные уклонения от факта... Одним из гениальных романов Коё считается самый крупный по объему еще не конченный роман «Конзики яса» («Денежный бес», или Ростовщик).

Озаки на днях выпускает в свет первый номер вновь издаваемого им небольшого литературного журнала под названием «Бунсоо» (литературный сборник), в котором будут помещены первые две главы «Анны Карениной» нашего перевода. Помещенные в каждом номере журнала части перевода затем мы соединим вместе и издадим отдельными книгами. Номера названного журнала я буду каждый раз высылать Вам.

С искренним уверением в своем истинном почтении и глубочайшей признательности к Вам.

Имею честь пребывать душевно преданным Вам.

Иван Сенума».

Весьма примечательно в этом письме упоминание об интересе, проявленном Л. Н. Толстым к творчеству Одзаки Коё. Ниже мы увидим, что просьба Толстого прислать ему произведения японского писателя не была обычной данью вежливости. Он искренне желал лучше познакомиться с духовной жизнью японцев, с их культурой, литературой и искусством. И многого в этом добился.

Что же касается присланной ему статьи из русской газеты «Новый край», то Толстой пе только почерпнул в ней новые сведения об Одзаки Коё, по и узнал, как велик в Японии интерес к русской литературе и, в частности, к себе.

В этой статье русский корреспондент писал о своей беседе с Одзаки Коё:

«Я очень рад, — начал Коё, — что мне приходится говорить с русским. Это мне удается в первый раз. Я очень интересуюсь русской литературой, но, к сожалению, не знаю русского языка. Все-таки мне удалось прочесть кое-что из русских авторов. Так, я читал вашего Тургенева и наиболее сильное впечатление получил от его «Стихотворений в прозе», которые мне хотелось бы целиком перевести на японский язык.

Теперь у нас сильно интересуются русской литературой, и я рад, что благодаря знакомству с ней мы сблизимся с русскими, а сближение это положит начало прочному миру, в котором главным образом кроется благоустроение нашего государства.

Недавно мы прочли, что Толстой у вас отлучен от церкви, прочли также письмо его жены и ответ Вашего митрополита. Как видите, мы следим за Вашим писателем.

Немного помолчав, он сказал как бы про себя:

— Это очепь, очень строго... Мы слышали, что в настоящее время Толстой пишет комедию. Очень хотелось бы прочесть ее и потом перевести для нашего театра. Я был бы очень обязан, если бы Вы прислали ее мне. У нас в Токио почти невозможно достать русские новинки».

Вслед за вторым письмом с газетной вырезкой Сенума направил в Ясную Поляну в январе 1903 г. еще одно письмо, в котором горячо поздравлял Толстого с 50-летием его литературной деятельности. О работе же над переводом «Анны Карениной» он сообщил следующее:

«...Наш перевод Вашего великого романа «Анна Каренина» хотя и тихими шагами, двигается вперед, и он уже с прошлого гола стал печататься отдельными главами в тоненьком журнале «Бунсоо» (что значит, роща литературная), издаваемом моим сотрудником по переводу уже известным Вам писателем Коё Озаки. И вот имею счастье препроводить Вам при сем 5 номеров этого журнала, в каждом из которых и помещен наш перевод «Анны Карениной». Наш Озаки вздумал издавать этот журнал отчасти с тою целью, чтобы хоть частичками, но возможно скорее опубликовать данный перевод, работа по которому могла бы тянуться очень долго ввиду капитальности подлинника. Впрочем, если это нам удастся, осенью мы думаем выпустить в свет часть романа отдельною книжкою. Спешу прибавить, что журнал «Бунсоо» издается ежемесячно по одному номеру. Первый номер вышел в сентябре месяце прошлого года. И в последнем 5-м номере, вышедшем в сем январе месяце, помещена 5-я глава первой части романа.

Ввиду предполагаемого нашего издания первой части романа, смею снова обратиться к Вам с дерзкою просьбою — удостоить нас получить что-нибудь написанное Вашею собственною рукою для издания нашего перевода, и Ваш новейший фотографический снимок. Хотя я уже осчастливлен дорогим Вашим письмом с Вашею же собственноручного подписью, но очень желательно бы мне иметь хоть краткую Вашу собственноручную записочку, ибо последняя придала бы еще большую цену нашему будущему изданию».

Лев Толстой сочувственно относился к работе над переводом «Анны Карениной». Ему нравилось и то, что перевод делается с русского текста серьезным, аккуратным переводчиком, знающим русский язык, и то, что редактируется крупным японским писателем. Поэтому он удовлетворил просьбу Сенума и послал ему еще одно письмо, которое должно было служить авторским предисловием к японскому переводу романа. Вот это письмо:

«Милостивый государь Иван Сенума!

Желаю успеха Вашему переводу «Анны Карениной», но боюсь что роман этот покажется скучным японской публике, вследствие тех больших недостатков, которыми он переполнен п которые я ясно вижу теперь.

Исполняю Ваше желание, прилагаю мою фотографическую карточку и остаюсь готовый к услугам.

Лев Толстой.

7/20 марта 1903. Ясная Поляна».

Письмо Толстого было воспринято переводчиком Сенумой и писателем Одзаки Коё с огромной радостью. Это было то, чего они так желали, — собственноручное письмо великого русского писателя, прямым образом адресованное японскому читателю. Оставалось ускорить работу над переводом и издать его отдельной книгой, но неожиданная болезнь Одзаки Коё помешала этому.

Вот что Сенума писал Толстому 27 мая 1903 г.:

«Ваше Сиятельство, Высокопочитаемейший Граф Лев Николаевич!

Имею честь выразить Вам глубочайшую благодарность за Ваше любезное письмо и фотографическую карточку, а, главное, за то снисходительное внимание, каким Вы не изволили оставить моей дерзкой просьбы.

Мою радость иметь Ваше собственноручное письмо и портрет разделяет со мною и Коё Озаки. Снимки их мы намерены поместить в начале нашего перевода, имеющего выйти в свет, если бог даст, осенью нынешнего года. Только, к несчастью, Коё недавно серьезно захворал: у него в желудке образовался рак, что, по словам лучших докторов, не обещает ему ничего хорошего. Дай бог, ему счастливый выход из этой зловещей болезни. Ведь он еще слишком молод, чтобы оставить свою деятельность: ему еще только 36 лет. Впрочем, наш перевод не будет страдать от его болезни. У него теперь очень много учеников. Трое из них, а именно: Фуео Огури, Кеоква Изуми и Сиусей Токуда1, ныне уже составили себе блестящее литературное имя наряду со своим учителем. И кто-нибудь из этих молодых писателей смело может заменить своего учителя в сотрудничестве по делу нашего перевода.

Имею честь прислать Вам еще новый номер «Бунсоо». К сожалению, издание этих интересных литературных листков, в каждом номере которых помещался перевод «Анны Карениной», за болезнью издателя их Коё, прервано на время этим февральским номером. Когда возобновится их издание, то снова буду высылать их Вам.

Итак, свидетельствуя чувство глубокого почтения и признательности к Вам, имею честь быть

Вашего Сиятельства смиреннейшим почитателем и преданнейшим слугою.

Иван Сенума. 14/27 мая 1903 года. Токио».

1 Так К. Сенума именует известных писателей Огури Фуё, Идзуми Кёка и Токуда Сюсэй.

Через полгода Сенума прислал в Ясную Поляну новое письмо с горестным сообщением о смерти Одзаки Коё:

«Ваше Сиятельство Высокопочитаемый Граф Лев Николаевич!

Имею честь поздравить Вас наступающим новым годом и по этому же поводу от всей души пожелать Вам крепкое здоровье и благополучие.

Сие поздравление я принужден несколько попортить глубокопечальнейшим известием, что уже известный Вам наш великий писатель Коё Озаки преждевременно (36 лет) умер 30 октября (н. ст.). Громадная потеря для Японии! Вложенная при сем почтовая карточка издана по поводу первого праздника в честь его, устроенного вчера, в день первого, по буддийскому обычаю, поминовения, т. е. в седьмую неделю по смерти его, и вместе с тем, как нельзя кстати, в день 37-й годовщины его рождения (16 декабря).

Что же касается нашего перевода «Анны Карениной», деятельное участие в котором принимал Коё, то он будет продолжаться и впредь, так как сам Коё в самый день своей кончины, когда я навестил его, на смертном одре завещал первому ученику своему (ныне одному из наших литературных корифеев) Фуёо Огури заменить его в этом деле. Только обещавшая выйти в свет сею осенью первая книжка нашего перевода, благодаря этому обстоятельству, может быть выпущена не ранее, как весною наступающего года.

Затем, засвидетельствуя чувство глубочайшего уважения и признательности к Вам, имею честь быть

Вашего Сиятельства покорнейшим слугою

Иван Сенума. 17 декабря 1903 г. (н. ст.). Токио».

Несомненно, смерть Одзаки Коё опечалила Толстого. Он не откликнулся на нее специальным письмом, по-видимому, только потому, что болел в это время. Но связь его с Сенумой на этом не прервалась. В архиве писателя сохранилось еще одно письмо японского переводчика, которое свидетельствует о том, что его работа над романом Толстого продолжалась. Вот это письмо:

«Ваше Сиятельство, Высокопочитаемый Граф Лев Николаевич!

Смею потревожить Вас дерзкою просьбою — пояснить мне одно недоразумение по переводу Вашего романа «Анна Каренина». Мучит меня один вопрос, без разрешения которого нельзя двинуть работу ни на шаг вперед. А именно: кто старше — Анна или Степан Аркадьевич? Вопрос, по-вашему, т. е. для русских, вообще, пожалуй, праздный, но для нас, японцев, напротив, далеко немаловажный. Дело в том, что у нас нет отдельных слов, выражающих общее понятие «брат» или «сестра», а что в единственном числе выражаются уже непременно: «старший брат» (ани) или «младший брат» (отото) и «старшая сестра» (ане) или «младшая сестра» (имото). Притом младшие братья или сестры при разговоре со старшими обращаются к последним как-то повежливее, чего, кажется, не бывает в России. Поэтому-то при всем старании своем отыскать хоть какие-нибудь намеки на различие в возрастах между Анною и Степаном Аркадьевичем, я никак не могу найти их во всем романе. Извините меня, если я не умею уловить это или упустил из внимания то место, где ясно сказано об этом.

Итак, прося принять мое искреннее уверение в чувство глубочайшего уважения и признательности к Вам, имею месть быть Вашим покорнейшим слугою

Иван Сенума.

11 января 1904 г. Токио».

Нам, к сожалению, не удалось найти ответа Толстого на это письмо. Возможно, что на необычный вопрос Сенумы не так легко было ответить, ибо по тексту романа действительно трудно установить, что Облонский старше Анны. Перечитывать же роман, который, по его словам, он изрядно забыл, Толстому было недосуг. А возможно, что на это ответил, по его поручению, кто-нибудь из его близких или помощников, но копия ответа не сохранилась.

Что же касается перевода Сенумы с помощью учеников Одзаки Коё, то он был благополучно завершен и действительно оказался лучшим из переводов Толстого того времени. Но никакого изображения Анны на его скромной обложке не имеется.

ПОРТРЕТ

В домах арабских крестьян небольшого городка Захле, близ Дамаска, можно увидеть в деревянных рамках небольшие одинаковые фотопортреты Толстого, а под ними, па полочках — книги великого писателя.

Как же они попали сюда? Почему их здесь больше, нем в других арабских селениях? Сирийские литературоведы не смогли разгадать эту загадку.

Ответ удалось найти, изучая в архиве писателя неопубликованные письма жителей Арабского Востока к Льву Толстому.

26 октября 1904 года в Ясную Поляну пришло письмо из Сирии от молодой девушки Рамзы Ававини. Она писала на русском языке (сохраняем её стиль и орфографию):

«Захле, 10 октября 1904 г.

Многоуважаемый Лев Николаевич!

Вам покажется очень странным этот незнакомый почерк, но сию минуту познакомлю Вас с ним.

Я родом арабка из Сирии, из города Дамаска, по имени Рамза Ававини. Окончила курс в Московском Филаретовском Епархиальном женском училище и теперь вернулась обратно на родину, где устроила свое местожительство со своей матерью в деревне Захле, вблизи от города Дамаска.

Жители этой деревни славятся своим хорошим образованием и числятся до 2700 человек. Все они в восторге и в восхищении от Вас и жаждут увидеть Вас хоть одну минуту.

