Янко Лаврин
Лев Толстой
сам свидетельствующий о себе и о своей жизни
Lev Tolstoj
mit Selbstzeugnissen
und Bilddokumenten
dargestellt von
Janko Lavrin
(с приложением фотодокументов и иллюстраций)
перевод с немецкого
Перевод с немецкого Олега МИЧКОВСКОГО
" Здание, выстроенное Толстым, огромно",— писал Василий Розанов. Такой же огромной и невероятно сложной, сложной увлекательным, порой парадоксальным сплетением трех стихий — эстетической, этической и религиозной — оказалась и жизнь Толстого. По существу до сих пор неразгаданная. Скрытая от нас жесткостью традиционных трактовок.
Как смотрит на Л. Толстого, как его воспринимает современный Запад? Этот вопрос был первым в момент, когда издатели серии отдавали книгу Я. Лаврина в перевод. Биография переведена, однако в итоге тайна Толстого стала еще больше, еще неуловимее. Попыткой пойти ей вдогонку явилось наше Приложение, где читатель найдет два текста, в том числе знаменитую и во многом непревзойденную книгу Ивана Бунина.
Об авторе
Янко Лаврин (1887—1986). Профессор славистики в Ноттингемском университете с начала 20-х годов. Автор многочисленных работ о Гоголе, Лермонтове, Гончарове, Достоевском и Толстом, а также исследований по истории русской литературы и русского романа. В 1973 году вышла его "Панорама русской литературы".
Содержание
Юность Толстого
Обзор первых литературных произведений
Путешествия, педагогическая и литературная деятельность
Женитьба, "Война и мир", "Анна Каренина"
Из кризиса — к "Крейцеровой сонате"
"Что такое искусство?", "Воскресение" и ряд других сочинений
Толстой и Софья Андреевна ("Трагедия спальни")
Уход и смерть Толстого
Высказывания и свидетельства
Гуго фон Гофмансталь
Роза Люксембург
Феликс Зальтен
Пауль Эрнст
Густав Ландауэр
Томас Манн
Краткая библиография
Переписка и дневники
Мемуары
Жизнеописания. Исследования жизни и творчества. Материалы
Русские философы о Л.Н. Толстом
Указатель имен
Юность Толстого
1
Книги о Толстом могли бы составить целую библиотеку, и на то есть веские основания: в течение длительного времени — после Вольтера и Гёте — в мире не было писателя такого масштаба. Но если большая часть его художественных произведений вошла в число бесспорных шедевров, его личность как была, так и остается загадкой. Миф, сложившийся вокруг нее еще при жизни писателя, продолжает жить, причем с такой интенсивностью, что порой даже заслоняет от нас реальность и сущность Толстого. Поэтому биограф Толстого должен прежде всего стремиться к тому, чтобы отделить его как человека и мыслителя от Толстого-мифа, каковая задача чрезвычайно интересна уже самой своей сложностью.
Лев Николаевич Толстой родился 28 августа 1828 года* в имении Ясная Поляна четвертым из пяти детей графа Николая Ильича Толстого, участника войны 1812 года. Свой благозвучный дворянский титул семья Толстых носила с относительно недавних пор. Он был пожалован Петром I Петру Андреевичу Толстому в 1718 году за несколько сомнительную заслугу: тот ездил в Неаполь, чтобы заманить беглого царевича Алексея, бывшего в оппозиции к реформам отца, обратно в Россию, где Алексей подвергся пыткам и умер в тюрьме. Весьма почтенным предком Толстого был его дед Илья, однако, судя по Воспоминаниям (1903) самого Толстого, он отличался почти безрассудной расточительностью русского дворянина: Дед мой Илья Андреевич... был тоже, как я его понимаю, не только щедрый, но бестолково мотоватый, а главное — доверчивый. В имении его Велевского уезда, Полянах,— не Ясной Поляне, но Полянах,— шло долго не перестающее пиршество, театры, балы, обеды, катанья, которые, в особенности при склонности деда играть по большой в ломбер и вист, не умея играть, и при готовности давать всем, кто просил, и взаймы, и без отдачи, а главное, затеваемыми аферами, откупами,— кончились тем, что большое имение его жены все было так запутано в долгах, что жить было нечем, и дед должен был выхлопотать и взять, что ему было легко при его связях, место губернатора в Казани (Л. Н. Толстой. Воспоминания, IV). К несчастью, в 1820 году он был освобожден от занимаемого поста из-за происков недругов.
* Все даты в этой книге, за исключением тех, что относятся к заграничным путешествиям Толстого, даются по старому стилю.— Прим.
Благосостояние семьи, тем не менее, было восстановлено отцом Толстого, женившимся на единственной дочери богатого князя Н. С. Волконского. Через нее (как часть ее приданого) во владение семьи Толстых перешли господский дом и имение Ясная Поляна. Старый князь
Волконский происходил из древнего дворянского рода и был истинным вельможей екатерининской эпохи. Его гордый, упрямый и независимый нрав поссорил его не только с царицей, но и с ее полубезумным сыном Павлом I. Поэтому в 1799 году он удалился в свою Ясную Поляну, где жил в "блаженном уединении" до самой своей смерти в 1821 году.
Его дочь Мария, мать Левы, была глубоко религиозной и доброй женщиной, правда, далеко не красавицей. К тому же она была почти пятью годами старше мужа. Однако для своего времени и среды она была необычайно образованной женщиной. Она не только говорила на пяти языках, но и, судя по всему, живо интересовалась новейшими достижениями тогдашней науки. Она умерла в 1830 году, еще до того, как Леве исполнилось два года. Ее супруг скончался примерно через семь лет после нее при довольно загадочных обстоятельствах.
Пятеро детей Толстых, четыре мальчика и одна девочка (Мария), были вверены попечению одной дальней родственницы, "тетушки" Татьяны Ергольской, которая некогда была влюблена в отца Левы, но добровольно уступила свое место наследнице князя Волконского, чтобы спасти семью своего возлюбленного от финансового краха.* Не являясь формально опекуншей, "тетушка", тем не менее, добросовестно и нежно заботилась о детях, оказав на Леву особенно благотворное влияние. Влияние это было, no-первых, в том,— писал он в Воспоминаниях,— что еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью (Лев Толстой. Воспоминания, VI). "Тетушка" Татьяна умерла в 1874 году в возрасте восьмидесяти лет, оставаясь все эти годы любимой родственницей и близким другом Толстого.
* История этой любви и жертвы подробно описана в романе "Война и мир", где Татьяна Ергольская выведена в образе Сони в семье Ростовых (т. е. Толстых). — Прим. авт.
В имении Ясная Поляна, расположенном под Тулой, в самом сердце средней полосы России, царила та патриархальная атмосфера доброго старого времени, которую, раз в нее окунувшись, уже невозможно забыть. Господский двор обслуживался примерно тридцатью душами челяди; на окрестных полях трудились многочисленные крепостные. Согласно обычаю того времени, дворянские дети учились на дому. Главную роль в их начальном образовании и воспитании играли русские и иностранные учителя и гувернеры (французы, немцы, англичане). Дети Толстых глубоко привязались к своему домашнему учителю немецкого языка Теодору Ресселю, не слишком образованному, но искренне преданному своей профессии педанту. Гораздо меньше повезло им с холодным и строгим учителем французского — Сент-Томасом, чьи грубые методы возмущали маленького Леву и пробудили в нем ту ненависть к любому насилию и принуждению, которая сохранялась в нем всю жизнь. Незадолго до своей смерти в 1837 году граф Николай Ильич увез семью с собой в Москву, однако в 1841 году дети вернулись в Ясную и снова погрузились в упоительную атмосферу барской жизни. Гости, увеселения, церковные праздники, балы-маскарады, прелести зимы и охоты — все это воспринималось ими как неотъемлемая часть жизни, и та непосредственность, с которой они предавались этим занятиям, стала одной из отличительных черт личности Толстого.
Одно из его первых воспоминаний восходит к тому времени, когда ему было всего пять лет. Его старший брат Николенька — десятилетний мальчик, наделенный исключительно буйным воображением,— объявил однажды своим братьям и сестре о том, что у него есть тайна, посредством которой все люди сделаются муравейными братьями* и станут добрыми и счастливыми. Эта тайна, по его словам, была написана им на зеленой палочке, которую он зарыл в лесу. Толстой вспоминал: Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживая их ящиками, завешивали платками и сидели там, в темноте, прижимаясь друг к другу. Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру (Л. Н. Толстой. Воспоминания. ПСС, Т. 34, С. 386). Недурная почва для будущей мечты Толстого о всеобщей любви и счастье. Еще одно событие, в некотором роде символическое для человека с его складом ума, произошло в период его пребывания в Москве, когда ему было одиннадцать лет. Однажды его внезапно осенила мысль, что человеку достаточно принять определенную позу, чтобы он смог полететь, как птица. Он немедленно присел и принял эту позу, но вместо того чтобы, как он надеялся, воспарить, упал с высокого подоконника на пол, где лежал без сознания до тех пор, пока его не нашли. Два года спустя он влюбился в маленькую девочку, влюбился по-детски целомудренно и мечтательно, и до конца своих дней не забывал этого раннего чувства.
Осенью 1841 года умерла законная опекунша малолетних Толстых (графиня Александра Остен-Сакен), и дети были вверены опеке своей богатой тети Пелагеи Юшковой, жительницы Казани, которая взяла всех пятерых детей к себе в дом. Здесь Лев готовился к поступлению в Казанский университет, являвшийся в то время одним из крупнейших научных центров России. По достижении шестнадцати лет он сделал попытку сдать вступительный экзамен и провалил его. Осенью того же года (1844) он предпринял вторую попытку, на этот раз более успешную. Однако учеба ему не давалась. Сперва он выбрал восточные языки, затем перешел на юридический факультет, где тоже не смог себя зарекомендовать. В конце концов в 1847 году Лев вообще бросил учебу и вернулся в Ясную Поляну, которая после раздела семейной собственности перешла в его личное владение.
* Вероятно, до этого мальчик что-то слышал или читал о Моравских братьях и воспринял слово "моравский" как производное от "муравей".— Прим. авт.
2
В период своего пребывания в Казани Лев и его братья были вхожи в лучшие из тамошних семейств. При этом Лев со свойственными юности снобизмом и дендизмом прилагал исключительные старания к тому, чтобы следовать всем нормам и обычаям " comme il faut"*, однако без каких-либо ощутимых результатов. Отчасти из-за своей невыгодной внешности, отчасти из-за своей неловкости он не умел производить впечатление. Но даже тогда он был склонен рассматривать свое неумение приспосабливаться к светским условностям как достоинство, а не как недостаток. Остро осознавая свою неспособность выступать в роли "homme pour femmes"**, он, естественно, часто замыкался в себе и начинал размышлять о суетности мира. Или, как впоследствии он сам признавался в своей полуавтобиографической повести Отрочество: Я был слишком самолюбив, чтобы привыкнуть к своему поло жению, утешался, как лисица, уверяя себя, что виноград еще зелен, то есть старался презирать все удовольствия, доставляемые приятной наружностью, которыми на моих глазах пользовался Володя и которым я от души завидовал, и напрягал все силы своего ума и воображения, чтобы находить наслаждения в гордом одиночестве (Л. Н. Толстой. Отрочество, глава VI Маша).
* благовоспитанного человека (фр.)
** ловеласа (фр.)
Вероятно, именно такой позицией гордого одиночества объяснялось то, что юный Толстой нередко прятался от поступков и суждений других людей за ширмой деланной надменности или мнимой нетерпимости. Такие способы самоутверждения были также связаны с тем, что он ясно, хотя и втайне, отдавал себе отчет в своих ошибках и слабостях. Ибо при всей своей непосредственности Толстой уже с юных лет был склонен к беспощадному самоанализу и подвергал сомнению не только окружающий мир, но и самого себя. Поэтому он очень рано — еще в пору своего студенчества — начал вести дневники. В самом начале своего первого дневника он с поразительной откровенностью признается не только в непостоянстве своего характера, но и в тех особых "грехах и пороках", которые вытекали из сложности и неоднозначности его личности.
Наибольшие хлопоты ему доставляла пробудившаяся в нем чувственность. Морально осуждая себя за нее, он не мог ей противостоять и отдавался ей с той же увлеченностью, которую проявлял и во многих других отношениях. За что бы он ни брался и к чему бы ни стремился, он не умел останавливаться на полпути. Первые любовные похождения молодого Толстого в Казани кончились тем, что он заразился венерической болезнью и был вынужден лечь в больницу.* Здесь, впрочем, необходимо подчеркнуть, что за каждой уступкой чувственности следовало нравственное "похмелье", сила которого была прямо пропорциональна степени совершенного распутства. Такие состояния сопровождались не только яростными самоупреками, но и планами исправления. То есть и в этом случае его воля оказывалась сильнее позывов плоти.
Уже в эти юные годы непостоянство характера Толстого вынуждало его размышлять над собой, что со временем неизбежно должно было привести к раздумьям о людях и мире в целом. При явной непредрасположенности к учебе он очень много читал и размышлял, не находя при этом нужным делиться своими открытиями с товарищами по университету. Его любимым автором, подлинным кумиром его юных лет, был Жан-Жак Руссо, чьи сочинения стали для него откровением. Неким внутренним чутьем он ощущал своеобразное "духовное родство" с человеком, который во имя своего собственного, незаемного представления о жизни осмелился бросить вызов всему общественному устройству и всей культуре своей эпохи. В числе других авторов, оказавших влияние на юного Толстого, были Стерн, Диккенс, швейцарец Тепфер и, конечно же, русские писатели: Пушкин, Гоголь, Лермонтов, ранний Тургенев. В бытность свою студентом он также интересовался сочинением Монтескье "О духе законов" и даже посвятил одну из своих учебных работ сопоставлению этой книги со знаменитым "Наказом" Екатерины II, в котором ощутимо влияние идей Монтескье и Беккарии.
* Свой дневник за 1847 год Толстой начинает с сообщения о том, что шесть дней назад попал в больницу. Болезнью, о которой он говорит, была гонорея.— Прим. авт.
Впрочем, какие бы духовные цели ни преследовал в те годы Толстой, они непрестанно чередовались с плотскими искушениями, которые были тем сильнее, что природа наделила его необычайной жизненной силой. Он принадлежал к тому известному типу людей, который отличается неукротимостью. Если он и удерживается в каких-то рамках, то исключительно с помощью строжайших нравственных самоограничений. Нет никакого сомнения, что у юного Толстого были самые похвальные намерения, однако он был не способен их осуществить. В особенности это относится к тому времени, когда ему было чуть за двадцать, о чем свидетельствуют его дневниковые записи.
Вчерашний [день] прошел довольно хорошо,— писал он 19 июня 1850 года,— исполнил почти все; недоволен одним только: не могу преодолеть сладострастия, тем более что эта страсть слилась у меня с привычкой.
Теперь, исполнив два дня, делаю распределение на два дня. А запись от 29 декабря 1850 года гласит: ... занятия свои почти все оставил и духом очень упал. Встать рано, до 2 часов никого не принимать и не выезжать... Утром писать повесть, читать и играть, или писать о музыке, вечером правила или цыгане.
Эта методичная нравственная бухгалтерия юного Толстого полна, с одной стороны, самоупреков, с другой — добрых намерений: намерений грешника, стремящегося к преодолению своей внутренней безудержности и, тем не менее, снова и снова падающего ее жертвой. Осознавая свою "греховность", он постоянно был готов к борьбе с ней и порой даже прибегал к самым радикальным средствам в надежде на исправление. По всей видимости, как раз в таком расположении духа он находился, когда в 1847 году внезапно принял решение бросить учебу в Казани и вернуться в Ясную Поляну, чтобы начать там новую, полезную жизнь.
3
Толстому было всего восемнадцать лет, когда он прибыл в свое тихое имение с готовой программой самосовершенствования. Сельское хозяйство, юриспруденция, математика, иностранные языки, медицина, музыка — все это было включено в привезенный им с собой личный план. Понимая, что остальные члены семьи видят в нем почти что неудачника, он тем более был полон решимости исправить такое положение. Главным же, что подстегивало его в новых начинаниях, было чувство морального долга. Ибо он прибыл в Ясную Поляну с твердым намерением помочь своим крепостным, в плачевной доле которых он отчасти усматривал и свою собственную вину. И он действительно сделал все, что мог, чтобы исправить их положение, но, к сожалению, мало чего добился. Все его усилия разбивались о врожденное чувство недоверия и враждебность крестьян по отношению к их помещикам. Их молодой господин был для них не просто человеком из другого социального слоя, но чуть ли не существом с другой планеты.
Разочаровавшись, Толстой отказался от своих гуманистических экспериментов и в конце 1848 года уехал в Москву и Петербург, где снова предался разгульной жизни. Он много играл и погряз в долгах. Подавленный этой изменой своим собственным планам, летом 1849 года он вернулся в Ясную Поляну. На этот раз он думал поступить на какую-нибудь должность, надеясь, что она окажет благотворное влияние на его нравственность и еще в большей степени — на его финансовое положение. В течение некоторого времени он состоял на небольшой должности в Туле, но, так и не привыкнув к ней, снова поехал в Москву, где возобновил прежний беспутный образ жизни. Он снова начал играть, держал себя как денди, но внутренне по-прежнему испытывал недовольство собой и своим поведением. Во время этого пребывания в Москве его — почти случайно — озарила мысль попытать счастья на литературном поприще. В дневниковой записи от 18 января 1851 года он упоминает о своем намерении описать историю своего детства. Фактически же это намерение вылилось в рассказ История вчерашнего дня*. Написанный отчасти под влиянием Стерна, этот рассказ был на удивление сильным для начинающего автора и уже предвосхищал некоторые черты зрелого творчества Толстого: невероятную наблюдательность, умение подмечать характерные детали, склонность к анализу и самоанализу, непосредственность восприятия и неистребимую страсть к истине.
* Впервые опубликован в 1926 году.— Прим. авт.
В апреле 1851 года Толстой снова оказался в Ясной, где как раз в это время находился его брат Николай, приехавший в отпуск с Кавказа. Толстой принимает неожиданное решение отправиться вместе с братом на Кавказ, чтобы поступить там на военную службу. Такое внезапное решение нельзя объяснить иначе, кроме как многочисленными разочарованиями, долгами, разбитыми надеждами — словом, недовольством самим собой по всем пунктам. Это со свойственной ему откровенностью подтверждает он сам три года спустя в дневниковой записи от 7 июля 1854 года:
Что я такое? — пишет он.— Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек...
Нельзя отрицать, что подобное осознание собственных ошибок вкупе со здоровым честолюбием и силой воли может при определенных обстоятельствах становиться одним из основных стимулов для мобилизации скрытых положительных задатков. Чтобы подогреть свое стремление к самоутверждению, человек порой склонен преувеличивать собственные заблуждения. Так и Толстой в той же дневниковой записи приводит пространный список своих ошибок и самообвинений, делая это едва ли не с тайным удовольствием:
Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим ( intolerant) и стыдлив, как ребенок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой... Я честен, то есть я люблю добро, сделал привычку любить его; и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием; но есть вещи, которые я люблю больше добра,— славу. Я так честолюбив и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них.
Из этого характерного признания видно, как сильно терзали самого Толстого те внутренние смятение и противоречия, с которыми ему приходилось бороться. Ему не было и тридцати, когда он написал в своей Юности: Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя — то, что, кроме животных инстинктов, двигало моею жизнью,— единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чем было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать.
Я старался совершенствовать себя умственно,— я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою волю — составлял себе правила, которым старался следовать... Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменилось совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собою или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других.*
Эти и подобные им строки могут служить иллюстрацией того, как сложно ему было делать различие между подлинной нравственной самореализацией и обычным самоутверждением, диктуемым волей к власти над другими. Его потребность в нравственном самоусовершенствовании и соответствующие усилия дали о себе знать довольно рано, но при этом они нередко вступали в конфликт с мелочным тщеславием и потребностью блистать в обществе, которые было не так легко подавить. Художнический гений, обнаруженный Толстым во время его пребывания на Кавказе, дополнительно усложнил его внутреннюю ситуацию.
* Автор цитирует не повесть "Юность", а "Исповедь", написанную Толстым в возрасте пятидесяти с лишним лет. См. Л. Н. Толстой. Исповедь, I.— Прим. перев.
4
Необходимо заметить, что в те годы многие представители русской интеллигенции рассматривали Кавказ как страну романтических приключений и место, где можно было укрыться от тягот действительной жизни. В двадцатые годы Пушкин, а в тридцатые Лермонтов использовали Кавказ как экзотический восточный фон для своих байронических поэм. Действие знаменитого романа Лермонтова "Герой нашего времени" (1840) происходит преимущественно на Кавказе в тридцатые годы. Там же разыгрывается сцена боя при речке Валерик, описанного им с огромной поэтической силой в одноименном стихотворении, которое благодаря бесстрастному изложению в нем фактов впоследствии послужило Толстому в качестве образца для его описаний сражений. В годы, последовавшие за восстанием декабристов (14 декабря 1825 года), над Россией, словно кошмарный сон, тяготел режим Николая I, и манящий блеск далекого и романтичного Кавказа стал путеводной звездой для литераторов. Неудивительно, что слабые в художественном отношении повести Александра Бестужева (1797—1837) благодаря выведенным в них экзотичным кавказским типам и декорациям были "бестселлерами" своей эпохи.
Также и Толстой подался на Кавказ прежде всего для того, чтобы на время забыть о своих долгах и распутной жизни. Он уже не мог испытывать того романтического трепета, какой испытывал Лермонтов за полтора десятилетия до него. В июне 1854 года, когда он уже служил в Дунайской армии , он отметил в своем дневнике, что только теперь начинает любить Кавказ — запоздалой, но страстной любовью. Низкий жизненный уровень со всеми мыслимыми неудобствами был не вполне по вкусу юному изнеженному аристократу из Москвы и Петербурга. Но первобытная человеческая сущность, которую он разглядел под экзотической оболочкой, сразу вошла в резонанс с его "руссоистскими" инстинктами. Попав в казацкую станицу Старогладковскую на реке Терек, он очутился среди истинных детей природы, которых полюбил именно за то, что они были столь не похожи на цивилизованных представителей его собственного общественного слоя. Одного из этих казаков, восьмидесятилетнего Епишку Сехина, он позднее вывел в своей повести Казаки в образе дяди Ерошки. Епишка, живший целиком по ту сторону Добра и Зла, слыл бывшим отчаянным рубакой, конокрадом и охотником до прекрасного пола. Это была весьма колоритная фигура, исключительно цельная и, несмотря на свой преклонный возраст, очень живая. Епишка был не только завзятым охотником, но и философом, чья природная мудрость была порождена самой жизнью.
Рассказы Епишки о своих похождениях и его ненасытная жизнеспособность импонировали молодому Толстому, жившему в доме старого казака и совершавшему вместе с ним бесчисленные охотничьи вылазки. Он внимательно присматривался к жизни в этом любопытном поселении и, несмотря на бытовые неудобства, так полюбил ее, что одно время даже подумывал остаться среди казаков и жениться на казачке, в которую он был влюблен. Разумеется, эта фантазия ушла столь же быстро , как и пришла, но мечта о жизни, свободной от всех сложностей, которые неизбежно влечет за собой цивилизация, не покидала Толстого до конца его дней, меняя лишь свои формы.
После медицинского освидетельствования на годность к военной службе Толстой в начале 1852 года был зачислен юнкером в армию и сразу принял участие в вооруженной операции против враждебно настроенных чеченцев .
Он сражался отважно и был представлен к награде, которую, впрочем, не получил из-за каких-то неувязок в документах. Судя по его дневниковым записям и письмам, которые он регулярно отправлял "тетушке" Татьяне, его новые обстоятельства отнюдь не способствовали его нравственному совершенствованию. Старые внутренние конфликты и противоречия жили в нем с прежней силой; он продолжал пить (в компании с другими офицерами), играть в карты и бегать за юбками — если таковые оказывались поблизости.
В дневниковой записи от 4—7 мая 1853 года он, в частности, жалуется на то, что плотское вожделение не дает ему ни минуты покоя. 25 июня: ... вел себя целую неделю так безалаберно, что мне стало очень тяжело и грустно, как всегда бывает, когда недоволен собою. А в записи от 9—15 июля Толстой упоминает о том, что видел хорошенькую цыганку и едва удержался от греха.
Даже такие короткие признания достаточно убедительно доказывают, что Толстой не был и не мог быть сластолюбцем со спокойной совестью. В нем жил строгий моральный цензор, готовый в любую минуту выступить с самыми серьезными обвинениями, за которыми всегда следовал шлейф "правил поведения" и решений. Чем сильнее были позывы плоти, тем систематичнее должен был он следовать правилам, удерживающим эти позывы в определенных рамках. Мне пришла мысль пересмотреть все мои правила, привести их в порядок и приучать себя к исполнению их. По нескольку месяцев каждого,— писал он 24 декабря 1853 года.
Если Толстой как человек любил жизнь с непосредственностью язычника, то есть вне каких-либо моральных категорий, то его внутренний вопрошающий и ищущий двойник все настойчивее требовал — даже в этот период его жизни — смысла жизни, посредством которого он мог бы принять и оправдать не только свое собственное существование, но и любое бытие вообще. Жизнь и смысл жизни! Здесь мы касаемся внутренней диалектики всего развития Толстого. Если жизненное чувство со всеми своими "скотскими инстинктами" зачастую проявлялось в нем стихийно и, так сказать, по ту сторону Добра и Зла, то его вопрос о смысле жизни всегда имел нравственную подоплеку: что нужно делать, как поступать, чтобы жить правильно? Эта внутренняя двойственность заявляла о себе тем сильнее, что он отдавал себе отчет в своем художническом гении.
5
Как уже говорилось, в январе 1851 года, еще в Москве, Толстой упомянул о своем намерении написать историю своего детства. Он написал ее, находясь на Кавказе, и в июле 1852 года отправил поэту Некрасову как одному из двух издателей ведущего ежемесячного журнала "Современник". Некрасов принял повесть без колебаний и напечатал ее под заглавием Детство в сентябрьском номере журнала. Повесть вышла под инициалами Л, Н. и привлекла к себе внимание широкой публики.
Окрыленный успехом, Толстой решил всерьез заняться литературной деятельностью. В 1853 году он работал над несколькими повестями: Отрочество (вторая часть трилогии Детство. Отрочество. Юность), Рубка леса, Утро помещика и Записки маркера, проникнутые духом нравственного самобичевания. В том же году он начал работу над одной из своих самых известных повестей, Казаки, которую он, однако, закончил и опубликовал лишь десять лет спустя. Надо ли говорить о том, что каждое из этих сочинений способствовало подъему авторитета Толстого, что радовало его в тем большей степени, что его военная карьера фактически стояла на месте. В январе 1854-го он наконец получил первое повышение в звании. Вскоре после этого он взял отпуск, чтобы навестить Ясную Поляну. По пути домой он попал в сильную метель, которую впоследствии ярко живописал в одноименном рассказе.
Еще во время отпуска, в феврале 1854 года, Толстой получил распоряжение о своем переводе в Дунайскую армию, которая в то время стояла в Бухаресте и ждала отправки в Крым. В Бухаресте его обступили все прежние соблазны, и он снова не смог им противостоять. Загулы сменялись угрызениями совести, но это почти не меняло дела. Когда русская армия была вынуждена оставить Силистру*, Толстой, отныне младший лейтенант, был направлен в Кишинев. Здесь он планировал при поддержке ряда других офицеров издавать военный журнал. С его стороны это было весьма патриотичное намерение, ибо целью журнала было ни больше ни меньше как пробуждать чувство любви к императору и отечеству". Несмотря на это, идее с журналом воспротивился сам император.
* Город и порт в Болгарии, на Дунае, с 1388 по 1878 гг. находившийся под турками.— Прим. перев.
Вскоре после этого Толстой приехал в Крым, где война была в самом разгаре. После кратковременного пребывания в Симферополе он был откомандирован со своей батареей в Севастополь, чтобы принять участие в его обороне. Ему даже довелось сражаться на знаменитом 4-м бастионе, подвергавшемся особенно яростному обстрелу со стороны противника. Толстой, в этот период истинный патриот, смело глядел в лицо любой опасности. Он обрел определенную репутацию как предполагаемый автор сатирической песенки против начальства, которую с видимым воодушевлением распевали солдаты. Несмотря на непрекращающиеся обстрелы, Толстому удалось закончить первый из трех своих знаменитых очерков о войне Севастополь в декабре месяце*. Правда, с середины мая и до конца кампании он находился на более безопасной позиции примерно в тридцати километрах от Севастополя**, однако регулярно посещал осажденный город. 27 августа 1855 года он стал очевидцем захвата Малахова кургана французами, после чего дальнейшая защита порта теряла всякий смысл.*** Примерно две недели спустя Толстой признался в своем дневнике, что плакал, увидев город в огне, французский флаг и французского генерала на русском бастионе.
* Вышел в июньском номере "Современника" за 1855 год.— Прим. авт.
** На реке Бельбек.— Прим.перев.
*** Русские войска оставили Севастополь 28 августа. Толстому в этот день исполнилось двадцать семь лет.— Прим. перев.
Еще до окончания кампании Толстой закончил два других военных рассказа: Севастополь в мае и Севастополь в августе 1855 года. Несмотря на свои непритязательные названия, эти рассказы были новым и по-своему неповторимым словом в описании войны и прославили имя автора на всю страну, причем как раз в тот момент, когда он сам окончательно решил стать профессиональным литератором. Моя карьера — литература,— пишет он 10 октября 1855 года,— писать и писать! С завтра работаю всю жизнь или бросаю все; правила, религию, приличия — все. Еще в начале марта того же года он писал в своем дневнике, что вряд ли сможет довольствоваться одной литературой. В одной из своих более ранних дневниковых записей он признавался, что если бы ему предложили сделать выбор между славой и добродетелью, он выбрал бы славу. Теперь же его внезапно осенила мысль предпринять нечто такое, что соединяло бы в себе и славу, и добродетель. Это было ни больше ни меньше как мечта основать новую религию.
Вчера, — гласит дневниковая запись (от 2—4 марта 1855 года),—разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели,.. Действовать сознательно к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня.
И она действительно увлекла его, особенно в один из более поздних периодов его жизни. Пока же он посвящал себя не только литературе, но и занятиям, не имевшим ничего общего с религией. Всего за несколько недель до вышеприведенной записи он черкнул следующие строки (28 января 1855 года): Два дня и две ночи играл в штосе. Результат понятный — проигрыш всего яснополянского дома. Чтобы оплатить свои долги, ему действительно пришлось продать состоящую из тридцати шести комнат центральную часть усадьбы. Она была заново возведена примерно в тридцати километрах от имения, а на ее месте было построено небольшое здание, стоящее там и по сей день.
В ноябре 1855 года Толстой отправился в Санкт-Петербург с поручением от одного из своих начальников. Его воинское звание по-прежнему было довольно низким, чего нельзя сказать о том месте, которое он занял в литературе. Его высоко ценили такие сотрудники "Современника", как Тургенев, поэты Фет и Некрасов, драматург Островский и романист Писемский. Писемский даже предсказывал (и, как показало время, справедливо), что этот невзрачный офицер еще превзойдет их всех и что им можно спокойно бросить писать. Однако даже в обществе своих литературных коллег Толстой держался не только подчеркнуто самоуверенно, но и до некоторой степени вызывающе. Казалось, он всегда пребывает настороже и склонен к недоверчивости, как всякий, кто постоянно ждет выпада извне. Он ничуть не старался быть вежливым. Например, когда Тургенев великодушно принимал его у себя дома, он нисколько не щадил чувств и болезненной восприимчивости хозяина. Не говоря уже о его богемных замашках, ему ничего не стоило завести Тургенева своим двусмысленным к нему отношением — причудливой смесью раздражения, ненависти и симпатии, причем обыкновенно с преобладанием ненависти. Это неизбежно приводило к спорам и ссорам между ними. Одну из таких стычек (имевшую место дома у Некрасова) описал поэт А. А. Фет по рассказу ее очевидца, писателя Д. В. Григоровича:
"Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: "Не могу больше! у меня бронхит!" — и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат. "Бронхит,— ворчит Толстой вослед,— бронхит — воображаемая болезнь. Бронхит — это металл!" Конечно, у хозяина — Некрасова — душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лавировать... В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: "Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!" — "Я не позволю ему,— говорит с раздувающимися ноздрями Толстой,— ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками" (А. А. Фет. "Мои воспоминания". Т. 1. М., 1890).