Несколько раз приходили ко мне с просьбой написать Вам, но я не осмеливалась на это решиться. Наконец они умолили меня обратиться к Вам с одной лишь просьбой — выслать им Ваш неоцененный портрет, за который они будут от души благодарны. Часто в арабских газетах встречали они его, но в ужасно испорченном виде.

Поэтому, многоуважаемый Лев Николаевич, простите меня за смелость к Вам обращения и не откажите в ничтожной для Вас посылке Вашего дорогого для нас портрета для вмещения его в хороших и любящих Вас домах, а также в нуждающихся газетах и журналах...

Еще раз прошу великодушного снисхождения и меньшего внимания на скверный неумелый почерк.

Всего наилучшего в жизни.

Ваша покорная слуга

Рамза Ававини».

Почта Льва Толстого была очень обширна, ему писали со всех концов мира. Не сразу нашел он время ответить девушке из Сирии. Но просьба ее не была забыта.

11 февраля 1905 года Толстой, отобрав одну из своих фотографий, надписал ее и отправил вместе с письмом в далекую Сирию. Вот что он писал:

«Очень сожалею, милостивая государыня, что по рассеянности не исполнил до сих пор вашего и ваших учениц лестного для меня желания. Посылаю портрет, какой у меня есть, и прошу извинить за то, что не сделал этого прежде».

Портрет Толстого, присланный из России, был большим подарком жителям сирийского селения. Арабские газеты немедленно воспроизвели его на своих страницах. А «виновница» этого события Рамза Ававини горячо поблагодарила Толстого.

«От души приносим Вам наши большие благодарности за исполнение нашего общего желания, — писала она от имени всех жителей своей деревни, — и желаем Вам здоровья и долголетней жизни».

«Письмо Ваше с прелестным Вашим портретом, — сообщала Ававини через некоторое время, — было получено во время моего отсутствия, и оно лежало на столе до моего приезда.

Приехав и увидав Ваше письмо, я была вне себя от радости. Еще раз прошу прощения и приношу сердечные благодарности за Вашу память и доброту».

В приписке Рамза Ававини указывала, что готова посылать любые материалы о жизни своего народа, которые могут понадобиться писателю в его творческой работе. Девушка просила Льва Николаевича не забывать об арабах и «хоть однажды в год» обращаться мыслью к ним.

К сожалению, наши сведения о Рамзе Ававини очень скудны. Почти единственная в своей стране женщина, знавшая в ту пору русский язык, она долго учительствовала в родном селении, передавая арабским ребятишкам, вместе с различными знаниями, свою горячую любовь к русской литературе. Позднее она переехала в Дамаск, затем в Каир. Не исключено, что именно при ее участии были изданы на арабском языке произведения Толстого...

Можно предполагать, что именно Ававини, получив портрет Толстого, любовно размножила его и раздала жителям деревни.

ПАЛОМНИК

I

Ранним июльским утром 1906 г. в Ясной Поляне появился паломник в просторной одежде странного покроя и деревянных колодках на ногах. Коротко остриженная голова, чуть раскосые глаза, редкая бородка и умная доброжелательная улыбка — так выглядел незнакомец. Шагая по деревенской клице, он низко кланялся встречным и что-то спрашивал на незнакомом наречии.

Никто не понимал его, и никому в голову не приходило, что этот человек пересек океан, обогнул земной шар, пока, изможденный и запыленный, не добрался до далекой русской деревни.

Кто же был этот странный паломник и что привело его сюда?

Это был всемирно известный писатель и мыслитель, основоположник реализма в японской литературе Кэндзиро Токутоми (псевдоним — Рока), автор многочисленных повестей, романов и трактатов, в которых он проповедовал те же принципы добра и справедливости, что и Лев Толстой. Во всем мире его называли: «японский Толстой».

Сын богатых родителей, Кэндзиро Токутоми рано познакомился с произведениями Толстого и был ими на всю жизнь покорен. Гениальное мастерство художника, его обличительный пафос, протест против зла и насилия, сочувствие угнетенным — оказались сродни его юношеским идеалам, и он воз-лелеял мечту лично встретиться с Толстым.

В 1890 г. молодой писатель опубликовал в Японии большую статью о Толстом, а в 1897 г. выпустил в прогрессивном издательстве «Друг народа», возглавлявшемся его старшим братом Иитиро Токутоми, книгу «Гигант русской литературы Лев Толстой». Эта работа имела решающее значение для всей его дальнейшей писательской судьбы. Изучая произведения Толстого, Токутоми воспринял не только морально-этические воззрения русского писателя, но и реалистические принципы его художественного творчества, и это в значительной мере сказалось уже в его первом романе «Намико», изданном в 1899 г.

В следующих его талантливых книгах — в сборнике новелл «Природа и человек» (1901), в автобиографическом романе

«Летопись воспоминаний)) (1902) и особенно в романе «Куросиво» (1903) нашло воплощение то лучшее, что он воспринял у Толстого, — гуманизм и верность жизненной правде. Вместе с тем произведения Токутоми отразили духовный кризис, который он переживал под воздействием мрачной японской действительности. Это был период, когда вышедшая на империалистическую арену японская буржуазия, едва завершив войну с Китаем, стала, в союзе с феодально-помещичьей кликой, готовиться к новой большой войне — с царской Россией. Токутоми оказался в эти годы, и особенно в период русско-японской войны, на идейном распутье. С одной стороны, он разделял националистические идеалы японской буржуазии, их стремление к созданию «великой Японии», с другой, — сочувствовал общечеловеческим идеям гуманизма и братства между народами. В тот период он особенно остро ощущал потребность в советах своего духовного учителя Толстого. И едва дождавшись, когда замолкнут пушки, он отправился в далекую Ясную Поляну, чтобы в беседе с русским писателем разрешить мучившие его сомнения и обрести почву под ногами.

До этого, 21 января 1906 г., Кэндзиро Токутоми искренно поведал в письме к Толстому о своих переживаниях, сомнениях и раздумьях. Это письмо положило начало личному общению двух выдающихся деятелей мировой культуры. Приводим его полностью:

«21 января 1906 г., Япония.

Дорогой учитель,

Вы, вероятно, помните мистера Токутоми, японского джен-тельмена, который посетил Вас в конце 1896 года. Я — его младший брат Кэндзиро Токутоми. Мне 37 лет и четыре месяца. Я христианин по религии, социалист по убеждениям и писатель — правда, скромного таланта — по профессии.

Дорогой учитель, уже с давних пор я искренно восхищаюсь Вами п Вашими литературными произведениями. Почти все Ваши романы и рассказы я читал в английском переводе, а в 1897 году опубликовал краткий очерк Вашей жизни и творчества.

Однако я должен признаться, что, хотя и преклонялся перед Вашим гением и уважал Вашу искреннюю душу, но не мог целиком следовать Вашему учению. Мне казалось, что во многих вопросах Вы впадаете в крайности, с которыми может согласиться только фанатик.

Если говорить правду, я хотел служить богу и мамоне, духу и плоти одновременно. Результатом, признаюсь, была полная опустошенность и оцепенение души. Я был горячим сторонником русско-японской войны, ибо, хотя и любил русский народ, который знал по Вашим произведениям и по книгам других писателей, однако я ненавидел русское правительство и считал, что мы должны нанести ему сокрушительное поражение. Ценою крови, полагал я, мы сумеем добиться мира, взаимопонимания, и поэтому радовался японским победам.

Но теперь, благодарение богу, жестокая кровавая война кончилась, мир между двумя странами заключен, и вместе с этим пришло пробуждение моей души. Я очнулся от страшного сна и понял, как глубоко заблуждался. С этих пор я решил никогда больше не мириться с кровопролитием и навсегда вложил свой меч в ножны. Я и моя жена стали вегетарианцами. Мы решили, что впредь будем жить простой жизнью любви — любви к богу и любви к человеку. 8 января мы переехали из Токио в Икао. Икао — местность, где имеется горячий источник, в 80 милях от Токио, расположенная на склоне горы. Она теперь покрыта снегом и льдом, и оттуда я и пишу Вам это первое письмо. Я давно хотел написать, но не решался. Теперь же я могу писать от чистого сердца. Я приехал сюда для того, чтобы молиться, размышлять, изучать Ваши произведения и думать о важных вопросах. Сколько времени я останусь здесь, этого я не знаю.

Дорогой учитель, да будет Вам известно, что в Японии имеется немало Ваших поклонников, и число их с каждым днем увеличивается. Ваша жизнь и Ваши произведения оказали большое влияние на нашу интеллигенцию, в особенности на молодежь. Мы искренно сочувствуем России, которая теперь переживает революцию. Японии также предстоят всякого рода реформы, она должна претерпеть процесс духовного возрождения. Будем молиться за рождение новой России и новой Японии, будем работать для достижения этой цели. Будем бороться за обновленную землю, за новый мир. Да настанет это царство и да продлится Ваша жизнь, дорогой учитель, чтобы Вы могли увидеть его расцвет и быть напшм светом и надеждой.

Искренне Вас любящий, вместе с бесчисленными толпами стремящихся к истине, Ваш последователь

Кэндзиро Токутоми. Икао, Тёсю, Япония.

Моя жена просит меня передать Вам ее уважение и любовь. Ее зовут Аи, что означает «любовь».

Вы получили, если не ошибаюсь, две мои скромные работы, которые я послал Вам ранее. Японская книга — это написанный мною краткий очерк Вашей живни и творчества. Ой был опубликован в 1897 г. Вторая книга — английский перевод одного из моих романов (роман «Намико». — А. Ш.). Это очень скромный образец, по которому Бы не должны судить о всей японской литературе. Кроме того, поскольку роман этот является продуктом переломного, противоречивого периода моей жизни, он очень слаб в моральном отношении».

Письмо Токутоми прибыло в Ясную Поляну в феврале, и Толстой охарактеризовал его в дневнике как «очень приятное». Незадолго до этого он получил высланные Токутоми книги и прочитал в английском переводе его роман «Намико», который понравился ему правдивым описанием жизни верхушки японского общества. Об этом он сказал в беседе с писательницей С. Э. Мамонтовой, гостившей в то время в Ясной Поляне: «Из романа Токутоми я получил представление о жизни высших японских сословий, о самураях, о военном духе...»

И добавил:

« — Токутоми — самый выдающийся японский писатель. Грешен, я ему не ответил. По-английски надо, а трудно».

Толстой принимался за ответ Токутоми несколько раз, но каждый раз что-нибудь мешало закончить его. Наконец, 25 апреля 1906 г. он отправил ему следующее письмо:

«Дорогой друг, я давно уже получил ваше письмо и ваши две книги. Было бы слишком долго и бесполезно объяснять, почему я до сих пор не отвечал. Пожалуйста, извините меня. Надеюсь и желаю, чтобы мое письмо застало Бас в добром здоровье и в том же добром ко мне расположении, в котором вы писали.

Мне не совсем понятно из Вашего письма и из Вашей книги Ваше миросозерцание, и я был бы очень благодарен, если бы Вы разъяснили мне свои религиозные взгляды. Я очень интересуюсь религиозными верованиями японцев. В европейской литературе мне не удалось найти ничего об этом. Если бы Вы могли мне в этом помочь, хотя бы только изложив Ваши религиозные взгляды, я был бы очень благодарен Вам.

Под религиозными взглядами я разумею ответ на основной и самый важный для человека вопрос: каков смысл той жизни, которую должен прожить человек.

Сердечно благодарю Вас за Ваше письмо, и за книги и за ванта добрые ко мне чувства. Передайте, пожалуйста, мой привет Вашей жене и попросите ее, если это не слишком смело с моей стороны, написать мне, если это возможно, в нескольких словах ее религиозное верование: ради чего она живет и каков главный закон ее жизни, тот закон, в жертву которому должны быть принесены все человеческие законы и желания».

Долгожданный ответ Толстого уже не застал Токутоми дома. Давно мечтая поехать в Ясную Поляну, он вдруг решился и безо всякого предупреждения собрался в дорогу.

II

В начале июня 1906 г. Толстой неожиданно получил из Египта следующее короткое послание:

«Порт-Саид, 22 мая 1906 г.

Дорогой учитель, я нахожусь на пути к Вам. Пишу из Порт-Саида. Сегодня выезжаю пароходом в Яффу. Оттуда через Иерусалим, Назарет, Константинополь и Одессу поеду в Ясную Поляну. Итак, я буду иметь счастье увидеть Вас, дорогой старый друг, в конце июня, если даже не раньше.

У меня нет рекомендательного письма. Я не знаю ни слова по-русски и лишь весьма несовершенно говорю по-английски. И тем не менее я убежден в том, что это рука всевышнего направляет меня к Вам.

Молюсь за Ваше здоровье, преданный Вам

Кэндзиро Токутоми».

Известие о приезде Токутоми Толстой воспринял с удовольствием. В неопубликованных записках домашнего врача Д. П. Маковицкого мы находим следующую запись:

«Часов в двенадцать ночи Лев Николаевич пришел в мою комнату. «Я взволнован, — сказал он, — письмами Моррисона Давидсона (английский публицист. — А. Ш.) и Токутоми».

Через десять дней Лев Николаевич сказал за обедом:

— Когда же японец приедет? Я его расспрошу про Японию, Китай... Если ко мне едет, пусть поживет».

30 июня 1906 г. Кэндзиро Токутоми приехал в Ясную Поляну и пробыл там пять дней. Это были, как он впоследствии вспоминал, самые счастливые дни его жизни. Лев Николаевич принял его очень радушно и уделял ему много времени и внимания. Он неизменно сажал его возле себя за столом, засыпал вопросами, водил по окрестностям Ясной Поляны, часами просиживал с ним в кабинете за беседой. Токутоми держал себя очень скромно, с достоинством, и понравился всем обитателям Ясной Поляны. Вот как Д. П. Маковицкий описал в своем дневнике приезд и пребывание Токутоми у Толстого:

«Утром приехал Кэндзиро Токутоми, Лев Николаевич; представил нас друг другу... Токутоми похож лицом на японского микадо Муцухито... Приехал прямо из Японии. Японский роман в русском переводе, находящийся в библиотеке Ясной Поляны, оказался его.

Он низкого роста, широкобедрый, коротконогий. Голова на короткой шее наклонена вперед. Движения медвежьи, черные очки».

«...Сегодня, когда Лев Николаевич сел под вязами, дожидаясь завтрака, я пошел за Токутоми. Он спал... Пока Токутоми еще не приходил, Лев Николаевич рассказал, как они утром, когда он гулял с ним, остаповились около мужика, косившего траву. Токутоми пе видал такой большой косы; он показал, как у них косят маленькой косой, — вероятно, серпом. Лев Николаевич взял у мужика косу и покосил, за ним покосил и Токутоми, и хорошо. Удивительно, какой способный народ — японцы!»

«После завтрака Лев Николаевич уехал на прогулку, пригласив с собой Токутоми. Выехав в половине третьего, они вернулись только в четверть седьмого. Это произошло оттого, что Лев Николаевич повел Токутоми купаться. Токутоми купался долго, и, кроме того, им пришлось ждать, пока вышли те, кто купался прежде них. Льву Николаевичу не хотелось лишать Токутоми этого удовольствия, и он сильно запоздал, пропустив время своего послеобеденного сна».

«...Я спросил Токутоми, почему японцы так долго могут бежать, не утомляясь. Он ответил, что это потому, что они не едят столько мяса, как европейцы».

«...Софья Андреевна спросила, какой веры Токутоми (его не было в это время).

— Христианской, — ответил Лев Николаевич. — ...Мне нужно ему задать много вопросов, даже напишу их...»

К сожалению, на этом записи Д. П. Маковипкого о пребывании Токутоми в Ясной Поляне прерываются.

III

Наши сведения о пребывании Токутоми в Ясной Поляне остались бы скудными и отрывочными, если бы он сам позднее не рассказал об этом ярко и обстоятельно. Вернувшись на рогшну, он издал книгу путевых очерков «Тропою пилигрима», в которой красочно описал свое путешествие в Россию и пребывание в гостях у Толстого.

Эта интересная книга, которую японский писатель полвека назад прислал Толстому, сохранилась в яснополянской

библиотеке. Приведем (с сокращениями) несколько отрывков из нее.

«...Тихое летнее утро в России!

Солнце поднялось высоко, но оно не сияет ярко, а светит сонным блеском; дальний лес окутан дымкой. Обогнув пруд, я сел на зеленую узкую скамеечку под тенью берез, склонившихся над прудом. Чтобы немного отдохнуть, я подложил под голову свой пробковый шлем вместо подушки, накрылся плащом и задремал. Вдруг мне показалось, что кто-то приближается. С трудом подняв отяжелевшие веки, я увидел, что рядом стоит какой-то старик. Вначале я подумал, что садовник пришел убирать в саду, но прежде, чем я успел встать и взглянуть в лицо, которое я не признал, он быстро произнес: «Господин Токутоми?» — и, улыбаясь беззубым ртом по-детски милой улыбкой, протянул руку. — «А, учитель!» — воскликнул я, поспешно беря его руку. Рука была большая и теплая.

— Вы, наверное, не получили моего ответного письма? — спросил он,

— Нет, я приехал, не получив вашего ответа. А вы получили мое письмо, посланное из Порт-Саида?

— Получил и прочитал. Прежде чем впервые написать вам, я долго думал. Простите! — Тут Толстой, похлопывая меня по руке, сказал:

— Я не мог поверить вашему письму: оно слишком лестно для меня. Поэтому я много размышлял, когда писал ответ. Но вы мне правду писали?

— Конечно, правду. И именно поэтому, простите меня за откровенность, мне захотелось хоть раз посетить Вас. Как Ваше здоровье, учитель?

— Не совсем хорошо. Я знаю, что мне до смерти недалеко. Все боятся смерти, но смерть — избавление, так что бояться нечего.

Я поглядел на его лицо: оно было розовое, усы и борода пепельно-белые, чуть влажные глаза, беззубый рот. Он выглядел старше, чем я думал. Ему было 78 лет.

Разговаривая, мы пошли от скамейки, где встретились. Толстой шел впереди, а я следом за ним. Мы спустились по тропинке к еще какому-то маленькому пруду и пошли по берегу.

На Толстом была серовато-белая фланелевая рубашка, подпоясанная черным кожаным поясом, широкая белая шляпа. И весь он, с палкой в руке, был в точности такой, каким я его видел на портретах и каким я его представлял.

Лев Николаевич спрашивал о моем старшем брате, который десять лет назад навестил его... После этого в нашей беседе были затронуты дела самого Толстого. Он мне рассказал:

— Мне недолго осталось жить, но я буду работать до последнего мгновения. Сейчас я работаю над произведением об отношениях правительства и народа. Рукопись уже наполовину закончена.

Меня он спрашивал о современном положении Японии, о ее сельском хозяйстве, промышленности и торговле.

— Сила страны — труженики, которые сами возделывают землю, не пользуясь чужим трудом, — так излагал он мне свои взгляды».

Далее в нескольких главах Токутоми живо описывает свое знакомство с близкими Толстого, рассказывает об укладе жизни в яснополянском доме, говорит о радушии и приветливости его хозяев. Вот некоторые из этих записей:

«Несмотря на то, что в России летом светает рано, в доме Толстого спят до семи часов. Раньше всех встают дети — ежедневно рано утром они ходят на станцию Засека за почтой. На столе под кленом стоит самовар, горшок со сливками, хлеб и тарелки, прикрытые от мух салфеткой.

Во время завтрака каждый приходит, когда захочет, и уходит по своему усмотрению. Толстой с графиней к завтраку приходят редко. До полудня обычно Толстой занят важными делами.

Второй завтрак в двенадцать часов. В саду на суке огромного вяза висит небольшой колокол. Как только он прозвучит, с разных концов собираются члены семьи. Лев Николаевич приходит не всегда, но хозяйка обязательно. Мужчины здороваются за руку, женщины целуются. Даже во время второго завтрака никто не прислуживает, — все чувствуют себя совершенно свободно.

Время после завтрака используется для прогулок: кто садится на лошадь, кто на велосипед, одни идут купаться, другие прогуливаются, сопровождаемые собаками.

Толстого по ночам мучает старческая бессонница; в ночь он просыпается по пять-шесть раз. Поэтому после второго завтрака, вернувшись с прогулки, он обычно час спит. Старый князь Болконский говорил, что сон перед обедом — золотой.

Колокол на обед звучит в пять или шесть часов. К столу собирается вся семья. Слуги прислуживают за столом во фраках. Обычно к обеду подается небольшая закуска. Лев Николаевич и остальные мужчины одеты просто, женщины к обеду тоже не переодеваются.

После обеда одни идут гулять, другие — играть в теннис.

Как только зажигаются огни, звуки колокола зовут к вечернему чаю. Собираются обычно на веранде. Подается чай, сладости, вишня, малина. Женщины приходят, захватив какое-нибудь рукоделие, мужчины — книги. Все непринужденно беседуют. Иногда беседа за чашкой чая затягивается до десяти вечера, а иногда и позже. Так проводят время и при гостях и без гостей. Пришедшим не отказывают в приеме, не задерживают и тех, кто захочет уйти: жизнь подобна течению воды или дуновению ветра. Всюду непринужденность, радушие и искренность. Отношение к гостям, как со стороны членов семьи, слуг, так и деревенских жителей — естественное, без притворства и принуждения, любезное и сердечное.

— Как видите, мы живем просто, — сказала графиня.

— Можно только позавидовать такой жизни, — ответил я».

IV

Наиболее интересны в книге Токутоми записи его бесед с Толстым. Лев Николаевич с интересом расспрашивал Токутоми о жизни японского народа, о его культуре, литературе, поэзии и, в свою очередь, отвечал на многочисленные вопросы своего собеседника. Вот как Токутоми записал свою беседу с Толстым о литературе:

«...Разговор наш перешел на русских писателей.

— Кого из современных писателей-романистов вы больше всех цените? — спросил я.

— Достоевского. Читали вы Достоевского?

— Да, читал его роман «Преступление и наказание».

Толстой одобрительно кивнул головой и добавил:

— Очень хорошая книга.

— А как вы относитесь к Тургеневу? — спросил я.

— Тургенев — великий мастер слова, но неглубокий...

— А Гончаров?

— Этот тоже.

— А как Вы относитесь к Горькому, Мережковскому, Чехову?

— У Горького большой талант, но нет образования, у Мережковского есть знания, но нет таланта. А вот Чехов — это большой талант, большой талант...

...Тема разговора переменилась. Мы стали говорить о произведениях Толстого.

— Какое свое произведение вы любите больше всего? — спросил я. Подумав, Толстой ответил:

— Роман «Война и мир».

— Это, наверное, потому, что в основу взята подлинная история России?

— Конечно...

Мы уже прошли лес и вышли на тропинку, ведущую к дому, когда наша беседа переключилась на европейских писателей. Толстой неожиданно остановился и заговорил:

— Вы тоже писатель. Послушайте мои слова: не пишите без крайней необходимости. Не нужно писать то, о чем нет необходимости рассказывать.

Он взял палку, начертил на земле круг, провел по направлению к кругу две-три лучеобразных линии и продолжал:

— Для правдивости изображения нужно постоянно наблюдать за людьми. Вы посмотрите на человека с одной стороны, затем — с другой. Если у вас есть своя, особая точка зрения — хорошо, если нет — лучше молчите.

Так Толстой учил меня литературному мастерству».

Собеседники много говорили о будущности России и Японии, о дружбе между народами, о роли стран Востока в грядущем обновлении мира. Толстой, по словам Токутоми, высказался так:

« — В прошлом году я видел японских военнопленных. У них добрые лица, однако жаль, что японцы не выполнили свою миссию и пошли по пути американской цивилизации, которая уже разлагается. Вдумайтесь получше. У России, у Японии, у всех восточных народов (Толстой не причисляет Россию к Западу) есть своя миссия, свое предназначение. Эта миссия заключается в том, чтобы люди обрели настоящую жизнь. Надо знать, в чем смысл человеческого существования. Западные государства гордятся так называемой цивилизацией, которая достигается с помощью машин, но она ничего не стоит. Народы Востока не пойдут по пути Запада, они должны сами построить себе новый мир. Народы Востока, освободившись от всякого угнетения, свергнув тиранические правительства, должны жить только по законам добра. Такова цель жизни восточных народов».

Заключительные страницы книги Токутоми посвящены его прощанию с Толстым и отъезду из Ясной Поляны.

«...На балконе солнце уже померкло, и в кабинете было темно. Толстой спросил меня о моих планах на будущее. Затем, сказав, что он подготовит для меня рекомендательные письма, зажег небольшую зеленую лампу и сел писать. С разрешения хозяина, я остался в кабинете. Я огляделся. В кабинете площадью в десять татами стояли два почерневших стола, из них один из красного дерева, два стула, в углу обитая черной кожей софа. На стене небольшая книжная полка. Среди книг, лежащих в беспорядке на столе, виднеются буддийские сочинения и «Психология социализма». На стенах много портретов; на одной из них висит составленная из пяти отдельных частей картина «Сикстинская мадонна». Некрашеный пол... Сюда, в это уединение, жена привезла ослабевшего после болезни Толстого, чтобы жить вместе на покое. Тихий, удобный кабинет!»