И это было не единственное столкновение между двумя писателями. Как бы ни восхищался Тургенев талантом Толстого, он не мог не осуждать эксцентричный образ жизни своего гостя: попойки, карты, свидания с молоденькими цыганками и прочие выходки "остервенелого троглодита" (собственные слова Тургенева). Нелегко было также смириться и с нетерпимостью Толстого к любым мнениям, помимо его собственных.
"Какое бы мнение ни высказывалось,— говорит о нем Григорович,— и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника... В спорах он доходил иногда до крайностей" (Д. В. Григорович. "Литературные воспоминания" . Гослитиздат, 1961).
Однако не потребность в противостоянии ради самого противостояния толкала Толстого на самоутверждение посредством упрямого отрицания представлений и мнений других людей. Его нетерпимость была прежде всего средством самозащиты. Всякий раз, когда ему приходилось отстаивать свою позицию или точку зрения, он с ходу отвергал все, что ей противоречило, видя в этом угрозу своей независимости. С особенным недоверием он относился к общепризнанным мнениям. Много лет спустя, уже будучи всемирно известным писателем, он признался своему биографу П. Бирюкову в своей неприязни ко всеобщему увлечению (см. письмо от 18 февраля 1906 года).
6
Подобно многим другим сложным натурам, Толстой был полон непоследовательностей и противоречий, причем не только в юности, но и на протяжении всей своей жизни.
Временами они проявлялись с такой силой, что могло показаться, будто существует несколько Толстых. Отсюда то двойственное впечатление, которое он производил на многих людей даже в последние годы своей жизни. Русский писатель, автор посредственных драм Н. И. Тимковский, лично знавший Толстого, писал в одной из своих статей: "Одни, например, находили, что Лев Николаевич — прежде всего аристократ; другие утверждали, что он любит поклонение и не выносит, чтобы при нем кто-нибудь мог "сметь свое суждение иметь", третьи восторгались приветливостью и сердечностью Льва Николаевича. Одни утверждали, что у Толстого прямо волчьи глаза, другие находили в них ангельскую кротость... Скажу больше: у одного и того же лица получались от него впечатления, которых, по-видимому, невозможно примирить между собой" (Н. И. Тимковский. "Душа Л.Н.Толстого". М., 1913).
Словно в подтверждение этой точки зрения сам Толстой (в романе Воскресение) дает меткое определение человеческого характера в целом. Весь отрывок производит впечатление, будто Толстой имел в виду те самые противоречия, которые остро осознавал в самом себе. Он пишет следующее: Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т.д. Люди не бывают такими. Мы можем сказать про человека, что он чаще бывает добр, чем зол, чаще умен, чем глуп, чаще энергичен, чем апатичен, и наоборот; но будет неправда, если мы скажем про одного человека, что он добрый или умный, а про другого, что он злой или глупый. А мы всегда так делим людей. И это неверно. Люди, как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки (Л.Н.Толстой. Воскресение, часть первая, глава LIX).
Ничто не подходит к натуре самого Толстого так близко, как это определение, с той лишь оговоркой, что как положительные, так и отрицательные его черты имели настолько широкий разброс, что выходили за рамки обычной жизни, а потому их было гораздо труднее привести к единству. Поэтому его личность была несоизмерима не только с общепринятыми нормами, но и с обычной человеческой сущностью. Одной этой несовместимости было достаточно, чтобы вызывать у него чувство изоляции в обществе других людей, если только эти другие не были детьми или простыми крестьянами, контакт с которыми происходил на качественно ином уровне. И чем менее ощущал он свою общность с представителями образованных сословий, тем более он тянулся к простолюдинам, чья связь с природой, как ему казалось, давала им выход за тесные рамки замкнутого в себе и зацикленного на себе "эго". Потребность в таком выходе и влекла Толстого к патриархальному крестьянству. Но даже это не могло избавить его от вечной неудовлетворенности своим положением. Горький, весьма тонкий наблюдатель, привел в своих "Воспоминаниях о Толстом" несколько интересных штрихов. В большинстве своем они биографичны: вместо того чтобы умствовать о Толстом, он представляет его читателю как живого человека. Но при этом Горький вовсе не проходит мимо противоречивых черт характера своего героя. Он резюмирует их в одном отрывке, к которому следует отнестись со всей серьезностью хотя бы потому, что его автор был страстным почитателем Толстого как человека и художника.
"Во Льве Николаевиче,— пишет он,— есть много такого, что порою вызывало у меня чувство, близкое ненависти к нему, и опрокидывалось на душу угнетающей тяжестью. Его непомерно разросшаяся личность — явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит. Да, он велик. Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит,— даже и в дневнике своем,— молчит и, вероятно, никогда никому не скажет. Это "нечто" лишь порою и намеками проскальзывало в его беседах, намеками же оно встречается в двух тетрадках дневника, которые он давал читать мне..."* [Не от велик, но Бог, который в нём (и в каждом из нас!). Это Бог молчит, а Лев — говорит всё, что может высказать. (30.05.2005)]
Таким было личное впечатление Горького о Толстом в то время, когда мир видел в нем не только великого писателя, но и великого мыслителя, мудреца и даже чуть ли не святого. Но кем бы ни был Толстой в глазах своих современников, для тех, кто знал его ближе, он был еще и загадкой,— загадкой, выражавшейся не только в его гении, но и в его "непомерно разросшейся личности". Чтобы хотя бы немного лучше понять эту загадку, мы должны попытаться увидеть Толстого в его человеческой целостности и разглядеть происходившую в нем борьбу между Добром и Злом,— борьбу, в которой в конце концов победило Добро,— в ее истинных пропорциях. Ибо творчество Толстого в конечном счете было частью этой борьбы и этой победы. Это подводит нас к следующему этапу жизни Толстого — к периоду между Крымской войной и отменой крепостного права в 1861 году.
* М. Горький. *Лев Толстой". Цит. по: Собр. соч. в 25 т. Т. 16. М., 1973,
Обзор первых литературных произведений
1
Когда в 1855 году Толстой приехал в Санкт-Петербург как восходящая знаменитость, Россия стояла на пороге важных перемен. Людям очень скоро стало ясно, что поражение в Крымской войне одновременно было поражением общественного строя, существовавшего в России, и они сделали из этого необходимые выводы. Смерть Николая I 18 февраля 1855 года, еще в период Крымской войны, по сути знаменовала собой конец целой эпохи. Молодой император Александр II, окруженный рядом проницательных советников, знал истинные нужды страны и понимал дух наступающего нового времени. Казалось, что подул живительный ветерок либерализма. Отмена крепостного права — этого подлинного камня преткновения в истории России — ныне рассматривалась как нечто само собой разумеющееся. Развернулась бурная деятельность по прокладыванию пути для этой реформы. Даже значительная часть "крепостников" стояла за освобождение крестьян. Все представители интеллигенции были активными сторонниками запланированных перемен.
Русская интеллигенция (более или менее бесклассовая смесь либерально настроенных дворян и образованных мещан — разночинцев) состояла в то время из двух партий: западников и славянофилов. Западники, как известно, выступали за полную европеизацию России и доведение до конца преобразований, начатых Петром I. Славянофилы, со своей стороны, опасались влияния Европы (чей материализм рассматривался ими как одно из роковых следствий секуляризации западной культуры) и отстаивали самобытность русской культуры, которая не должна была терять связи с русским народом и его патриархальными традициями. Однако, несмотря на все идеологические и прочие разногласия между западниками и славянофилами, приверженцы обоих лагерей с одинаковым рвением боролись за отмену крепостного права, которая наконец была провозглашена 19 февраля 1861 года.
Толстой с его ненавистью ко всеобщему увлечению не принадлежал ни к одному из этих лагерей, однако участь его крепостных была ему отнюдь не безразлична. Если первая попытка, предпринятая им в 1847 году, сразу по выходу из университета, не увенчалась успехом, то почему бы ему было не повторить ее теперь, когда общественная атмосфера явно изменилась в лучшую сторону? Поэтому в 1856 году он вернулся в Ясную Поляну, с тем чтобы дать своим крепостным — на определенных условиях — свободу, не дожидаясь императорского указа. Но и на этот раз ему не удалось преодолеть прежнюю недоверчивость и враждебность своих крестьян. В то же время его пребывание там сопровождалось сильнейшим душевным волнением и моральным напряжением воли. Результаты все же были достаточно ощутимы, чтобы принести ему, по меньшей мере, временное удовлетворение. В январе 1857 года он писал, что опьянен собственным нравственным ростом. Все эти месяцы он ухаживал за Валерией Арсеньевой, дочерью соседнего помещика. Он даже подумывал жениться на ней, но беда заключалась в том, что он не был вполне уверен, любит ли ее на самом деле или нет. В любом случае эта проблема временно отошла на задний план, так как Толстой, теперь уже не связанный армейской службой, решил совершить поездку за границу. Но прежде чем мы обратимся к ней, пожалуй, будет нелишне дать краткий критический обзор тех сочинений, которые он написал в первый период своей литературной карьеры.
2
Этот период охватывает приблизительно десять лет, начинаясь первой частью трилогии Детство, Отрочество, Юность и заканчиваясь окончательной редакцией Казаков. Во всех этих ранних сочинениях бросается в глаза уверенность почерка Толстого. Ни одно из них не производит впечатления, будто оно было написано начинающим автором. Более того, уже в них мы находим все вышеназванные характеристики, которые останутся отличительными для творчества Толстого в целом. Уже на этой ступени его анализ, или самоанализ, нередко переходит в морализирование искателя, которого тревожат проблемы жизни. Кроме того, большинство из этих сочи нений содержат прямую или косвенную отсылку на него самого. Его трилогия фактически является художественно переработанной и переосмысленной автобиографией. То же относится — и даже в буквальном смысле слова — к рассказу Утро помещика, представляющему собой воспоминание Толстого о его собственном опыте переустройства быта своих крепостных. В основе Казаков лежит то, что он видел и испытал во время своей службы на Кавказе. То же самое можно сказать о его ранних кавказских очерках и в еще большей степени о его севастопольских рассказах, в которых, по словам Некрасова, было то, в чем более всего нуждалось русское общество и чего практически не осталось в русской литературе, а именно: правда.
Уже из этого становится ясно, что Толстой, вместо того чтобы писать выдуманные романтические истории, обращался к реальному жизненному материалу, который он обычно располагал в виде ряда, на первый взгляд, бессистемно чередующихся эпизодов, но при этом объединял в полнокровное реалистическое полотно, казавшееся живее самой жизни. В отличие от Достоевского с его склонностью к необычным, болезненным и аномальным сторонам существования, Толстой нацелен на обыденное, здоровое и нормальное; однако сила его изобразительности такова, что выходящие из-под его пера картины не только прекрасны, но и характерны. Реализм Толстого черпает дополнительную силу в обращении ко внутренним поискам человека и насущным проблемам бытия. Литература как правдивое отображение действительности, но при этом усиленное стремлением сделать жизнь лучше и полнее, чем она есть [Не просто описывать то, что есть, но и показывать дóлжное, искать пути к нему! (3.06.2005)],— таким был основной принцип "натуральной" (т. е. реалистической) школы, унаследованный русской литературой от критика Белинского (1811—1848). Большинство последующих русских писателей-реалистов, включая Толстого, следовали этой установке. Однако в случае Толстого это особое направление объяснялось не столько влиянием идей Белинского, сколько его собственным внутренним складом. Он сам был настолько естествен как человек, что инстинктивно избегал малейшего налета риторических приемов или чисто словесных эффектов. В его диалогах и прозе в целом не встретишь ни одной фальшивой ноты. Всеми силами стараясь сохранить подлинность разговорной речи, он (если это требовалось) был готов даже жертвовать грамматикой и синтаксисом. Согласно его убеждению, искусство прежде всего должно было быть простым. Между прочим, это было одной из причин того, почему Толстой не слишком благоволил к поэзии, особенно современной: он находил ее язык искусственным и вымученным. То, что он сам понимал под естественностью и простотой, прекрасно иллюстрирует уже его первое крупное произведение — Детство.
Детство и две другие части трилогии автобиографичны — впрочем, не в прямом смысле этого слова, а в духе основного положения "Поэзии и правды"*. Центральный персонаж, Николенька,— это, безусловно, сам Толстой, но под мамой Николеньки не может подразумеваться мать Толстого хотя бы потому, что он потерял ее уже в возрасте двух лет. Также и наиболее примечательные черты отца Николеньки ни в коем случае не идентичны чертам отца Толстого. Тем не менее все в этой книге кажется абсолютно достоверным. Николенька описывается не столько с точки зрения взрослого человека, с тоской оглядывающегося на свои детские годы, сколько со всей свежестью и непосредственностью маленького мальчика, окруженного атмосферой счастливого детства. Сюжет как таковой в повести отсутствует; отсутствуют и какие-либо стилистические находки. Перед нами ряд вполне обыденных эпизодов, портретных зарисовок и впечатлений, какими они представляются восприимчивому и по-настоящему наблюдательному ребенку. Довольно важную роль играет в книге чудаковатый учитель-немец Карл Иванович, в образе которого запечатлен уже упоминавшийся нами Теодор Рессель. Даже названия отдельных глав под черкнуто прозаичны: Папа, Классы, Приготовления к охоте, Игры и т. д. Однако в мире ребенка такие повседневные вещи занимают исключительно важное место, и Толстой умеет выставить их таковыми. Мы то и дело сталкиваемся с картинами, ни в чем не уступающими лучшим созданиям его позднего реализма. В качестве примера приведем описание охоты (глазами Николеньки) в окрестностях Ясной Поляны:
* Автобиографическая книга И. В. Гёте.— Прим. перев.
Хлебная уборка была во всем разгаре. Необозримое блестяще-желтое поле замыкалось только с одной стороны высоким синеющим лесом, который тогда казался мне самым отдаленным, таинственным местом, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны. Все поле было покрыто копнами и народом. В высокой густой ржи виднелись кой-где на выжатой полосе согнутая спина жницы, взмах колосьев, когда она перекладывала их между пальцами, женщина в тени, нагнувшаяся над люлькой, и разбросанные снопы по усеянному васильками жнивью. В другой стороне мужики в одних рубахах, стоя на телегах, накладывали копны и пылили по сухому, раскаленному полю. Староста, в сапогах и армяке внакидку, с бирками в руке, издалека заметив папа, снял свою поярковую шляпу, утирал рыжую голову и бороду полотенцем и покрикивал на баб. Рыженькая лошадка, на которой ехал папа, шла легкой, игривой ходой, изредка опуская голову к груди, вытягивая поводья и смахивая густым хвостом оводов и мух, которые жадно лепились на нее. Две борзые собаки, напряженно загнув хвост серпом и высоко поднимая ноги, грациозно перепрыгивали по высокому жнивью, за ногами лошади; Милка бежала впереди и, загнув голову, ожидала прикормки. Говор народа, топот лошадей и телег, веселый свист перепелов, жужжание насекомых, которые неподвижными стаями вились в воздухе, запах полыни, соломы и лошадиного пота, тысячи различных цветов и теней, которые разливало палящее солнце по светло-желтому жнивью, синей дали леса и бело-лиловым облакам, белые паутины, которые носились в воздухе или ложились по жнивью,— все это я видел, слышал и чувствовал (Л. Н. Толстой. Детство, глава VII Охота).
Никакой художник не смог бы воспроизвести эту картину полнее и полнокровнее, притом что здесь нет ни одного лишнего слова. Она выдает не только восприимчивость Толстого к земным радостям, но и безупречную ясность его видения. Последняя весьма своеобразно проявляется в том, как он описывает самых различных людей. Обычно он берет какую-либо привычку или жест, который бы сразу бросился в глаза ребенку, и использует его для стилизации соответствующего персонажа или ситуации. Вот описание разговора отца Николеньки с его приказчиком:
Он [отец] стоял подле письменного стола и, указывая на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив руки за спину, очень быстро и в разных направлениях шевелил пальцами.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша! (Л. Н. Толстой. Детство, глава III Папа).
В Отрочестве (1854) мы видим следующую ступень развития того же самого ребенка. Теперь его уже довольно часто терзают чувства и вопросы, которые он не может понять и на которые не может ответить.
В продолжение года, во время которого я вел уединенную, сосредоточенную в самом себе, моральную жизнь, все отвлеченные вопросы о назначении человека, о будущей жизни, о бессмертии души уже представились мне; и детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему (Л. Н. Толстой. Отрочество, глава XIX Отрочество).
Воистину не по возрасту развитой мальчик! В нем угадывается будущий искатель и вопрошатель, чей рационалистический ум берется за проблемы, разрешение которых не дано ему. Когда ему, еще юноше, пришла в голову мысль, что со смертью все кончается, он немедленно сделал из этого вывод о необходимости наслаждения жизнью столь долго, сколь это возможно [Но и это не прибавляет смысла и достоинства жизни! (3.06.2005)]. Сказано — сделано. Он три дня лежал в постели, читал роман и ел купленные на последние деньги медовые пряники.
Однако сколь бы обескураживающими ни были многие из его преходящих мыслей и чувств, та радость, которую доставляли ему все формы проявления жизни, все земные утехи, была настолько непосредственной, как если бы он не только наблюдал за ними, но и принимал бы в них самое деятельное участие. Одним из многочисленных примеров тому может послужить описание весенней грозы во время поездки на долгих. Поскольку оно слишком пространно, чтобы приводить его здесь целиком, ограничимся лишь его заключительными строками:
...с другой стороны [дороги] — осиновая роща, поросшая ореховым и черемушным подседом, как бы в избытке счастия стоит, не шелохнется и медленно роняет с своих обмытых ветвей светлые капли дождя на сухие прошлогодние листья. Со всех сторон вьются с веселой песнью и быстро падают хохлатые жаворонки; в мокрых кустах слышно хлопотливое движение маленьких птичек, и из середины рощи ясно долетают звуки кукушки* Так обаятелен этот чудный запах леса после весенней грозы, запах березы, фиалки, прелого листа, сморчков, черемухи, что я не могу усидеть в бричке, соскакиваю с подножки, бегу к кустам и, несмотря на то что меня осыпает дождевыми каплями, рву мокрые ветки распустившейся черемухи, бью себя ими по лицу и упиваюсь их чудным запахом. Не обращая даже внимания на то, что к сапогам моим липнут огромные комки грязи и чулки мои давно уже мокры, я, шлепая по грязи, бегу к окну кареты (Л. Н. Толстой. Отрочество, глава II Гроза).
Эта открытость радостному опыту, черпаемому из контакта с внешним миром, останется типичной для Толстого до конца его дней. Но как только какое-либо из этих переживаний начинает приобретать тревожно-чувственный характер, его врожденное нравственное чувство протестует — если не до, то, по крайней мере, после "fait accompli"*. Доказательством этому служат не только его ранние дневниковые записи, но и повесть Юность, созданная в 1855—1857 годах. В этой последней части трилогии Толстой постоянно ставит перед собой нравственные задачи, подобно тому, как он это делает в своих дневниках.
* совершившегося факта (фр.)
В данном случае перед нами тоже не цельное повествование, а лишь ряд эпизодов и ситуаций: Весна, Экзамены, Ссора, Я собираюсь делать визиты, Отношения между нами и девочками и т. д. При поверхностном рассмотрении они могут показаться случайными и даже банальными, но в целом представляют собой ступени развития юноши, идущего по пути самопознания и пытающегося разобраться в потребностях своей души и общества. Изнеженный молодой барчук, он делит окружающих на людей своего собственного класса— " comme il faut" — и всех остальных, т. е. "comme il ne faut pas"*. Эту вторую категорию он открыто презирает — во всяком случае, на описываемой ступени своего развития. Усиленно стараясь прийти в согласие как с внешним, так и со своим внутренним миром, он вынужден выработать для себя всевозможные "правила", которым посвящает целую главу. Некоторые из этих "правил" являются едва ли не символическими предвосхищениями вещей, которым будет суждено произойти позднее и на гораздо более широкой основе.
* неблаговоспитанных (фр.)
Я достал лист бумаги и прежде всего хотел принять ся за расписание обязанностей и занятий на следующий год. Надо было разлиневать бумагу. Но так как линейки у меня не нашлось, я употребил для этого латинский лексикон. Кроме того, что, проведя пером вдоль лексикона и потом отодвинув его, оказалось, что вместо черты я сделал по бумаге продолговатую лужу чернил,— лексикон не хватал на всю бумагу, и черта загнулась по его мягкому углу. Я взял другую бумагу и, передвигая лексикон, разлиневал кое-как. Разделив свои обязанности на три рода: на обязанности к самому себе, к ближним и к Богу, я начал писать первые, но их оказалось так много и столько родов и подразделений, что надо было прежде написать "Правила жизни", а потом уже приняться за расписание. Я взял шесть листов бумаги, сшил тетрадь и написал сверху: "Правила жизни". Эти два слова были написаны так криво и неровно, что я долго думал: не переписать ли? и долго мучился, глядя на разорванное расписание и это уродливое заглавие. Зачем все так прекрасно, ясно у меня в душе и так безобразно выходит на бумаге и вообще в жизни, когда я хочу применять к ней что-нибудь из того, что думаю?.. (Л. Н. Толстой. Юность, глава V Правила).
Как уже говорилось, кавказские рассказы и повести Толстого, такие как Набег, Рубка леса, Казаки, основаны, главным образом, на его личном опыте. То же относится к Утру помещика, которое он написал на Кавказе, и к трем созданным в Крыму севастопольским рассказам.
В Утре помещика мы снова встречаем того же Николеньку Иртеньева, что и в трилогии, только здесь он носит фамилию Нехлюдов, псевдоним Толстого, который мы встретим еще в нескольких его сочинениях. Весь эпизод Утра должен был стать частью большого романа, который Толстой начал писать еще в 1852 году на Кавказе под названием Роман русского помещика, однако он не пошел дальше этой повести, вышедшей в 1856 году. Как и Детство, вместо сюжета она содержит ряд эпизодов, описывающих посещения молодым барином Нехлюдовым его крепостных, которым он хочет помочь. Портреты крепостных выписаны с большой изобразительной силой, равно как и те нужда и грязь, в которой они живут. Естественно, что благие намерения помещика наталкиваются на недоверие, инертность и хитрость. Ибо пока существует крепостное право, между господами и их рабами нет и не может быть взаимного доверия и согласия. В результате мечта Нехлюдова о том, что, вернувшись в свое поместье, он обретет свое призвание в обеспечении благосостояния своих крепостных, приводит его на грань разорения. Реалистичность, с которой Толстой описывает различные типы крепостных, поразительна не только своей — порой жутковатой — обыденностью, но и той интуицией, с которой он высвечивает внутренний мир своих персонажей.
Нехлюдов появляется снова в Записках маркера, в основу которых лег собственный опыт Толстого как карточного игрока. Беспорядочный образ жизни Нехлюдова показан здесь с точки зрения маркера, чьи тон и манера повествования выдают в нем типичного представителя низшего слоя среднего класса или человека из народа.* В финале рассказа отчаявшийся Нехлюдов кончает жизнь самоубийством, и его предсмертная записка производит такое впечатление, будто она заимствована Толстым из его собственных ранних дневниковых записей, в которых живущий в нем моральный судья имел обыкновение выступать со строгими обвинениями и предостережениями.
* Принцип повествования, примененный в этом рассказе, в русской литературе именуется *сказом".— Прим. авт.
Что касается Севастопольских рассказов, то их можно назвать военными сводками, поднятыми до уровня произведений искусства, причем именно за счет отсутствия какой-либо военной романтики. В первом из них,
Севастополь в декабре месяце, Толстой проводит читателя по бухте, городу и бастионам, показывая их состояние во время обстрела. Зорким глазом подмечая любую мелочь, он знакомит нас с настроениями солдат, мирных жителей и раненых в лазарете. Да! — комментирует он,— вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости,— ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Впечатления Толстого от наблюдений над защитниками Севастополя приводят его к выводу о неприступности бухты, но не благодаря каким-то зрелищным индивидуальным подвигам — отнюдь нет. Истинным героем является народ, делающий все так просто и естественно, без каких-либо видимых усилий, что поневоле убеждаешься, что он способен сделать еще больше, способен сделать все.
Севастополь в мае, написанный несколькими месяцами спустя, имеет несколько иной характер и был напечатан лишь после нескольких сокращений. Здесь Толстой концентрирует свое внимание не на солдатской массе, а на командирах. Он показывает нам ряд офицеров со всеми их человеческими слабостями, сохраняющимися и в гуще сражений. Мелочное тщеславие, спесь, расчетливость, скрытое лицемерие, неизлечимое самомнение — все это получает здесь по заслугам в том ироничном тоне, который позднее стал типичным для Толстого как автора социальной сатиры. В отличие от первого очерка, проникнутого патриотическим воодушевлением, этот второй рассказ уже некоторым образом предвосхищает антимилитаризм позднего Толстого. Ибо здесь он уже описывает не будничную жизнь города, а трагическую сторону войны: Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе (глава 14).
В третьем рассказе, Севастополь в августе 1855 года, показана последняя фаза обороны бухты — такой, какой ее видят и переживают два брата Козельцовы, один из которых, мальчик семнадцати лет, только что вышел из Кадетского корпуса. Оба случайно встречаются на станции в окрестностях Севастополя. На другой день оба идут сражаться и гибнут во время штурма Малахова кургана, потеря которого делает бессмысленным любое дальнейшее сопротивление. Описательная конкретность Толстого следует здесь рука об руку с мастерским анализом поведения братьев (а также других солдат) перед лицом той последней катастрофы, за которой следуют чувства разочарования, стыда и гнева. По всей линии севастопольских бастионов, столько месяцев кипевших необыкновенной энергической жизнью, столько месяцев видевших сменяемых смертью одних за другими умирающих героев и столько месяцев возбуждавших страх, ненависть и, наконец, восхищение врагов,— на севастопольских бастионах уже нигде никого не было. Все было мертво, дико, ужасно — но не тихо: все еще разрушалось (глава 27).
Однако во всех трех рассказах неизменным остается одно: восхищение автора простыми солдатами, совершающими труднейшие, воистину героические поступки, даже не отдавая себе отчета в собственном героизме. Согласно его убеждению, исход любого сражения решают не военачальники и офицеры, но массы непритязательных, безымянных солдат — парадокс, который мы еще встретим в Войне и мире. Батальные сцены этого романа-эпопеи также основаны на впечатлениях писателя, накопленных им во время Крымской войны.
По приезде из Крыма в Санкт-Петербург Толстой, несмотря на свой бурный образ жизни, нашел достаточно времени для написания такой живой вещи, как Два гусара (весной 1856 года). Действие ее происходит в провинциальном городе, а сама история делится на две части с интервалом в одно поколение. Герой первой части — колоритный гусар, классический образец участника Бородинской битвы 1812 года. Он часто дерется на дуэлях, любит жизнь, вино и женщин, но, несмотря на всю необузданность своей широкой русской натуры, обладает достаточно тонкой душевной организацией. Любимый всеми, он без особого труда соблазняет понравившуюся ему молодую вдову. Двадцать лет спустя его сын, тоже гусарский офицер, попадает в тот же самый город и останавливается в доме той же самой вдовы, что ныне превратилась в скуповатую пожилую даму. Молодой гусар принадлежит к новому типу офицера — он элегантен, но лишен характера и вкуса. Дочь вдовы, миловидная двадцатилетняя девушка, мечтает о настоящей любви и мгновенно увлекается юным героем. Но он думает лишь о банальной любовной интрижке, и из их знакомства ничего не выходит. Право делать выводы автор предоставляет читателю.
Все упомянутые сочинения, за исключением третьей части трилогии, были написаны — а большинство из них и опубликованы — до заграничной поездки Толстого. Поскольку другие его повести (Альберт, Люцерн, Три смерти, Поликушка и Семейное счастье) появились лишь после его первого посещения Западной Европы, о них будет рассказано в следующей главе. Туда же можно было бы отнести и повесть Казаки, опубликованную лишь в 1863 году. Однако писать ее Толстой начал еще в 1852 году и делал это с перерывами в течение десяти последующих лет. Поэтому нам представляется уместным рассказать о ней здесь.
4
Повесть Казаки первоначально задумывалась как более масштабное произведение. Она должна была состоять из трех частей, из которых в конце концов была более или менее реализована лишь первая. Эта повесть важна не только как воспоминание Толстого о его жизни на Кавказе, но и как одно из его типичнейших произведений — повествование, основанное на реальных фактах с реальными (но с вымышленными именами) героями. Оленин, молодой человек из московского общества, отказывается от своего комфортабельного существования, отправляется на Кавказ и поселяется среди казаков, этих подлинных "детей природы", далеко за пределами цивилизованной жизни. Тема утонченного аристократа, внезапно находящего свое место среди простых людей, восходит к романтическим поэмам Пушкина ("Кавказский пленник") и Лермонтова. Оба поэта использовали кавказский местный колорит как аналог байроновской экзотической страны Востока. Толстой же лишает эту тему ее романтического глянца за счет, с одной стороны, усиления реалистичности способа повествования, с другой — подчеркивания мотива внутренних поисков главного героя.
Оленин, подобно Николеньке и Нехлюдову, это всего лишь еще одна ипостась самого Толстого в молодости. Как и Толстой, он решил поехать на Кавказ, чтобы не погрязнуть окончательно в пороках, но начать новую жизнь в совершенно другой среде. Он юн, непосредствен и, несмотря на ошибки молодости, сохранил чистоту души. Поэтому первый же контакт с красотой его нового окружения оказывается весьма многообещающим . Все московские воспоминания, стыд и раскаяние, все пошлые мечты о Кавказе, все исчезли и не возвращались более (Л. Н. Толстой. Казаки, глава III).
Проходит совсем немного времени, и он полностью осваивается среди казаков, с которыми ему отныне приходится жить. Природные красоты, грубоватая открытость людей, неотразимая красавица-казачка Марьянка, в которую он влюблен, удаленность от современной цивилизации — все это с неизбежностью должно сделать из бывшего московского щеголя нового человека. К тому же его восьмидесятилетний* товарищ по охоте, дядя Ерошка, является неисчерпаемым кладезем подлинной языческой мудрости, так что вскоре и Оленин, переняв его пантеистический образ мышления, начинает чувствовать себя одним целым со всем сущим. Во время охоты в лесу он неожиданно ощутил такой необыкновенный избыток жизни в себе и вокруг себя, что, по старой детской привычке, стал креститься и благодарить кого-то (Л. Н. Толстой. Казаки, глава XX). Однако и на вершине любви ко всему творению он не смог удержаться от раздумий над тем, как ему должно себя вести и что делать, чтобы находить во всем (или придавать всему) смысл.
— Все надо жить, надо быть счастливым; потому что я только одного желаю — счастия. Все равно, что бы я ни был: такой же зверь, как и все, на котором трава вырастет, и больше ничего, или я рамка, в которой вставилась часть единого божества — все-таки надо жить наилучшим образом. Как же надо жить, чтобы быть счастливым, и отчего я не был счастлив прежде? (Там же).
Здесь Оленин исподволь превращается в искателя и обремененного чувством вины моралиста, начинающего обвинять самого себя в своих ошибках и недостатках и прежде всего — в эгоизме. Наконец, после мучительного самобичевания, он приходит к выводу, что счастье состоит в том, чтобы жить не ради себя, а ради других, поскольку любая попытка удовлетворить свою собственную потребность в счастье скорее всего будет расстроена враж дебными внешними обстоятельствами. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение?.. Ведь ничего для себя не нужно... [Незачем гоняться за лучшими вещами!] отчего же не жить для других? (Там же).
* Сам Ерошка у Толстого говорит, что ему "лет семьдесят",— Прим. перев.
Впоследствии мы снова видим Оленина в состоянии эгоистической восторженности. Рассуждая в письме о своей любви к простой казачке Марьянке, он неожиданно восклицает: Может быть, я в ней люблю природу, олицетворение всего прекрасного природы, но я не имею своей воли, а чрез меня любит ее какая-то стихийная сила, весь мир божий, вся природа вдавливает любовь эту в мою душу и говорит: люби. Я люблю ее не умом, не воображением, а всем существом моим. Любя ее, я чувствую себя нераздельно частью всего счастливого божьего мира (Там же, глава XXXIII). Так морализирующий вопрошатель становится влюбленным в мир пантеистом, не задающимся вопросом, какой смысл в нем скрыт или может быть в него вложен. Однако немалая толика иронии заключается в том, что Марьяна отвергает своего знатного ухажера Оленина в пользу простого казацкого парня Лукашки. Финал истории несколько непоследователен: Лукашку тяжело ранят во время набега, а Оленин возвращается в ту же самую среду, которую с такой радостью покидал в начале повести.
5
Этих нескольких примеров достаточно, чтобы показать, сколь неразрывной была связь между человеком и писателем Толстым уже в его ранних сочинениях. Они также свидетельствуют о том, что вопрошающий и нравоучительный элемент присутствовал в его творчестве с самого начала. Как бы сильно ни любил он жизнь — а может быть и именно потому, что он так сильно ее любил,— он уже в тот период задается вопросом о смысле жизни, не подозревая еще о том, что в конечном счете ему не удастся принять одно в отрыве от другого. При поверхностном рассмотрении это может выглядеть как борьба между двумя разными Толстыми. Однако, приглядевшись повнимательнее, нельзя не увидеть в этой борьбе лишь своего рода внутреннюю полярность одной и той же личности. И характер его творчества в целом прежде всего определяется нарастанием этой полярности.
Творческое беспокойство Толстого, вероятно, было бы менее динамичным без этих внутренних противоречий, заставлявших его постоянно искать разрешения или, по крайней мере, временного ослабления своей внутренней напряженности. Приступы морального аскетизма, к примеру, возникали у него вследствие осознанного вызова своей собственной чувственности, которую он порицал тем более, чем сильнее его натура побуждала его отдаться ей. Презрение к своим собственным слабостям нередко заставляло Толстого цепляться за противоположные крайности или добродетели, которые он в конце концов начинал проповедовать другим, даже если был не способен удовлетворять им сам.
Подобная практика обычно ведет не к сглаживанию противоречий, а к целому ряду вытеснений. Человек менее одаренный от природы, скорее всего, сломался бы под грузом противоречий, с которыми приходилось бороться Толстому. Его поразительная жизнеспособность, вкупе с творческой силой, спасла его от этой участи. Однако происходившая в нем борьба породила не только некоторые выдающиеся особенности его произведений, но и всевозможные внутренние метания Толстого-человека, чей рост не отделим от развития Толстого как писателя и искателя. Все, что бы он ни делал, рано или поздно находило свое место в сложной ткани его жизни и творчества. Это относится и к тем впечатлениям, которые он накопил во время своих двух заграничных поездок.
Путешествия, педагогическая и литературная деятельность
1
Решение Толстого отправиться в Западную Европу было продиктовано рядом причин личного и иного характера. Помимо необходимой разрядки, он хотел — подобно многим русским интеллектуалам того времени — убедиться собственными глазами, как в действительности обстояло дело с Западом и его прогрессом в сравнении с его собственной родиной. Ибо вера Толстого в прогресс в те дни была несколько нетвердой. К тому же поездка и пребывание за границей считались почти необходимыми для любого мыслящего русского. Известно, в частности, что Гоголь провел несколько лет в Риме, где написал свой роман "Мертвые души". В Париже также была постоянная русская колония, определенную часть которой составляли более или менее свободомыслящие эмигранты. Несколько беспокойных русских "вечных странников" проживало также в Швейцарии, в Лондоне и ряде других стран. Самым плодовитым из них был Александр Герцен. Он эмигрировал в 1847 году, основал в Лондоне Вольную русскую типографию и в течение многих лет издавал русский радикальный журнал "Колокол", который, регулярно поставлявшийся в Россию нелегальным способом, стал кошмаром развращенной царистской бюрократии. Опыт, приобретенный основателем современного анархизма, Михаилом Бакуниным, в Дрездене и Праге (и других городах), был неразрывно связан с революционными событиями бурного 1848 года. Позднее он принял швейцарское гражданство и зажил относительно спокойной жизнью. Русский поэт Жуковский, женатый на немке, провел последние годы своей жизни в Германии, по большей части в Баден-Бадене, где и скончался в 1852 году. Другой великий русский поэт, Федор Тютчев, тоже женатый на немке, прослужил несколько лет при русской дипломатической миссии в Мюнхене и дружил с Генрихом Гейне. Достоевский тоже несколько лет прожил за границей (с 1866 по 1870 год), а Ивана Тургенева безрассудная страсть к знаменитой певице Полине Виардо завела настолько далеко, что он едва ли не чаще бывал во Франции, нежели в России. Это перечисление можно было бы продолжать сколь угодно долго.
Таким образом, не будет преувеличением сказать, что в те времена многие русские интеллектуалы имели две родины: Россию и Европу. Даже такой вдохновенный славянофил и пророк "заката Запада", как Алексей Хомяков, в своем известном стихотворении* назвал Европу "страной святых чудес" — формулировка, прокомментированная Достоевским**. Тем не менее даже поклонники европейских достижений в области искусства, науки, техники и политических свобод нередко ощущали, что в общей тенденции западной цивилизации кроется некая ущербность. Типичным примером этого может послужить все тот же Александр Герцен, чье первоначальное западничество (с социалистическим оттенком) после революции 1848 года, которую он застал в Пари же, превратилось в свою противоположность. Образ мыслей победоносной французской буржуазии настолько ему претил, что в конце концов он связал все свои надежды на лучшее будущее с русскими крестьянскими массами. Однако вместо того чтобы делать акцент на православности крестьянства (как это делали славянофилы), Герцен видел в русской деревенской общине (мире) залог того коллективизма, который он был склонен рассматривать как оптимальное средство исправления всех недостатков. Фактически он стал одним из основателей народнического движения и связанного с ним культа мужика. Это движение, во многих аспектах близкое к секуляризованному славянофильству, превратилось в семидесятых годах в настоящую эпидемию среди "преследуемых угрызениями совести" молодых дворян, добросовестно старавшихся искупить те страдания, которые их предки-крепостники на протяжении многих поколений причиняли народу.
* "Мечта" (1834 или 1835).— Прим. перев.
** Эта формулировка упоминается в ряде сочинений Достоевского, в том числе в "Зимних заметках о летних впечатлениях" (1863). Наиболее подробно он говорит о ней в "Дневнике писателя" за июль—август 1877 года, глава вторая, II "Признания славянофила". См. Ф. М. Достоевский. ПСС в 30 т. Т. 25. 1983.— Прим, перев.
Сочувствие Толстого крестьянам и смиренным пахарям, безусловно, имело ряд точек соприкосновения как со славянофильством, так и с народничеством, однако даже в этом отношении он не желал присоединяться ко всеобщему увлечению. Он придерживался своей собственной позиции — позиции потомственного дворянина, одним из аспектов которой было ощущение своей ответственности за земли своих предков. Эта врожденная точка зрения дополнительно подкреплялась чтением Руссо. Накануне своего тридцатилетия Толстой не испытывал чувства вражды к западному прогрессу, как славянофилы, и не лелеял надежд на революционное переустройство страны, подобно поздним левым народникам. Когда в начале 1857 года он отправился в свою первую заграничную поездку, он был готов к любым независимым впечатлениям и самостоятельным выводам.
2
Одной из главных целей его поездки, разумеется, было посещение Парижа, куда он прибыл 9 февраля. Вряд ли стоит упоминать о том, что радостно-беспечный образ жизни этого города произвел на него неизгладимое впечатление. Его даже не возмутил царящий там культ удовольствий, которому он сам сполна отдал дань; не чурался он и дам легкого поведения. Он принялся неутомимо исследовать все, что могло представлять хоть какой-нибудь интерес: он слушал лекции своих коллег в Сорбонне и Коллеж-де-Франс, посещал спектакли и еще чаще концерты, где предавался своей старой страсти к музыке. Не было ни одной сколько-нибудь значимой исторической достопримечательности, которой бы он не включил в свою программу. Он также встречался со знакомыми из России, чаще всего — с Тургеневым, к которому теперь относился намного более терпимо, хотя его неистребимая склонность к оценке и критике осталась прежней.
Тургенев скучен...— заносит он в дневник 1 марта.— Увы! он никого никогда не любил. Три дня спустя: Зашел к Тургеневу. Он дурной человек, по холодности и бесполезности. 12 марта: В 5 зашел Тургенев, как будто виноватый; что делать, я уважаю, ценю, даже, пожалуй, люблю его, но симпатии к нему нету, и это взаимно. И 8 апреля, накануне отъезда из Парижа: Проснулся в 8, заехал к Тургеневу. Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека. Как показало будущее, отношение любви-ненависти между Толстым и его крупнейшим литературным соперником (Достоевский в то время был еще в ссылке) на этом не иссякло: следующая фаза была еще более сложной.
Перед своим отъездом Толстой выразил желание присутствовать при казни на гильотине, и увиденное стало одним из сильнейших потрясений в его жизни. Вот что писал он об этом своему другу, критику Боткину (в письме от 24—25 марта 1857 года): ...это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека... Справедливость, которая решается адвокатами,— которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, говорят противуположное. С теми же формальностями убили короля, и Шенье, и республиканцев, и аристократов, и (забыл, как его зовут) господина, которого года 2 тому назад признали невинным в убийстве, за которое его убили... Закон человеческий — вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное для развращения граждан. [Заговор против людей!!! ;( ]
Это впечатление, пережитое им в самом культурном городе Европы, было одной из причин известного недоверия Толстого ко всем законам, принимаемым людьми. Он почти без сожаления покинул Париж, на протяжении двух месяцев державший его во власти своих чар, и отправился в Женеву, отчасти с той целью, чтобы встретиться там со своей кузиной, графиней Александрой Толстой, которую в шутку именовал "бабушкой". Графиня была десятью годами старше его, но выглядела почти такой же молодой и красивой, как прежде. Она была придворной дамой и гувернанткой двух великих княгинь. Набожность и честность сочетались в ней с тактичностью и немалым умом, и Толстому всегда было необычайно хорошо в ее обществе. Связь между ними носила характер нежной дружбы, которая всегда немного не дотягивает до любви, однако случались моменты, когда Толстой жалел о том, что ей не было хотя бы на десять лет меньше.
Посетив свою обворожительную подругу и нанеся несколько визитов другим выходцам из России, он надел рюкзак и предпринял путешествие по ряду живописных мест Швейцарии и Швейцарских Альп. После этого он посетил Турин и в начале июля вернулся в Швейцарию, где на этот раз побывал в Лозанне, Берне и Люцерне. Находясь в последнем из этих трех городов, он сделал следующую запись в дневнике (от 7 июля 1857 года): …ночью — пасмурно — луна прорывается, слышно несколько славных голосов, две колокольни на широкой улице, крошечный человек поет тирольские песни с гитарой и отлично. Я дал ему и пригласил спеть против Швейцерхофа — ничего, он стыдливо пошел прочь, бормоча что-то, толпа, смеясь, за ним. А прежде толпа и на балконе толпились и молчали. Я догнал его, позвал в Швейцерхоф пить. Нас провели в другую залу. Артист пошляк, но трогательный. Мы пили, лакей засмеялся, и швейцар сел. Это меня взорвало — я их обругал и взволновался ужасно.
Это происшествие дало Толстому материал для рассказа Люцерн, пронизанного праведным негодованием и обличительным пафосом. Если казнь в Париже укрепила его недоверие к законам и государству вообще, то незначительный, на первый взгляд, эпизод в гостинице "Швейцерхоф" усилил его отвращение к богатым и праздным людям, остававшееся в нем до конца его дней.
Наконец, он покинул Швейцарию и отправился в Баден-Баден. Здесь в нем проснулся его старый азарт игрока, и, как это уже часто случалось, он был не в силах ему противостоять и проиграл все свои сбережения. Ему ежедневно приходилось занимать деньги у друзей, родственников или даже случайных знакомых, о чем свидетельствуют дневниковые записи, в частности, от 26, 27 и 28 июля. И 1 августа: Такой же пошлый день, взял у Тургенева деньги и проиграл.
По-видимому, Толстой, как и Достоевский, при виде рулетки терял контроль над собой и забывал обо всех своих моральных обещаниях. Поэтому единственным способом защитить себя от надвигавшихся финансовых потерь было для него как можно скорее вернуться в Россию. Через Дрезден, Берлин и Штеттин* 4 августа он вернулся в Санкт-Петербург.
* Современный польский Щецин.— Прим. Перев.
3
В целом он был рад снова очутиться в Ясной Поляне. При всей пестроте и случайности его западных впечатлений, они помогли ему выработать ряд новых принципов, которых он отныне мог придерживаться в ходе своих внутренних поисков и метаний. Вот что писал он "бабушке" в письме, предположительно датируемом 18—20 октября 1857 года: Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. Да что счастие — глупое слово; не счастье, а хорошо; а бесчестная тревога, основанная на любви к себе ,— это несчастье. Вот вам в самой сжатой форме перемена во взгляде на жизнь, происшедшая во мне в последнее время. Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Все равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость.
Таково было внутреннее состояние Толстого. Что касается его отношения к Западу, то, судя по всему, он был разочарован западной цивилизацией. Много лет спустя он признался в своей Исповеди: ...в бытность мою в Париже вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. По возвращении в Россию он стал уделять больше внимания управлению своим имением, не запуская при этом и литературное творчество. Продолжая с перерывами работу над Казаками, он закончил рассказы Альберт и Три смерти и роман Семейное счастье.
После возвращения он окончательно отказался от мысли жениться на Валерии Арсеньевой. К этому моменту он ухаживал за ней уже около двух лет, и их взаимоотношения состояли из таких же приливов и отливов, как его отношения с Тургеневым. После интрижек с дамами сомнительной репутации Толстой практически потерял веру в глубокую и истинную любовь. Еще в 1852 году он констатировал в своем дневнике, что любовь — это всего лишь физическая потребность в половом контакте и рациональная потребность в спутнике жизни .
В тех нравоучительных по тону письмах, которые он писал Валерии, мы находим скорее желание обрести любовь, нежели реальное чувство любви. Также и в его дневнике довольно отчетливо проглядывают удовольствие, которое он испытывал оттого, что мучал ее, и его неизменно критическая оценка. Она была в белом платье с открытыми руками, которые у ней нехороши. Это меня расстроило. Я стал щипать ее морально и до того жестоко, что она улыбалась недоконченно. В улыбке — слезы (запись в дневнике от 1 июля 1856 года). В другой дневниковой записи (от 1 октября 1856 года) он жалуется, что Валерия страшно пуста, без правил и холодна, как лед, оттого беспрестанно увлекается. А 4 сентября 1857 года, менее чем через три месяца после своего возвращения на родину, он приходит к выводу, что она пустейшее и никчемнейшее существо. Так он окончательно отказался от идеи брака с Валерией. Вскоре после этого им завладела мысль открыть школу для крестьянских ребятишек, что он и сделал осенью 1859 года в своем собственном имении. Этот новый эксперимент отнимал большую часть его времени и сил в течение последующих трех лет.
Еще будучи за границей, он пришел к убеждению, что простой народ нуждается в правильном воспитании. Поэтому теперь он решил заняться обучением детей своих крепостных не сходя с места, прямо в своем собственном доме. Это решение могло объясняться четко выраженной дидактической жилкой, составлявшей важную часть его многогранной личности. С другой стороны, оно могло быть продиктовано и его желанием временно отойти от литературы, после того как некоторые из его последних сочинений были прохладно, если не враждебно, встречены критикой. Как бы то ни было, но он отдался просветительской деятельности с теми же рвением и энергией, с какими брался за все, что его по-настоящему интересовало. Демонстративно отказываясь от традиционных методов обучения, он старался заменить их своими собственными, которые считал единственно эффективными. Его методика частично основывалась на принципах Руссо, модифицированных применительно ко времени и месту. Его бойкие и непоседливые ученики были освобождены от любого принуждения и муштры; между ними и учителем не было никаких барьеров. Целиком отдавшись этой новой деятельности, он посчитал необходимым ознакомиться со всеми современными зарубежными методами и приемами обучения. В начале июля 1860 года он передал школьные дела своему помощнику и снова отправился в Западную Европу. На протяжении нескольких месяцев перед этой поездкой он был влюблен, и достаточно серьезно, в простую крестьянку Аксинью, жену одного из своих крепостных. Самое удивительное заключалось в том, что она доставляла ему большее эротическое удовлетворение, нежели любая другая женщина. Все началось с обычных животных инстинктов, но постепенно дело приняло несколько другой оборот — во всяком случае, если судить по следующей дневниковой записи (26 мая 1860 года): Ее нигде нет — искал. Уж не чувство оленя, а мужа к жене. Странно, стараюсь возобновить бывшее чувство пресыщенья и не могу. Впрочем, когда Аксинья родила ему сына, он и не подумал его усыновить, и тот вырос простым деревенским парнем, а впоследствии даже служил кучером у одного из законнорожденных сыновей Толстого.
Такое отношение графа к безграмотной крестьянке вкупе с его интересом к воспитанию деревенских детей говорит о многом. В его натуре было нечто, что тянуло его к простым крестьянским массам больше, чем к какому-либо другому классу или сословию. И открытая им школа была своего рода скрепой, связывавшей его с народом. Отсюда его увлеченность своей новой деятельностью. В одном из своих писем он признавался, что находит в этой работе свое истинное призвание. С таким настроением он отправился в свое второе (и последнее) путешествие по Западной Европе.
4
В стремлении извлечь как можно больше результатов из своей просветительской деятельности, Толстой предпринял намного более длинную поездку через всю Европу, нежели в первый раз. Он посетил Берлин, Лейпциг и ряд других немецких городов, где знакомился со школами и методами работы профессиональных педагогов. В Киссингене он познакомился с Юлиусом Фребелем, племянником Фридриха Фребеля*, и имел с ним несколько содержательных бесед. К несчастью, ему пришлось на время отложить свои планы, чтобы сопроводить своего больного чахоткой брата Николая в город Йер на юге Франции.
Николай, симпатичный и талантливый мужчина в расцвете лет, был любимым братом Толстого. Последний надеялся, что климат Йера благотворно подействует на здоровье брата, однако было уже слишком поздно: 20 сентября Николай скончался. Его предсмертная агония произвела на Толстого столь страшное впечатление, что ме нее чем через месяц (17 октября) он написал своему старому другу, поэту Фету: Правду он [Николай] говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет... Ну, разумеется, покуда... есть бессознательное, глупое желанье знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно из мира морального, что у меня осталось, выше чего я не мог стать, это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь.
* Немецкий педагог, теоретик дошкольного воспитания (1782 — 1852).— Прим. перев.
Если судить по этому письму, потрясение от смерти Николая стало своего рода поворотным пунктом в исканиях и размышлениях Толстого. Хотя он уже неоднократно бывал очевидцем человеческой смерти, агония брата наполнила его таким отчаянием, что он уже никогда не мог вполне от него оправиться. Много лет спустя он пишет в своей Исповеди: Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это — только обман, и глупый обман!... Теперь я не могу не видеть дня и ночи, бегущих и ведущих меня к смерти. Я вижу это одно, потому что это одно — истина. Остальное все — ложь. Такое настроение, которое отныне стало отравлять любое наслаждение, получаемое Толстым от жизни, могло либо привести его к полному нигилизму, либо сделать его поиски смысла жизни одновременно и поисками смысла смерти. Собственно говоря, сам его ужас перед смертью был лишь обратной стороной глубоко коренившейся в нем любви к жизни, его опьяненности жизнью. Но что делать, если завтра придут болезни, смерть... и ничего не останется, кроме смрада и червей? Еще во время похорон брата к нему пришла, как он говорит, мысль написать матерьялистическое Евангелие, жизнь Христа-матерьялиста (дневниковая запись от 13 октября 1860 года). Собственно, кризис, вызванный подобными мыслями, разразился лишь намного позднее. Ибо в то время ему пришлось вернуться к своим педагогическим изысканиям, составлявшим главную цель его поездки.
Чтобы накопить побольше полезных впечатлений, Толстой после короткого пребывания в Италии поехал в Лондон. Здесь в феврале 1861 года он посетил парламент, музеи и несколько школ. В столице Великобритании он познакомился с Александром Герценом, чей блестящий ум привел его в восхищение. Из Лондона он отправился в Бельгию, где, заручившись рекомендательным письмом от Герцена, нанес визит Прудону. Многие из сочинений и мыслей последнего (например, "собственность — это кража") не могли не произвести на Толстого неизгладимого впечатления. В Брюсселе он также написал черновой вариант Поликушки, повести о трагической судьбе крепостного. Услышав об отмене крепостного права, Толстой, естественно, заторопился в Россию. На обратном пути он еще раз посетил Германию, где на некоторое время задержался в Веймаре, чтобы получше изучить фребелевскую систему. В Берлине он встречался с Бертольдом Ауэрбахом*, автором "Шварцвальдских деревенских рассказов", которые Толстой очень любил за изображенные в них типы крестьян. Он также выказал живой интерес к педагогическим взглядам, выраженным Ауэрбахом в его романе "Новая жизнь" и сходным с его собственными. В целом, однако, он был глубоко разочарован западными методами воспитания.
В середине апреля 1861 года Толстой вернулся в Россию. После выхода манифеста об освобождении крестьян в стране происходили крупные преобразования. Толстой внимательно и с интересом наблюдал за всеми этими процессами, однако на первом месте для него стояла его школа. К этому времени для нее было выделено и отремонтировано новое просторное здание. Было также увеличено количество учителей — в большинстве своем это были студенты, ставшие приверженцами методики Толстого. В 1862 году он даже взялся за издание своего собственного журнала, "Ясная Поляна", с целью обсуждения этой методики на профессиональном уровне. В этом журнале он также публиковал работы своих учеников, чья сочная крестьянская речь чрезвычайно ему нравилась. Недаром он говорил, что надо не только учить детей, но и учиться у них .
Интересным эпизодом этого периода стал новый конфликт с Тургеневым, имевший место вскоре после возвращения Толстого на родину. Тургенев только что закончил свой знаменитый роман "Отцы и дети", и Толстой нанес ему визит в его имении в селе Спасское (в соседней Орловской губернии). Тургенев хотел узнать мнение Толстого о своем романе и дал ему прочесть рукопись. Во время чтения Толстой задремал, но умышленно или от усталости — сказать трудно. Как гостеприимный хозяин и вежливый человек Тургенев ничего не сказал. Однако этим дело не кончилось. Литературные соперники вместе отправились в гости к своему общему другу Фету, чье имение располагалось по соседству. В доме Фета Тургенев заговорил о воспитании своей незаконнорожденной дочери и упомянул одну подробность, которая должна была показать, насколько хороша ее гувернантка-англичанка. Одержимый своими собственными взглядами на воспитание, Толстой высказал настолько презрительное замечание, что Тургенев пригрозил его избить. По возвращении домой Толстой в письменном виде потребовал от Тургенева извинения, обещая в противном случае вызвать его на дуэль. Тургенев извинился, однако отношения между ними оказались прерванными вплоть до 1878 года, когда Толстой написал Тургеневу примирительное письмо и предложил ему свою дружбу.
* Немецкий писатель-"деревенщик" (1812—1882).— Прим. перев.
Освобождение крестьян Толстой приветствовал от всего сердца. Однако новая ситуация принесла с собой ряд непредвиденных проблем. Во-первых, освобожденным крестьянам была передана лишь одна пятая часть земли, да и та небезвозмездно.* Приходилось улаживать множество самых разнообразных споров. Поскольку это требовало времени и денег, возникла необходимость в посредниках между крестьянами и их прежними владельцами, для чего была учреждена должность мирового посредника. Толстой занял эту должность в своем Крапивенском уезде. Отстаивая интересы крестьян, он навлек на себя негодование помещиков. В апреле 1862 года он сложил с себя полномочия мирового посредника, чтобы иметь возможность уделять больше времени педагогической деятельности. В период между двумя вышеописанными заграничными поездками Толстой, помимо уже упомянутых Люцерна и Поликушки, написал еще четыре художественных произведения, три из которых — Альберт, Три смерти и Семейное счастье — чрезвычайно интересны с биографической точки зрения.
* Радикальные демократы вроде Добролюбова и Чернышевского требовали дать крестьянам как можно больше земли, в то время как большинство либеральной интеллигенции противилось слишком глубоким реформам, которые могли навредить интересам помещиков.— Прим. авт.
5
Сюжет Альберта составляет трагическая смерть полубезумного музыканта. Прототипом главного героя послужил немецкий музыкант Рудольф. Толстой встретил его в Санкт-Петербурге и пригласил в Ясную Поляну, где он в течение некоторого времени был своего рода музыкальным ментором помешанного на музыке Толстого. Альберт — талантливый музыкант, но горький пьяница — изображен автором на фоне его знакомых, занимающих более высокое общественное положение; один из них пытается спасти виртуоза, ставшего жертвой пагубной страсти к алкоголю и неразделенной любви, и предлагает ему содержание и приют. Но все его усилия тщетны. Хотя время от времени музыка помогает Альберту обрести всю полноту счастья и чаемое утешение, он не может покончить с пьянством. Несмотря на внимательную опеку своего покровителя, однажды зимой он убегает из дома, прихватив с собой бутылку водки, напивается, и утром на другой день его находят замерзшим и бездыханным перед домом, в котором он некогда имел обыкновение играть. Некрасов поначалу отклонил эту повесть как слабую в художественном отношении. После переработки она все же появилась в его журнале "Современник" (1858), но даже в таком виде ее нельзя отнести к лучшим сочинениям Толстого. Для воплощения ее темы, скорее, требовался гений Достоевского, нежели Толстого.
Рассказ Три смерти (1859) может послужить еще одним свидетельством растущего интереса автора к теме смерти. В нем он сравнивает смерть старой капризной барыни со смертью простого крестьянина, с одной стороны, и срубленного молодого деревца, с другой. К образованной даме, жившей исключительно ради удовлетворения прихотей своего "я", смерть приходит в сопровождении невыразимых страданий и ужаса. Простой мужик, сознающий свое "я" в значительно меньшей степени, чем старая барыня, стоит ближе к природе и потому умирает легко и без страданий. Самой же легкой смертью умирает молодое деревце, которое как часть природы не имеет своего "я" и потому не ведает боли. Тема рассказа весьма характерна, ибо она представляет одну из главных идей Толстого в том виде, в каком она у него сформировалась еще до смерти брата в Йере. В основу рассказа положена та мысль, что ужас смерти тем слабее, чем слабее осознание индивидуального "я", и отсутствует вовсе в случае полного отказа от этого "я" [Меня и так нет — а потому и нечему умирать! То, что есть, или вечно, или должно умереть обязательно. Так что "ужасу смерти" нет места! (3.06.2005)],— тема, которая найдет свое полное раскрытие в позднем творчестве Толстого. Используемый здесь метод параллелизма позволяет читателю делать собственные выводы, благодаря чему рассказ не страдает от какой-либо назойливой морали.
Подобный параллелизм мы находим и в Семейном счастье. История возникновения этого несколько затянутого сочинения связана с увлечением Толстого Валерией Арсеньевой или, точнее, с его намерением жениться на ней. Одно из последствий бурной половой жизни юного Толстого состояло в том, что расхождение между сексом и эросом привело к опасной двойственности в его отношении к женщинам. Мы знаем из его дневников, что отвращение, которое он испытывал к самому себе после каждого очередного проявления "животных инстинктов", влекло за собой такое же отвращение к женщинам, ответственным за эти проявления. В конце концов он перестал доверять женщинам вообще. Однако за процессом удовлетворения "плоти" всегда скрывался насильно подавляемый эрос с мечтой о чистой любви и гармоничной семейной жизни, которая только и может обеспечить осуществление такой любви. В том, что касается секса, Аксинья, вероятно, полностью удовлетворяла его. Однако он слишком хорошо понимал, что любовная связь с распутной женой одного из его крепостных ведет лишь в тупик, полный стыда и страдания. Он надеялся найти выход, встретив женщину из своего собственного сословия, которую он бы мог по-настоящему полюбить и сделать своей женой. Валерия в этом отношении разочаровала его. Однако мечта о счастливой женитьбе продолжала жить в нем как возможность, и он воплотил ее в своем романе Семейное счастье.
В первой части романа мы следим за крепнущим чувством любви между пожилым мужчиной и совсем молоденькой девушкой. Описание этого процесса изобилует у Толстого психологическими нюансами и отличается глубочайшим проникновением во внутренний мир героев, не говоря уже о превосходных лирических отступлениях. В параллельной по композиции второй части (которая значительно слабее первой) автор показывает, как почти бесполая взаимная привязанность героев, теперь уже ставших мужем и женой, ведет к постепенному ослаблению прежней страсти. Любовь юной матери перешла на ребенка, да и в самом супруге представление о семейном счастье практически вытеснило элемент секса как таковой. Повествование ведется от лица героини. Между строками ощутимо отвращение к сексу,— отвращение, столь хорошо знакомое Толстому по периодам пресыщения и нравственного "похмелья". По какой-то непостижимой причине Толстой остался настолько недоволен этим романом, что хотел сжечь рукопись, когда она уже была у Каткова, напечатавшего роман в своем "Русском вестнике".
Здесь же уместно вспомнить и повесть Холстомер. История лошади, задуманную Толстым в 1856 году, хотя в своей теперешней форме она была написана лишь в 1863 году и еще раз переработана и дополнена в 1885 году, перед включением в издание сочинений. В ней автор убедительно рисует "ментальность" и поведение целого табуна лошадей. Старый мерин по прозвищу Холстомер, которому в конце повести суждено пойти под нож, рассказывает своим собратьям историю своей жизни. Толстовская способность "вчувствования", в том числе и в душу животного, проявляет здесь себя в полной мере, несмотря на уничтожающие обвинения в адрес высших слоев общества, высказываемые лошадью и незаметно переходящие в собственный голос автора.
Повесть Поликушка (1861/62) рассказывает о судьбе незлобивого, но вороватого дворового, которого настолько трогает доброта, проявленная к нему его барыней, отзывчивой и человечной женщиной, что он принимает решение исправиться. Чтобы дать ему возможность доказать это на деле, барыня приказывает ему доставить из города крупную сумму денег. Поликушка делает все, чтобы оправдать ее доверие. Однако на обратном пути он по нелепой Случайности теряет конверт с деньгами и с отчаяния вешается. Весть об этом доходит до его жены в тот момент, когда она купает в корыте ребенка. Она тут же бросается наверх — туда, где нашли тело мужа — и забывает ребенка в воде, в результате чего тот захлебывается. Не в силах вынести двойного горя, она сходит с ума. Через несколько часов после самоубийства Поликушки один из деревенских находит конверт с деньгами на дороге и возвращает его помещице. Но она не хочет прикасаться к несчастным деньгам и приказывает нашедшему взять их себе. Жанровые зарисовки из жизни крепостных и портреты крестьян и дворовых сделаны в этой повести тонкими, но впечатляющими штрихами крепнущего таланта Толстого.
Большинство упомянутых произведений имеют одно общее качество: прямой реализм сочетается в них с описанием одного или нескольких неразрешимых жизненных противоречий. Это сочетание, в свою очередь, составляет отличительную черту монументального реализма, господствовавшего в России в ту эпоху, когда западноевропейский реализм Бальзака и его последователей начал сдавать свои позиции в пользу, с одной стороны, фотографически точного натурализма, с другой — декадентского ухода в "башни из слоновой кости". Все, за что брался Толстой, имело актуальную связь с жизнью вообще и проблемами его собственной жизни в частности.
Этой позицией может быть, по крайней мере, отчасти объяснен его интерес к декабристам, среди которых были его близкие и дальние родственники. Неудивительно, что он подумывал написать роман о декабристах и их трагическом восстании, состоявшемся 14 декабря 1825 года. Героем романа должен был стать декабрист, возвращающийся в 1856 году вместе с женой, сыном и дочерью из сибирской ссылки в европейскую часть России. И в конце осени 1860 года Толстой действительно приступил к написанию романа. Однако в процессе работы он пришел к заключению, что для психологически убедительного изображения участников дворянского заговора против Николая I в 1825 году необходимо начать со вторжения Наполеона в Россию, то есть с 1812 года — года общенациональной опасности, славы и невыполненных обещаний, ибо большинство декабристов принадлежали к разочарованным идеалистам того поколения. Таким образом Толстой пришел к идее Войны и мира. Он накопил для
Декабристов огромное количество материала, однако дело не пошло дальше пяти глав, написанных в различные периоды (в 1860, а затем в 1878—1879 гг.). Один из эпизодов задумывавшегося романа — сцена скопления огромного количества крестьян — выполнен с такой силой наблюдательности, что нельзя не согласиться с замечанием Ленина о том, что до графа Толстого в русской литературе не было настоящего мужика.