«Я взглянул в лицо Толстого при свете лампы. На макушке волосы поредели, пепельно-белые волосы, склоненный над столом лоб в глубоких морщинах, широкие густые брови насуплены. Тяжело переводя дыхание, он скрипел пером. Подумать только, в будущем году ему исполнится восемьдесят лет. С годами он, великий провидец, все больше стареет, а у него внутри пламя все разгорается. Мне захотелось, чтобы люди в почтении склонились перед ним, чтобы они, как и я, пролили слезы благоговения».

«Толстой закончил писать рекомендательные письма для меня: одно — в Санкт-Петербург, два других — в Москву — и положил перо. Затем он взял в руку лампу, поднял повыше и стал пояснять мне каждую из висящих на стене картин. Здесь висел портрет Генри Джорджа, портрет умершего несколько лет назад старшего брата Толстого, портрет покойного Гар-рисона — первого борца за освобождение негров в США. Этот портрет был прислан Толстому сыном Гаррисона. Под портретом висел написанный масляными красками портрет какого-то мужика с веселым выражением на лице. Я спросил Льва Николаевича о нем.

— Это мужик, который не прочел ни одной книги, но отличался глубиною мудрости. Зовут его... к вечеру память у меня ослабевает... не вспомню...

Вероятно, он был из крестьян типа Бондарева и Сютаева.

— Вы, наверное, любите Рафаэля, раз повесили «Мадонну»?

— Нет, это мне подарила моя старшая сестра. Она сейчас в монастыре. На мой взгляд, это все неверно, — ответил Толстой и засмеялся.

Наш разговор от Рафаэля перешел на статью Толстого «Что такое искусство?»

— Вы, наверное, и сейчас придерживаетесь тех же взглядов?

— Да.

— Настоящее искусство должно взывать к лучшим чувствам человека...

Толстой, не дав закончить, прервал мою фразу:

— Да, обычно так и понимают.

Он погасил лампу, и мы еще некоторое время сидели на балконе при вечерних сумерках.

Я от души поблагодарил Толстого за гостеприимство я извинился, что, не зная языка его родины, затруднял его глупыми вопросами на ломаном английском языке. Пожав его руку, я сказал:

— Учитель, берегите себя. Вы как-то сказали, что смерть — избавление, но я прошу, не торопите этот час. Вы сказали, что пока живы — будете работать до последнего мгновения, но, учитель, берегите свое сердце. В Японии, которая была врагом России, в стране, солдаты которой проливали русскую кровь, появились люди, следующие вашему учению, и повсюду появится еще больше таких людей. Вы осветили путь для всего мира. Позавчера вы сказали, что вам двадцать восемь лет (Толстой имел в виду 1878-й год — начало своего идейного перелома и духовного рождения. — А. Ш.)1 тогда такие, как я, всего лишь младенцы или еще только нарождаются. Жизнь развивается. Я буду молиться за ваше здоровье и благополучие, чтобы вы указали вашим учением дорогу к свету.

Толстой крепко пожал мне руку».

V

Прощаясь с Токутоми, направлявшимся в Петербург, Толстой дал ему рекомендательное письмо к известному критику и историку искусства В. В. Стасову, в котором писал:

«Милый Владимир Васильевич!

Я несчастливо рекомендовал Вам индуса и каюсь в этом. Я не знал его. (Это был некто Кершау, выдававший себя за ученого. — А. Ш.). Но теперь позволяю рекомендовать Вам японца Токутоми, которого знаю и считаю очень хорошим человеком, и очень деликатным. Если Вы побеседуете с ним (он говорит по-английски) и порекомендуете его какому-нибудь молодому человеку, чтоб пошапронировать (опекать. — А. Ш.) его в Петербурге, то буду Вам очень благодарен. Я все еще жив и все надеюсь, свидеться с Вами и найти Вас таким же хорошим и физически и духовно.

Лев Толстой».

К сожалению, Токутоми не застал Стасова в Петербурге и, побродив один по музеям, вернулся в Москву.

Уезжая из дома, он намеревался из России поехать в Западную Европу, посетить Англию, Францию, Германию и Соединенные Штаты Америки. Но, под впечатлением яснополянских бесед, он отказался от своего намерения и поспешил на родину, чтобы немедленно приняться за претворение в жизнь идеалов своего учителя. Вот что он писал Толстому в первом письме по возвращении в Японию:

«Токио, 3 октября 1906 г.

Дорогой учитель,

Уже три месяца, как я покинул Ваш гостеприимный дом, и сегодня я пишу Вам в первый раз. Прежде всего позвольте мне сказать Вам, каким счастьем было для меня быть с Вами. Видеть Вас, слушать, как Вы говорите, и открывать свое собственное сердце, — все это было таким блаженством, что десять тысяч верст кажутся мне одним шагом. Всего лишь пять дней, но эти пять дней, поверьте, будут счастливейшими воспоминаниями моей жизни.

От Вас я поехал в С.-Петербург, где провел три дня. Я зашел к г-ну Стасову, но не застал его, так как он уехал в Финляндию. Я вернулся в Москву и пробыл там десять дней с моими соотечественниками — это преподаватели Токийского университета и агенты одного японского торговца шелком. Посетить г-на Буланже я не успел, но я был у Вашего издателя, который дал мне целый ряд Ваших книг.

19 июля я покинул Москву и 1 августа приехал во Владивосток. Оттуда я направился на пароходе в Цуруга (японский порт) и дальше по железной дороге в Токио, куда и прибыл утром 4 августа. Таким образом, всего семнадцать дней заняла дорога от Москвы до Токио.

Здесь я уже нашел Ваши брошюры «Конец века», «Единое на потребу», «Великий грех», которые Вы мне прислали через г-на Черткова. Я тотчас же стал их читать и был счастлив почувствовать, что во всех существенных вопросах я согласен с Вами. Статья «Конец века» уже переведена и будет опубликована в одной токийской газете (без моего содействия). Для «Мыслей мудрых людей на каждый день» я ищу переводчика. Многие из Ваших произведений уже переведены или в настоящее время переводятся...»

Упомянув а том, что в Японии изо дня в день растет число поклонников идей Толстого, Токутоми далее сокрушается по поводу дурных вестей, которые идут со всех концов мира.

«Каждый день, — пишет он с горечью, — приносит тревож-пые вести из России. На противоположной стороне земного шара Америка, которая, казалось бы, должна играть ведущую роль в сохранении мира, высаживает свои войска па Кубе. Мир молод и движется к прогрессу медленно. И все же он должен образумиться, и он мало-помалу образумится. «Мы должны спасти человечество, спасаясь сами», — говорил Герцен».

И в заключение:

«Дорогой учитель, приближается зима. Поберегите же себя. В надежде скоро опять написать Вам я на этом заканчиваю.

Кэндзиро Токутоми

Моя жепа шлет свой привет, наилучшие пожелания и благодарность за любезность, которую Вы нам оказали».

Вместе с этим письмом Токутоми прислал и отдельное послание на имя Софьи Андреевны, в котором горячо благодарил ее за гостеприимство.

Как ни странно, на этом переписка между Токутоми и Толстым оборвалась безо всяких видимых причин. Почему? Лев Николаевич сохранял о своем японском друге самые лучшие воспоминания. В свою очередь, и Токутоми уехал из Ясной Поляны с чувством любви и благодарности к ее хозяину. Единственным разумным объяснением этому может быть лишь деликатность и скромность Кэндзиро Токутоми, который, возможно, не хотел утруждать своего горячо любимого, но старого учителя дальнейшей перепиской. Об этом можно судить хотя бы потому, что Токутоми позднее прислал в Ясную Поляну свою книгу «Тропою пилигрима» с дарственной надписью, но без письма.

VI

Интересна дальнейшая судьба Токутоми Рока. Решив пропагандировать идеал добра и любви не только в литературе, но и примером своей жизни, он, по возвращении на родину, отказался от городских благ и зажил жизнью простого бедного крестьянина. Мужественно последовала за ним по новому пути и его жена Аи, не устрашившаяся ни физического труда, ни лишений деревенской жизни. Так возникла в местности Титосэ, близ Токио, своеобразная японская «Ясная Поляна», которая стала местом паломничества сотен и тысяч японцев, приезжавших за советом и помощью к любимому писателю — ученику великого Толстого. Токутоми Рока свято соблюдал заветы своего учителя и никому не отказывал нп в помощи, ни в беседе.

В ближайшие после этого годы Токутоми страстно увлекался земледелием. Он много раздумывал о судьбах человечества. Результатом этих раздумий и тесного общения с простым народом явилась философско-публицистическая книга «Бормотание земляного червя» (1933), в которой автор отвергал буржуазную цивилизацию и превозносил крестьянскую жизнь. В этой книге ярко выражен толстовский патриархально-крестьянский идеал «хлебного труда», идеал честный и благородный, но несбыточный, пбо феодальная Япония к этому времени уже далеко ушла по пути капиталистического развития.

В начале 20-х годов, осмысливая исторический путь, пройденный Японией, а также родиной Толстого, где совершилась подлинно народная революция, Токутоми убедился в утопичности идеалов непротивления и опрощения. Большой художник и честный мыслитель, он не стал упорствовать в своих заблуждениях. Но свой отход от религиозно-нравственной доктрины Толстого он пережил как тяжелую трагедию.

«Я покинул Толстого, — писал он в 1913 г. в повести «Новая весна». — Для меня это равносильно тому, как если бы я покинул родного отца. Покинуть отца, покинуть Толстого — для меня означает — покинуть себя...»

Но, разочаровавшись в узко религиозном толстовском идеале «царства божия» на земле, Токутоми Рока остался до конца жизни верен более широким гуманистическим заветам своего учителя — заветам братства, мира и дружбы между народами.

В повестях и статьях, написанных после поездки к Толстому, Токутоми много раз с благоговением вспоминает о днях, проведенных в Ясной Поляне. Так, в статье «Отзвук из Японии», присланной им в 1908 г. для «Международного толстовского альманаха» к 80-летию писателя, он с теплым чувством писал:

«Уже два года прошло с тех пор, как я сказал ему «прости» на террасе дорогого дома.

Я берусь за перо, и предо мною встает призрак светлой веранды, обвитой вьющимися растениями и озаренный мерцающим светом лампы. Учитель стоит предо мной, положив руку на ручку двери, оглядываясь назад и улыбаясь мне. Я стою неподвижно, опечаленный разлукой. Он улыбается мне. Я вижу его улыбку сквозь туман 730-ти дней, которые протекли с тех пор, сквозь десять тысяч верст, которые нас разделяют»,

Позднее, в 1912 г., в прочувствованном открытом письме «К яснополянской вдове» Токутоми снова вспоминает:

«О, этот стол под кленом, накрытый белоснежной скатертью! О, этот стол, на котором каждое утро пел самовар в ожидании приходящих пить чай, стол, под которым так бел и так мягок был песок под ногами! О, эти сумерки на балконе, когда учитель читал, а Вы сидели за шитьем! О, этот вечер на веранде, когда играла на мандолине и пела молодежь! О, это купанье в Воронке! О, эти прогулки в березовой роще, где солнечные лучи, пробиваясь сквозь сеть лисгвы, падали золотыми пятнами на землю!».

Так почтительно и благоговейно Токутоми Рока до самой смерти носил в своем сердце образ Ясной Поляны и Льва Толстого.

О Толстом многое доныне напоминает в доме Токутоми Рока, ныне превращенном в музей. Автору этих строк посчастливилось посетить дом и усадьбу японского писателя. Из-за бурного развития города Токио и расширения его территории усадьба писателя теперь находится в черте города, в центре густо населенного района. Хорошо сохранился купленный писателем старый крестьянский дом, покрытый рисовой соломой, и, рядом с ним, деревянный дом, в котором он жил в последние годы. Здесь его вещи, мебель, книги, одежда. Вокруг дома разросся посаженный руками Токутоми большой парк, чем-то напоминающий Ясную Поляну. В парке — могила писателя и его жены. На могиле — гранитная глыба.

Рядом со старыми деревенскими домами писателя недавно построено каменное здание музея Токутоми Рока. В нем хранится литературное наследство писателя: рукописи, книги, фотографии, письма. Среди них — подлинные письма Л. Н. Толстого и дневник, который Токутоми вел, находясь в Ясной Поляне.

Мысль об учителе не покидала Токутоми до конца его дней.

В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ

С Назымом Хикметом я познакомился по телефону. Позвонив ему, я услышал в трубке веселый раскатистый голос поэта:

— Да, есть на моей душе такой грех. Не отрекаюсь, переводил...

— В тюрьме?

— В тюрьме.

— «Войну и мир»?

— Да, «Войну и мир».

— И роман увидел свет?

— Да, конечно.

Через час я сидел в уютной квартире Назыма Хикмета на Новопесчаной и слушал его вдохновенный рассказ. Поэт говорил ярко, с воодушевлением, словно переживал события далеких, давно минувших лет.

— Сказками Толстого я увлекался с самого раннего детства. Предприимчивые турецкие дельцы завозили их из Франции и продавали дешево — по пять пиастров штука. Это была небольшие серые книжечки, напечатанные крупным шрифтом, без обложек, с аляповатыми виньетками на заглавных листах. Но мне они казались верхом полиграфического искусства. На деньги, которые мне дарили взрослые, я каждую пятницу покупал себе по книжечке и, много раз перечитывая, в течение недели запоминал ее наизусть.

Позднее я стал читать повести, рассказы и романы русского писателя. Толстой стал на всю жизнь моим самым любимым писателем.

Помню, пятнадцатилетним мальчиком я впервые прочитал роман «Анна Каренина». Учился я тогда в военно-морском училище и ежедневно ездил туда на пароходе. На палубе я искал уединенный уголок, чтобы продолжать чтение увлекшей меня книги. По молодости лет я не уделял никакого внимания любовной коллизии романа, зато мастерски написанные картины московской и петербургской жизни захватили меня. И когда я дошел до сцены скачек, когда Вронский, изо всех сил сдерживая влегшую в поводья лошадь, легко обошел трех, и впереди его остался только рыжий Гладиатор Махотина, я столь живо ощутил себя сидящим на Фру-Фру, что пе-

режил вместе с Вронским все драматические события этого состязания. Вместе с ним я мчался по ипподрому, брал барьеры, переносился через канавы. У меня дух захватило, когда мы приближались к финишу... И, вероятно, сильнее Вронского я пережил ужас, когда от неловкого движения седока переломило спину Фру-Фру... В этот миг у меня было такое ощущение, что не Вронский, а я лежу на земле, прижатый вздрагивающим боком лошади, и на меря глядят ее умные, страдающие глаза...

Кто-то тронул меня за плечо, и я очнулся. Вокруг меня стояли пассажиры, с удивлением глядя на меня. Смущенный, я убежал, но долго не мог прийти в себя. Действие книги на мое воображение было потрясающим. Это была не книга, а сама жизнь, и ее подлинность не вызывала сомнений.

Впоследствии я прочитал и другие романы Толстого, его превосходные повести и пьесы, а затем многократно перечитывал их. И каждый раз я подпадал под обаяние могучей стихии толстовских образов. Такого проникновения во внутренний мир человека, такой силы живописания словом, такой высоты художественного мастерства, когда его уже не замечаешь, а видишь только самую действительность в ее неудержимом течении, мог достичь только гениальный художник!».

Далее Назым Хикмет рассказал:

«Мысль о переводе романа «Война и мир» для турецкого читателя мною владела давно. Она возникла еще в годы, когда я жил в Москве и учился в Коммунистическом университете трудящихся Востока. Но осуществить ее мне довелось только в 1943 г. за толстыми стенами бурсской тюрьмы, куда я угодил за революционную деятельность. Было это так. Турецкое министерство культуры задумало издать серию произведений классиков мировой культуры. Первое издание «Войны и мира» было переводом с французского, новый перевод романа нужно было сделать непосредственно с языка оригинала, а для этого понадобились люди, владеющие русским языком.

В качестве переводчика был приглашен находившийся тогда на воле (впоследствии он также сидел в тюрьме) друг моей юности коммунист Зеки Баштимар, учившийся вместе со мной в Москве. Работа предстояла огромная, понадобилось и мое участие. И тогда он привлек меня, а власти сделали вид, будто ничего не знают.

Однажды, придя в тюрьму на свидание со мной, Зеки Баштимар передал мне необходимые книги, и я приступил к делу. С первых же дней работа захватила меня. Я проводил за ней все дни. а порой и рассвет заставал меня за узким тюремным

 столом. Снова и снова переживал я вместе с героями романа их радости и горести...

 Готовые страницы я пересылал через начальника тюрьмы моему товарищу, а он тем же путем пересылал продолжение...

Начальник тюрьмы, боясь подвоха, исправно читал мой перевод главу за главой и под конец так втянулся в чтение, что стал меня торопить с переводом дальнейшего, а иногда и нетерпеливо расспрашивал, что же дальше произошло с князем Андреем, Пьером, Наташей...

Месяц за месяцем, в течение трех лет, переводил я первую половину романа. Вторую его половину перевел Зеки Баштимар. Под его именем и был напечатан наш общий перевод (мое имя было под запретом)».

Далее Назым Хикмет рассказал о принципах, которых он придерживался при переводе романа:

«Я стремился сохранить и передать не только дух оригинала, но и особенности авторского стиля. Помню, в какой тупик ставили меня большие, развернутые — со множеством вводных предложений — толстовские периоды. Рубить их на короткие фразы, как это делали французские переводчики, казалось мне кощунством, — при этом терялось своеобразие толстовского стиля, его характерность. Сохранять толстовские фразы тоже нельзя было — это означало бы сделать перевод громоздким, неудобочитаемым на турецком языке. Я пытался искать средний путь и, вероятно, не всегда находил правильное решение....

Другой недостаток нашего перевода был, как это ни странно, связан с моим искренним стремлением очистить турецкий язык от иноземных, особенно персидских и арабских, наслоений, приблизить книжный язык к народному. Кое-что удалось сделать, однако, ополчаясь против иноземной лексики, мы — сейчас мне это особенно ясно — перегнули палку, ударились в другую крайность и стали заменять сипонимами даже те арабские и персидские слова, которые уже давно вошли в турецкий быт и стали органической частью языка народа. Этого, разумеется, не следовало делать, — перевод от этого значительно проиграл. Тем не менее, в целом, наш перевод, как утверждали, имел преимущество перед предыдущим, — ведь он делался непосредственно с русского языка и притом с большой любовью».

В заключение беседы Назым Хикмет сказал:

«Творческий метод Толстого оказал на меня большое влияние. Я и сейчас с наслаждением и пользой перечитываю его гениальные творения, его публицистику. Особенно дороги мне гуманизм великого художника, его призывы к миру и братству между народами. В моей еще не завершенной стихотворной эпопее «Человеческая панорама» упоминается сцена братания солдат из рассказа Толстого «Севастополь в мае». Она видится мне как символ будущего мира без оружия, как образ дружбы, братания всех народов земли. Убежден, ни один турецкий писатель, если он настоящий художник, не прошел и не пройдет мимо творческого опыта Толстого — этого гиганта мировой литературы».

За окном сгустились сумерки. Назым Хикмет зажег свет, и его лицо, озаренное воспоминаниями, стало еще светлее и вдохновеннее. Сняв с полки томик своих стихов, он вначале читал их по памяти на гортанном турецком языке, а затем — в русском переводе. Это были те же, что и у Толстого, мысли о родине, о счастье, о светлом будущем человечества.

На прощанье я попросил поэта написать несколько слов, и он, присев к столу, начертал на листке из блокнота:

«Величие Льва Николаевича Толстого, этого мастера мастеров, этого бессмертного старца, оставшегося навеки юным, я полностью осознал только в бурсской тюрьме. Там я перевел половину романа «Война и мир». Моя камера переполнилась жизнью и надеждой, пали стены тюрьмы, я еще больше поверил в созидательную мощь великого русского народа и еще больше полюбил его».

Этот листок вместе с фотографией поэта можно увидеть в витрине московского музея Толстого.

СЕРЫЙ ПАКЕТ

Теплым майским утром 1909 г., разбирая привезенную почту, Толстой обратил внимание на толстый серый пакет, оклеенный ярко-красными марками. Предположив, что это очередной «дар» какого-либо заграничного журнала, он отложил его в сторону и взялся за чтение писем, на которых адрес был написан корявой крестьянской рукой. Такие письма, считал он, более содержательны и интересны, нежели галантные послания на тонкой, пахнущей духами.

Однако, когда очередь дошла до письма в сером пакете, Толстой с волнением прочитал его, а затем глубоко задумался. Это было послание трех тысяч американских негров, жителей города Нью-Олбани, штат Индиана, которые просили его защиты от белых линчевателей. Вот это письмо:

 

«Графу Льву Толстому.

Ясная Поляна. Россия.

Глубокоуважаемый сэр, мы, нижеподписавшиеся члены Комитета, организованного при Высшей школе Скрайбера, от имени 3000 цветных жителей этого города посылаем Вам экземпляр журнала «Александерс Мегезин», вышедший в Бостоне. Журнал издан людьми цветной расы и содержит статью, озаглавленную «Что сказал бы Толстой!». В ней излагается то, что сказали бы Вы, прочитав сообщенные здесь факты жестокого линчевания негров и бедственного положения нашего народа.

Зная, какое большое влияние могут оказать Ваши взгляды и слова в нашей стране, если их широко распространить, мы, студенты, от своего имени, а также от лица всего нашего многострадального народа, умоляем Вас высказать населению Соединенных Штатов Ваши взгляды относительно наших страданий. Вы можете изложить их через наше посредство или другим любым путем, каким Вы найдете желательным.

Пресса и читатели нашей страны отнесутся с особенным вниманием ко всему, что будет написано Вами — другом всех угнетенных, тогда как они остаются равнодушными к воплям и мольбам мужчин и женщин черной кожи, невинно обвиняемых в преступлениях.

Лиззи Уолкер Пресс Марта Е. Тейлор».

 

Следует сказать, что преследование негров в США волновало Толстого иа протяжении всей его жизни. Еще в юные годы ему приходилось читать о варварском обращении с чернокожими в Америке, и уже в своем раннем незаконченном «Романе русского помещика» он сравнил бесправного русского крепостного мужика с угнетаемым и преследуемым американским негром. Позднее он писал об этом позорном явлении в ряде обличительных статей и памфлетов, утверждая, что угнетение негров в США свидетельствует о сохранении рабства в так называемом цивилизованном мире.

С особенной силой внимание писателя было приковано к расовой проблеме в начале XX века, когда негритянское население США организованно поднялось на борьбу за свои права. Всем своим авторитетом всемирно признанного писателя Толстой поддерживал движение за равенство негров с белыми, чем заслужил ненависть американских расистов.

В трактате «Рабство нашего времени» (1900 г.), обличая многочисленные формы порабощения народов, Толстой заклеймил гневом угнетение негров в США, как одно из ярких подтверждений паразитарного характера буржуазной культуры.

Трубадуры буржуазной демократии кичатся отменой невольничества в США. «В действительности же, — писал Толстой, — отмена крепостничества и невольничества была только отменой устаревшей, ставшей ненужной формы рабства и заменой ее более твердой и захватившей большее против прежнего количество рабов формой рабства». Новейшей, еще более жестокой формой порабощения Толстой считал лишение негров земли, суды Линча и прочие ужасы расовой дискриминации в США.

В 1903 году в статье «К политическим деятелям» Толстой снова заклеймил презрением агрессивные действия «самого передового государства Америки с ее поступками на Кубе, Филиппинах, отношением к неграм». Через год в «Предисловии к английской биографии Гаррисона» Толстой указал, что гражданская война за отмену рабства в Америке, по сути, не разрешила негритянской проблемы. Формальное освобождение негров от рабства решило вопрос лишь внешним образом. «Сущность же вопроса, — писал Толстой, — осталась неразрешенной, и тот же вопрос, только в новой форме, стоит теперь перед народом Соединенных Штатов».

В 1903 году Толстой высказал свое глубокое возмущение дискриминацией негров посетившему его в Ясной Поляне кандидату в президенты США от демократической партии Вильяму Дж. Брайану. Брайан не смог опровергнуть общеизвестные факты. И это лишний раз убедило Толстого в рабовладельческом характере современной буржуазной цивилизации.

И вот новый сигнал бедствия, новый вопль о помощи...

Статья «Что сказал бы Толстой!» в присланном Толстому журнале гласит:

«4 марта 1789 г. народ Соединенных Штатов торжественно провозгласил всему миру, что разработана федеральная конституция, устанавливающая в стране покой п справедливость, содействующая всеобщему благоденствию и гарантирующая блага свободы нынешнему и будущим поколениям.