Переключив свое внимание с декабристов на события 1812 года, Толстой встал на путь к своему главному произведению. Но прежде чем приступить к работе над Войной и миром. Толстой сделал один из важнейших шагов в своей жизни: он женился.
Женитьба, "Война и мир", "Анна Каренина"
1
Двойная нагрузка — утомительная работа в школе и деятельность в качестве мирового посредника — подорвала здоровье Толстого. В мае 1862 года он был вынужден отправиться в степь под Самарой, чтобы пройти курс лечения кумысом. Во время его отсутствия до полиции дошли слухи о том, что якобы в его имении ведется революционная деятельность, и вскоре Ясная Поляна заполнилась служителями закона. Все в доме Толстого было перевернуто вверх дном. Однако поскольку не было найдено ничего компрометирующего, ищейкам пришлось убраться восвояси не солоно хлебавши. Нетрудно себе представить, как негодовал Толстой, услышав о происшедшем. Этот акт бессмысленного произвола лишь укрепил его ненависть к чиновничеству и государству, в котором были возможны подобные вещи.
По пути в Самару Толстому пришлось проезжать через Москву. Воспользовавшись случаем, он навестил своего старого приятеля, врача Андрея Берса, в чьей семье он всегда был желанным гостем. Доктор Берс был лютеранином немецкого происхождения, в то время как его жена Любовь была дочерью помещика Исленьева, жившего не так далеко от Ясной Поляны. Семья Исленьевых послужила прототипом Иртеньевых из повести Толстого Детство. Толстой и Любовь познакомились много лет назад, когда они еще оба были детьми. В доме врача царила чисто русская атмосфера, и три его дочери — Лиза,
Софья и Татьяна — были большими почитательницами таланта Толстого. Им нравилось находиться в его обществе. Старшая из них, Лиза, видимо, была в него влюблена, и семья рассчитывала на то, что он сделает ей предложение. Толстой, однако, пришел к убеждению, что истинной избранницей его сердца является Софья, и предпринял ряд неожиданных шагов, нацеленных на то, чтобы доказать это ей (и себе самому). Много лет спустя (в 1893 году) Софья Андреевна описала в очерке "Мой роман со Львом Николаевичем", как летом 1862 года она, ее мать и обе ее сестры по пути в исленьевское поместье провели ночь в Ясной Поляне и как после этого Толстой прискакал на лошади к Исленьевым, чтобы сделать ей довольно своеобразное признание в любви, состоявшее в том, что он написал мелом на столе начальные буквы тех интимных слов, которые он хотел ей сказать. В то время она уже была наполовину обручена с неким Митрофаном Поливановым, студентом Военной Академии. Однако когда Толстой сделал ей предложение, она тут же дала свое согласие. Помимо восторженного преклонения перед Толстым, девушку мещанского происхождения и воспитания манила перспектива стать графиней.
А что Толстой? Несмотря на свою хроническую неприязнь к любви и женщинам, он признался в своем дневнике (12 сентября 1862 года): Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. И тем не менее, как видно из его дневника, даже в период самого интенсивного ухаживания за Софьей он то и дело задавался вопросом — вероятно, памятуя о горьком опыте своей связи с Аксиньей,— действительно ли это любовь или лишь тоска по любви? Как бы то ни было, 16 сентября он сделал предложение — и не Лизе, как ожидала семья, а Софье. Причем он так торопился жениться на ней, что свадьба состоялась всего через неделю — 23 сентября.
Так в возрасте 34 лет Толстой покончил со своей беспорядочной холостяцкой жизнью и перевернул новую страницу в книге своей судьбы. Софье Андреевне, симпатичной и неопытной девушке, было всего восемнадцать; однако к этой внезапной перемене в своей жизни она отнеслась с тем мужеством, на какое только была способна, хотя процесс их взаимного приспособления проходил далеко не так гладко, как, вероятно, можно было бы ожидать.
2
Начать с того, что Толстой в порыве честности и нравственного самобичевания дал Софье прочесть свои старые дневники, где подробно говорилось о грехах его молодости. Кроме того, молодая жена была неприятно поражена чрезмерно бурным проявлением страсти своего супруга во время возвращения в дорожной коляске из Москвы в Ясную. То, что тогда произошло, вряд ли можно назвать актом нежной и беззаветной любви со стороны Толстого. Наконец, после оживленной жизни в Москве неторопливый, размеренный уклад жизни в Ясной Поляне не мог не тяготить молодую женщину. Добавим к этому близость Аксиньи, которой время от времени случалось выполнять ту или иную работу в пределах усадьбы. Благодаря мужниным дневникам Софья Андреевна была посвящена во все подробности его прежней связи с ней. "И просто баба, толстая, белая, ужасно...— написала она менее чем через три месяца после свадьбы (16 декабря 1862 года).— И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошедшее".
Дело часто доходило до ссор. Толстой с его двойственным отношением ко всему, по-видимому, был не способен относиться к кому бы то ни было с полным доверием. Если он никогда не был уверен в себе самом, то как мог он быть уверен в других, пусть даже в своей собственной жене? Поэтому неудивительно, что уже в ближайшие дни после свадьбы в дневник Софьи Андреевны закрадывается нотка разочарования. 8 октября она сетует: "...когда я вышла замуж, я должна была все свои прежние мечты признать глупыми, отречься от них, а я не могу. Все его [мужа] прошедшее так ужасно для меня, что я, кажется, никогда не помирюсь с ним. Разве когда будут другие цели в жизни, дети, которых я так желаю, чтоб у меня было целое будущее, чтоб я в детях своих могла видеть эту чистоту без прошедшего, без гадостей, без всего, что теперь так горько видеть в муже". Далее следуют почти пророческие слова: *Ему весело мучить меня, видеть, как я плачу оттого что он мне не верит... Ему инстинктивно досадно, что мне счастье легко далось, что я взяла его, не подумав, не пострадав... мало-помалу я вся уйду в себя и ему же буду отравлять жизнь... И неужели в самом деле хорошо ему, когда я плачу и начинаю чувствовать сильнее, что у нас есть что-то очень непростое в отношениях, которое нас постепенно совсем разлучит в нравственном отношении". И тремя днями позже (11 октября): "Муж болен, не в духе, меня не любит. Ждала я этого, да не думала, что так ужасно. Кто это думает о моем огромном счастии?"
Все это, впрочем, не означает, что первые годы их совместной жизни были окрашены в мрачные тона. По меньшей мере пятнадцать лет протекли в любви, которой Толстой отдавался всем своим существом и которой он не стыдился. В одном из писем "бабушке", написанном вскоре после свадьбы, он признается, что испытывает такое чувство, будто украл незаслуженное, незаконное счастье, которое предназначалось не для него. Это счастье он воспринимал в откровенно эгоистическом смысле и писал (3 марта 1863 года), что самоотвержение есть только удовлетворение одной болезненно развитой склонности. Идеал в гармонии. И к этой прекрасной, но слишком часто упускаемой из виду истине он добавляет: Человек самоотверженный слепее и жесточе других. [Логичную форму, логичное оправдание можно найти всему! Можно приписать что угодно скрытым или прошлым причинам! (3.06.2005)]
К чести его жены следует сказать, что она освоилась со своим новым положением в относительно короткие сроки. Наделенная изрядной долей здравого смысла, она в то же время обладала чуткой и нежной, порой даже до слезливости нежной душой. Принимая личность Толстого в ее целом, она была способна боготворить и любить в нем то, что было достойно восхищения, не закрывая при этом глаза на его недостатки. Даже позднее, когда ее супруг стал мировой знаменитостью и почитался не только как писатель, но и как своего рода современный пророк, она отказывалась возносить его на пьедестал, как бы она при этом ни восторгалась его художническим гением. Избегая какого бы то ни было раболепия, она оставалась искренне преданной ему супругой, правда, со своими собственными волей и умом. Она помогала мужу приумножать доходы с его имения и с беспримерной самоотверженностью переписывала его сочинения. Известно, что некоторые произведения мужа ей приходилось переписывать от семи до десяти раз, прежде чем они могли быть отданы в печать. По ее словам, она настолько сжилась с тем, что ей приходилось переписывать, что спустя короткое время непроизвольно обращала внимание на любые неправильности — повторы слов или слишком длинные предложения — и указывала на них мужу. Первым переписанным ею произведением Толстого была повесть Поликушка. Одним словом, она делала все, что было в ее силах, чтобы помогать Толстому в его литературном труде, ради которого ему теперь даже пришлось бросить педагогическую деятельность. Это дало ему возможность полностью сосредоточиться на своем главном творении — романе Война и мир.
3
Мы уже сказали несколько слов о возникновении этого шедевра. Судя по всему, Толстой собирался написать целых три романа о трех различных эпохах: за романом о наполеоновском нашествии должны были следовать роман о восстании декабристов и еще один — о периоде Крымской войны. Из этих трех романов Толстой закончил лишь первый, потратив на это шесть лет (1863 — 1869). Его первая часть вышла под нейтральным названием 1805 год во втором и третьем номерах катковского "Русского вестника" за 1865 год. Первоначально Толстой намеревался использовать имеющийся в его распоряжении материал для создания своего рода семейной хроники, которая должна была носить название "Все хорошо, что хорошо кончается". Однако постепенно тема развернулась в монументальные Войну и мир* — роман о России в один из труднейших и самых героических периодов ее истории.
* Название романа могло быть подсказано Толстому книгой Прудона "Война и мир", а также, возможно, одноименным романом Ф. В. Хаклендера, который Толстой пытался читать в 1857 году, но бросил, найдя его скверно написанным и бесталанным.— Прим. авт.
Часто высказывалось мнение, что это произведение скорее представляет собой грандиозный эпос, нежели роман. Это действительно эпос, в котором коллективные действия целой нации переплетаются с судьбами многочисленных отдельных личностей, изображаемых автором настолько живо, что у нас создается впечатление, будто мы прожили годы рядом с ними. С одной стороны, перед нами разворачивается панорама битв, вторжения огромной армии в Россию и ее бесславного отступления от Москвы. Однако Толстой показывает нам также и мирные утехи домашней жизни, в том числе жизни в сельском поместье, так хорошо ему знакомой. Оба этих мотива чередуются, переплетаются и взаимно уравновешиваются, словно в некой гигантской фуге. Война и мир — воистину гомеровский роман, и не только благодаря бесконечному потоку событий, но и благодаря свежести и непосредственности жанровых картин, будь то ужасы сражений или уютная атмосфера семьи, оживленная весельем и шалостями подрастающих детей. С той же реалистической силой автор рисует ничтожество отдельных представителей света, фальшь и мишуру придворных кругов, недалекую хитрость чиновников, упрямое терпение и здравый смысл крестьян. И какие бы вокруг ни бушевали страсти, люди занимаются своими обычными повседневными делами. Обстоятельства могут меняться, но человеческая природа в своей основе остается неизменной.
Стихийный восторг Толстого перед природным миром достигает здесь своего апогея и ни в коем случае не умаляется многочисленными отступлениями — рассуждениями о военной стратегии, истории или бессознательных побуждениях народных масс как основных движущих сил исторического процесса. Мы даже почти забываем о том обстоятельстве, что император Александр I явно идеализируется автором, в то время как Наполеон выглядит как карикатура. На наших глазах совершается процесс разоблачения и развенчания человека, возомнившего себя диктатором и творцом истории, между тем как на самом деле он (согласно Толстому) был всего лишь марионеткой исторических сил, чьей жертвой в конечном счете он пал. Однако Толстому удается заставить нас в это поверить. Благодаря пластической и психологической силе изображения, сочетающейся с убийственной иронией, именно такой образ Наполеона выглядит живым и убедительным.
Способность Толстого давать портрет персонажа через его речевые характеристики (индивидуальные речевые обороты, интонации) выражена в этом романе с такой силой, что уже первые слова, произносимые тем или иным героем, позволяют нам угадать не только его характер, но и социологический тип. "Высший свет" того времени предпочитал французский язык русскому, и это снобистское пристрастие правдиво передано Толстым. Как только на сцене появляются представители аристократии, начинает звучать смесь французского и русского языков. Сам же рассказчик пользуется тем метким, выразительным и сочным от природы языком, который был свойствен лишь ему одному и не может быть воспроизведен никаким другим автором.
Несмотря на то, что в Войне и мире описывается вполне определенная историческая эпоха, эта книга выходит за рамки исторического романа в строгом смысле слова. Ее действие происходит в первой четверти девятнадцатого века, "золотом веке" русского дворянства. Хотя персонажи Толстого несут на себе аутентичную печать своего времени, они показаны не только в этом, обусловленном временем аспекте, но и с теми глубинными человеческими свойствами, что принадлежат любой эпохе. Поэтому мы воспринимаем их как своих современников. Прообразами многих из них послужили люди, которых лично знал Толстой, и центральная сюжетная линия основана на судьбе двух семей: Ростовых — семьи деда его отца, и Болконских — семьи деда его матери. В образе Николая Ростова, участника войны с Наполеоном, Толстой вывел собственного отца. Это тип вполне заурядного помещика, впрочем, всегда бодрого и неунывающего. Его сестра Наташа, один из прелестнейших девических образов в мировой литературе, списана с Татьяны, младшей дочери доктора Берса, в то время как прототипом холодной и сдержанной Веры, сестры Наташи, послужила Лиза Берс. Уютная атмосфера дома Ростовых, где повсюду ощущается присутствие молодого поколения, дополняется таким штрихом, как тайные свидания Николая с его возлюбленной Соней (дальней родственницей), прообразом которой послужила "тетушка" Ергольская. Дед Толстого по материнской линии выведен в образе старого и упрямого князя Болконского, отца князя Андрея и застенчивой княгини Марьи. В силу бурных исторических событий действие то и дело переносится из одной семьи в другую, пока Николай Ростов не женится на Марье (матери Толстого), чтобы спасти свою семью от разорения — явный брак по расчету, ради которого ему приходится бросить свою верную Соню.
В тесных отношениях с Ростовыми состоят Пьер Безухов и брат Марьи Андрей Болконский. Оба воплощают разные стороны натуры самого Толстого. Пьер, незаконнорожденный сын и наследник богатого и влиятельного дворянина, едва не погубивший себя женитьбой на порочной женщине из высшего света Елене Курагиной,— это ужасно неуклюжий и чрезвычайно добродушный человек, большой ребенок, хороший товарищ и искатель смысла жизни. Князь Андрей представляет собой полную ему противоположность: это честолюбивый и внешне сдержанный аристократ с критическим складом ума; он, скорее, скептик, чем искатель. Влюбившись в Наташу, он испытывает ряд разочарований, особенно когда узнает об амурах Наташи с пошлым донжуаном Анатолем Курагиным (братом Елены). Тяжело раненный в сражении при Бородино, Андрей спустя некоторое время умирает, успев помириться со своей бывшей невестой. Пьер, чья жена умирает, по-видимому, от последствий аборта, в конце концов обретает в Наташе идеальную спутницу жизни. Это хотя бы отчасти — по крайней мере, в том, что касается судеб двух семей — оправдывает первоначальное название романа — "Все хорошо, что хорошо кончается".
Совершенно очевидно, что Толстой спроецировал на два взаимодополняющих образа Пьера и Андрея некоторые из своих собственных проблем и дилемм. Тщеславие, рационализм и скептицизм князя Андрея (и самого Толстого) находят свой противовес в эмоциональной непосредственности, дружелюбии и том, что можно было бы назвать "народностью" Пьера. Действительно, встреча во французском плену с простым крестьянином Каратаевым придает поискам Пьером смысла жизни новое направление. Это происходит во время отступления французов и партизанской войны (после московского пожара) в суровых условиях русской зимы. Образ Каратаева представляет собой квинтэссенцию того идеализированного патриархального русского крестьянства, что было столь дорого сердцу Толстого.
Описание главного — с исторической точки зрения — события романа, Бородинского сражения, не имеет себе равных в литературе по масштабности батальных сцен и исторической достоверности. Это не значит, что мы должны слепо соглашаться с историософскими отступлениями и разъяснениями автора.* Прежде всего это относится к тому его постулату, что истинными движителями истории являются только народы, массы, а не выдающиеся личности. В частности, русский полководец Кутузов изображен (и неверно) пассивным проводником массовых инстинктов, а не военным гением и великим стратегом, каковым он без сомнения был. Однако эти и подобные им заблуждения с лихвой искупаются художественными достоинствами романа.
* Взгляды Толстого на историю частично сформировались под влиянием "Исторических афоризмов" М. П. Погодина. Среди документальных источников, использованных Толстым, важную роль сыграли "Воспоминания" Дениса Давыдова и воспоминания Ф.Н. Глинки.— Прим. авт.
К последним можно отнести фактор времени как наиболее примечательную особенность. Назовем только один пример: дети Ростовых растут и взрослеют у нас на глазах. Роман охватывает примерно три поколения, сменяющие одно другое так же естественно, как времена года. И течение времени со всеми изменениями, которые оно производит в различных персонажах, продолжается даже после того, как события романа приходят к своему завершению. Так, например, Наташа, некогда импульсивная и беспечная девочка, став женой Пьера, полностью меняется*. Теперь она не только становится добросовестной женой и матерью (в столь любимом Толстым патриархальном стиле), но даже перестает следить за своей внешностью. И что самое парадоксальное: несмотря на все предыдущие нравственные поиски Пьера, последнее слово в романе остается за жизненным инстинктом, предшествующим всякой морали. Самоотверженная и преданная Софья, которая любила Николая Ростова, но пожертвовала своей любовью, чтобы дать ему возможность жениться на богатой наследнице, отныне удостаивается осуждения со стороны Наташи за отсутствие эгоизма.
* На этом этапе ее развития Толстой явно придает ей некоторые черты сходства со своей женой Софьей.— Прим. авт.
Нищему дается, а у неимущего отнимается,— цитирует Наташа в разговоре с графиней Марьей и заканчивает свое негативное суждение о Соне следующими словами: Она — неимущий. За что? не знаю; в ней нет, может быть, эгоизма... Она пустоцвет; знаешь, как на клубнике? (Л. Н. Толстой. Война и мир. Эпилог, часть 1, VIII).
И наоборот: брат Наташи Николай, предавший свою возлюбленную, чтобы спасти семью от разорения, впоследствии одаряется счастьем и благополучием. Цитируя Толстого, и должно быть, потому, что Николай не позволял себе мысли о том, что он делает что-нибудь для других, для добродетели,— все, что он делал, было плодотворно: состояние его быстро увеличивалось; соседние мужики приходили просить его, чтоб он купил их, и дол го после его смерти в народе хранилась набожная память об его управлении (Там же. Эпилог, часть 1, VII).
Но такова жизнь. И что бы ни гласила мораль, в этом романе торжествует сама жизнь. В заключение скажем, что Войне и миру подходит то же определение, какое критик Белинский дал "Евгению Онегину": это энциклопедия русской жизни — по крайней мере, в описываемую эпоху. Ни один другой роман не охватывает такое множество общественных слоев, характеров, типов, профессий и жизненных обстоятельств, как Война и мир — один из величайших романов в истории литературы.
4
После завершения работы над Войной и миром Толстой намеревался взяться за роман о Петре Первом. В конце 1872-го и весной 1873 года он даже начал собирать необходимый материал. Однако скоро ему стало ясно, что люди той эпохи ему чужды. Кроме того, Толстого — в отличие от Пушкина, восхищавшегося Петром,— отталкивали его жестокость и грубость, и ему было бы трудно писать о нем.* Наконец, у него было неважно со здоровьем. После напряженной работы над Войной и миром ему был настоятельно необходим отдых, и летом 1870 года он снова подался в самарские степи, чтобы лечиться кумысом у кочевых башкир. Этот полудикий народ так нравился Толстому, что он и впоследствии регулярно выезжал туда, иногда в сопровождении всей семьи. В 1872 году он даже приобрел в той местности участок земли, намереваясь заняться коневодством.** Этот шаг был продиктован в том числе и финансовыми соображениями, ибо у него уже было несколько детей, которых необходимо было кормить, воспитывать и обеспечивать всем необходимым.
Отчасти из любви к этому занятию, отчасти из чувства долга в 1871 году Толстой вернулся к своей педагогической деятельности, написав "Азбуку" для крестьянских детей. Этот букварь — образцовый в своем роде — служил ценной иллюстрацией взглядов Толстого на воспитание. Среди рассыпанных по нему текстов выделяется рассказ Кавказский пленник. Он носит то же название, что знаменитая поэма Пушкина, однако сюжет целиком принадлежит Толстому и частично основан на случае из его собственной жизни на Кавказе, когда он однажды едва не попал в плен к воинственным чеченцам. Рассказ написан неподражаемо сочным крестьянским языком, которым
* Эту задачу взяли на себя уже в нашем веке Дмитрий Мережковский (роман "Петр и Алексей") и дальний родственник Льва Толстого Алексей Толстой (роман "Петр Первый").— Прим. авт.
** Эта затея в конце концов провалилась.— Прим. авт.
Толстой так восхищался, слушая деревенских детишек. Букварь вышел в 1872 году и три года спустя появился во втором, переработанном и исправленном издании. Дополнительно Толстой издал четыре великолепные "Книги для чтения" для детей, ставшие необыкновенно популярными. В 1872 году он снова временно открыл школу в Ясной Поляне, в которой ему теперь помогали его жена и двое старших детей. Кроме того, Толстой живо интересовался делами сельских школ в своем уезде. В декабре 1874 года он писал "бабушке": ...когда я вхожу в школу и вижу эту толпу оборванных, грязных, худых детей, с их светлыми глазами и так часто ангельскими выражениями, на меня находит, тревога, ужас, вроде того, который испытывал бы при виде тонущих людей. Ах, батюшки, как бы вытащить, и кого прежде, кого после вытащить. И тонет тут самое дорогое, именно то духовное, которое так очевидно бросается в глаза в детях. Однако для своих собственных детей Толстой был плохим учителем. Его сын Лев в своей книге "Правда о моем отце" сообщает нам, что если во время занятий математикой — любимым предметом Толстого [Я!] — кто-либо из детей не мог решить задачу, он так сильно гневался и всем своим видом выказывал столь непритворное отчаяние, что дети окончательно сбивались с толку и вообще переставали что-либо соображать.
Поддерживаемый и поощряемый своей женой, Толстой в те годы уделял много времени и сил укреплению хозяйства в своем имении. Помимо прочих сельскохозяйственных работ, он занимался посадкой деревьев на прежде не использовавшейся земле. К тому времени он и его жена, по-видимому, достаточно притерлись друг к другу, чтобы создавать атмосферу благополучной семейной жизни. В такой атмосфере Толстой приступил к сочинению своего следующего крупного романа — Анны Карениной (1873—1877). Софья Андреевна рассказывает нам в своем очерке "Толстой за работой" о том, как он начал его писать. Она отправила своего сына в комнату престарелой "тетушки" Татьяны, с тем чтобы тот почитал ей пушкинские "Повести Белкина". Во время чтения старуха заснула. Книга осталась лежать на столе. Взяв ее и открыв на том месте, что начинается с фразы "Гости съезжались на дачу..."*, Толстой выразил свое восхищение ее красотой и лаконичностью и сказал, что ему нужно учиться у Пушкина. Тем же вечером он приступил к работе над Анной Карениной, которую после вступительного афоризма о счастливых и несчастных семьях начал словами: "Все смешалось в доме Облонских".
* Упоминаемого Софьей Андреевной предложения в "Повестях Белкина" нет. С него начинается отрывок, написанный Пушкиным в 1828 году.— Прим. авт.
Замысел романа о падшей женщине, которая, несмотря на свою невинность в некоем высшем смысле, вынуждена нести на себе всю тяжесть своего греха, пришел к Толстому, по всей видимости, задолго до того, как он начал его воплощать. Он сделал несколько набросков, каждый из которых существенно отличался от других. В первых набросках речь шла только о двух семьях. Лишь позже к ним присоединился Левин (еще одно "второе я" Толстого), в результате чего роман обогатился целым рядом скрытых автобиографических черт. Более четырех лет (с перерывами) потребовалось Толстому, чтобы довести до конца это произведение, столь не похожее на предыдущее (Войну и мир) и в то же время почти не уступающее ему по масштабности.
Действие романа происходит в ту же эпоху, когда жил и творил Толстой: в России после реформы со всеми ее социальными, экономическими и прочими последствиями. Крупные землевладельцы встали перед целым рядом проблем и были вынуждены приспосабливаться к новым условиям. Усиливающийся напор со стороны молодого капитала принес многим бывшим помещикам разорение. Им приходилось обращаться за помощью к коррумпированному чиновничеству или спекулянтам, появлявшимся по всей России, словно грибы после дождя. Идейное, духовное и моральное брожение в среде интеллигенции достигло в шестидесятые годы своего апогея. В тот же период старинный патриархальный уклад жизни с его общиной стал рушиться под натиском стремительно набиравшего силу капитализма. Оптимистическое настроение, царившее в начале шестидесятых, во время "великой реформы", безвозвратно кануло в лету. Его сменили, с одной стороны, радикальные лозунги, имевшие широкое хождение среди недовольных молодых интеллектуалов, с другой — своего рода апатия, которой сопровождаются все смутные времена. Атмосфера пессимизма и (моральной и прочей) неопределенности царит и на страницах Анны Карениной, романа той эпохи.
5
Анну Каренину можно рассматривать как хронику трех семей, в центре которой стоит тема Анны и ее супружеской неверности. Круг персонажей ограничивается по преимуществу представителями света и чиновничества обеих столиц, с одной стороны, и поместного дворянства, воплощенного в образе Левина, с другой. Главная героиня, Анна, в процессе работы над романом претерпела ряд метаморфоз, превратившись из шикарной и легкомысленной светской кокотки ранних набросков в ослепительную красавицу в окончательной редакции. Ее супруг Каренин, напротив, в ранних вариантах выглядел более симпатичной фигурой, нежели тот педантичный и черствый чиновник, которого Анна называет своим мужем. На протяжении многих лет она оставалась ему верна, однако эта верность не имела ничего общего с любовью и уж тем более со страстью.
Трагедия начинается, когда Анна после продолжительного периода такой супружеской жизни неожиданно познает истинную страсть, влюбившись во Вронского — блестящего, неглубокого, но в основе своей порядочного представителя аристократической jeunesse doree*. Несмотря на свою честность, она отдается всем своим существом этой запоздалой любви, которую она не пытается скрывать ни от мужа, ни от окружающих. Цельность и полнота ее чувства приводят ее к супружеской измене. Отсюда суровый эпиграф, поставленный Толстым к роману: Мне отмщение, и Аз воздам, который может означать лишь одно: члены порочного общества, осуждающие Анну и в конце концов доводящие ее до смерти, не имеют права делать этого. Если даже она провинилась с точки зрения традиционной морали, она была невиновна в некоем высшем смысле, ибо в ее любви к Вронскому воплотились лучшие черты ее личности. Если бы она соблюдала внешние приличия, как того требовали ее супруг и общественные условности, то все бы кончилось хорошо. Однако поскольку она отказалась играть в святошу, общество произнесло над ней свой приговор и развязало немилосердную травлю, доведшую ее до самоубийства.
При всей кажущейся банальности центральной сюжетной линии (любовный треугольник) Анна Каренина — это роман о настоящей любви, принесенной в жертву фальшивому обществу, с одной стороны, и бессознательной тяге Анны к суду над собой, с другой стороны. Ибо хотя она и не любит своего мужа (которому родила горячо любимого сына Сережу), она чувствует себя виноватой перед ним и понимает, что рано или поздно ей придется искупить свою вину. Неизбежный конфликт между страстью Анны и ее материнской любовью к Сереже дополнительно осложняет ее душевное состояние. Ее нервозность и страх потерять Вронского (который значительно моложе ее) приводят ее в состояние истерической одержимости. "Нелегальное" положение Анны постепенно деморализует ее, что угрожает потерей всех нравственных ориентиров. Преследуемая дурными снами, измученная клеветой и угрызениями совести, она в конце концов бросается под движущийся поезд.
* золотой молодежи (фр.)
Брат Анны, обаятельный бонвиван Стива (Степан) Облонский, видящий в своей жене Долли не более чем плодовитую самку, принадлежит к тому типу аристократов описываемой эпохи, которым приходилось приспосабливаться к самым различным людям и ситуациям, чтобы быть в состоянии вести образ жизни, подобающий их общественному положению. Лишенный прежнего беззаботного существования за счет труда крепостных, теперь он вынужден своими собственными умом и силами добывать себе средства, необходимые ему для того, чтобы продолжать многочисленные любовные связи и потакать своим привычкам неисправимого, вечно улыбающегося эпикурейца. Семейная жизнь Стивы выглядит натуральной пародией. Даже та суматоха в доме Облонских, с которой начинается роман, вызвана актом неверности Стивы по отношению к своей многострадальной супруге.
Разительный контраст с супружеской жизнью Облонских и особенно Карениных составляет брак Константина Левина — поместного дворянина, сильной и цельной личности. Он сватается к Китти после того, как ее бросает Вронский, увлекшийся Анной Карениной. Мы становимся свидетелями свадьбы Левина и счастливой жизни супружеской пары в имении Левина посреди красоты и приволья идиллического сельского ландшафта . [Родовое поместье! ;)]
Противопоставление Толстым "законной" любви Китти к Левину "незаконной" любви Анны к Вронскому дало некоторым критикам повод для предположения, что Анна Каренина по сути представляет собой не один, а два романа. На самом же деле мы снова встречаемся здесь со столь любимым Толстым методом параллелизма — как в Семейном счастье и Трех смертях,— только на этот раз он применен на более широкой основе. Причем построение сюжета настолько изобретательно и органично, что самые разнородные эпизоды чередуются с естественной необходимостью.
В основе романа лежит еще один контраст — города и деревни, ибо уже после первых нескольких глав действие романа начинает постоянно переноситься из Москвы и Петербурга в имение Левина и обратно. При этом автор, как правило, резко подчеркивает разницу между этими сценами действия. Все, что исходит от города и городской цивилизации, пронизано фальшью и неестественностью и как бы таит в себе некую угрозу. Напротив, все, что связано с почвой, крестьянами и патриархальными традициями,— хорошо, здорово и естественно. Это руссоистское противопоставление реализуется Толстым с доскональным знанием обеих сфер. Его симпатии при этом, безусловно, находятся на стороне Левина, под процветающим имением которого подразумевается собственное имение Толстого, Ясная Поляна. Деятельная жизнь женатого Левина на фоне живописного деревенского ландшафта представляется как некий идеал, до тех пор пока не начинается его внутреннее томление, его душевный разлад. Ибо и он, подобно Толстому, не может принимать жизнь, не понимая ее смысла. Счастливый в браке с Китти, он поначалу устремляет все свои силы на личное процветание и благосостояние. Еще до этого он говорит своему старшему брату по матери Кознышеву, что никакая деятельность не может быть прочна, если она не имеет основы в личном интересе (Л. Н. Толстой. Анна Каренина, часть третья, III). [Но нужно правильно понять этот личный интерес! Потребности плоти, нездоровые желания, зависимости — это не есть личный интерес! Потому нельзя им поддаваться! (3.06.2005)] Однако встающий впоследствии перед Левиным вопрос о более глубоком смысле человеческого существования производит опустошение в его душе. Оно принимает такие масштабы, что в конце концов едва не доводит его до самоубийства. И здесь снова в качестве единственного средства исцеления на сцену выходит каратаевский элемент, то есть бессознательная коллективная мудрость народа. Ибо, как и в случае с Пьером Безуховым в Войне и мире, Левина наставляет на истинный путь простой крестьянин.
Таким образом Левин олицетворяет внутренний кризис самого Толстого и его "обращение", имевшее место вскоре после завершения работы над Анной Карениной. Не получив ответа у официального христианства, он был вынужден продолжать свои духовные поиски на свой риск. Первым человеком, кто был встревожен этим, и не на шутку, стала его жена, о чем мы можем судить по следующим строкам из ее письма к сестре (от 7 ноября 1879 года): "Левочка все работает, как он выражается, но увы! он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтоб показать, как церковь не сообразна с учением Евангелия... я одного желаю, чтоб уж он поскорее это кончил и чтоб прошло это, как болезнь. Им владеть, или предписывать ему умственную работу, такую или другую, никто в мире не может, даже он сам в этом не властен".
Здесь, по сути, впервые проявляется симптом тех размолвок между Толстым и его супругой, которые так омрачали их совместную жизнь на протяжении последующих тридцати лет и стали одной из причин печально известного ухода Толстого из дома и семьи. Однако кризис, поразивший Толстого, ощутим уже в последней части Анны Карениной. Эта личная нотка лишь усиливает наш интерес к роману, художественные качества которого не вызывают никаких сомнений. В нем, как и в Войне и мире, перед нами раскрывается вся сложность человеческих взаимоотношений на фоне развернутой панорамы эпохи. Талант Толстого отражать в физических характеристиках персонажей их неуловимое психологическое развитие проявлен здесь с тем же совершенством, что и в предыдущем романе. Достоевский в своем "Дневнике писателя" за 1877 год (июль — август, глава вторая, III) дает восторженный отзыв роману и пишет, что "Анна Каренина есть совершенство как художественное произведение... с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться". Через три года после него один из наиболее тонких комментаторов Толстого, Константин Леонтьев, в своем обширном разборе Анны Карениной пришел к аналогичному заключению, назвав этот роман совершенным в своем роде и добавив, что ни в одной из европейских литератур нет ничего равного ему по поэтической глубине. Наш интерес к этому роману дополнительно усиливается тем, что внутренние поиски и душевные терзания Левина служат своего рода указаниями на ту фазу в жизни и творчестве Толстого, которая нашла свое первое (и воистину беспощадное) выражение в его Исповеди.
Из кризиса — к "Крейцеровой сонате"
1
Было бы неверно полагать, что внутренний кризис, близость которого ощущается в Анне Карениной, постиг Толстого внезапно. Его антагонистические составляющие — жизнь и смысл жизни, природа и разум — боролись в Толстом уже изначально, однако до открытого столкновения дело дошло лишь после того, как он закончил свой второй большой роман. Трудоемкий внутренний процесс дополнительно усложнялся тем, что тот же самый Толстой, который столь страстно задавался вопросом о смысле жизни, оставался при этом слишком скептиком, чтобы найти для себя смысл жизни, который одновременно оправдывал бы и смысл смерти. Поэтому смиренный пессимизм Шопенгауэра был для него откровением, которое он восторженно приветствовал уже в августе 1869 года. В письме своему другу А. Фету он даже назвал Шопенгауэра гениальнейшим из людей. Я начал переводить его,— продолжает он.— Не возьметесь ли и вы за перевод его?* Мы бы издали вместе. Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестно. Объяснение только одно — то самое, которое он так часто повторяет, что, кроме идиотов, на свете почти никого нет.
* Впоследствии Фет действительно перевел главный труд Шопенгауэра "Мир как воля и представление".— Прим. авт.
Летом того же года во время ночлега в небольшом городе Арзамасе (в Пензенской губернии) Толстого внезапно охватило столь сильное предчувствие близкой смерти, что он едва не повредился рассудком. Этот случай лег в основу его посмертно опубликованной повести Записки сумасшедшего (написана в 1884 году). Его ужас перед смертью как физической, так и метафизической был настолько сильным, что для его преодоления он нуждался в адекватной по силе вере. Одного смирения — пусть даже проповедуемого самим Шопенгауэром — для этого недоставало. Однако чем острее он ощущал необходимость твердой веры, тем труднее ему было преодолевать свои собственные сомнения, свой скрытый нигилизм. Еще во время работы над Анной Карениной, в апреле 1876 года, он писал "бабушке", что не верит ни во что, чему учит религия, и в то же время не только ненавидит, но и презирает неверие. По его словам, он не понимает, как можно жить без веры, и еще меньше понимает, как можно умирать без веры. Далее он, однако, признается — совершенно в духе Левина,— что то содержание веры, которое ему подсказывает разум, ни в коем случае не может удовлетворить и убедить его сердце .
Если правильная вера зачастую служит переходным звеном между любовью человека к жизни и его поиском смысла жизни [Вера!], то отсутствие такой веры способно лишь увеличить разрыв между первой и вторым, пусть даже "удовлетворительный" ответ может быть получен лишь при помощи разума. Такая искусственная, рациональная вера не только не примиряет любовь к жизни с поиском ее смысла, но усиливает их взаимный антагонизм, особенно в случае человека высоких нравственных качеств. Чем больше у кого-либо жизненная сила и врожденная любовь к жизни, тем в более сложной и запутанной ситуации он оказывается. Именно твердость моральных целей (вне собственно религиозной плоскости) может принимать строгий пуританский характер и превращать смысл жизни в прокрустово ложе для жизни. Одного благородства исканий недостаточно — все зависит от того, в каком направлении ведется поиск. К тому же пуританский настрой не является гарантией того, что время от времени не будет раздаваться голос жизни, причем в самые неожиданные моменты и в самых удивительных формах.
Горький, познакомившийся с Толстым и наблюдавший за ним двадцатью годами позже, даже тогда не смог увидеть в нем цельную и уверенную в себе личность. За напряженными и добросовестными исканиями Толстого он разглядел темные силы, с которыми приходилось бороться мудрецу из Ясной Поляны: то "нечто", что казалось Горькому "чем-то вроде "отрицания всех утверждений" — глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью" (М. Горький. "Лев Толстой". Собр. соч. в 25 т. Т. 16. М., 1973). Если это правда, то, стало быть, тем важнее было Толстому найти отдушину для своей безысходности. Это он и попытался сделать в своей Исповеди, созданной около 1879 года.
2
Уже первые страницы этой книги подтверждают то, о чем он говорил в 1876 году в письме к "бабушке", или, точнее, они описывают то состояние души, в которое загнала Толстого его старая дилемма: Жизнь моя остановилась... потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным... Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному поступку, ни всей моей жизни... Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это — только обман, и глупый обман!... я был как человек, заблудившийся в лесу, на которого нашел ужас оттого, что он заблудился, и он мечется, желая выбраться на дорогу, знает, что всякий шаг еще больше путает его, и не может не метаться (Л. Н. Толстой. Исповедь, IV).
Не находя ни ответа, ни утешения, он был готов осудить свои занятия семьей, имением и даже литературой как факторы, годами отвлекавшие его от более важной задачи — поисков смысла жизни. Теперь, в пятидесятилетнем возрасте, он делал все, что было в его силах, для исправления своих прежних ошибок. Моралист и искатель одержали в нем верх, заставив его сосредоточиться на утомительном созидании смысла жизни ценою той жизни, которую он вел до этого. Это был процесс не интеграции, но пуританского вытеснения всех тех факторов, что годами обеспечивали ему типичное существование просвещенного представителя того общественного слоя, к которому он принадлежал. И чтобы убедить себя в том, что теперь он наконец находится на стороне сил добра, он в крайне преувеличенных выражениях обвинял сам себя в различных грехах и преступлениях, как — возможно — реальных, так и мнимых. Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтобы убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступления, которого бы я не совершил, и за все это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком. Так я жил десять лет. В это время я стал писать из тщеславия [слава], корыстолюбия [деньги] и гордости [превозношение себя] (Л. Н. Толстой. Исповедь, II).
Пытаясь создать свое собственное содержание веры, он, однако, не желал прислушиваться к тем, кто имел в этом опыт. Скрытый скептик и маловер со страстным желанием обрести веру, он не надеялся на помощь тех, кто находился в том же положении, что и он сам. Вместо этого он предпочел обратиться к простому народу, в котором вера была живой. Он пишет в своей Исповеди: И я стал сближаться с верующими из бедных, простых, неученых людей, с странниками, монахами, раскольниками, мужиками... В противуположность того, что я видел в нашем кругу, где возможна жизнь без веры и где из тысячи едва ли один признает себя верующим, в их среде едва ли один неверующий на тысячи. И еще: Ведь наша мудрость, как ни несомненно верна она, не дала нам знания смысла нашей жизни. Все же человечество, делающее жизнь, миллионы — не сомневаются в смысле жизни. В самом деле, с тех давних, давних пор, как есть жизнь, о которой я что-нибудь да знаю, жили люди, зная то рассуждение о тщете жизни, которое мне показало ее бессмыслицу, и все-таки жили, придавая ей какой-то смысл. В 1881 году он даже отправился пешком, как простой русский крестьянин-странник, в Оптину Пустынь, славившуюся своими старцами.* Толстой обсудил волновавшие его вопросы с несколькими монахами и богословами, но полученные ответы не удовлетворили его, после чего он продолжал строить свою собственную веру. Основой для этого ему послужил замысел, упомянутый им в дневнике еще в 1855 году, во время Крымской войны, когда он писал, что собирается основать новую религию, религию Христа, но очищенную от веры и таинственности.
* Этот монастырь описан в романе Достоевского "Братья Карамазовы", и прототипом старца Зосимы из романа послужил один из тамошних старцев, отец Амвросий.— Прим. авт.
Взяв на себя задачу такого "исправления" официального христианства, Толстой на время отложил свою собственно литературную деятельность и сосредоточился на изучении богословия и Евангелий. Его жена надеялась, что это пройдет, но она ошиблась. Иван Тургенев, эстет по своей природе, посетил Толстого в начале 1880 года и ужаснулся тому, что увидел. Он писал одному из своих корреспондентов, что Толстой забыл о своем литературном призвании и погрузился с головой в совершенно другую область, окружив себя библиями и евангелиями на всех языках и заведя себе сундук, набитый сочинениями моралистов-мистиков и псевдотолкователей .
Широко известно патетическое письмо, в котором умирающий Тургенев в 1883 году призывал Толстого, "великого писателя Русской земли", вернуться в литературу.* И Толстой в конце концов вернулся к литературной деятельности; однако делая это, он, безусловно, был уверен в том, что "сундук", которым он теперь обладал, содержал в себе учение, способное придать смысл как его собственному существованию, так и бытию вообще .
3
Одно из наиболее характерных для вопросов и поисков Толстого мест мы встречаем задолго до Исповеди в конце повести Люцерн в виде следующего пантеистического рас суждения: Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, всемирный дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу.
* Имеется в виду последнее письмо Тургенева, от 29 июня/11 июля 1883 года.— Прим. перев.
Завет бессознательно жаться друг к другу не берется Толстым под сомнение, но рассматривается им как своего рода категорический императив универсального значения и как голос самой человеческой совести. Эта тенденция проявляется в нем все сильнее по причине той внутренней изоляции, которую он стремился преодолеть любой ценой. Высокоразвитое сознание своего собственного, обособленного "я" и самоутверждение этого "я" выглядит в его глазах величайшим злом, поощряемым нашей цивилизацией. Поэтому он восстал против этой цивилизации и выказал инстинктивное стремление сблизиться как можно теснее с той "темной" массой, что еще оставалась нетронутой нашим цивилизованным образом жизни. Это стремление пустило в нем гораздо более глубокие корни, чем влияние Руссо, которым он так восторгался в своей ранней молодости. Бегство от цивилизации означало для него прежде всего бегство от той изолированности, которая была неведома патриархальным обществам, покуда над ними не тяготело бремя индивидуализированного "я" со всеми сопутствующими ему опасностями разложения и разъединения. Неспособный остановиться на полпути, Толстой дошел в этом до крайности, постулировав доцивилизаторское сознание, в рамках которого отдельное "я" еще слито с бесформенной общей душой. Уже в его раннем рассказе Три смерти высказана та идея, что для избавления от личного страдания человек должен избавиться от своего личного "я". Наконец, он отверг любой principium individuationis* и даже идею индивидуальной жизни после смерти как опасность для внутренней гармонии человечества, которую он отождествлял со всеобщей любовью, с царством божиим и даже с божьим законом. И он стал как бы апостолом Христовым, ибо ему удалось истолковать учение Христа в этом "толстовском" смысле.
* принцип индивидуации (лат.)
В трактате В чем моя вера? (написан в 1883 году) Толстой предпринял попытку систематизации (а заодно и исправления) тех заповедей Христовых, которые он рассматривал как нравственную скрепу для подобного всеединства и вселюбви. Речь идет всего лишь о пяти заповедях, заимствованных им из Нагорной проповеди и переосмысленных им таким образом, чтобы они высвечивали его точку зрения. Вот эти пять заповедей: 1) не гневайся; 2) не прелюбодействуй; 3) не клянись; 4) не противься злу насилием; 5) не считай никого своим врагом. По Толстому, жизнь должна представлять собой процесс морального самоусовершенствования в соответствии с этими заповедями. С неравенством, несправедливостью, раздорами и враждой должно быть покончено раз и навсегда. Третья и четвертая заповеди фактически означают пассивное неповиновение не только военным властям, но и любой власти вообще. Заповедь о непротивлении злу насилием может в этом смысле показаться противоречивой, однако в ней все же есть определенная логика. Если любое насильственное сопротивление злу с неизбежностью вызывает ответную реакцию со стороны творящих зло, то есть насилие порождает насилие (и тем самым новое зло), то единственным способом остановить эту цепную реакцию является отказ от применения любого насилия. Когда один из американских почитателей Толстого, Эрнест Кросби, спросил его, можно ли убить разбойника в тот момент, когда тот собирается убить ребенка, Толстой не отступил ни на шаг от железной логики своих выводов, ответив ему в письме, что христианин может в такой ситуации попытаться отговорить преступника от его намерения или заслонить жертву своим телом, но ни в коем случае не должен сознательно преступать божий закон, следование которому составляет смысл его жизни. В какой степени логика такого рода не только противоречит человеческой природе, но и выглядит нелепой с точки зрения морали, это уже другой вопрос.
Рационализированный "христианский анархизм" Толстого (как часто называют его учение) основан на упомянутых пяти заповедях. В рамках его утопии все человечество рассматривается как общество без классов и сословий, соединенное любовью и в соответствии с законом совести, или законом божьим, который является совершенным и отличным от всех законов, создаваемых людьми. Поскольку в таком обществе должно господствовать полное равенство, в нем нет места ни организациям, ни дифференциациям, пускай даже носящим сугубо практический характер, ибо они приводили бы к разделению и тем самым неравенству. Все люди должны вернуться к земле, чтобы обрабатывать ее своими руками. Частная собственность означает неравенство, а потому должна быть ликвидирована. Правительство и государство означают организованное насилие, а потому ни то, ни другое не имеет права на существование. Цивилизация означает разделение труда, общественное, духовное и функциональное неравенство, несправедливость и эксплуатацию; стало быть — долой цивилизацию! Большой поклонник искусства Толстого Максим Горький осудил все его учение как проповедь пассивности и "реакцию прошлого, атавизм, который мы уже начали было изживать, одолевать". [Нет!]
Другой именитый почитатель Толстого, австрийский писатель Стефан Цвейг, произнес еще более радикальный приговор моралисту и проповеднику Толстому, сказав о нем в посвященном ему эссе ("Зодчий мира"), что "поучительные писания Толстого суть лишь фанатические словоизвержения, принадлежащие к самым безрадостным образцам этого безрадостного литературного жанра; они ужасающе произвольны, и (что не может не удивлять нас в случае такого правдолюба, как Толстой) они просто неискренни". [Нет!]
С приговором Цвейга нельзя согласиться полностью. Толстой, конечно, мог, сам того не осознавая, быть неискренним, однако лишь в той степени, в какой с неизбежностью бывает неискренним любой догматизм (особенно в его утрированных разновидностях). Естественно, не стоит приписывать учению Толстого незаслуженное философское значение , тем более что сегодня многое в нем звучит просто по-детски наивно. [Что именно?] Однако как психологический документ — то есть в сочетании с теми душевными процессами, которые, собственно, и породили это учение — оно приобретает совершенно иной и в высшей степени интересный вид. Разумеется, ни один убежденный христианин не станет брать себе Толстого за образец для подражания. Учение, которое Толстой возвестил миру как христианскую истину, и то, как он его истолковывал, позволяет говорить об этом учении, скорее, как об "истине" Толстого, нежели истине Христа. Кроме того, провозглашая в многочисленных трактатах и памфлетах* то, что он называл христианским духом, он имел в виду, главным образом, "заповеди" христианского поведения. И эти заповеди он был равно готов брать у Магомета, Конфуция или Будды. В отличие от Достоевского, который тоже был вынужден бороться со своим скрытым неверием и в ходе этой борьбы открыл живую и дающую жизнь личность Христа, Толстой рассматривал предписания Христа исключительно как предписания. И даже как таковые он переосмысливал их таким образом, чтобы они в первую очередь удовлетворяли его собственным потребностям, в результате чего сама религия превращалась у него в своего рода расчетливый оппортунизм. [? Если человеку разум не должен подсказывать, что хорошо для него, а что — плохо, то для чего тогда вообще разум? Поэтому ничего ненормального нет в том, чтобы следовать заветам Иисуса из стремления избежать страданий и зла, то есть плохого! (21.06.2005)] В трактате В чем моя вера? он, в частности, утверждает, что жить по завету Христа означает испытывать меньше страданий и больше радости уже в этой, земной жизни.
Совсем иное дело те работы, в которых он обличал недостатки современной ему жизни: культ частной собственности, капитализм, все виды несправедливости, милитаризм с его военными оргиями, патриотизм, колониализм и в особенности монархическую тиранию в своей собственной стране. Бесстрашное свободомыслие, звучавшее в его обвинениях, сделало их одним из факторов общественного брожения, которое в финале привело к революциям 1905 и 1917 годов. В этом отношении даже сама личность Толстого приобрела в России огромную революционную силу. Но — и это еще один парадокс — его квиетическая заповедь Не противиться злу насилием была априори направлена против любого революционного действия и играла на руку реакционным силам.
* Наиболее важными из них, помимо Исследования догматического богословия и Так что же нам делать? (1886), являются О жизни (1887) и Царство божие внутри вас (1891 —1893).— Прим. авт.
Не вдаваясь в дальнейший анализ учения Толстого, заметим, что некоторые из идей, охарактеризованных Цвейгом как "произвольные", были вызваны к жизни тем обстоятельством, что Толстой нередко применял даже верные взгляды и намерения в неверной плоскости. Никто не осознавал всего зла истории и цивилизации с такой силой, как он. Поскольку, однако, и та, и другая базировались на индивидуализме, то есть на соперничестве, раздорах и борьбе между индивидуумами, то он осуждал и историю, и цивилизацию, и индивидуализм во имя того неподвижного и бесформенного общества, что сплачивается всеобщей любовью и голосом совести. Вместо проецирования человеческого "я" на тот сверхиндивидуальный уровень, где человек становится частью человечества, не жертвуя своей личной тождественностью, Толстой пытается ограничить его ("я") тем доиндивидуальным уровнем, где оно растворяется и исчезает, как в нирване, в коллективной общей душе. [Разве?] И вместо активной борьбы со злом цивилизации и культуры он выбирает путь наименьшего сопротивления и хочет убежать от культуры — вернуться к той беспроблемной первобытности, принять которую не решился бы даже его бывший кумир Руссо.*
4
В 1881 году Толстой перевез семью в Москву, с тем чтобы его дети могли получить более хорошее воспитание. Несколько месяцев спустя он купил дом в Долго-Хамовническом переулке, который с тех пор тесно связан с фамилией Толстого.** Зимой 1881 года Толстой впервые осознал, какая нужда царит в бедных кварталах Москвы. Во время посещения пресловутого Хитрова рынка и Ляпинского ночлежного дома его настолько ужаснули бездна человеческого унижения и пропасть, разделяющая богатых и бедных, что отныне он не мог со спокойной совестью пользоваться преимуществами своего социального положения. Дальнейшее ознакомление Толстого с нищетой большого города произошло во время переписи на селения, когда ему был выделен для переписи беднейший район Москвы. Знание положения "униженных и оскорбленных" из первых рук заставляло Толстого еще больше стыдиться своей собственной комфортной жизни. Теперь более, чем когда-либо прежде, он отказывался отделять социальные проблемы от нравственных, что явствует из его памфлета Так что же нам делать?
* Дидактические, религиозно-нравственные и социально-политические сочинения Толстого были запрещены в России и печатались за границей. В России они распространялись тысячами в виде рукописных и гектографических копий.— Прим. авт.
** Переулок был переименован в улицу Льва Толстого.— Прим. перев.
Эта статья была написана уже не в Москве, а в Ясной Поляне, куда он вернулся в начале 1882 года, оставив детей на попечение Софьи Андреевны, которая незадолго до этого родила восьмого ребенка. С основанием или без, но она обиделась на своего супруга за эту отлучку, видя во всем его новом христианском учении лишь попытку сбежать от нее и тех обязанностей, что лежат на каждом отце семейства. "Последние вопросы", над которыми он бился, были ей чужды. Воспитанная в традиционной православной вере, она не могла разделять новые интересы и идеи своего мужа. Поскольку она досконально знала содержание дневников Толстого, она была склонна усматривать в его идеях и проповедях изрядную долю тщеславия и честолюбия — тех двух слабостей, в которых Толстой часто сам себя обвинял. Он, в свою очередь, досадовал на нее за отсутствие интереса к тем вещам, которые он считал исключительно важными.
В этом отчасти лежал корень тех разногласий, что в конце концов привели к полному разрыву между супругами. Но это произошло уже многими годами позже и было обусловлено также и рядом других факторов. Тем временем Толстой снова взялся за свою собственно литературную деятельность. Правда, влияние того дидактического "сундука", о котором писал Тургенев, чувствовалось и в его новых сочинениях, однако литературный гений Толстого был настолько велик, что несмотря на это он по-прежнему писал хорошо. В стремлении донести свои идеи до как можно более широкого круга людей Толстой приступил к работе над серией нравоучительных историй, написанных метким и простым народным языком. Это были легенды, притчи, переработки библейских мотивов и народных сказок, достаточно дидактичные, чтобы их мораль могла быть усвоена самыми широкими массами. Тем не менее они являются шедеврами в своем роде и даже дали начало своеобразному литературному жанру*.
Неподалеку от Ясной пролегает так называемое Киевское шоссе, по которому обычно ходили на поклонение киевским святыням многочисленные странники со всей России. Толстой имел привычку часами прохаживаться взад и вперед по шоссе, чтобы иметь возможность побеседовать с как можно большим количеством странников. Он прислушивался к их своеобразному языку, их рассуждениям и даже заимствовал у них сюжеты для своих рассказов. В 1884 году было создано издательство "Посредник" с целью распространения в народе хороших и дешевых книг — прежде всего сказок, рассказов и тех дидактических сочинений Толстого, которые не были запрещены в России.
* Николай Лесков использовал дидактические рассказы Толстого как образец для подражания при написании некоторых из своих лучших сказов. В двадцатом веке этот вид стилизации был перенят несколькими русскими писателями-модернистами, в первую очередь Алексеем Ремизовым.— Прим. авт.
Отныне Толстой-художник более, чем когда-либо прежде, стремился к соединению в каждом из своих новых произведений эстетических и моральных ценностей. С этой целью он написал одну из своих сильнейших повестей, Смерть Ивана Ильича (1884—1886). Как явствует из названия, Толстой и здесь сводит счеты с издавна преследующим его кошмаром — смертью, но на этот раз с существенной разницей. Замысел повести пришел к нему во второй половине 1881 года, когда один из его знакомых, тульский чиновник, умер от рака.* Тема смерти предстает в этой повести в форме описания процесса умирания, воспроизведенного со всеми ужасающими подробностями.
* В повести отразилась жизненная история Ивана Ильича Мечникова, прокурора Тульского окружного суда, умершего 2 июля 1881 года.— Прим. перев.
Речь идет о крупном чиновнике, стоящем перед лицом бессмысленной смерти после бессмысленно прожитой жизни. Характер его службы вынуждал его быть не более чем винтиком в механизме государственной машины. Угроза близкой смерти заставляет его все сильнее осознавать пустоту своей жизни, и это наполняет его страхом и отчаянием. Скверность его положения дополнительно усугубляется всем тем, что его окружает: холодной и злобной супругой, докторами, лицемерными сослуживцами, ни один из которых по-настоящему не сочувствует его страданиям и страхам. Единственный, кто доставляет ему некоторое облегчение, это сердобольный мужик Герасим, ухаживающий за ним во время болезни. Смерть представляется ему в образе чудовищного мешка, чья тьма навсегда поглотит его, без какого-либо смысла или причины. Но в самый последний момент он видит свет. Ему становится ясно, что для избавления от мучающей его боли он должен освободиться от своего "я": "раствориться" в других, в заботе о них и сочувствии к ним и в первую очередь к своему непосредственному окружению . И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. "Как хорошо и как просто,— подумал он.— А боль? — спросил он себя.— Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?"
Он стал прислушиваться.
"Да, вот она. Ну что ж, пускай боль".
"А смерть? Где она?"
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
Вместо смерти был свет (Л. Н. Толстой. Смерть Ивана Ильича, XII).
Как бы мы ни истолковывали смысл этого произведения, атмосфера приближающейся смерти в противоположность мелочности и пошлому легкомыслию окружающих представлена в нем не только с исключительной силой, но и с такой иронией (особенно там, где речь идет о женщинах), что эта повесть может рассматриваться как одно из тех сочинений Толстого, которые имеют наибольшие шансы остаться в веках.
Весной 1885 года Толстой отправился в Крым, где оставался до конца мая. Проведя несколько месяцев в Москве, в начале 1886 года он вернулся в Ясную Поляну. По заказу основанного в то время в Москве Народного театра он за три недели написал пьесу Власть тьмы. По причине ее беспощадной реалистичности цензура не допустила ее к постановке на сцене. Сюжет для этой пьесы Толстой заимствовал из дела, слушавшегося в Тульском окружном суде. С подобающим теме натурализмом в драме представлена картина деревенской жизни, чьи патриархальные устои рушатся под натиском новой, капиталистической эры. Однако неожиданный душевный переворот побуждает главного обвиняемого признаться в своем преступлении и вносит проблеск надежды в поистине угнетающую атмосферу происходящего.
Толстой написал еще ряд пьес для театра. Среди них особого упоминания заслуживают Плоды просвещения и Живой труп. Первая показывает нам Толстого-сатирика с его самой веселой стороны. Противопоставляя малоземельных крестьян их высокопоставленным господам в
Москве, он высмеивает помещиков и высоколобых интеллектуалов, чей интерес к спиритизму хитроумная служанка ловко обращает в пользу мужиков. Благодаря ее козням вызванный "дух" приказывает богатым землевладельцам продать землю крестьянам, которые покидают город, весьма довольные таким исходом. Эта банальная интрига дала Толстому возможность набросать несколько забавных портретов и вдоволь потешиться над "просвещенной" интеллигенцией. Комедия была начата в 1886 году и три года спустя в короткие сроки закончена, чтобы быть поставленной в домашнем театре в Ясной (спектакль состоялся 30 декабря 1889 года). Драма Живой труп принадлежит к посмертно опубликованным произведениям Толстого, и речь о ней пойдет позже.
В 1889 году Толстой также закончил работу над одной из своих самых известных или, по меньшей мере, самых нашумевших повестей, Крейцерова соната. В июне 1887 года актер В. Н. Андреев-Бурлак рассказал ему реальную историю о том, как муж из ревности убил жену.
В том же году он написал первый вариант повести, который, однако, в дальнейшем подвергся значительным переработкам. В окончательной редакции 1889 года любовник жены выведен скрипачом, и она изменяет с ним мужу под влиянием "Крейцеровой сонаты" Бетховена, которую они вместе исполняют.* Простым разговорным языком герой повести рассказывает своему попутчику в поезде правду о своей супружеской жизни и с грубой откровенностью рассуждает о браке, о женщинах вообще и о той женщине в частности, которую он убил. (Поскольку это было "crime passionel"*, суд оправдал его.)
* Этот сюжетный ход был, вероятно, подсказан Толстому исполнением "Крейцеровой сонаты" его сыном Сергеем и скрипачом Лясоттой в Ясной Поляне.— Прим. авт.
** убийством из ревности (фр.)
То, что смутило читателей Толстого, был не столько сюжет, сколько предельно выраженная женоненавистническая позиция автора и в особенности выставляемая им напоказ антисексуальность. Эта позиция проявилась самым радикальным образом не только в самой повести, но и в пояснительном Послесловии к Крейцеровой сонате, написанном в 1890 году. В обоих сочинениях Толстой учил, что по моральным причинам мужчина и женщина даже в браке должны жить лишь как брат и сестра и не пятнать свой союз половыми сношениями. На вполне естественное возражение, что в таком случае человечество было бы обречено на вымирание, Толстой откровенно отвечал, что в этом не было бы большой беды, лишь бы последнее слово осталось за нравственным законом. Род человеческий прекратится? Да неужели кто-нибудь, как бы он ни смотрел на мир, может сомневаться в этом? Ведь это так же несомненно, как смерть. Ведь по всем учениям церковным придет конец мира, и по всем учениям научным неизбежно то же самое (Л. Н. Толстой. Крейцерова соната, XI).
Одним словом, не нравственный закон должен служить людям, а люди должны принести себя в жертву нравственному закону. Таков безумный галоп пуританской логики.
5
Та радикальность, с какой Толстой нападал на половую жизнь, служила доказательством тому, что, несмотря на свой немолодой уже возраст, он по-прежнему был вынужден бороться со своим половым влечением — причем борьба эта была безнадежной и отчаянной. Дьявол, написанный примерно в одно время с Послесловием, доказывает, как хорошо были ему знакомы все фазы половой одержимости. Он сам признавался Чехову и Горькому, каким неутомимым распутником он был в молодые годы. Как-то вечером, в 1900 году, беседуя один на один с Горьким, Толстой завел разговор о двух горьковских повестях, "Вареньке Олесовой" и "Двадцати шести и одной". По словам Горького, он был совершенно ошеломлен, когда тот заявил, что считает целомудрие в здоровой девушке чем-то противоестественным. Учитывая, что эти слова были сказаны спустя годы после создания Крейцеровой сонаты, можно только удивляться, насколько противоречивым было отношение Толстого к сексу.
Что касается его брака, то известно, что, несмотря на усиливающиеся разногласия с Софьей Андреевной, он оставался неизменно верным ей. С другой стороны, ей приходилось как-то мириться с его сладострастием, нравилось ей это или нет. Мы знаем из ее дневников, что он был особенно пылок в период написания Крейцеровой сонаты и что, будучи уже семидесятилетним старцем, не мог обходиться без секса, хотя живший в нем моралист уже подвергал половую страсть самым яростным обличениям. Женоненавистничество, которое он публично исповедовал в пожилые годы, было, по крайней мере отчасти, обусловлено тем, что, несмотря на моральное сопротивление, он не мог подавить свои сексуальные порывы. Случались минуты, когда он сам осознавал, что в тех мотивах, которыми он руководствовался при написании Крейцеровой сонаты, было что-то нечистоплотное. В письме художнику Н. Н. Ге по поводу группы молодых людей, которые были настолько наивны, что буквально следовали его нравственным заповедям, Толстой писал, что их воздержание как средство окончательного разрешения проблемы взаимоотношения полов произвело на него удручающее впечатление.
Сколь бы искренними ни были его усилия следовать предписаниям своего собственного рационализированного христианства, в нем продолжали бороться любовник жизни и пуританский проповедник. Поскольку Софья Андреевна даже в пожилом возрасте сохраняла внешнюю привлекательность, ей приходилось терпеть не только сексуальные порывы своего супруга, но и всю тяжесть морального похмелья Толстого-пуританина, неизбежно следовавшего за такими порывами. Читатели, познакомившиеся с Крейцеровой сонатой еще до ее выхода из печати, начали — и не без оснований — подозревать, что яростные выпады Толстого против брака были обусловлены прежде всего его неудовлетворенностью своей собственной супружеской жизнью. Поскольку подобные выводы были не в пользу Софьи Андреевны, она делала все от нее зависящее, чтобы нейтрализовать их. Она лично обратилась к императору Александру III с просьбой дать разрешение на издание Крейцеровой сонаты, которая не была пропущена цензурой. Император принял ее благосклонно и удовлетворил ее просьбу.*
* Крейцерова соната вместе с Послесловием вышла в марте 1891 года в 13-м томе собрания сочинений Толстого. За год до этого оба сочинения вышли на русском языке в Женеве,— Прим. авт.