Каждому чернокожему мужчине и каждой чернокожей женщине США следует обратить внимание на то, что среди пунктов, вписанных в конституцию «в интересах защиты прав и преуспевания всех граждан Соединенных Штатов», имеются следующие статьи, которые конгресс уполномочен узаконить:

«Никто не несет ответственности за уголовное или иное преступление в случае отсутствия обвинительного акта или заключения суда присяжных».

«Никто не несет наказания дважды за одно преступление».

«Никто не подвергается опасности лишения жизни пли совершения над ним акта физического насилия».

«Никто не может быть лишен жизни пли собственности без должного судебного разбирательства».

Эти статьи конституции никогда не отменялись. Они остаются в силе и облечены в форму закона. Однако в отношении чернокожего человека закон не применяется».

Далее в статье приводится ряд сообщений о вопиющих насилиях над неграми в США:

«В Пенсаколе, штат Флорида, линчеватели повесили на площади негра по имени Шоу. Другого негра, по имени Смит, обвиненного в оскорблении белого, убийцы привязали к столбу и сожгли заживо в Гренвилле, штат Техас, несмотря на публичные заявления официальных властей, что дело обвиняемого будет срочно рассмотрено в судебном порядке... Негра Алонзо Вильямса линчеватели убили на площади в Лионе, штат Джорджия, за то, что он осмелился ответно ударить белого.

В Россвилле, штат Кентуки, толиа белых обвинила четырех чернокожих в нанесении обиды белому. Разъяренные линчеватели повесили всех четырех на дереве».

Перечислив длинный ряд подобных фактов, автор статьи с горечью восклицает:

«Что сказал бы Толстой? Не сказал ли бы смелый старец то же, что он недавно говорил по поводу жестокостей и убийств в России: «Да, перечень варварских преступлений линчевателей в Соединенных Штатах ужасен. Если законные власти и юстиция США не прекратят, с помощью гражданского населения, суды Линча, эта страна прекратит свое существование как демократическая республика. Нет прощения ужасным преступлениям, совершаемым в России, но там, по крайней мере, существует то объяснение, что царская Россия — это жестокая деспотия, весьма медленно идущая к свободе; в американской же республике свобода провозглашена уже более столетия назад. Почему же в этой стране, где государственные деятели кичатся своим законодательством и свободой, якобы охраняемой законом, не наказуются подобные нарушения конституции?»

Автор статьи не ошибся. Воображаемый грозный монолог был весьма близок к тому, что действительно сказал бы Толстой. Во всяком случае статья и письмо негров побудили его немедленно откликнуться. 14 мая 1909 г. он направил в США ответное письмо, в котором писал:

«Прочел присланную вами статью об исключительных же-стокостях, совершаемых людьми над своими братьями только потому, что кожа их другого цвета, чем тех, над которыми они считают себя вправе совершать величайшие жестокости. Те ужасные факты, которые приведены в газете, только подтвердили для меня ту печальную истину, что христианство исповедуется всеми христианскими народами, в том числе и американским, только на словах, и нет того вопиющего противоречия этому учению любви, которого бы они не допустили, если только это им выгодно».

Подчеркнув, что в нравственном отношении угнетенные негры «стоят выше своих угнетателей», и назвав деятельность расистов «позорной», Толстой с большой силой осудил «одинаковую преступность и грубой толпы, совершающей эти ужасы, и еще большую бессовестность правительства, допускающего и потворствующего этим преступлениям».

Письмо Толстого было опубликовано в американской печати и перепечатано во многих странах мира. Его открытое заступничество за американских негров снискало ему всеобщую любовь и уважение.

КРЕСТНИК

В декабре 1909 года вместе с письмами из многих стран на рабочий стол Льва Толстого легло письмецо в скромном сером конверте со штемпелем Пре-Сен-Жерве, близ Парижа. Простая французская женщина, мать троих детей, Генриэтта Жуанне писала в Ясную Поляну:

«Пре-Сен-Жерве 6 декабря 1909 г.

Дорогой граф!

Простите меня, что я решилась Вам написать. Я тут же объясню почему. У меня есть мальчик двух с половиной лет, и когда его крестили, я позволила себе дать ему имя ЛЕВ МИР, а Вас назвала почетным крестным отцом моего мальчугана. Во всем, что я читала из Ваших книг и в книгах о Вас, я любовалась величием Вашей души и Вашей добротой. Вот почему, восхищаясь всем, что Вы делаете для всеобщего мира, я захотела дать Ваше имя моему сыну...

Дорогой учитель! Очень прошу Вас сказать, хорошо или плохо я поступила, и прошу Вас принять фотографию моего крошки, а в обмен послать Вашу, чтобы мои дети любовались ею и любили Вас.

Примите, господин граф, уверение в совершенном к Вам уважении и мой почтительный привет.

Ваша покорная слуга Генриэтта Жуанне.

P. S. Жду с нетерпением ответа, чтобы послать Вам, если Вы пожелаете, фотографию Вашего крестника. Я — жена скромного парижского парикмахера. Вот наш адрес: «Эмиль Жуанне (парикмахер). Ул. Пантен, 11. Пре-Сен-Жерве, департамент Сена».

Льва Николаевича тронуло это письмо. Судя по его надписи на конверте, он первоначально решил было поручить составление ответа секретарю и сделал для него указание: «Написать, что мне приятно, благодарю за добрые чувства». Однако он тут же передумал и ответил на него сам. Он отправил крестнику одну из своих фотографий и сделал на ней по-французски следующую теплую надпись:

«Посылаю мой портрет моему крестнику и благодарю его родителей за их добрые чувства ко мне.

Лев Толстой 11 декабря 1909 г.»

Письмо и портрет русского писателя доставили семье французского парикмахера огромную радость. Об этом свидетельствует новое письмо в Ясную Поляну — на сей раз от главы семьи, Эмиля Жуанне, в котором он горячо благодарит Толстого за доброту, внимание и отзывчивость. Вот это письмо:

«Пре-Сен-Жерве 26 декабря 1909 г.

Дорогой граф!

Настоящим письмом благодарю Вас за то, что Вы любезно согласились быть крестным отцом моего сына. Присоединяю к этому письму его метрику, чтобы Вы убедились, что я Вас не ввел в заблуждение, а также его фотографию, которая, надеюсь, будет Вам приятна.

Шлем Вам наши наилучшие пожелания к Новому году и благодарим еще раз за Вашу доброту и за Ваш портрет.

Примите, господин граф, наш почтительный смиренный привет.

Э. Жуанне».

В письмо было вложено официальное метрическое свидетельство, из которого явствует, что мальчик Люсьен Густав Эмиль Леон Мир родился 17 июня 1907 г. от Эмиля Адольфа Жуание п Генриэтты Матильды, урожденной Фрикото, проживающих в Пре-Сен-Жерве, ул. Пантен, И.

В конверте лежала также фотография ребенка, на обороте которой рукою матери сделана надпись: «Крепко целую моего крестного. Леон Жуанне. 26 декабря 1909 г.»

Новое письмо и особенно фотография крестника доставили Толстому истштаое удовольствие. По сохранившемуся неопубликованному свидетельству домашнего врача и друга писателя Д. П. Маковицкого, Лев Николаевич с доброй улыбкой разглядывал фотографию младенца и затем, показав ее своим близким, радостно воскликнул: «А крестник мой хорош!»

К этому можно добавить, что крестник Толстого жив и поныне. Его недавно разыскала газета французских коммунистов «Юманите». Он — каменщик, живет в Париже, с благоговением хранит фотографию, которую в детстве послал ему Лев Толстой.

СОКРОВИЩНИЦА ГЕНИЯ

I

«Слова поэта суть уже его дела» — говорил Пушкин. В творениях писателей, поэтов, художников воплощена их жизнь, то, чем они близки и дороги человечеству.

Лев Толстой трудился на литературной ниве свыше 60 лет. «Он рассказал нам о русской жизни почти столько же, как вся остальная наша литература» — говорил Горький. Его перу принадлежат всемирно известные романы, повести, рассказы, пьесы, и ему же принадлежат сотни статей, трактатов, обращений, воззваний, а также тысячи страниц дневников, писем, записных книжек. Это огромное литературное наследство уже сейчас, в далеко не полном виде, занимает в собрании сочинений писателя девяносто объемистых томов. Если же издать написанное Толстым полностью, то для этого, по подсчетам ученых, понадобится более ста томов... Впрочем, кто знает, сколько еще томов понадобится, — ведь далеко не все написанное Толстым разыскано. К примеру, до сих пор не найдены сотни его писем, в том числе письма к таким важным адресатам, как Тургенев (29 писем), Некрасов (14 писем), Лесков (12 писем), Салтыков-Щедрин (3 письма) и др.

Не найдены и письма Толстого ко многим его родственникам и близким, — таких писем около двухсот.

А рукописи сочинений и дневников Толстого — разве они все найдены? Увы, далеко не все. И здесь еще возможны многие неожиданные находки. Дело лишь затем, чтобы энергично, не успокаиваясь, искать. Ведь каждый автограф Толстого — новый штрих в его творческой биографии, редкая бесценная реликвия, поистине национальное достояние.

Кто же ищет и собирает необозримое наследие писателя? Кто бережет его для будущих поколений? Где и как оно сохраняется?

Чтобы получить ответ на эти вопросы, отправимся на одну из улиц Москвы в большой серый каменный дом, где в глубине длинного коридора расположена так называемая «стальная комната» архива великого писателя.

II

Вы переступаете порог этой просторной, не очень светлой залы с трепетом и волнением. Здесь всегда царит благоговейная тишина. Матовым блеском мерцают на стенах приборы, показывающие температуру и влажность воздуха. У стен — вместительные шкафы, разделенные внутри на множество ящиков. В строгом порядке, по последнему слову науки, разложены в них пожелтевшие от времени бумаги. В дальнем углу высится огромный стальной шкаф — знаменитый по многим фотографиям сейф с рукописями художественных творений Толстого.

До революции эта «стальная комната», с каменным полом и стенами полуметровой толщины, с массивной бронированной дверью весом в несколько тонн, с железными решетками на окнах, была потайной кладовой для хранения фамильных драгоценностей известных московских богачей, а большой старинный дом принадлежал знаменитому миллионеру-меценату И. А. Морозову. Теперь здесь надежное хранилище рукописей Льва Толстого.

...Поворот массивного ключа — и бронированная дверь большого сейфа открыта. Ровными рядами стоят здесь плотные короба. Бережно переложенные тонкой бумагой, лежат в них исписанные рукой Толстого страницы — плоды его неустанного творческого труда.

Вот перед нами первые детские сочинения будущего писателя. Одно из них называется «Орел». В нем всего три строчки. Семилетний автор, едва научившись водить пером, повествует о том, как некий мальчик дразнил «царя птиц», и тот, рассердившись, заклевал его.

Здесь же два больших листа гербовой бумаги, на которых огромными детскими буквами старательно выведены стихи:

 

Теперь еще раз, может быть,

Фортуна к нам опять заглянет,

Веселье прежних дней настанет,

И мы счастливо будем жить.

 

Это — поздравление, которое двенадцатилетний сочинитель посвятил любимой тетушке Татьяне Александровне Ергольской в день ее рождения. О том, как писались и преподносились эти стихи, рассказано в повести Толстого «Детство», в сцене, где маленький Николенька Иртеньев преподносит стихи бабушке.

С трепетом вы открываете один короб за другим, и перед

вами осязаемо, овеществленно проходит грандиозный путь писателя. Вот рукописи ранних произведений Толстого — кавказских, севастопольских рассказов, повестей — «Утро помещика», «Два гусара», «Казаки»...

Какой огромный труд вложен в эти первые сочинения! Сколько ума, сердца, вдохновения они потребовали от молодого автора! Один из военных рассказов — «Севастополь в мае» — Толстой писал в блиндаже на знаменитом четвертом бастионе, где находился во время обороны Севастополя. Судя по многочисленным обрывкам рукописи, по торопливому почерку автора, он не раз отрывался от писания, чтобы встать к орудиям, которыми командовал. Держа в руках эти наспех набросанные листки, как бы слышишь гул севастопольской канонады, чувствуешь еще не выветрившийся запах пороховой гари...

Рукопись «Казаков» изумляет своим необычным видом. Первоначальный набросок повести сделан... в стихах. В 52-х рифмованных строках с любовью рассказывается о том, как казаки возвращаются из похода и как красавица Марьяна ищет среди них своего возлюбленного. Автор, однако, не продолжил повесть в этом жанре. Вслед за стихотворным вариантом идут новые варианты — то в ритмичной прозе, то в обычной, более свойственной ему прозаической манере.