То, что Софья Андреевна выступила в защиту повести, ни в коем случае не означает, что ее не беспокоили те мотивы, которыми руководствовался ее супруг при написании Крейцеровой сонаты. "...Я сама в сердце своем почувствовала, что эта повесть направлена в меня,— записала она в дневнике 12 февраля 1891 года,— что она сразу нанесла мне рану, унизила меня в глазах всего мира и разрушила последнюю любовь между нами. И все это, не быв виноватой перед мужем ни в одном движении, ни в одном взгляде на кого бы то ни было во всю мою замужнюю жизнь! Была ли в сердце моем возможность любить другого, была ли борьба — это вопрос другой — это дело только мое, это моя святая святых,— и до нее коснуться не имеет права никто в мире, если я осталась чиста".
Под влиянием таких недобрых мыслей Софья Андреевна сама написала повесть (оставшуюся неизданной) в качестве ответа на Крейцерову сонату. Нетрудно догадаться, что героиня этого сочинения представлена ангелоподобной красавицей, образцом невинности и верной супругой, в то время как ее муж обуян животной похотью. В нее влюбляется чахоточный художник, однако любовь его носит благородный, чисто платонический характер. Брутальный муж, в принципе не способный понять такие идеальные отношения, приходит в бешенство от ревности и убивает ее. Еще одна реакция последовала со стороны сына Толстого Льва, написавшего повесть под названием "Прелюдия Шопена", которая представляла собой полную противоположность сенсационному произведению его отца.*
Таким образом, Крейцерова соната, помимо всего прочего, была и симптомом серьезного конфликта между Толстым и его женой, который отныне стал настолько явным, что не сулил обоим ничего хорошего. Чтобы получить правильное представление о нем, необходимо рассмотреть их взаимоотношения с точки зрения не только Толстого, но и его жены. Это будет легче сделать после краткого обзора творчества Толстого в последние двадцать лет его жизни (1890—1910).
* По выходе из печати эта повесть имела большой успех.— Прим.
"Что такое искусство?", "Воскресение" и ряд других сочинений
1
Рассматривать период между 1890 и 1910 годами как единую — и последнюю — фазу жизни Толстого желательно по нескольким причинам. Во-первых, несмотря на ряд созданных в этот период беллетристических сочинений, на передний план теперь выходит моралист, проповедник новой жизни и "совесть своей эпохи". Во-вторых, все его взгляды примерно к 1890 году нашли свое окончательное выражение и отныне не претерпевали существенных изменений. И наконец, эти двадцать лет были периодом всемирной славы и влияния Толстого. Его первая биография в виде книги появилась в 1892 году в Германии. Ее автором был Рафаил Левенфельд, преподаватель славянских языков в Бреславле и переводчик произведений Толстого, выходивших с 1891 года в Лейпциге и Йене.* С тех пор стало выходить все больше книг, статей и эссе о Толстом, а также переводов его сочинений, и не только на европейские и азиатские, но и на африканские языки.
* Левенфельд написал также книгу о своих встречах с Толстым в Ясной Поляне.— Прим. авт.
За рубежом религиозно-нравственное учение Толстого нередко расчищало дорогу Толстому-художнику. Аналогичную роль играл миф о Толстом,— миф о зажиточном русском дворянине, графе, который хотел отказаться (или отказался) от своего богатства, с тем чтобы упростить свою жизнь, сведя ее к удовлетворению самых скромных потребностей и запросов, подобно крестьянину или раннему христианину, святому. В России учение Толстого о нравственном самоусовершенствовании приобрело популярность еще в восьмидесятые годы. После краха народнического движения в семидесятых годах многие представители русской интеллигенции, казалось, потеряли все ориентиры, и именно тогда, после убийства Александра II (1881), по стране прокатилась волна самой мрачной реакции. Единственным, чего не коснулся всеобщий упадок, был набирающий силу капитализм, которому на его ранних стадиях развития свойственно выпячивать свои худшие стороны. Лозунг "Обогащайтесь!" распространился, подобно эпидемии, среди хватких представителей молодой русской буржуазии, особенно после того, как она была поддержана финансовой политикой графа Витте. Параллельно этому тех интеллигентов, которые чувствовали себя находящимися в безвыходном тупике, охватила "чеховская" тоска. Именно эти люди приветствовали учение Толстого о нравственном самоусовершенствовании, открывшее перед ними возможность придать жизни хоть какой-то смысл. Во второй половине восьмидесятых в Тверской, Харьковской, Смоленской, Самарской, Херсонской губерниях, на Кавказе и в других местах начали появляться сельскохозяйственные общины, основанные на принципах Толстого. Ни одна из них не продержалась долго. Человеческая натура оказалась сильнее пуританских "заповедей", проповедуемых Толстым.* Аналогичная судьба постигла колонии толстовцев за границей. [Почему? Неужели только насилие придаёт устойчивость человеческому обществу? (4.06.2005)]
* Небезынтересно будет отметить, что не кто иной, как Ганди основал в 1904 году толстовскую колонию в южноафриканском городе Дурбан.— Прим. авт.
Ясная Поляна стала своего рода объектом паломничества для толстовцев всех мастей, зачастую лишь мнящих себя таковыми. Однако наряду со всевозможными духовными проходимцами попадались и честные искатели истины, надеявшиеся обрести в учении Толстого решение своих внутренних проблем. Посетители со всего мира начали стекаться в Ясную Поляну или (когда Толстой жил там) в Москву не из праздного любопытства, но в стремлении услышать Толстого, мудреца и учителя. Выдающийся австрийский поэт Райнер Мария Рильке дважды приезжал в Россию (в сопровождении фрау Лу Андре-ас-Саломе и ее супруга, профессора Фридриха Карла Андреаса), где имел продолжительные беседы с Толстым : в апреле 1899-го и в 1900 году. Несколько искателей действительно нашли или, по крайней мере, решили, что нашли то, что искали. Одним из них был врач из Словакии Душан Маковицкий, который в 1904 году даже поселился в Ясной Поляне в качестве домашнего доктора и сыграл важную роль в последующем уходе Толстого из дома.
Слава и популярность "писателя Русской земли" были настолько велики, что даже в царской России он пользовался особыми привилегиями перед законом. Из опасения сделать из него мученика и тем самым лишь повысить его авторитет Александр III и позднее Николай II не применяли к нему никаких репрессивных мер, в то время как их полиция вовсю преследовала и арестовывала его "апостолов". Толстой с негодованием заявил свой протест (в 1896 году) против этих арестов в письме к министру внутренних дел (И. Л. Горемыкину), где он, в частности, сказал: ...я заявляю вперед, что буду не переставая, до своей смерти, делать то, что правительство считает злом, а что я считаю своей священной перед Богом обязанностью.*
После застоя восьмидесятых в начале следующего десятилетия в России вроде бы забрезжила заря обновления. Первым толчком к брожению среди интеллигенции, да и вообще во всех слоях общества, послужил голод 1891—1892 годов, ударивший по центральным областям и потребовавший принятия срочных мер. Толстой вместе с дочерьми Машей и Таней отправился в Рязанскую губернию и открыл там несколько столовых, в которых ежедневно около шестнадцати тысяч человек получали горячую пищу. Его сын Лев занимался тем же в Самарской губернии, а Сергей — в окрестностях Тулы. Одна из беспощадно откровенных статей Толстого о голоде была отклонена цензурой, зато внушенное искренним чувством письмо Софьи Андреевны в московскую газету "Русские ведомости" существенно поспособствовало исправлению положения. Финансовая и прочая поддержка поступала со всех сторон, в том числе из Америки и Англии.
* Письмо с аналогичным содержанием было направлено Толстым министру юстиции Н. В. Муравьеву.— Прим. перев.
В самый разгар этого бедствия стали поднимать голову молодые русские интеллектуалы, полные решимости не поддаваться упадническим настроениям старшего поколения. Они охотились за новыми ценностями и идеями, которые тут же находили свое отражение в литературе. Началось триумфальное шествие модернизма, вдохновлявшегося французскими влияниями, возродившимся интересом к Достоевскому, философией Ницше (главного антипода Толстого) и драмами Ибсена. Одновременно раздался голос Максима Горького, ставшего рупором трудящихся масс и "буревестником" грядущей революции. Сам Толстой, более вольнодумно настроенный, чем когда-либо прежде, внес свою лепту в бунтарский дух эпохи, выпустив (помимо многочисленных статей) трактат Что такое искусство? и свой третий большой роман Воскресение.
2
Трактат Что такое искусство? не был неожиданностью. Нельзя также сказать, что речь в нем идет только об искусстве. "Сундук" с моральными прописями, которого так боялся Тургенев, был ощутим и здесь, но на этот раз в более тесной связи с литературой и искусством вообще. И независимо от того, соглашаемся мы с содержанием этого трактата [Да! (4.06.2005)] или нет, он остается одним из важнейших произведений Толстого. Работа над ним велась в течение многих лет и была закончена в 1898 году. Толстой не только досконально продумал его план, но и проштудировал все существующие эстетические теории, начиная с Платона и Аристотеля. Из литературы нового времени он прочел все, что было написано на эту тему со времен Баумгартена и Винкельмана до Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля, не говоря уже о различных современных ему теоретиках искусства. Толстой и на этот раз остался при своем неприятии всеобщего увлечения. Отвергнув все прежние теории искусства, он выдвинул свою формулу,— формулу, легшую в основу этого интереснейшего трактата.
Искусство не есть, как это говорят метафизики, проявление какой-то таинственной идеи, красоты, Бога; не есть, как это говорят эстетики-физиологи, игра, в которой человек выпускает излишек накопившейся энергии; не есть проявление эмоций внешними знаками; не есть производство приятных предметов, главное — не есть наслаждение, а есть необходимое для жизни и для движения к благу отдельного человека и человечества средство общения людей, соединяющее их в одних и тех же чувствах (Л. Н. Толстой. Что такое искусство? V). И еще: Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их (Там же). Это чувство заражения чувствами другого, которое заставляет радоваться чужой радости, горевать чужому горю, сливаться душою с другим человеком, и составляет, по Толстому, сущность искусства (Там же, XIV). Однако не все чувства, но лишь высшие чувства, до которых дожило человечество (Там же, XVII), подлежат передаче средствами искусства. Поэтому в данной книге Толстого интересует не только проблема предмета, или содержания, не только Что, но и Как. Он абсолютно уверен в том, что любой, кто испытывает действительную потребность в выражении своих чувств, всегда найдет адекватные средства и способы выражения этих чувств. И когда он говорит о высших и лучших чувствах, он подразумевает под ними хорошие чувства. Здесь Толстой более, чем где-либо в другом месте, делает акцент на том, что эстетические ценности не могут и не должны отделяться от этических. Что хорошо, то и красиво, из чего, однако, не следует, что все красивое непременно хорошо.
Красивым может быть человек, лошадь, дом, вид, движение, но про поступки, мысли, характер, музыку, если они нам очень нравятся, мы можем сказать, что они хороши, и нехороши, если они нам не нравятся; "красиво" же можно сказать только о том, что нравится зрению. Так что слово и понятие "хороший" включает в себя понятие "красивого", но не наоборот: понятие "красивого" не покрывает понятия "хорошего" (Там же, II).
Говоря о формальной стороне искусства, Толстой утверждает, что в силу своей задачи объединять как можно большее количество людей оно должно быть простым и понятным, чтобы быть доступным и самым широким, необразованным массам человечества. Любое искусство, творимое в расчете на просвещенную, снобистскую элиту, разделяет людей, ибо оно апеллирует к тонкой прослойке избранных, считающих себя вследствие этого выше других. Столь же пагубно искусство, предназначенное для увеселения богатых людей, которые могут позволить себе за него платить. По этой причине Толстой отвергает все современное ему декадентство, начиная с Бодлера и Рихарда Вагнера, находившихся в тот момент в зените своей славы.
Здесь, как и во многих других случаях, Толстой не избежал крайностей. Принимая здоровый вкус народа за путеводную нить, он оставляет без внимания тот факт, что определенные виды искусства уже по самой своей природе предполагают значительное техническое и эстетическое образование, чтобы быть понятыми и оцененными по достоинству. Задача состоит не в том, чтобы понизить искусство до уровня простонародного вкуса, а в том, чтобы поднять этот вкус на такую высоту, чтобы народ мог наслаждаться даже самыми великими и сложными произведениями искусства. Поразмыслив над этим, вряд ли станешь повторять вслед за Толстым то, что он сказал о Девятой симфонии Бетховена: ...не могу даже представить себе толпу нормальных людей, которая могла бы понять из этого длинного и запутанного искусственного произведения что-нибудь, кроме коротеньких отрывков, тонущих в море непонятного (Л. Н. Толстой. Что такое искусство? XVI). Впрочем, Толстой часто грешит тем, что ослабляет или даже полностью разбивает свою собственную аргументацию путем доведения ее до абсурда.
Особенно часто это бросается в глаза при чтении его позднего трактата О Шекспире и о драме (1906). В нем
Толстой производит натуральный погром, который мог сойти с рук только ему. Содержание памфлета, говоря коротко, сводится к тому, что Толстой подвергает пьесы Шекспира полному разносу, и не только за то, что они не удовлетворяют его нравственное чувство, но и за барочный язык Шекспира (который представляется ему неестественным), за высосанные из пальца сюжеты и за уступки вкусам и склонностям власть имущих. Те счеты, которые он, к примеру, сводит с "Королем Лиром", в высшей степени саркастичны. Окончательная позиция Толстого по отношению к Шекспиру, пожалуй, наиболее ясно выражена в следующих строках письма, написанного им в марте 1907 года исследователю творчества Шекспира Е. Рейхелю: Одно, что я несомненно знаю, это то, что не только большинство драм, приписываемых Шекспиру, но и все они, не исключая из них "Гамлета" и других, не только не заслуживают того восхваления, с которым привыкли судить о них, но в художественном отношении unter alter Kritik*'. Справедливости ради стоит упомянуть, что к тому времени Толстой осудил и большинство своих собственных ранних произведений — а именно те, которые были созданы до его так называемого обращения. С такими настроениями он приступил к работе над своим третьим большим романом — Воскресение.
* ниже всякой критики (нем.).
3
Толстой работал над этим романом с перерывами в течение почти десяти лет, с 1889-го по декабрь 1899 года. И на этот раз в основу сюжета легло действительное событие: судебное дело, о котором он узнал от своего друга, юриста А. Ф. Кони. Последний рассказал ему историю трагической судьбы финской девушки-сироты, взятой на воспитание богатой русской помещицей и совращенной одним из родственников этой дамы. Когда она забеременела, ей пришлось покинуть дом. Не будучи в состоянии сама себя прокормить, она стала проституткой и украла у одного из своих клиентов крупную сумму денег. После ареста она предстала перед судом. Случилось так, что одним из присяжных был ее бывший соблазнитель. Увидев, что стало с миловидной девушкой, жизнь которой он загубил, он был охвачен такими сильными угрызениями совести, что решил во искупление своей вины жениться на ней — однако брак не состоялся, так как девушка умерла (от тифа) в тюрьме.
Толстой изменил обстоятельства дела в сторону отягчения преступления, добавив к краже еще и убийство. В то же время весь фон, на котором происходит действие, описан у него в ярко реалистических тонах и пронизан мотивами морального и социального обличения. Дело арестантки Катюши Масловой, героини романа, слушается в провинциальном суде. Среди присяжных находится князь Нехлюдов. Он узнает в Катюше ту девушку, которая некогда воспитывалась в доме двух его теток и которую он совратил. Осознав, что именно он является причиной ее падения, он принимает решение спасти ее. В процессе осуществления своего намерения он входит в контакт со всевозможными типами чиновников и других людей, описанных Толстым с обычным для него мастерством. Открывшись Катюше и покаявшись перед ней, он в конце концов присоединяется к партии арестантов, в составе которой Катюша направляется в Сибирь. Он хочет на ней жениться, однако после некоторых колебаний она отвергает его предложение. Его забота о ней лишь раздражает ее. Догадавшись, что он больше думает о спокойствии собственной совести, чем о ее судьбе, она бросает ему в лицо: Ты мной хочешь спастись. По мысли Толстого, нравственное возрождение Катюши скорее произойдет благодаря ее общению с политзаключенными, выведенными в романе в самом благоприятном свете.
Весь роман написан яркими, сочными красками. Откровенность описаний временами переходит в чистый натурализм, о чем можно судить хотя бы по следующему отрывку с описанием дома терпимости, в котором живет Катюша: Утром и днем тяжелый сон после оргии ночи. В третьем, четвертом часу усталое вставанье с грязной постели, зельтерская вода с перепоя, кофе, ленивое шлянъе по комнатам в пеньюарах, кофтах, халатах, смотренъе из-за занавесок в окна, вялые перебранки друг с другом; потом обмывание, обмазывание, душение тела, волос, примериванье платьев, споры из-за них с хозяйкой, рассматриванье себя в зеркало, подкрашивание лица, бровей, сладкая, жирная пища; потом одеванье в яркое шелковое обнажающее тело платье; потом выход в разукрашенную, ярко освещенную залу, приезд гостей, музыка, танцы, конфеты, вино, куренье и прелюбодеяния с молодыми, средними, полудетьми и разрушающимися стариками, холостыми, женатыми, купцами, приказчиками, армянами, евреями, татарами, богатыми, бедными, здоровыми, больными, пьяными, трезвыми, грубыми, нежными, военными, штатскими, студентами, гимназистами — всех возможных сословий, возрастов и характеров. И крики и шутки, и драки и музыка, и табак и вино, и вино и табак, и музыка с вечера и до рассвета. И только утром освобождение и тяжелый сон. И так каждый день, всю неделю. В конце же недели поездка в государственное учреждение — участок, где находящиеся на государственной службе чиновники, доктора — мужчины, иногда серьезно и строго, а иногда с игривой веселостью, уничтожая данный от природы для ограждения от преступления не только людям, но и животным стыд, осматривали этих женщин и выдавали им патент на продолжение тех же преступлений, которые они совершали с своими сообщниками в продолжение недели. И опять такая же неделя. И так каждый день, и летом и зимой, и в будни и в праздники (Л. Н. Толстой. Воскресение, часть первая, II).
Моральные и социальные обличения в силу своей сконцентрированности на страницах романа звучат еще более уничтожающе, нежели в публицистических произведениях Толстого. То же можно сказать о его иронии, особенно когда дело касается чиновников и мздоимцев. Язвительным нападкам подвергается и всемогущий реакционер и обер-прокурор Священного Синода Победоносцев, выведенный в романе в образе Топорова. Не щадит Толстой и официальную церковь. Одна из глав* содержит кощунственно-пародийное описание православного богослужения — проступок, за который Толстой спустя короткое время, 24 февраля 1901 года, был отлучен от церкви. К наименее удачным персонажам романа следует отнести его главного героя, Нехлюдова. Используемый автором для выражения его собственных идей, он выглядит недостаточно живым и убедительным — своего рода манекеном, приводимым в движение не столько действительным нравственным чувством, сколько моральными "заповедями". В конце концов он находит утешение все в тех же христианских принципах, что составляют ядро учения Толстого. В любом случае процесс самоусовершенствования и так называемого нравственного воскресения Нехлюдова выглядит малоубедительным и оставляет читателя безучастным. Впрочем, при всех своих недостатках роман впечатляет своей масштабностью. Он несет на себе неповторимую печать гения Толстого.
* Глава XXXIX из первой части.— Прим. перев.
Роман был опубликован в 1899 году в журнале "Нива" с иллюстрациями Л. О. Пастернака, отца знаменитого поэта. Текст романа подвергся 550 цензурным искажениям. Толстой запросил поистине королевские гонорары за русское и появившиеся одновременно с ним немецкое, английское и французское издания. Причиной этому послужило его решение передать все полученные деньги преследуемой секте духоборов*, чтобы обеспечить ее членам выезд в Канаду.
4
Рамки этой краткой биографии не позволяют нам останавливаться отдельно на каждом из сочинений Толстого — в числе которых рассказы, сказки, трактаты и статьи,— созданных им в период между 1890 и 1910 годами. Ряд "тенденциозных" рассказов Толстого (Корней Васильев, Ягоды, За что?), а также два переложения из Виктора Гюго были напечатаны в его "Круге чтения", который он начал составлять в 1906 году и над которым работал до последних недель жизни. Несколько замечательных рассказов и повестей, такие как Хаджи Мурат, После бала, Дьявол, Отец Сергий, и две незаконченные пьесы, Живой труп и И свет во тьме светит, были впервые изданы уже посмертно, в 1911 и 1912 годах. Среди изданных прижизненно беллетристических сочинений этого периода отдельного упоминания заслуживает (помимо Воскресения) рассказ Хозяин и работник, появившийся в 1895 году в "Северном вестнике". Эта блестяще изложенная история повествует о том, как жестокосердный купец и его работник, молодой мужик из деревни**, во время поездки в санях попадают в снежную бурю. Когда купец осознает всю безвыходность положения, в нем происходит внутренний переворот, и он решает пожертвовать своей собственной жизнью, чтобы спасти работника. Для этого он закрывает его своим дородным телом и тем самым не дает ему замерзнуть.
* Духоборы разделяли некоторые основные положения учения Толстого.— Прим. авт.
** У Толстого точно указан его возраст: пятьдесят лет.— Прим. перев.
Из посмертных произведений Толстого первоочередного упоминания заслуживает повесть Хаджи Мурат — отчасти потому, что Толстой написал ее исключительно ради удовольствия: похоже, что на этот раз художник забыл о моралисте. Повесть возвращает нас к кавказским дням Толстого, вызывая в памяти реальных участников событий 1851 —1855 годов. Заглавный герой явно не привержен Евангелию непротивления. Это гордый и отважный кавказский горец, человек неисчерпаемой жизненной силы. Смертельно оскорбленный Шамилем, он переходит на сторону русских, надеясь с их помощью отомстить своему врагу. Однако расчетливые и недоверчивые русские власти только ухудшают дело. Разочаровавшись в них, Хаджи Мурат решает бежать, чтобы вызволить свою семью из плена, в котором ее удерживает Шамиль. Попытка побега заканчивается гибелью Хаджи Мурата и четырех его товарищей. Свободная от какого бы то ни было морализирования, эта великолепно написанная повесть содержит целый ряд сатирических выпадов в адрес Николая I и кичливых военных чинов, составляющих невыгодный контраст с простыми, самобытными и непокорными кавказцами.
Теперь о других законченных, посмертно опубликованных рассказах. В Алеше Горшке показан простодушный и безобидный крестьянский парень, воспитанный в патриархальной традиции — своего рода юный Платон Каратаев. В основу Дьявола положена история любовной связи Толстого с крестьянкой Аксиньей. Автор описывает трагедию помещика-молодожена Иртеньева, не могущего совладать с половой страстью, разбуженной похотливой крестьянской женой, с которой он имел связь до свадьбы. В первой редакции этого рассказа (начатого в 1889 году) Иртьеньев кончает жизнь самоубийством. Но в феврале 1909 года Толстой изменил финал, заставив Иртеньева убить женщину, возбудившую в нем страсть. Рассказ После бала (1903) повествует о том, как один молодой студент влюбляется на балу в свою привлекательную партнершу. Но когда на следующее утро он становится свидетелем того, как ее отец, полковник, руководит жестоким истязанием солдата-татарина, его любовь к дочери этого полковника постепенно сходит на нет.
Отец Сергий представляет собой проникновенный психологический анализ гордости, выступающей в обличий аскетизма . [;( Я?] Князь Касатский, юный гвардейский офицер, услышав о том, что его невеста стала любовницей государя, гордо удаляется от мира. Как благочестивый монах по имени отец Сергий он приобретает известность своими наставлениями и аскетизмом. Но и тогда ему постоянно приходится бороться с соблазном похоти. Чтобы убежать одновременно и от славы, и от похоти, он покидает монастырь и становится безымянным странником — таким, каким в преклонном возрасте часто порывался стать и сам Толстой. Работа над повестью была начата в 1890 году и велась с перерывами. В 1898 году Толстой снова взялся за нее, но так и не закончил.
Несколько позже появились (и тоже остались незаконченными) Посмертные записки старца Федора Кузмича... (1905), в основу которых легла удивительная легенда, связанная с внезапной кончиной царя Александра I в Таганроге. Согласно легенде, царь не умер — вместо него был похоронен неизвестный, в то время как сам бывший царь подался в Сибирь, где жил до конца своих дней под видом набожного старца по имени Федор Кузмич. Несмотря на то что эта легенда не подтверждалась никакими историческими фактами, Толстой воспользовался ею, чтобы в записках отшельника вскрыть мотивы, якобы побудившие царя отказаться от ложного блеска и суетности мира.
Посмертно опубликованная драма Толстого Живой труп могла бы стать его высшим достижением в области драматического искусства, если бы он ее закончил. В основу ее сюжета снова легло реальное судебное дело, слушавшееся в одном из московских судов. Герой пьесы — добропорядочный, но слабовольный интеллигент — инсценирует свою смерть, чтобы дать своей жене возможность выйти замуж за человека, которого та действительно любит. Через несколько лет выясняется, что ее "утонувший" супруг жив. В дело вмешивается закон, "правосудие" торжествует. В пьесе герой застреливается, чтобы уберечь жену от неприятностей. В описании того, как отчаявшись, стоя на пороге смерти, он тем не менее сохраняет свое врожденное достоинство и обаяние, мастерство Толстого в области психологического портрета достигает своего апогея. В драме И свет во тьме светит, начатой в 1896 году, но оставшейся незаконченной, Толстой изобразил те разногласия, которые возникли между ним и его семьей после его "обращения". Однако сама пьеса лишена убедительности — вероятно оттого, что в процессе ее создания скрытый скептик Толстой мешал Толстому-"обращенному".
5
В 1901 году Толстой, здоровье которого было подорвано интенсивной литературной и прочей деятельностью, так сильно заболел, что в сентябре того же года его пришлось отправить (в сопровождении жены и двух дочерей) в крымский поселок Гаспра, где он пробыл до июня 1902 года. В Гаспре он часто встречался с Чеховым, по причине своего туберкулеза постоянно жившим в Крыму— "моей теплой Сибири", как он его называл. В Гаспру также часто наведывались Горький и другие почитатели Толстого. Толстой особенно симпатизировал Чехову, хотя тот по сути был изменившим толстовцем. В течение некоторого времени он, по всей видимости, находился под влиянием учения Толстого — в пользу этого говорит его замечательная повесть "Моя жизнь". Однако, если судить по "Палате № 6", в которой показаны пагубные последствия непротивления злу, он недолго оставался приверженным этому учению. Один из чеховских рассказов, "Крыжовник", даже содержит прямое и довольно острое возражение на блестящий народный рассказ Толстого Много ли человеку земли нужно. На утверждение Толстого, будто человеку нужно всего три аршина земли, то есть столько, сколько требуется для его могилы, герой Чехова с едва скрываемым возмущением возражает: "Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку... Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа". И это еще не все: чеховские повести "В овраге" и "Мужики" представляют собой беспощадное разоблачение того культа мужика, который Толстой исповедовал наравне с народниками и славянофилами. Тем не менее Толстой продолжал восхищаться Чеховым, хотя и не мог терпеть его пьес. Однажды он даже сказал ему, что считает его еще хуже Шекспира.
Выдающиеся современники и свидетели литературного восхождения Толстого — Тургенев, Достоевский, Гончаров, Островский — к этому времени уже все умерли. Он был похож на одинокого гиганта, чья ответственность была тем выше, что его голос и звучал, и находил отклик во всей России, да и во всем мире. И он не боялся снова и снова поднимать свой голос, избегая при этом каких бы то ни было околичностей. Даже в таком невинном на первый взгляд трактате, как Первая ступень (1892), где он пропагандирует вегетарианство, встречаются настолько реалистичные описания убоя скота, что у читателя появляется отвращение к мясу. Когда в 1904 году началась империалистическая русско-японская война, Толстой был среди первых, кто поднял голос протеста. Он сделал это в памфлете Одумайтесь!, причем в таких формулировках, что остается только удивляться, как это было возможно при царском режиме. Еще раньше, в памфлете Христианство и патриотизм, написанном по поводу русско-французского союза 1893 года*, он высказал ряд метких истин о войне и тех, кто на ней наживается, сделав это с той обезоруживающей откровенностью, которую в то время мог позволить себе только он один. Та же откровенность и моральное негодование пронизывают весь памфлет Одумайтесь!
* Упомянутый военно-политический союз России и Франции был оформлен соглашением 1891-го и секретной военной конвенцией 1892 года.— Прим. перев.
Все это неестественное, лихорадочное, горячечное, безумное возбуждение, охватившее теперь праздные верхние слои русского общества,— говорит он в нем,— есть только признак сознания преступности совершаемого дела. Все эти наглые, лживые речи о преданности, обожании монарха, о готовности жертвовать жизнью (надо бы сказать чужой, а не своей), все эти обещания отстаивания грудью чужой земли, все эти бессмысленные благословения друг друга разными стягами и безобразными иконами, все эти молебны, все эти приготовления простынь и бинтов, все эти отряды сестер милосердия, все эти жертвы на флот и Красный Крест, отдаваемые тому правительству, прямая обязанность которого в том, чтобы, имея возможность собирать с народа сколько ему нужно денег, объявив войну, завести нужный флот и нужные средства перевязки раненых, все эти славянские напыщенные, бессмысленные и кощунственные молитвы, про произнесение которых в разных городах газеты сообщают, как про важную новость, все эти шествия, требования гимна, крики "ура", вся эта ужасная, отчаянная, не боящаяся обличения, потому что всеобщая, газетная ложь, все это одурение и озверение, в котором находится теперь русское общество и которое передается потихоньку и массам,— все это есть только признак сознания преступности того ужасного дела, которое делается (Л. Н. Толстой. Одумайтесь! III).
Характерное для Толстого непримиримое отношение ко всеобщему увлечению часто переходит в неограниченное нравственное и политическое гражданское мужество. Следом за еще двумя блестящими памфлетами, Единое на потребу и Конец века (оба 1905), через год вышла статья О значении русской революции, в которой он осуждал любую форму правительства и проповедовал нравственно-религиозную основу жизни как единственное универсальное средство против любой несправедливости. В качестве одной из практических мер он рекомендовал в те годы обобществление земельной собственности по учению Генри Джорджа. Однако самым смелым из его памфлетов после Одумайтесь! был Не могу молчать, направленный против вакханалии смертных казней, не прекращавшейся после подавления революции 1905 года. Можно было бы назвать еще ряд статей этого периода, каждая из которых выражала его основные идеи. То же относится к его переписке с людьми со всех концов света. Кроме того, в последние годы жизни он работал над составлением своего объемистого "Круга чтения" — антологии мудрости, как он ее понимал.
К сожалению, практически все годы последнего периода жизни Толстого были омрачены растущей напряженностью в отношениях между ним и его женой. Эти хронические разногласия начались с момента его "обращения", хотя некоторые из их причин имели более давнее происхождение и были сложнее. Краткий анализ характера этих разногласий, возможно, прольет некоторый свет на последующий уход Толстого из дома и семьи,— уход, имевший столь трагические последствия для него самого и его близких.
Толстой и Софья Андреевна ("Трагедия спальни")
1
В описании счастливой супружеской жизни Левина и Китти в Анне Карениной отразились ранние фазы брака самого Толстого; правда, отражение это было не полным, ибо в него не вошли ссоры и размолвки между супругами. Они были обусловлены частью физическими, частью психологическими различиями. Во многих отношениях Софья Андреевна — внешне привлекательная и умная молодая женщина — была именно такой женой, в которой нуждался Толстой как в своем дополнении. Если разносторонняя и яркая личность Толстого зачастую находилась в разладе с самой собой, то его юная жена стояла обеими ногами на земле и отличалась крепким мещанским здравомыслием. Во всем, что бы она ни делала, она была основательной и надежной, однако ей не хватало крыльев. Благодаря ее добросовестности, трудолюбию и хозяйственной сметке ей было нетрудно подчиняться всем требованиям своего нового положения. Она переписывала рукописи своего мужа с образцовой самоотдачей. Нельзя также сомневаться в искренней привязанности и преданности этой женщины, принявшей его не только со всеми его прихотями, причудами и капризами, но и с неприятными для нее воспоминаниями о его прошлом. И если даже в начале их супружеской жизни между ними возникали какие-либо трения, то эти трения были лишь временными. Особенно счастливый и мирный период настал для обоих после рождения первых детей. Он длился примерно до 1879 года. Разлад как таковой начался лишь после "обращения" Толстого. Вскоре он разросся до размеров скрытого или даже открытого антагонизма, в котором выразились не только их идейные расхождения, но и различия в основных предпочтениях вкуса и склонностей.
Начать с того, что Толстой был гиперсексуальным мужчиной, тщетно пытавшимся подавить свою страстность добровольно налагаемым на себя — особенно в собственных сочинениях — пуританством. Его жена, напротив, принадлежала к ярко выраженному материнскому типу женщины с низкими сексуальными притязаниями и была неприятно поражена (если не сказать больше) "троглодитской" сущностью своего мужа. 29 апреля 1863 года, всего через несколько месяцев после свадьбы, она написала в дневнике, что физическая сторона любви значит для него слишком много, в то время как для нее как раз наоборот. Примерно в это же время Толстой написал сказку-сон про фарфоровую куклу*, где в аллегорической форме намекнул на фригидность своей супруги.
* См. в письме к Т. А. Берс от 23 марта 1863 года.— Прим. перев.
Слишком хорошо зная своего мужа, она не могла не удивляться тому расхождению, что зияло между его теоретическим аскетизмом и приступами его давнишней страстности. Не понимая того, что объявленный ее супругом крестовый поход против секса прежде всего был честной, хотя нередко безуспешной борьбой против его собственных чувственных позывов, она обвиняла его в сознательном или бессознательном ханжестве, которое лишь усиливалось тщеславием живущего в нем претендента на святость. Подобного рода ханжество она могла увидеть и в его неожиданном решении отказаться от всей своей собственности, чтобы жить в евангельской бедности, как он это проповедовал в трактате В чем моя вера?: Быть бедным, быть нищим, быть бродягой... это то самое, чему учил Христос; то самое, без чего нельзя войти в царство бога, без чего нельзя быть счастливым здесь, на земле.
Когда выяснилось, что Толстой и его супруга жили, так сказать, в разных плоскостях, его это стало часто раздражать. После своего "обращения" он твердо надеялся обрести в жене и детях сочувственных приверженцев своего учения . [Не учения, а своего взгляда на жизнь!] Когда этого не произошло, его чувство отчужденности в собственной семье стало тем мучительнее, что как он, так и его жена были равно закоснелы в своих убеждениях. Софья Андреевна, которой приходилось заботиться о большой семье и подрастающих детях, слишком хорошо понимала, что произойдет, если она последует проповедуемому ее мужем идеалу бедности. Толстой, со своей стороны, ничего больше не хотел слышать о деньгах и какой-либо собственности. Поэтому после неизбежных ссор в апреле 1891 года было принято компромиссное решение: Толстой подписал документ, согласно которому он отказывался от какой бы то ни было собственности в пользу своей жены, а последняя, в свою очередь, брала на себя всю связанную с ней работу. В результате Толстой номинально стал бедняком, хотя продолжал вести вполне комфортабельное существование в Ясной Поляне и время от времени в Москве. Обладая трезвой, практической сметкой домохозяйки и матери, Софья Андреевна не питала никаких иллюзий. Как традиционно религиозная женщина она ни в коем случае не симпатизировала "исправленному" христианскому учению, которое пропагандировал ее муж. В своей автобиографии она пишет, что, имея девятерых детей, не могла себе позволить вертеться, подобно флюгеру, в постоянно меняющихся направлениях, которые принимало духовное развитие ее мужа.
2
А что же сам Толстой с его мучительно двойственной натурой? Нет ни малейшего сомнения, что в то время как одна сторона его личности искренне старалась следовать тому, что он проповедовал, другая ее сторона постоянно поддавалась скрытому скептицизму, периодическим вспышкам страстности и другим искушениям, типичным для ветхого Адама. Это было одной из причин его беспощадности в своих нравственных требованиях. Чем сильнее он хотел покончить с терзавшими его противоречиями, тем больше он нуждался в посторонней помощи как в поощрении своей борьбы. Нет ничего странного в том, что он надеялся обрести в своей жене сочувствующую почитательницу идей, которые значили для него так много. Но ничего подобного не произошло. Равнодушие и враждебность со стороны жены, безусловно, огорчали его, нередко приводя в отчаяние. В июне 1884 года между ними состоялось бурное объяснение, после которого он ушел из дома. Однако он вернулся, так как вспомнил, что она должна родить ребенка (Александру). А в декабре 1885 года к нему даже пришла мысль о разводе. Примерно в это время Софья Андреевна написала своей младшей сестре Татьяне: "Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже, и, наконец, я терпела, терпела, не отвечала почти ничего, вижу — человек сумасшедший, и когда он сказал: "Где ты, там воздух заражен",— я велела принести сундук и стала укладываться... Прибежали дети, рев...
Стал умолять "останься". Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто" (Из письма от 20 декабря 1885 г.).
После "обращения" Толстого такие сцены не были в семье редкостью. Отдавая себе отчет в недоверчивости и подозрительности жены по отношению к своему учению, он нередко приходил в такую ярость из-за ее противодействия, что полностью забывал о своих собственных призывах к христианскому милосердию. Одну из таких отвратительных сцен Софья Андреевна упоминает в своей дневниковой записи от 3 июня 1891 года: "Ему это не понравилось, он начал возражать с страшным раздражением в голосе; начал хрипло кричать: "Ах, ах, ах!" — меня взорвал этот тон, и я наговорила ему пропасть неприятного: что с ним нельзя говорить, это все его друзья давно решили, что он любит только проповедовать, а что я не могу говорить под звуки его злых аханий, как не могла бы говорить под лай собаки..." И тем не менее Толстой оставался радушным хозяином для своих гостей, настоящим барином. В ходе споров он мог бесстрашно отстаивать свои взгляды, не выходя при этом из себя, как бы ни отличалось его мнение от мнения собеседника. Не страдал он и отсутствием чувства юмора, мог от души посмеяться над какой-нибудь забавной мыслью или замечанием и сам не прочь был пошутить.
Софье Андреевне не нравилось еще и то, что проповеди и поучения занимали в его жизни все большее место, причем за счет его собственно литературного творчества, объем которого с 1880 года заметно пошел на убыль. Так как она прочла его ранние дневники, она, безусловно, прекрасно помнила все откровенные места, относившиеся к его честолюбивой мечте основать новую религию. Но она не стала бы приписывать этому слишком большое значение, если бы не была убеждена в искренности намерений своего супруга. В то время, когда уже начал складываться миф о самоотречении, аскетизме и даже святой жизни Толстого, она проводила четкую линию между Толстым мифическим и реальным. "Давно гнетущая меня отчужденность мужа,— написала она 4 августа 1894 года,— бросившего на мои плечи все, все без исключения: детей, хозяйство, отношения к народу и делам, дом, книги*, и за все презирающего меня с эгоистическим и критическим равнодушием. А его жизнь? Он гуляет, ездит верхом, немного пишет, живет где и как хочет и ровно ничего для семьи не делает, пользуясь всем: услугами дочерей, комфортом жизни, лестью людей и моей покорностью и трудом. И слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать. Только люди без сердца способны на такую жизнь".
* С 1885 года она была единственным (и очень толковым) редактором литературных произведений Толстого,— в этом она следовала примеру вдовы Достоевского.— Прим. авт.
Среди причин, побуждавших Софью Андреевну преувеличивать недостатки мужа, на первом месте стояло желание оправдать себя в глазах потомства. Прекрасно понимая, что все происходившее между нею и ее прославленным супругом уже было не делом личного характера, а предметом общественного внимания, она знала, что ни одна биография Толстого не сможет обойти их взаимных разногласий и враждебности. И она не хотела выглядеть виновной стороной. Отсюда так много в ее дневниках пассажей в стиле "я обвиняю". Она преувеличивала отдельные вещи единственно потому, что знала: Толстой будет обвинять ее и бросать ей безжалостные упреки в своих дневниках. Поэтому она всеми силами пыталась себя защитить.
Даже принимая все это во внимание, следует еще раз подчеркнуть, что несмотря на ссоры и разногласия, между сторонами продолжала существовать взаимная привязанность. Причем привязанность эта, похоже, более всего проявлялась именно после самых бурных сцен — за грозой почти всегда следовали слезы и раскаяние. И во время разлук оба тосковали друг по другу. О чем, как не об искреннем расположении, свидетельствуют следующие строки из письма Толстого своей жене, написанного им 25 октября 1895 года, когда она была в отъезде? Вчера кончил чтение своих дневников и вынес... самое хорошее впечатление — именно то, что вынесет всякий, кто когда-либо будет читать их, что связывала нас и связывает самая неразрывная любовь, что различие верований, т. е. переворот, происшедший во мне, заставил нас страдать, но что победила любовь. А за несколько месяцев до этого, когда умер их любимый сын Ванечка (необыкновенно серьезный и смышленый семилетний мальчик), Толстой написал в своем дневнике: Как будто раздвинулись двери, и обнажилась та божественная сущность любви, к[оторая] составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью... Все мы очень близки друг к другу (Запись от 12 марта 1895 года).
Но даже периоды подобной симпатии Софья Андреевна интерпретировала по-своему: не как такую любовь, которой бы ей хотелось, но как проявление Толстым плотского вожделения к ней. Такая позиция давала ей в руки еще одно оружие, с помощью которого она могла бы оправдаться в глазах потомства. Даже сама ее откровенность в этом пункте служит доказательством того, как ей было горько.
3
Свою гиперсексуальную натуру Толстой не мог полностью подавить даже с помощью пуританских мер. Его жена была беременной шестнадцать раз (включая три выкидыша). И какими бы бурными ни были периодические размолвки между ними, она уверяет, что когда он нуждался в ней для удовлетворения своего плотского желания, он немедленно становился добрым к ней. Но последующая реакция моралиста тем более заставляла его ополчаться на нее, что его физическое влечение к ней было слишком сильным, чтобы он мог противостоять своей страсти.
"Он стал ласковее последнее время,— написала Софья Андреевна 25 января 1891 года,— но хотя и опять и опять хочется поддаваться прежнему обману, но я не могу уже не подумать, что это все оттого же,— оттого, что он стал здоровее и проснулась прежняя, привычная страстность". 21 марта (с оглядкой на потомство): "Если бы те, которые с благоговением читали Крейцерову сонату, заглянули на минуту в ту любовную жизнь, которой живет Левочка и при одной которой он бывает весел и добр,— то как свергли бы они свое божество с того пьедестала, на который его поставили!.. Не надо быть животным, но не надо быть насильно тем проповедником истин, которых не вмещаешь в себе". 27 июля: "Его страстность завладевает и мной, а я не хочу всем своим нравственным существом, и никогда не хотела этого..." И 12 августа: "Все равно, жизнь наша врозь: я с детьми, он со своими идеями и своим эгоизмом... Все стараюсь развлечься, а то вдруг наплыв опять желания самоубийства, прекратить всю эту двойственную жизнь и всю ответственность решений..."
И когда 18 июня 1897 года она вспоминает о появлении на свет своей дочери Саши (Александры), которой к этому времени уже было семь лет, она жалуется на то, что в течение всего периода ее беременности, в особенности же в последние месяцы, Толстой относился к ней холодно и неприветливо. После чего она снова обращается к потомству со следующим язвительным замечанием: "Какое это было тяжелое время! И это был поворот к христианству! За это христианство мученичество, конечно, приняла я, а не он".
Теперь, спустя шесть лет, положение было еще хуже. В то время как Софья Андреевна относилась к половой жизни с растущим отвращением, ее супруг становился все более "ненасытным". "Как ужасно отсутствие чистоты в любви, а как и самая возвышенная любовь приходит к тому же, к желанию обладания и близости", — жалуется она 30 июня 1897 года. За два года до этого ее действительно связывало глубокое платоническое чувство с пианистом и композитором Танеевым. В этой связи с известным музыкантом присутствовала изрядная доля сентиментальной восторженности — отчасти, конечно же, потому, что она обожала музыку и сама отлично играла на пианино. С другой стороны, она испытывала потребность в подобной дружбе из-за умственных эскапад своего мужа. Толстой же, не веривший в платоническую дружбу между мужчиной и женщиной, сходил с ума от ревности и угрожал бросить ее, если она не прервет своих отношений с Танеевым.* В этот критический период в жизни Софьи Андреевны ее нервозность приобрела характер истерии, особенно в июле 1897 года, когда она, со своей стороны, приревновала мужа к Любови Гуревич, миловидной редакторше "Северного вестника", для которого Толстой собирался дать несколько статей.
* Это случилось лишь в 1904 году, когда сам Танеев перестал встречаться с ней.— Прим. авт.
Разумеется, бывали моменты, когда Софья Андреевна начинала лучше понимать сложную и противоречивую личность Толстого, о чем можно судить хотя бы по следующей дневниковой записи от 7 ноября 1897 года: "Дорогой в вагоне я все читала биографию Бетховена, удивительно меня заинтересовавшую. Это один из тех гениев, для которых центр всего мира — это их гений, творчество — и весь остальной мир — это обстановка, принадлежность к гению ( accessoire*). Через Бетховена я поняла лучше и эгоизм, и равнодушие ко всему Льва Николаевича. Для него тоже мир есть то, что окружает его гений, его творчество; он берет от всего окружающего его только то, что служит служебным элементом для его таланта, для его работы. Все остальное он отбрасывает. От меня, например, он берет мой труд переписывания, мою заботу о его физической стороне жизни, мое тело... А вся духовная сторона моей жизни ему совсем не интересна и не нужна,— и потому он никогда не вникал в нее. Дочери ему тоже служили, и он ими тогда интересовался; а сыновья ему совершенно чужие. И все это нам больно,— а мир преклоняется перед такими людьми...*
К несчастью, она обычно упрощала черты характера Толстого до такой степени, чтобы видеть в них подтверждение своих опасений. После чего она преувеличивала их или использовала их так, чтобы выставить себя пострадавшей. Чтобы другие могли ее оправдать, она должна была выглядеть в их глазах обиженной и невиновной стороной.
Именно с таким расчетом 21 февраля 1895 года она пишет следующие слова: "Все чувства, жившие во мне, обострились до последней крайности. Смутно помню, что мне казалось, что рука Левочки кого коснется, того он и погубит*. Чтобы развеять миф о Толстом, она подкрепляла свои обвинения описанием образа жизни Толстого, подчеркивая противоречия и несоответствия. "Лев Николаевич всегда и везде говорит и пишет о любви, о служении Богу и людям...— написала она 4 сентября 1897 года.— С утра и до поздней ночи вся жизнь Льва Николаевича проходит безо всякого личного отношения и участия к людям... И день за днем идет эта правильная, эгоистическая жизнь без любви, без участия к семье, к интересам, радостям, горестям близких ему людей".
* принадлежность, аксессуар {фр.)
Порой она ощущала инстинктивную потребность выставлять характер своего мужа в таком свете, чтобы не только дискредитировать его учение (которое она ненавидела), но и представить как не заслуживающие доверия все те неблагоприятные отзывы о ней, что встречались в его дневниках или письмах. Но особенно фальшивый и неприятный тон в натянутые отношения между супругами вносили адепты Толстого, многие из которых были в большей степени толстовцами, чем он сам. Они осаждали своего учителя в Ясной Поляне и Москве и вносили еще большую путаницу в и без того уже достаточно сложную ситуацию.
4
Благодаря своему чувству реальности Софья Андреевна не питала никаких иллюзий в отношении большинства адептов, толпившихся вокруг своего учителя. Ее муж не только не гнал их прочь, но относился к ним весьма благосклонно, ибо видел в них доказательство верности и необходимости своего учения. Уже одно то, что их было очень много, было вызовом его скептичной жене, беспокойство которой росло. Ибо она полностью отдавала себе отчет в том, насколько велик соблазн предаться духовному и нравственному эксгибиционизму у религиозного вождя, тем более в окружении таких узколобых приверженцев. Она относилась к ним с нескрываемым презрением и постоянно отзывалась о них как о "темных". Один из них, полусвихнувшийся и непрактичный малый, преследовал дочь Толстых Татьяну на улицах Москвы, предлагая ей свою руку.
Сын Толстых Лев в своей уже упомянутой нами книге пишет, что среди приверженцев его отца вряд ли был хоть один умный человек. Большинство из них, конечно же, ничего из себя не представляли. Художник Илья Репин, всю жизнь друживший с семьей Толстых, рассказывает нам в небольшой заметке* о том, как нередко целые процессии бродяг и побирушек тянулись по дороге из Тулы в Ясную Поляну (около 20 километров)** лишь затем, чтобы выклянчить несколько копеек и пропить их в ближайшем кабаке. Софья Андреевна также опасалась все сильнее проявлявшейся в Толстом склонности быть похожим — по крайней мере внешне — на крестьян и беднейших из бедных. Он постоянно одевался в мужицкое платье, носил сапоги собственного изготовления (надо сказать, довольно халтурного) и старался делать ту же полевую работу, что делают крестьяне. Это прежде всего было вызвано его стремлением облегчить свою совесть путем отказа от роскоши, которая окружала его (несмотря на всю его проповедь христианской бедности) в господском доме яснополянского имения. Отсюда искусственное понижение своих потребностей, включая потребность в чистоте, до уровня простого мужика. В одной из своих записей, продолжение которой в русском издании ее дневников выпущено, Софья Андреевна говорит, что мытье было для него целым событием. Анна Сейрон, жившая в доме Толстых в качестве гувернантки, в своих "Воспоминаниях* сообщает следующие невероятные вещи: "Он, всегда носивший дорогие чулки, неожиданно потребовал онучи и начал оборачивать ими ноги, как это делают крестьяне... Однажды он объявил, что хотя вши считаются грязными насекомыми, покрытого вшами бедняка нельзя считать грязным. Сама его бедность неизбежно делает из него добычу для вшей. Поддержание себя в чистоте требует средств; это роскошь".
* Включена в книгу "Неизвестный Толстой", изданную Р. Фюлеп-Миллером.— Прим. авт.
** 14 километров. — Прим. перев.
Его жена усматривала во всем этом не что иное, как своего рода гордость наоборот, а также способ саморекламы. Особенно откровенна в этом смысле ее запись от 29 июля 1897 года: "...искание не истин — это было бы хорошо, а искание того, чего еще не было сказано человечеству, нового чего-то, удивительного, необыкновенного,— и это скучно. Хорошо, когда люди с болью сердца ищут истины для себя, это всегда почтенно и красиво, а для удивления других — это не надо".
У Толстого уже были основания сердиться на нее. И именно поэтому он все больше тянулся к своим ученикам, которые твердо верили в него. Самым инициативным среди этих сектантствующих святош был Владимир Чертков, бывший гвардейский офицер, в 1883 году ставший толстовцем. На Софью Андреевну он сразу произвел впечатление хитрого, одностороннего и в целом дурного человека. Выходец из богатой дворянской семьи, ограниченный и самодовольный, он был настолько угодливым и в то же время бесцеремонным в своих методах, что быстро вошел в доверие к Толстому. Дошло до того, что Толстой не делал ни шагу без его совета. Сын Лев в упомянутой книге пишет, что Толстой целиком доверился этому человеку, видя в нем своего спасителя и поводыря. А поскольку и Чертков, и Софья Андреевна отличались властолюбием и упрямством, самое яростное противостояние между ними стало неизбежным.
Оно достигло своей кульминации в начале девяностых, когда Толстой, главным образом по наущению Черткова, решил отказаться от авторского права на все свои книги — шаг, призванный доказать миру его полный отказ от денег не только в теории, но и на практике. Несмотря на то что гонорары за книги составляли в то время главный источник доходов семьи, он решил отказаться от этого источника, чтобы жить согласно своим принципам. Его жена сразу сообразила, к чему это приведет, и исполнилась праведного негодования. Почему ее семья должна страдать лишь для того, чтобы удовлетворять его эгоистическую потребность казаться святым и тем самым укреплять его миф? Кроме того, она знала, что в этом случае все деньги будут оседать в карманах издателей, вместо того чтобы служить воспитанию ее детей. Возникшие из этого ссоры были настолько бурными, что однажды она даже выбежала из дома, полная решимости покончить с собой, и только случайная встреча с одним знакомым спасла ее от этого шага. В конце концов и здесь был достигнут компромисс. В сентябре 1891 года Толстой выступил с публичным заявлением о своем отказе от авторского права на все книги, написанные им после 1881 года. Ранее же опубликованные книги оставались в собственности Софьи Андреевны как единственной держательницы прав.
Чертков сделал все, что было в его силах, чтобы еще больше рассорить Толстого с его женой. Вследствие этого у нее был тяжелый нервный кризис. В 1895 году в Москве она дважды пыталась уйти от него. Дети тоже не служили ей достаточной поддержкой. В одной из своих дневниковых записей (от 8 января 1895 года) она горько сетует на их неуравновешенный характер, отсутствие чувства долга, расточительный образ жизни. Это, язвительно замечает она, перешло к ним по наследству от отца. Из девяти оставшихся в живых детей лишь дочь
Саша — по словам Софьи Андреевны грубый и непослушный ребенок — сочувствовала учению Толстого; позднее она безоговорочно приняла его и часто объединялась с Чертковым против своей матери. Что касается других детей, то Лев добился определенного успеха своей повестью "Прелюдия Шопена" — прежде всего благодаря ее направленности против отцовской Крейцеровоп сонаты. Его последующие литературные работы остались незамеченными. Илья стал не слишком рачительным помещиком, Михаил был обыкновенным лоботрясом, а Андрей в один прекрасный день сбежал от жены с дочерью тульского губернатора. Как Лев, так и Андрей были яростными противниками убеждений своего отца. Впоследствии они даже перешли на сторону реакционных сил, тяготевших, подобно кошмарному сну, над всей Россией после неудавшейся революции 1905 года. Если нет пророка в своем отечестве, то тем паче нет его в своей семье.
5
С тех пор как в доме Толстых появился Чертков, продолжительный мир в нем стал невозможным. Именно он убеждал Толстого отказаться от всех удобств, бросить дом и тем самым подать адептам и приверженцам блестящий пример того, как нужно оправдывать теорию практикой.* Эта твердая позиция Черткова, вероятно, сильно действовала на втайне колеблющегося и сомневающегося Толстого, для которого с некоторых пор слова его друга были законом. Частые ссоры с женой, отсутствие ожидаемого резонанса в семье, угрызения совести, вызванные тем, что он пользовался удобствами, созданными чужими руками,— все это вызывало в нем желание бросить все и уйти. Однако дальше желания дело не шло, хотя уже 2 октября 1886 года он написал в своем дневнике, что мысль об уходе — из дома или из жизни — преследует его днем и ночью. Годы шли, а он по-прежнему жил в Ясной, словно был не в состоянии сделать решительный шаг. Он упрекал в этом себя и еще больше свою жену, но оставался там, где был. Тем не менее мысль оставить дом и семью продолжала неотступно преследовать его по двум очевидным и взаимосвязанным причинам. Первой из них была его потребность жить в соответствии со своим учением, вторая — естественное желание покинуть неизменно напряженную атмосферу в доме, которая начала казаться ему совершенно невыносимой. В августе 1894 года он писал своему последователю из высших слоев общества, князю Хилкову, жившему в ссылке на Кавказе, что готов на любые муки и унижения, лишь бы только вырваться из этого ада. Три года спустя, в 1897 году, он уже настолько твердо решил уйти, что даже сделал набросок длинного письма, предназначавшегося для Софьи Андреевны (но так и не отправленного). В нем он, среди прочего, пишет: ...мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью.* Однако и на этот раз его намерение осталось неосуществленным.
* Сам Чертков, богатый помещик, похоже, не собирался отказываться от своих богатств в пользу евангельской бедности.— Прим. авт.
** Автор цитирует письмо Толстого жене от 8 июля 1897 года, которое было отправлено.— Прим. перев.
В том же году Чертков отправился на пять лет в ссылку в Англию, так как публично заступался за преследуемую секту духоборов. В 1898 году он основал там газету "Свободное слово", чтобы печатать в ней все запрещенные в России сочинения Толстого. Его отсутствие несколько ослабило напряженность в отношениях между Толстым и его женой. Однако в 1905 году Чертков вернулся и принялся интриговать с удесятеренной силой. Когда в 1906 году Софья Андреевна серьезно заболела и ей пришлось сделать операцию, Толстой надеялся, что после ее выздоровления между ними восстановится духовная близость, однако она отказалась менять свою точку зрения. Даже смерть дочери Маши не сблизила супругов.
Это было время, когда весь мир, затаив дыхание, ловил каждое слово Толстого. Каждое из его сочинений обсуждалось лучшими умами. Но его жена по-прежнему оставалась глуха к его учению и делам, как бы при этом она ни восхищалась им как великим художником. Восьмидесятилетие Толстого 28 августа 1908 года торжественно отмечалось практически всем человечеством. Подобающие почести были оказаны Толстому как романисту, мудрецу, пророку, религиозному реформатору, нравственно-религиозному проповеднику, "апостолу" и даже святому. Но прошло всего два года, и странная вражда между Толстым и его женой достигла столь драматического накала, что закончилась катастрофой. Остается только рассказать об этом заключительном акте драмы.
Уход и смерть Толстого
1
Что бы ни думала по этому поводу Софья Андреевна, не может быть сомнения в том, что Толстой, при всех своих человеческих слабостях, был абсолютно искренен в своем стремлении к нравственному совершенствованию, которое он проповедовал другим. Что касается заповедей, заимствованных им из Нагорной проповеди как выражающих Божью волю и тем самым обязательных для всех, то он делал все, что было в его силах, чтобы жить согласно этим заповедям в тех обстоятельствах, которых он не мог изменить. Он расстался со всей личной собственностью , бросил пить и курить и стал ярым вегетарианцем. Отвергая удобства Ясной Поляны, он понимал всю двусмысленность своего положения и глубоко страдал от этого. Он также все больше сторонился мифа о самом себе и того обожания, с которым ему внимал весь мир.* Во всяком случае, об этом говорят сочинения и дневники последних лет жизни Толстого. Я не реформатор, не философ, еще менее того апостол,— предупреждает он одного из своих корреспондентов в 1903 году.— Я только человек, который, прожив очень дурную жизнь, понял, что истинная жизнь заключается лишь в исполнении воли того, кто послал меня в этот мир, и который, найдя в евангелии основы истинной жизни, отбросил призрачную жизнь и стал жить и может жить лишь согласно этим основам (Письмо Полю Гиацинту Луазону от 16 января 1903 года, в оригинале написано на французском языке).
* В одной из бесед с Горьким он даже намекнул на то, что делает некоторые вещи только для вида, из чего следует, что временами Толстой просто не хотел разочаровывать своих поклонников.— Прим. авт.
Во всяком случае, таково было кредо Толстого, что бы по этому поводу ни думала его жена. Он видел в самом себе слугу Того, Кто послал его в этот мир, и притом плохого слугу, ибо сам он не был в состоянии следовать тому, что проповедовал. Да и с христианским милосердием дело обстояло не лучшим образом, если вспомнить его ссоры с Софьей Андреевной, которые после возвращения Черткова из Англии в мае 1905 года не только участились, но стали намного более бурными. Чертков купил себе небольшой участок земли в расположенных неподалеку Ясенках. У него уже был дом в Телятинках, принадлежавший его матери и находившийся всего в нескольких километрах от Ясной*, и этот дом стал местом постоянных сборов, а также своего рода приютом для фанатичных толстовцев.
Предприимчивый по натуре Чертков вернулся в Россию со своими собственными планами. Один из них состоял в том, чтобы заново приобрести власть над Толстым, второй — чтобы добиться права стать единственным распорядителем литературного наследия Толстого после его смерти. Узнав об этих происках, Софья Андреевна совершенно перестала собой владеть, забыв обо всех внешних приличиях. Одновременно Чертков начал настаивать на том, чтобы Толстой покинул Ясную Поляну и тем оправдал бы свое учение и проповедь. Это было отнюдь не в интересах Софьи Андреевны. Она боялась, что уход ее мужа из дома будет истолкован не как евангельский поступок, а прежде всего как бегство мужа от жены и семейных ссор, слухи о которых уже вовсю курсировали за пределами имения.
* В трех километрах.— Прим. перев.
Не желая выглядеть в глазах потомства второй Ксантиппой*, она выставляла отдельные стороны этих ссор в таком виде, чтобы казаться правой. Еще 21 сентября 1891 года (в период создания Крейцеровой сонаты) она написала следующие строки: "Когда он отживет совсем свою любовную жизнь со мной, он просто, цинично и безжалостно выбросит меня из своей жизни. И это скоро будет. Надо беречь свое сердце от этого удара и любить других, т. е. детей своих, больше мужа".
Ее дети (за исключением Александры и — до определенной степени — Татьяны) были на ее стороне. Но поскольку всемирная слава Толстого все же не могла не производить впечатления на членов семьи, она все чаще выставляла напоказ такие ошибки Толстого, которые могли подорвать его авторитет и разрушить миф о Толстом даже в глазах его сторонников. Естественно, что при этом она делала акцент на его слабостях. На первом месте среди них стояло тщеславие. Так, например, незадолго до ухода Толстого она сделала в своем дневнике следующую запись (20 октября 1910 года): "Как жадно, горячо читает Лев Ник. в газетах все то, что пишут и печатают о нем! Видно, нельзя никогда от этого отрешиться".
* Так звали сварливую жену Сократа.— Прим. перев.
2
Положение усложнялось тем, что вопреки всему взаимное влечение супругов не угасло до конца. Но это-то и взвинчивало их обоих, особенно Софью Андреевну. Будь она меньше привязана к своему мужу и меньше очарована его личностью, ей было бы значительно легче справляться с ситуацией. И она бы не так ревниво относилась к влиянию Черткова, если бы последний применял менее радикальные средства. Чертков же твердо вознамерился освободить от авторского права сочинения Толстого — как изданные, так и неизданные. Зная, что после смерти Толстого право на эти сочинения перейдет к его законным наследникам, если только в завещании не будет указано противоположное, он убедил Толстого тайно от семьи подписать завещание в его, Черткова, пользу (в сентябре 1909 года). Поскольку это завещание не вполне отвечало требованиям юридического документа, было составлено новое, согласно которому законным наследником всех рукописей и сочинений Толстого становилась его младшая дочь Александра, что полностью отвечало интересам Черткова. Это второе тайное завещание было подписано Толстым в роще близ Ясной Поляны 22 июля 1910 года в присутствии трех свидетелей, в том числе пианиста Гольденвейзера. Когда до Софьи Андреевны дошли слухи, что (по наущению Черткова) было составлено завещание, лишавшее семью большей части ее доходов, она впала в ярость и была близка к нервному срыву. Тем же летом
1910 года Чертков получил от властей разрешение жить в Телятинках, пока там временно находилась его мать. Это означало почти ежедневные встречи Черткова с Толстым. Ко всему прочему, Софья Андреевна выяснила, что в распоряжении Черткова находятся несколько дневников Толстого из тех, что он вел в последние десять лет. Зная, что они содержат ряд уничижительных суждений о ней, она опасалась, что Чертков воспользуется ими ей во вред. Поэтому она затребовала их обратно. Но Чертков отказал ей в самой грубой форме.
"Сквозь весь наш разговор прорывались у Черткова грубые слова и мысли,— записала она 1 июля 1910 года в свой дневник.— Например, он кричал: "Вы боитесь, что я вас буду обличать посредством дневников. Если б я хотел, я мог бы сколько угодно напакостить (хорошо выражение якобы порядочного человека!) вам и вашей семье. У меня довольно связей и возможности это сделать, но если я этого не делал, то только из любви к Льву Николаевичу..." Кричал Чертков и о том, что если б у него была такая жена, как я, он застрелился бы или бежал в Америку". Можно ли после этого удивляться тому, что Софья Андреевна находилась на грани нервного кризиса? Через двенадцать дней после вышеописанной ссоры* она написала: "И где христианство? Где любовь? Где их непротивление? Ложь, обман, злоба и жестокость".