Одна лишь повесть «Казаки», вместе с набросками планов и конспектов к ней, насчитывает около 300 листов. Вместе с писарскими копиями этот фонд достигает 600 листов. А все еще не полностью собранное раннее творчество писателя хранится в архиве в виде многих тысяч черновиков, вариантов, копий, гранок и других драгоценных бумаг.

III

На одной из первых страниц своего дневника молодой Толстой записал: «Надо навсегда отбросить мысль писать без поправок. Три-четыре раза — это еще мало». Слова эти вспоминаются, глядя на бесчисленные рукописи писателя.

Уже в самых ранних черновиках Толстого видны следы его огромного взыскательного труда. Перед нами толстые тетради, исписанные вдоль и поперек: видно, автор был недоволен своей работой и переделывал каждую фразу по пять — десять раз. Рядом с ними листы, начисто переписанные чьей-то рукой, но и среди них нет ни одного, не испещренного бесконечными поправками. Набросав сцену или картину, писатель снова и снова исправляет ее, пока не добивается художественного совершенства — точного языка, живых, запоминающихся образов, ярких деталей.

Работа Толстого над рукописями изумляет. Читая его кажущиеся столь простыми описания людей и событий, трудно представить себе, какой сизифов труд за ними стоит. Недаром любимой поговоркой Толстого были слова художника И. Крамского: «Будет просто, коль переделаешь раз со сто!»

Конечно, бывали у Толстого и такие сцены и картины, которые в порыве вдохновения удавались ему с первого раза. К примеру, описание Бородинского сражения вошло в окончательный текст «Войны и мира» с минимальными исправлениями. Но подобные счастливые случаи бывали не часто. Даже к лучшим своим страницам Толстой возвращался много раз, стремясь сделать их еще более совершенными. В остальных же случаях его авторская работа не знала границ. И это наглядно видно по его черновикам.

Страница толстовской рукописи возникала примерно так. Автор начинал писать как обычно, с нормальными полями и просторными просветами между строк. Однако уже в ходе писания он своими исправлениями заполнял просветы так густо, что в них уже ничего не вмещалось. Правка выносится на поля и постепенно заполняет их. Вскоре на странице чистых мест уже не остается, а нужда в исправлениях возникает снова и снова. Тогда автор совершает немыслимое: он перевертывает исписанный лист набок и начинает писать... поверх написанного. Словно кладка дров в поленнице: ряд по-лен, положенных вдоль, накладывается на ряд, положенный поперек! Но в поленнице легко различать один ряд дров от другого, а как разобрать ряды или слои текста в рукописи Толстого? Да еще при его ужасном почерке, который сейчас умеют читать лишь 2 — 3 человека?

Говорят, что подобные рукописи можно «прочесть» с помощью электронных аппаратов. Но таких машин в архиве Толстого нет. Разбор рукописей производится с помощью обычных увеличительных линз, и на это уходят месяцы и годы кропотливого труда научных сотрудников.

IV

С годами художественное мастерство Толстого достигло огромной силы. Ко времени создания романа «Война и мир» он уже был знаменитым, общепризнанным писателем. Однако его строгое отношение к труду не только не уменьшилось, но еще Солее возросло. Писатель по-прежнему без конца исправлял, дополнял и заново переписывал свои произведения.

Рукопись «Войны и мира» насчитывает 5000 листов, и в них нет ни одного без многочисленных помарок автора. В ходе работы Толстой создал бесчисленное количество редакций, вариантов, новых сцен и картин. И при этом он ни разу не оставался доволен ими.

Процесс работы писателя над художественными произведениями бывал примерно таков. Стимулом для возникновения того или иного замысла была всегда сама жизнь, реальная действительность, окружавшая писателя. Именно она с ее острыми, неразрешимыми социальными противоречиями чаще всего заставляла его браться за перо. Однако началу писания всегда предшествовал у него длительный период внутренней подготовки и обдумывания, сопровождавшийся смутным; чувством тревоги, тоски и недовольства собой.

«Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно, — писал Толстой поэту А. А. Фету в 1870 г., когда обдумывал роман из эпохи Петра I. — Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1000000, — ужасно трудно».

Процесс обдумывания порой занимал у Толстого не месяцы, а годы. Так, между первой мыслью об историческом романе (вначале это был роман о декабристах) до начала работы над «Войной и миром» прошло три года. Почти столько же прошло между замыслом «Анны Карениной» и началом работы над романом. А рассказ «Корней Васильев» Толстой написал... через 25 лет после того, как его задумал. Столь долгие сроки обдумывания определялись убеждением писателя, что произведения искусства должны, как говорил Гоголь, «вы-петься из души сочинителя». «Писать надо... только тогда, когда мысль, которую хочется выразить, так неотвязчива, чго она до тех пор пока, как умеешь, не выразишь ее, не отстанет от тебя», — писал Толстой Леониду Андрееву. Если же, утверждал он, будешь писать без крайней внутренней потребности, не пережив и не перечувствовав судьбу будущих героев, то ничего путного не напишешь. Но и когда замысел достаточно вызревал в его душе, Толстой не полагался на одно лишь вдохновение, а отрабатывал каждую строку, каждое слово, пока не чувствовал, что начинает портить написанное.

V

Однажды вечером — это было в середине 90-х годов — Толстой вышел к гостям из кабинета в радостном возбуждении и воскликнул:

« — Нашел!.. Как мокрая смородина...»

Это восклицание относилось к цвету глаз Катюши Масло-вой, над образом которой он тогда напряженно работал.

Действительно, как это видно из рукописи, не легко достался автору внешний облик героини. Чтобы создать портрет Катюши Масловой, писатель перебрал для описания ее глаз — 15 вариантов, лица — 15 вариантов, волос — 6 вариантов, носа — 7 вариантов, лба — 9 вариантов, бровей — 7 вариантов, щек — 2 варианта, губ — 2 варианта и т. д. Разумеется, самым точным, ярким и запоминающимся оказалось сравнение цвета глаз героини с цветом мокрой смородины, а цвета ее лица — с ростками картофеля в подвале. Но эти сравнения появились только через много времени в окончательном варианте. По рукописям можно увидеть, каким нелегким был путь к этим счастливым художественным находкам.

Вот какими, согласно таблице, составленной исследовательницей Э. Е. Зайденшнур, были глаза Катюши Масловой в первых вариантах романа: «прекрасные черные», «очень черные красивые», «агатовые», «черные блестящие», «подпухшие», «необыкновенно ярко черные», «узкие подпухшие и очень черные», «черные агатовые большие добрые немного косившие», «несколько подпухшие черные», «глаза немного косили», «глянцевитые черные улыбающиеся», «очень черные блестящие, несколько подпухшие, из которых один косил немного» и т. д.

Столь же много вариантов Толстой испробовал для описания других черт лица Катюши Масловой, пока он, в мучительных поисках, не создал ее истинного портрета. В окончательном тексте описание лица героини занимает всего четырнадцать строк, но зато этот портрет — один из лучших в мировой литературе!

Судя по рукописям, особенно нелегко давались Толстому начала его произведений. Так, роман «Война и мир» имеет пятнадцать начал, роман «Анна Каренина» — десять, незавершенный роман из эпохи Петра — 35 начал. Столь же трудно давались ему и начала статей и трактатов. Например, предисловие к сборнику изречений «Путь жизни» Толстой переделывал... более ста раз!..

Ошеломляющее впечатление производят в архиве рукописи

романа «Воскресение». В сейфе лежит около восьми тысяч писчих листов, обрезков и печатных гранок, испещренных рукой писателя.

Многие из них настолько исписаны, что автору пришлось подклеивать к полям широкие листы бумаги. Но и эти листы сплошь покрыты поправками.

Над своим романом «Воскресение» Толстой работал с перерывами десять лет. Несколько раз он его бросал и начинал сначала. В его дневнике то и дело появлялись отчаянные записи: «Решил прекратить писание... все плохо», «писание мое ужасно...», «брался за «Воскресение» и убедился, что все скверно...» И все же он вновь и вновь возвращался к работе, пока не закончил ее.

«Страшная вещь — наша работа, — писал он А. А. Фету. — Кроне нас никто этого не знает. Для того, чтобы работать, нужно, чтобы под ногами выросли подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. Если станешь работать без подмостков, только потратишь материал...»

VI

Архив Толстого создавался десятилетиями. Еще при жизни писателя его родные и близкие, особенно жена, стали собирать и сохранять его рукописи. Часть его бумаг хранилась в Москве сперва в Историческом музее, а потом в Румянцев-ской библиотеке (ныне Всесоюзная государственная библиотека имени В. И. Ленина). Другая часть — преимущественно запрещенные царским правительством сочинения — хранилась за границей, близ Лондона, в специально построенном из огнеупорного кирпича домике. Но многие автографы, особенно письма, находились у частных лиц, приходили в ветхость, пропадали. Научной работы с рукописями в то время не велось. Лишь после Октябрьской революции по решению Советского правительства автографы писателя были собраны в одном месте — в Государственном музее Л. Н. Толстого — и стали доступны для научного изучения. Благодаря принятым энергичным мерам сотрудникам музея удалось разыскать много рукописей и писем писателя, которые ранее считались утерянными. За некоторыми из них пришлось ездить в разные города и за границу. Другие поступали в дар от почитателей Толстого. Сейчас в Отделе рукописей музея хранится около миллиона листов драгоценных документов, в том числе 180 тысяч листов подлинных рукописей писателя. Такого количества автографов не знает ни один писательский архив в мире. Сотрудники музея находят все новые и новые автографы Толстого.

Собирание автографов — дело сложное и трудное. Нелегко найти рукопись, затерявшуюся в дебрях царской цензуры сто лет назад. Нелегко расстается с автографом тот, кому он достался от отца или деда как большая фамильная реликвия. Но советские люди, зная, какую большую культурную ценность представляют собою рукописи Толстого, охотно содействуют музею в собирании этих манускриптов. Лишь за последние годы в музей поступило несколько сот драгоценных документов о Толстом.

Вот один интересный случай.

Литературоведам было известно, что в 1873 году, готовя издание своих сочинений, Лев Николаевич внес много поправок в роман «Война и мир», до этого впервые напечатанный в 1869 году. Поправки на сей раз он сделал прямо на страницах книги первого издания. Но где же эта книга? Где том «Войны и мира» с собственноручными поправками Толстого?

Многолетние поиски в архивах и книгохранилищах ни к чему не привели. Книга считалась утерянной.

Но вот незадолго до Великой Отечественной войны в одну из московских школ мальчик принес старое издание «Войны и мира». Книга была испещрена неразборчивыми карандашными пометками. Он показал ее учителю литературы. Перелистывая старинный том, вглядываясь в карандашные пометки на полях, учитель подумал: не сделаны ли они рукой самого автора?

Едва прозвенел последний звонок, учитель вместе с учеником, спеша и волнуясь, отправились в музей Толстого. И тут выяснилось, что эта книга действительно тот самый драгоценный том «Войны и мира», который давно и безуспешно разыскивается. Всеобщей радости не было границ...

Как же книга очутилась у мальчика?

Оказывается, в 1873 году этот том был передан Толстым для набора в типографию Ф. Риса в Москве, где печаталось его собрание сочинений. У владельца типографии или кого-то из служащих драгоценную книгу приобрел известный московский купец — меценат И. П. Брапшин для своей коллекции рукописей. После смерти купца книга оказалась у его наследников. А через полвека, в 1940 году, один из дальних родственников купца, к которому книга перекочевала, не зная о ней ничего, подарил ее мальчику, своему соседу по квартире. Мальчик же принес ее в школу...

Так почти через восемь десятилетий неожиданно отыскалась одна из исчезнувших драгоценнейших книг с пометами Толстого.

А вот случай из позднейшего времени. В 1904 году, во время русско-японской войны, японские социалисты во главе с выдающимся революционером Котоку Сюсуй перевели и напечатали на страницах своей «Народной газеты» только что появившуюся на Западе знаменитую антивоенную статью Толстого «Одумайтесь», о чем редактор газеты Исоо Абэ написал в Ясную Поляну.

Письмо социалиста обрадовало Толстого, и он немедленно ответил на него большим дружеским посланием к японскому народу, в котором резко осудил войну и ее зачинщиков. Письмо это в рукописной копии осталось в бумагах писателя, но где его подлинник? Не исправил ли его Толстой перед отправкой в Японию? Дошло ли оно до адресата? Ответов на эти вопросы не было более шестидесяти лет.

Автор этих строк, будучи в Японии, предпринял поиски письма. Долго ничего найти не удавалось. Но вот однажды, просматривая с помощью японских друзей толстенный телефонный справочник города Токио, я разыскал столбик абонентов с фамилией Абэ и решил попытать счастья. И среди 510 носителей этой фамилии нашелся некий Томио Абэ, который оказался... сыном корреспондента Толстого. Старый человек, профессор философии Токийского университета, он, оказывается, всю жизнь бережно хранит доставшийся ему от отца почтовый пакет.

Узнав, что мы долго разыскиваем данное письмо и что в Москве существует «стальное» хранилище автографов Толстого, безопасное в пожарном отношении, он, вопреки поднявшейся в печати кампании против возвращения в Россию столь драгоценной реликвии, согласился передать ее нам. На специальной церемонии, в присутствии многих японских писателей, престарелый профессор передал советскому послу разыскиваемое письмо, и оно оказалось ценнейшим документом, характеризующим антимилитаристские взгляды Толстого.

VI

Но для чего, спросят, надо собирать и хранить рукописи писателя? Ведь произведения его уже напечатаны?

Да, произведения писателя изданы, их читают миллионы людей. Но иногда текст в книгах существенно отличается от того, что написал автор. Царская цензура подвергала многие

произведения писателей, особенно Толстого, сокращениям и искажениям, выбрасывала из них все, что было неугодно властям. Так, из 123-х глав романа «Воскресение» без цензурных искажений были напечатаны только 25. Остальные были изуродованы. Некоторые из цензоров позволяли себе даже поправлять Толстого. Случалось также, что текст произведений невольно искажали переписчики или типографские наборщики, и никто, в том числе автор, этого не замечал. Тщательное сличение печатного текста с автографами помогает восстановить подлинный текст произведения.

Взять, например, повесть «Казаки». Во множестве прежних изданий можно было прочитать в ней об убитом горце довольно странную фразу: «На маленьких костях рук, поросших рыжими волосками, пальцы были загнуты внутрь и ногти выкрашены красным». Что же это за маленькие кости, да еще поросшие рыжими волосами?

Ученые, вооружившись лупами, тщательно проверили рукопись. Оказалось, что у Толстого написано: «На маленьких кистях рук...» Ошибка была исправлена.

Очень много искажений вкралось в текст романов Толстого. Еще совсем недавно, например, можно было прочитать в романе «Война и мир» такую фразу: «Николай продолжал темно служить в армии». Как так «темно»? Оказалось, в рукописи сказано: «Николай продолжал так же служить в армии». В других главах вместо слова «молчал» печатали «мычал»; вместо «радуйтесь» «дуйтесь». В рукописи рассказа «Божеское и человеческое» возбужденному арестанту дают в тюрьме для успокоения бром, а в печатном тексте — ром... И таких опечаток и искажений накопилось в одном лишь романе «Война и мир» около двух тысяч. Только тщательная проверка по рукописям позволяет очистить текст от подобных «сорняков».

Рукописи писателя нужны и для изучения творческой истории его произведений. Изучая рукописи, исследователи восстанавливают весь путь создания рассказа или романа, начиная с того момента, когда у писателя возникла первая мысль о нем, и до того счастливого дня, когда в рукописи поставлена последняя точка. Творческая история произведения помогает нам понять, какую идею писатель хотел выразить в своем творении, откуда он черпал материал, как его замысел расширялся, видоизменялся, как автор относился к своим героям, как он совершенствовал язык и т, д. Сопоставляя первые редакции произведения с последующими, мы видим, в каком направлении работала мысль автора, какое воздействие оказывало на него время, как от главы к главе росло его мастерство.

Творческая история произведений Толстого — ценнейший источник знаний о писателе, превосходная школа мастерства для молодых литераторов.

VII

Рукописи сочинений крайне нужны. Но как их сохранить на долгие годы? Как сделать так, чтобы старая бумага, запечатлевшая гениальный труд художника, не пожелтела от времени, не размягчилась, не расползлась, не погибла?

Как быть с карандашными записями писателя в его дневниках и записных книжках? Ведь их еще труднее сохранить. От времени такие записи стираются, бледнеют, а то и вовсе пропадают. Как быть со страницами, па которых текст уже исчез?

Как, наконец, быть с поступающими в музей документами, которые хранились небрежно, в сырости, из-за чего чернила на них расплылись?

Реставрация рукописей, возвращение им жизни — одна из тревожных забот сотрудников архива.

Здесь не место для рассказа о технических способах реставрации рукописей. Новейшие достижения науки позволили создать целый арсенал эффективных средств для «скорой помощи» и спасения погибающих бумаг. Для этого существуют специальные лаборатории. Но лучшее средство их длительного сохранения — образцовое, по всем правилам, обращение с ними. В архиве Толстого, как и в архивах Ленина, Пушкина, Горького, рукописи на руки не выдаются. Весь фонд автографов переснят на фотопленку; исследователям предоставляются только фотокопии. Рукопись требует полного покоя.

Большое значение для сохранения рукописей имеют температура и влажность воздуха. Воздух должен быть сухим, но не перегретым, и без избыточной влажности. Научные сотрудники тщательно следят за показаниями аппаратуры, позволяющей сохранять в хранилище необходимый атмосферный и температурный режим.

...Но завершим нашу экскурсию по архиву и ознакомимся с другими его сокровищами. Помимо рукописей, здесь хранится и обширная переписка Толстого. Великий писатель общался почти со всеми известными людьми своего времени. Ему писали выдающиеся русские писатели Н. А. Некрасов, И. С. Тургенев, Д. В. Григорович, А. А, Фет, И. А. Гончаров,

М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Н. Островский, Н. С. Лесков, Л. Н. Андреев, А. М. Горький, В. Г. Короленко; композиторы П. И. Чайковский, С. И. Танеев; художпики И. Е. Репин, Л. О. Пастернак, Н. Н, Ге, Н. В. Орлов; режиссеры К. С. Станиславский, В. II. Немирович-Данченко; ученые И. И. Мечников, К. А. Тимирязев, Н. А. Морозов, Томас Эдисон. Он получал письма и от инострапных деятелей культуры — Ромена Роллана, Бернарда Шоу, Махатмы Ганди и многих других. Письма в Ясную Поляну шли со всех концов России и из многих стран мира. Свыше пятидесяти тысяч писем было получено Толстым, и на все хоть сколько-нибудь значительные он аккуратно отвечал. В архиве собрано около десяти тысяч писем, написанных его рукой или продиктованных им помощникам. Среди них, например, к поэту А. А. Фету — 155 писем, к брату Сергею Николаевичу — 175, к жене — 837, к другу и единомышленнику В. Г. Черткову — 927 и т. д. Как мы уже сказали, далеко не все письма Толстого собраны, но уже те, которые известны, занимают в его Полном собрании сочинений 31 том. Они представляют собою огромную ценность, свидетельствуют о мировой известности писателя.

В архиве хранятся также и многочисленные дневники и записные книжки Толстого, которые он вел на протяжении 64-х лет. Из объемистых тетрадей дневников и простеньких коленкоровых записных книжек, из потайных дневников «Для одного себя» мы узнаем, какие мысли и переживания владели писателем, какие наблюдения он делал над окружающей жизнью, как развивались и обогащались его творческие замыслы. В карманных книжечках записано и множество народных слов и выражений, пословиц, поговорок, сказок и легенд, которые он позднее использовал в своем творчестве. А главное, в дневниках Толстого мы находим его записи о себе, о времени, о народе, о Родине.

Наконец, в архиве хранятся бумаги близких и друзей Толстого, обширный фонд мемуаров о нем. Среди драгоценных архивов лиц из ближайшего окружения писателя следует назвать фонд жены и друга писателя С. А. Толстой, проведшей с ним 48 лет совместной жизни. Почти все ее бумаги, насчитывающие многие тысячи листов, особенно ее дневники и переписка, связаны со Львом Николаевичем и являются ценным источником сведений о нем.

Столь же драгоценны архивные фонды детей Толстого — Сергея Львовича, Татьяны Львовны (в замужестве — Сухотиной), Ильи Львовича, Льва Львовича, Андрея Львовича, Марин Львовны (в замужестве — Оболенской), Михаила Львовича, Александры Львовны. В бумагах каждого из них, особенно в их воспоминаниях, в переписке с родителями, друг с другом и с третьими лицами содержатся ценнейшие сведения о жизни писателя и его семьи.

Значительную ценность представляют и бумаги многих родственников писателя — его матери, отца, братьев и сестры, а также родственников Софьи Андреевны — членов семьи Берс, которые были связаны с Толстым узами многолетней дружбы. К этим архивам примыкают и бумаги друзей, единомышленников и помощников Толстого — В. Г. Черткова, П. И. Бирюкова, И. И. Горбунова-Посадова, В. В. Стасова, Н. Н. Страхова, Н. II. Гусева, В. Ф. Булгакова, А. Б. Гольденвейзера и многих других. Эти фонды содержат десятки тысяч документов, раскрывающих многообразную общественную, редакторскую и издательскую деятельность писателя.

Советские ученые кропотливо собирают, бережно хранят и глубоко изучают все, что связано с жизнью и деятельностью Толстого. В его рукописях запечатлен гигантский труд и творческое вдохновение писателя.

СОДЕРЖАНИЕ

От автора ............. 3

ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕЧЕСТВА........ 5

На бастионе............ 6

«Университет в лаптях»....... 22

Ненаписанный роман........ 26

Спор............... 38

На уровне века........... 51

«Стыдно»............. 64

«Потайные» письма........ . 68

Недреманное око.......... 72

Крымские встречи.......... 79

На заре кинематографа........ 100

Мужицкий философ......... 117

Нобелевская премия......... 130

«Учительская» почта......... 136

Поет Шаляпин........... 141

Над страницами Маркса....... 149

Песня о добром человеке....... 155

«Пьяные ландыши»......... 158

Читая Куприна........... 169

В рабочих лачугах......... 176

«Не могу молчать»......... 179

Трагедия............. 190

ЖИВЫЕ, ТРЕПЕТНЫЕ НИТИ....... 203

«Плачущие цветы»......... 204

Нити дружбы........... 209

Послания из Африки........ 222

Первая Анна............ 228

Портрет.............. 237

Паломник............. 239

В тюремной камере......... 255

Серый пакет............ 259

Крестник............. 263

Сокровищница гения ........ 265


Подготовил к обнародованию:
Ваш брат-человек Марсель из Казани,
мыслитель, искатель Истины и Смысла Жизни.
«Сверхновый Мировой Порядок, или Истина Освободит Вас»
www.MarsExX.ru/
marsexxхnarod.ru

P.S. Впрочем, я полагаю, что «"си$тему" рабов» надо демонтировать: /demontazh.html




1. МАНИФЕСТ ПРАВИЛЬНОЙ ЖИЗНИ
«Жизнь со смыслом, или Куда я зову».


2. К чёрту цивилизацию!
Призвание России — демонтаж «си$темы»!


3. «Mein Kopf. Мысли со смыслом!»
Дневник живого мыслителя.


4. Сверхновый Мировой Порядок,
или Рубизнес для Гениев из России


Добрые, интересные и полезные рассылки на Subscribe.ru
Подписывайтесь — и к вам будут приходить добрые мысли!
Марсель из Казани. «Истина освободит вас» (www.MARSEXX.ru).
«Mein Kopf, или Мысли со смыслом!». Дневник живого мыслителя. Всё ещё живого... Он-лайн-способ следить за моей мыслью.
Предупреждение: искренность мысли зашкаливает!
Настольная книга толстовца XXI века. Поддержка на Истинном Пути Жизни, увещевание и обличение от Льва Толстого на каждый день.
«Рубизнес для Гениев из России, или Сверхновый Мировой Порядок». Как, кому и где жить хорошо, а также правильные ответы на русские вопросы: «Что делать?», «Кто виноват?», и на самый общечеловеческий вопрос: «В чём смысл жизни?»
«От АНТИутопии страшного сегодня к УТОПИИ радостного завтра». Перестав стремиться в Утопию, мы оказались в Антиутопии... Почему так? Как и куда отсюда выбираться?

copyright: везде и всегда свободно используйте эти тексты по совести!
© 2003 — 2999 by MarsExX (Marsel ex Xazan)
www.marsexx.ru
Пишите письма: marsexxхnarod.ru
Всегда Ваш брат-человек в труде за мир и братство Марсель из Казани