Валентин Булгаков, личный секретарь Толстого в 1910 году, сопровождал Софью Андреевну (12 июля) в Телятинки, куда она отправилась, чтобы еще раз потребовать дневники. В своей книге, написанной после смерти Толстого**, Булгаков вспоминает, что в дороге не мог смотреть на нее без сострадания. Чертков и на этот раз отказался отдать дневники и вообще вел себя в высшей степени недостойно. Однако два дня спустя, выписав из дневников все места, выставлявшие Софью Андреевну в невыгодном свете, он вернул их дочери Толстого Александре (которая была на его стороне), после чего они были переданы на хранение сперва в один из тульских банков, а затем в государственный банк.
* В ночь с 13-го на 14 июля 1910 года.— Прим. перев.
** В. Булгаков. "Последний год жизни Толстого".[См. Вал. Ф. Булгаков «О Толстом. Воспоминания и рассказы». Тула, 1978.]Во время всех этих внешних конфликтов Толстому приходилось решать еще и свои внутренние конфликты. Не без влияния Черткова он осознавал яснее, чем когда-либо, насколько абсурдно проповедовать нищету, живя в роскоши. Он понимал, что рано или поздно ему придется сделать решающий шаг; но теперь ему также стало ясно, что его уход из дома произведет такую сенсацию, что будет выглядеть как самореклама, самовозвеличивание и акт духовного эксгибиционизма. Если бы он был обычным, неприметным смертным, все обстояло бы несколько по-другому; но при такой славе, как у него, он фактически не имел права делать ничего такого, что могло бы быть истолковано превратно .
Вероятно, именно такие мысли обуревали его, когда 17 февраля 1910 года он написал одному студенту Киевского университета (убеждавшему его покинуть Ясную Поляну) следующий ответ: То, что вы мне советуете сделать, составляет заветную мечту мою, но до сих пор сделать этого не мог. Много для этого причин (но никак не та, чтобы я жалел себя); главная же та, что сделать это надо никак не для того, чтобы подействовать на других. Это не в нашей власти, и не это должно руководить нашей деятельностью. Сделать это можно и должно только тогда, когда это будет необходимо не для предполагаемых внешних целей, а для удовлетворения внутреннего требования духа, когда оставаться в прежнем положении станет так же нравственно невозможно, как физически невозможно не кашлять, когда нет дыханья. И к такому положению я близок и с каждым днем становлюсь ближе и ближе (Из письма Борису Манджосу). На данном этапе Толстой, похоже, оборонялся против своего собственного мифа. Более чем когда-либо хотелось ему уйти из Ясной Поляны, но лишь при условии, что с его стороны это не будет выглядеть чем-то показным.
Вот что он ответил всего через несколько недель (14 апреля) простому крестьянину, ломавшему себе голову над противоречием между наставлениями Толстого и его практическим поведением: Ты спрашиваешь, нравится ли мне та жизнь, в какой я нахожусь, — нет, не нравится. Не нравится потому, что живу я с своими родными в роскоши, а вокруг меня бедность и нужда, и я от роскоши не могу избавиться и бедноте и нужде не могу помочь. В этом мне жизнь моя не нравится. Нравится же она мне в том, что в моей власти и что могу делать и делаю по мере своих сил, а именно по завету Христа, любить бога и ближнего.
Любить бога — значит: любить совершенство добра и к нему, сколько можешь, приближаться... Вот к этому-то самому и к одному этому я стремлюсь. И так как, хотя плохо, но понемножку приближаюсь к этому, то и не скорблю, а только радуюсь... [Уходить или нет — это личное дело Толстого! Никто не вправе упрекать его! Каждый должен больше заботиться о правильности своей жизни! (4.06.2005)]
Радуюсь тому, что могу исполнить, по мере своих сил, заданный мне от Хозяина урок: работать для установления того царства божия, к которому мы все стремимся (Письмо к С. Бессмертному-Казакову от 14 апреля 1910 года). [Уйди он раньше (в 1885 году или ранее), то но ничего бы не написал больше! А потому сдела бы для установления Царства Божиего гораздо менее, чем мог, чем был призван!!! (4.06.2005)]
Гордое намерение основать новую религию к этому времени отодвинулось на второй план. На этом последнем этапе своей жизни Толстой искренне хотел быть простым слугой Бога, а не его наместником на земле. Временами ему, должно быть, становилось неуютно, особенно среди тех из его учеников, кто видел в нем великого религиозного вождя, в то время как он сам был лишь искателем. Однажды он даже в шутку заметил, что как христианин любит всех людей, за исключением толстовцев.
А как обстояло дело с конфликтами между ним и его женой? Толстой делал все, что от него зависело, чтобы поддерживать с ней более или менее сносные отношения. 14 июля 1910 года в длинном письме Софье Андреевне он сделал последнюю попытку примирения. Он писал ей, что главная причина раздоров между ними была такой, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, — это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было прямо про-тивуположно: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни — собственность, которую я считал грехом, а ты — необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя. Он пошел еще дальше, пообещав ей не встречаться с Чертковым, если она примет определенные условия, которые он считал важными для их совместной жизни. Если же миру в семье не суждено было восстановиться, то единственной альтернативой для него был уход. ...Уеду непременно, потому что дальше так жить, как мы живем теперь, невозможно... Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я с своей стороны решил все так, что иначе не могу, не могу. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все.
3
Разлад между супругами зашел слишком далеко, и нервы Софьи Андреевны были слишком расстроены, чтобы дело могло закончиться каким-либо разумным компромиссным решением. Жизнь в Ясной Поляне сохраняла видимость мирной и тихой. Многочисленные посетители, непрерывно сновавшие туда и сюда, не замечали каких-либо недоразумений или разногласий в отношениях между мужем и женой. Толстой по-прежнему оставался тем радушным хозяином и блестящим собеседником, каким он был всегда. Однако под обманчивой поверхностью бушевал старый конфликт" ничуть не ослабевавший с годами. Особенно напряженная и, так сказать, взрывоопасная атмосфера сложилась в доме во второй половине 1910 года.
В записи от 3 сентября Булгаков упоминает безобразную сцену, в ходе которой Софья Андреевна перешла все границы в своем неуважении к Льву Николаевичу и даже намекнула на предосудительный характер связи между ним и Чертковым. Булгаков добавляет, что Толстой заперся в своей комнате, словно в крепости, и не отвечал ни слова жене, которая, раскаявшись в своем истеричном выпаде, стояла у него под дверью и вымаливала прощение.
Толстой, 82-летний старик, кумир нации и всего мира, обвинен истеричной супругой в гомосексуальной связи с Чертковым! Это вывело бы из терпения и святого. Неудивительно, что 24 сентября Толстой занес в свой тайный Дневник для одного себя* следующие зловещие слова: Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех. Он даже обратился к крестьянину Новикову из деревни Боровиково (Тульская губерния) с письменной просьбой** подыскать ему "отдельную и теплую хату", где бы он мог поселиться и быть застрахованным от сцен, подобных описанной выше. Согласно Булгакову, 3 октября у самого Толстого было несколько нервных приступов, во время которых он терял сознание и даже бредил. Еще одно свидетельство об атмосфере в доме Толстого приводит его дочь Татьяна Сухотина, часто приезжавшая в Ясную Поляну из своего имения Кочеты.
* С 29 июля 1910 года, наряду со своим обычным дневником, Толстой вел тайный дневник.— Прим. авт.
** В письме от 24 октября 1910 года.— Прим. перев.
"...С мама в Ясной случился сильный истерический припадок, который продолжается до сих пор с очень короткими перерывами и который измучил всех окружающих,— записала Татьяна в своем дневнике 21 октября.— Насколько она сама страдает и мучается — трудно судить. Во-первых, нам со стороны кажется, что ей легко перестать представлять все те трагикомедии, которые она затевает; а во-вторых, потому, что истерички наслаждаются и своими страданиями, и теми мучениями, которым они подвергают других..." Затем она рассказывает о том, как однажды Софья Андреевна, узнав, что Толстой с Сашей уехали к Чертковым, забросала своего мужа телеграммами с требованием немедленно, в тот же день вернуться в Ясную. Когда Чертков (а не Толстой) телеграфировал ей "Лучше завтра", она вышла из себя и сообщила мужу, что лежит при смерти. Одновременно она написала своему сыну Андрею, чтобы он отомстил за мать и убил этого "негодяя" Черткова. Когда наконец Толстой с Сашей вернулись в Ясную Поляну, "...пошла жизнь, полная всякого неистовства: и угрозы самоубийства, и угрозы убийства Черткова и т. п." (Т. Л. Сухотина-Толстая, запись в дневнике от 21 октября 1910 года).
Ситуация обострилась, когда Софья Андреевна обнаружила тайный дневник мужа, который он старательно прятал в одном из своих сапог. То, что она в нем прочла, подтвердило ее подозрения насчет всевозможных тайных завещаний и заговоров против нее. Отныне она ни на минуту не спускала глаз с Толстого из опасения, что он снова начнет встречаться с Чертковым. Происходили сцены, достойные пера Достоевского. Они не прекратились, даже когда оба гостили у Татьяны в Кочетах. Именно там 10 сентября Толстой записал в своем Дневнике для одного себя: Утром думал, что не выдержу, и придется уехать от нее. С ней нет жизни. Одна мука. Как ей и сказал... К вечеру начались сцены беганья в сад, слезы, крики. Даже до того, что, когда я вышел за ней в сад, она закричала: это зверь, убийца, не могу видеть его, и убежала нанимать телегу и сейчас уезжать. И так целый вечер.
В Ясной Поляне было ничуть не лучше. Как-то ночью Толстой появился со свечой в руке на пороге комнаты своего сына Льва и взволнованно сообщил, что мать снова выбежала из дома и теперь лежит на земле в парке. Лев побежал в парк, где увидел свою мать распростертой на земле. Он поднял ее и стал уговаривать вернуться. Она наотрез отказалась, сказав, что муж вышвырнет ее из дома, как собаку, после чего снова рухнула на землю и закрыла лицо руками (См. цит. соч. Л. Л. Толстого).
Неизбежно должен был настудить момент, когда Толстой не смог бы больше все это терпеть, и такой момент наступил. Единственным разумным выходом представлялось бегство, и в конце концов он решился на него. Не столько по "идеологическим" причинам, сколько для того, чтобы избавить себя от кошмара супружеской жизни. Теперь уже было не важно, как к этому отнесутся люди. Главным для него было спасти себя. И в ночь на 28 октября, повинуясь внезапному порыву, он ушел из дома.
В тот вечер Толстой, как обычно, лег в постель, но никак не мог заснуть. Был уже очень поздний час, когда Софья Андреевна неожиданно вошла в соседнюю с его спальней комнату и принялась — как всегда с ожесточением — рыться в его бумагах. Толстого это настолько взволновало и возмутило, что, как только она ушла, он поднялся сам и без колебаний решил немедленно и как можно незаметнее покинуть дом. Еще не зная, куда направиться, он разбудил своего друга, доктора Душана Маковицкого, ставшего, таким образом, единственным человеком, которому довелось сопровождать его в этом сенсационном походе. О своем намерении он сообщил еще двум людям: дочери Саше и ее подруге Варваре Михайловне Феокритовой, находившейся в это время в Ясной Поляне. Все сборы производились во тьме осенней ночи и так тихо, что Софья Андреевна ничего не услышала. Но вот что рассказывает об этом сам Толстой в сделанной на другой день записи:*
Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая "о здоровье" и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь — глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем*. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно.
* В обычном дневнике, запись от 28 октября 1910 года.— Прим. перев.
** Толстой и Душан Маковицкий.— Прим. авт.
Все это явно не походит на расставание благочестивого отшельника с миром. Уже одно то обстоятельство, что Толстой не знал, куда пойдет, говорит о том, что это было паническое бегство из той среды, которую он более не мог выносить. И даже в пути его не отпускал смертельный страх быть застигнутым и уличенным своей женой. Письмо, написанное Толстым Софье Андреевне в самый последний момент, служит своеобразным эпилогом супружеской жизни гения, жена которого со своей точки зрения, вероятно, была столь же права, как он со своей. Трагедия несовместимости. Вот это письмо (от 28 октября 1910 года): Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни. Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому.
Ниже следует холодная, формальная подпись: Лев Толстой.
4
Прочтя наутро это письмо, Софья Андреевна выбежала из дома и бросилась в пруд, из которого ее тут же вытащили. Неподдельное горе, бешеная злость, жалость к себе, страх перед общественным мнением и своеобразная мелодраматическая демонстрация своих чувств — все это причудливо смешалось в ее истерической реакции на уход Толстого в то время, когда заголовки всех газет уже сообщали об этом уходе. Сам же Толстой не имел ясного представления ни о том, куда он направляется, ни о том, куда он, собственно, хотел бы направиться.
Несмотря на то что Толстой был отлучен от церкви, первым делом он поехал в Оптину Пустынь, где провел ночь. На следующее утро он навестил свою сестру Марию, жившую неподалеку, в Шамардинском женском монастыре. Там к Толстому и Маковицкому в тот же день присоединилась Маша. Толстой все никак не мог принять решения, куда поехать. Он подумывал о Новочеркасске, от которого было рукой подать до Северного Кавказа, или о еще более удаленном, покойном месте — например, где-нибудь в Болгарии. Во время путешествия третьим классом по Рязано-Уральской железной дороге в сопровождении верного Маковицкого Толстой простудился и заболел воспалением легких. Он был вынужден сойти с поезда на станции Астапово, где нашел приют в доме начальника станции.
Мало кому известная отдаленная станция Астапово оказалась на несколько дней в центре внимания всего мира. Вскоре ее уже осаждала целая армия репортеров, фотографов, падких на сенсации зевак и даже кинооператоров. Первыми к постели Толстого поспешили члены его семьи и, естественно, Чертков. Однако пока он был в сознании, его жену к нему не подпускали, так как Чертков и доктора опасались, что это может иметь для него пагубные последствия. В Астапово прибыли даже церковные чины, надеясь вернуть Толстого в лоно православной церкви, однако их попытка не увенчалась успехом. Спустя короткое время больной впал в кому и скончался 7 ноября 1910 года.
Его бренные останки были перевезены в Ясную Поляну. На близлежащей станции Засека гроб с его телом встречала целая толпа представителей интеллигенции, студентов, рабочих и крестьян. Крестьяне из его собственной деревни проводили его в последний путь и, согласно его воле, похоронили на том месте в лесу, где его старший брат Николай некогда зарыл зеленую палочку с начертанной на ней тайной всеобщего счастья .
Хроника жизни и творчества
1828 28 августа в Ясной Поляне (Тульская губерния) родился Лев Николаевич Толстой.
1830 7 сентября. Смерть матери.
1837 Смерть отца.
1841 Переезд в Казань. Дальнейшее воспитание в доме тети Толстого Пелагеи Юшковой.
1844 Начало учебы в Казанском университете.
1847 Толстой бросает учебу в университете.
1851 20 апреля. Отъезд на Кавказ.
1852 Сентябрь. В журнале "Современник" выходит повесть Детство.
1854 Служба в Дунайской армии, перевод в Крымскую армию. В октябре выходит повесть Отрочество.
1854—1855 Участие в Севастопольской обороне (Крымская война).
1855 Май. Выходит Севастополь в декабре месяце.
Сентябрь. Выходит Севастополь в мае.
1856 Январь. Выходит Севастополь в августе 1855 года.
Май. Выходят Два гусара.
Ноябрь. Толстой оставляет военную службу.
Декабрь. Выходит Утро помещика.
1857 Выходит Юность. Путешествие по Швейцарии (Люцерн), Франции, Италии, Германии.
1858—1859 Жизнь в деревне. Начало педагогической деятельности.
1859 Январь. Три смерти.
Апрель. Семейное счастье.
1860—1861 Вторая поездка за границу. Педагогические исследования. Основание школы в Ясной Поляне.
1862 23 сентября. Бракосочетание с Софьей Андреевной Берс.
1863 Февраль. Выход Поликушки. Казаки. 1864—1869 Работа над Войной и миром.
1872 Возобновление педагогической деятельности.
1874 Умирает Татьяна Ергольская.
1875 Январь—апрель. Выход первых глав Анны Карениной.
1877 Январь—апрель. Выход заключительных глав Анны Карениной.
1878 7 августа. В Ясную Поляну приезжает Тургенев.
1879 В России получает хождение в списках первая часть Исповеди (первое издание в Женеве в 1884 году).
1880—1881 Работа над Исследованием догматического богословия.
1882 Окончание работы над Исповедью.
1883 В чем моя вера? Основание издательства "Посредник".
1886 Выходит Смерть Ивана Ильича. Работа над Властью тьмы и Так что же нам делать?
1887 О жизни.
1889 Работа над Крейцеровой сонатой.
1891 19 сентября. Отказ от авторских прав.
1893 Окончание работы над Царство божие внутри вас.
1895 Хозяин и работник.
1898 Выходит Что такое искусство?
1899 Декабрь. Выход романа Воскресение.
1900 Толстой становится почетным членом Российской Академии наук .
1901 Отлучение Толстого от церкви. Толстой отказывается от Нобелевской премии.
1901—1902 Тяжелая болезнь. Пребывание в Крыму. Встреча с Чеховым и Горьким.
1904 Окончание работы над Одумайтесь!
1906 Начало работы над составлением "Круга чтения".
1908 28 августа. Всемирное празднование 80-летия писателя. Не могу молчать,
1909—1910 Последний трагический этап жизни в Ясной Поляне.
1910 22 июля. Составление последнего завещания.
28 октября. Неожиданный уход Толстого из Ясной Поляны (в сопровождении доктора Маковицкого).
7 ноября. Смерть Толстого в Астапове.
9 ноября. Похороны в Ясной Поляне.
Высказывания и свидетельства
Гуго фон Гофмансталь
Уловить духовный облик этого человека — бесконечно сложная задача. Двойственность производимого впечатления была его характерной особенностью.
Его европейский и его русский облики попеременно выступают перед внутренним взором. Рассматривая один, неминуемо видишь и другой. Безмолвный и поразительно естественный художник и красноречивый до болтливости реформатор христианства одинаково трудно представимы как в единстве, так и в отрыве друг от друга.
Величественный массив его творчества исполнен некоего мистического язычества, но как художнику ему, пожалуй, не хватало окончательной искренности, и формулы существующего христианства заменяли у него окончательную таинственную правду — ту провидческую правду, выразить которую было дано Достоевскому.
Толстой, 1908
Роза Люксембург
Когда Толстой-мыслитель в конце концов одержал победу над Толстым-художником, это произошло не потому, что его художнический гений потерпел поражение, а потому, что предельная серьезность мыслителя повелела ему молчать. Если в последнее десятилетие своей жизни Толстой вместо прекрасных романов писал работы о религии, искусстве, морали, браке, воспитании, рабочем вопросе — зачастую довольно беспомощные в литературном отношении,— то это было вызвано тем, что в ходе длительных раздумий он пришел к таким выводам, в свете которых его собственное художественное творчество предстало ему как легкомысленная забава.
Толстой как социальный мыслитель, 1908
Феликс Зальтен
Он был всем: набожным, смиренным в своей вере слугой церкви; блюстителем нравственности, серьезным и искренним, как немногие; деятелем культуры высокого ранга и великим художником. Всем, чем только может быть человек, чтобы осознание этого вселяло в него радость или заставляло испытывать чувство гордости. Но ничем из этого не могла удовлетвориться его душа, ничто из этого не могло утолить тоску его духа, ничто не было настолько полноценным, чтобы не казаться скудным в сравнении с размахом его личности.
И даже если тот мир, который Лев Толстой создавал в своих желаниях и мыслях, никогда не воплотится в действительности, он был настолько величествен хотя бы как мечта и стремление, что мы помним этого усопшего человека по-иному, с большим волнением и благоговением, чем если бы он... был просто писателем.
Образы и видения, 1913
Пауль Эрнст
С точки зрения нас, европейцев, Толстой является двойственной личностью; он великий писатель, которому ничто человеческое не чуждо, который понимает все и вся — святого и грешника, мудреца и глупца, и который смотрит на всех духовным зрением художника; и он же — глупец-доктринер, не имеющий представления о тех силах, которые движут людьми, составивший себе путаное представление о якобы лучшем мироустройстве и теперь анархически ненавидящий и желающий разрушить все существующее. Мы не понимаем, как двойственность жизни может заходить настолько далеко, чтобы один и тот же человек мог быть великим писателем, постоянно занимающимся литературной деятельностью, и при этом написать книгу, проповедующую глухую ненависть к церкви.
Впрочем, Толстой, как и любой другой человек, един, и лжепророк уживается в нем с великим писателем. Его качество лжепророка происходит оттого, что он никогда не ведал духовной свободы, уважения к другому человеку, в том числе и к противнику, критического отношения к собственному мнению; что он не умел мыслить относительно, как это делаем мы, зачастую ценою сильнейших душевных терзаний. Его писательский дар неразрывно связан с этой ограниченностью, он абсолютно непосредствен и существует лишь за счет своей непосредственности. Тому, кто умеет прослеживать творческий процесс, легче всего убедиться на примере Войны и мира, как несостоятельная теория и прекрасная и истинная поэзия могут происходить из одного источника.
Толстой как представитель русского духа, 1915
Густав Ландауэр
Святая Русь! Твой Лев Николаевич Толстой никогда не занимался самоуспокоением. Это был человек и борец, стремившийся к чистоте и цельности жизни с большей силой и искренностью, нежели на это способен любой из нас, и хранивший древнюю истину, унаследованную им от великих одиночек всех времен; он был снисходителен и суров, и ни к кому он не был так строг, как к самому себе. Образцом снисходительности и суровости вошел он в историю, и теперь он для нас не просто автор своих произведений, но историческая личность по имени Лев Николаевич Толстой. Великая, широкая, непостижимая, дикая и сокровенная Русь! Если и были когда-либо пророки и святые, то он, ушедший от нас, принадлежит к их числу.
Становящийся человек, 1921
Томас Манн
Повествовательная мощь его творений не знает себе равных; всякое соприкосновение с нею, в том числе и в тех случаях, когда он уже сторонился искусства, хулил и отвергал его, лишь по привычке прибегая к нему как к средству передачи сомнительных и вялых нравоучений, открывает перед нами талант, умеющий (впрочем, как и всякий истинный талант) вбирать в себя токи силы и свежести, неистовой радости и здоровья... Но, подобно тому, как он сам, Антей, крепнул как художник при каждом прикосновении к матери-земле, так и его поразительно естественное творчество является для нас небом и землей, как бы их особым воплощением, и перечитывать его, снова и снова испытывая на себе влияние звериной остроты этого взгляда, бесхитростной мощи этих художественных средств, абсолютно прозрачной, не замутненной никакой мистикой рациональности этого пластичного литературного дара, порой с такой силой заставляющего вспомнить Гёте, означает возвращаться от какой бы то ни было манерности и болезненной легковесности к первозданности и здоровью, к тому, что есть в нас самих первозданного и здорового.
1928
Краткая библиография
Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений (Юбилейное издание): В 90 т.— М., 1928—1958.
Переписка и дневники
Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860—1897: В 2 т.—
М., 1928—1929.
Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой.— СПб., 1911. Толстой Л.Н. Переписка с русскими писателями.— М.,
1962.
Мемуары
Б е р с С . А . Воспоминания о графе Л. Н. Толстом.— Смоленск, 1893.
Булгаков В.Ф. Л.Н. Толстой в последний год его жизни.— М., 1960.
Гинцбург И. Я. Из прошлого. Воспоминания.— Л., 1924.
Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. Записи за пятнадцать лет: В 2 т.— М., 1922.
Граф Л. Н. Толстой. Воспоминания С. П. Арбузова, бывшего слуги графа Л. Н. Толстого.— М., 1904.
Гусев Н, Н. Два года с Л. Н. Толстым.—М., 1973.
Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне.—М., 1969.
Маковицкий Д. П. Яснополянские записки: В 2 т.— М., 1922—1923.
Плаксин С. Граф Лев Николаевич Толстой среди детей.— М., 1903 .
Русанов А. Г. Воспоминания о Л. Н. Толстом.— Воронеж, 1937.
Сергеенко П. Как живет и работает граф Л. Н. Толстой.— М., 1908.
Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания.—М., 1976.
Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т.— М., 1978.
Толстой И. Л. Мои воспоминания.— М., 1983.
Толстой С. Л. Очерки былого.— Тула, 1975.
Фет А. А. Воспоминания.—М., 1983.
Яснополянский сборник.— Тула, 1978.
Жизнеописания. Исследования жизни и творчества. Материалы
Аннинский Л. Лев Толстой и кинематограф.— М., 1980. Бабаев Э.Г. Лев Толстой и русская журналистика его эпохи.— М., 1978.
Бирюков П. И. Биография Льва Николаевича Толстого,— В 3 т.— М.-Пг., 1923.
Вересаев В. В. Живая жизнь.—М., 1991.
Гудзий Н. К. Лев Толстой.—М., 1960.
Гусев Н . Н . Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. 1828—1890.—М., 1958.
Гусев Н. Н. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. 1891 —1910.— М., 1960.
Гусев Н.Н. Л.Н. Толстой. Материалы к биографии, с 1828 по 1855 год. — М., 1954.
Гусев Н.Н. Л. Н. Толстой. Материалы к биографии, с 1855 по 1862 год. — М., 1957.
Гусев Н.Н. Л.Н. Толстой. Материалы к биографии, с 1870 по 1881 год. — М., 1963.
Гусев Н.Н. Л.Н. Толстой. Материалы к биографии, с 1881 по 1885 год. — М., 1970.
Лебедев Г. И., Поссе В . А. Жизнь Л. Н. Толстого. — СПб., 1913.
Летописи Государственного литературного музея. Кн. 2.— М., 1938.
Летописи Государственного литературного музея. Кн. 9.— М., 1948.
Летописи Государственного литературного музея. Кн. 12.— М., 1950.
Литературное наследство. Т . 37—38.
Литературное наследство. Т. 69.
Ломунов К.Н. Лев Толстой: Очерк жизни и творчества.— М., 1984.
Международный толстовский альманах.— М., 1909.
И. Е. Репин и Л. Н. Толстой.— М.-Л., 1949.
Тимковский Н. Душа Л. Н. Толстого.— М., 1913.
Л. Н. Толстой в русской критике.— М., 1960.
Толстой и о Толстом. Новые материалы. Вып. 1—3.— М., 1923.
Л. Н. Толстой. Юбилейный сборник.— М.—Л., 1928.
Фортунатов Н.М. Творческая лаборатория Льва Толстого.— М., 1983.
Храпченко М. Б. Лев Толстой как художник.— М., 1983.
Шкловский В. Б. Лев Толстой.— М., 1963.
Эйхенбаум Б.М. Лев Толстой. Семидесятые годы.— Л., 1960.
Русские философы о Л.Н. Толстом
Булгаков С. Н. Человекобог и человекозверь. По поводу последних произведений Л. Н. Толстого: "Дьявол" и "Отец Сергий" // Булгаков С. Н. Соч. в 2 т.— М., 1993.— Т. 2.
Гершензон М.О. Ключ веры.— Пб., 1922.
Ильин И. А. О сопротивлении злу силою // Ильин И. А. Путь к очевидности.— М., 1993.
Леонтьев К. Наши новые христиане, Ф. М. Достоевский и гр. Лев Толстой.— М., 1882.
Лосский Н.О. Нравственная личность Льва Толстого.— М., 1911.
Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский // Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники.— М., 1995.
Михайловский Н.К. Десница и шуйца Льва Толстого // Михайловский Н. К. Статьи о русской литературе XIX — нач. XX века.— Л., 1989.
Розанов В. В. На закате дней // Розанов В. В. О писательстве и писателях.— М., 1995.
Сорокин П.А. Л. Н. Толстой как философ.— М., 1914.
Страхов Н.Н. Философские очерки.— СПб., 1895.
Струве П. Б. Статьи о Л. Толстом.— София, 1921.
Шестов Лев. Добро в учении гр. Л. Толстого и Ф. Ницше.— СПб., 1900.
Эрн В . Ф . Толстой против Толстого // 2-й филос. сб. О религии Льва Толстого.— М., 1912.
Указатель имен
Аксинья 85,94,105,106,178
Александр I 113, 180
Александр II 45, 161
Александр III 156, 157, 164
Алексей Петрович, царевич 7
Амвросий 137
Андреас Фридрих Карл 163
Андреас-Саломе Лу 163
Андреев-Бурлак Василий Николаевич 152
Аристотель 166
Арсеньева Валерия 49, 82, 83, 94
Ауэрбах Бертольд (Мозес Барух) 90
Бакунин Михаил Александрович 72
Бальзак Оноре де 99
Баумгартен Александр Гот-либ 166
Беккариа Чезаре 17
Белинский Виссарион Григорьевич 51, 120
Берс Андрей Евстафьевич 101
Берс Лиза Андреевна 101, 104, 117
Берс Любовь Александровна 101
Берс Софья: см. Толстая (рожд. Берс) Софья Андреевна
Берс Татьяна Андреевна 104, 117, 188, 191
Бестужев Александр Александрович 26
Бетховен Людвиг ван 153, 169, 200
Бирюков Павел Иванович 40
Бодлер Шарль 169
Будда 143
Булгаков Валентин Федорович 219, 225, 226
Вагнер Рихард 169
Виардо Полина 73
Винкельман Иоганн Иоахим 166
Волконский Николай Сергеевич 9, 10
Вольтер 7
Ганди Мохандас Карамчанд 161
Ге Николай Николаевич 157
Гегель Георг Вильгельм Фридрих 166
Гейне Генрих 73
Герцен Александр Иванович 72-74, 88, 89
Гёте Иоганн Вольфганг 7, 51
Глинка Федор Николаевич 118
Гоголь Николай Васильевич 17, 72
Гончаров Иван Александрович 183
Горький (Пешков) Алексей Максимович 43, 44, 133, 135, 142, 155, 165, 181, 214
Григорович Дмитрий Васильевич 37—39, 41
Гуревич Любовь 200
Давыдов Денис Васильевич 118
Джордж Генри 186
Диккенс Чарлз 17
Добролюбов Николай Александрович 91
Достоевский Федор Михайлович 50, 73, 76, 80, 130, 137, 143, 165, 183, 193, 228
Екатерина II 17
Ергольская Татьяна Александровна 10, 11, 29, 117, 123
Жуковский Василий Андреевич 73
Ибсен Хенрик 165
Иисус Христос 88, 138, 143, 189
Исленьев Александр Михайлович 101, 105
Кант Иммануил 166
Катков Михаил Никифорович 95
Кони Анатолий Федорович 171
Конфуций 143
Кросби Эрнест 141
Кутузов Михаил Илларионович 119
Левенфельд Рафаил 159
Ленин (Ульянов) Владимир Ильич 100
Леонтьев Константин Николаевич 130
Лермонтов Михаил Юрьевич 17,26,67
Лесков Николай Семенович 147
Лясотта Ю. И. 153
Магомет 1 43
Маковицкий Душан Петрович 163, 230—232, 236
Мережковский Дмитрий 121
Монтескье Шарль Луи 17
Наполеон I (Наполеон Бонапарт) 99, 113, 115
Некрасов Николай Алексеевич 30, 37, 38,41, 50,93
Николай I 26, 45, 99, 178
Николай II 164
Ницше Фридрих 165
Остен-Сакен Александра Ильинична 13
Островский Александр Николаевич 37, 183
Павел I 10
Панаев Иван Иванович 41
Пастернак Борис Леонидович 174
Пастернак Леонид Осипович 174
Петр! 7,45, 120, 121
Писемский Алексей Феофи-лактович 37
Платон 166
Победоносцев Константин Петрович 174
Погодин Михаил Петрович 118
Поливанов Митрофан 105
Прудон Пьер Жозеф 89, 109
Пушкин Александр Сергеевич 17, 26, 67, 121, 123
Рейхель Евгений 170
Ремизов Алексей Михайлович 147
Репин Илья Ефимович 15 3, 202
Рессель Теодор 11, 52
Рильке Райнер Мария 163
Рудольф 92
Руссо Жан-Жак 17, 74, 85, 139, 145
Сейрон Анна 203
Сент-Томас 11
Сехин Епишка 28
Соллогуб Владимир Александрович 41
Стерн Лоренс 17, 20
Сухотина Татьяна Львовна: см. Толстая Татьяна Львовна
Танеев Сергей Иванович 197, 199
Тепфер Родольф 17
Тимковский Н. И. 41, 42
Толстая Александра Андреевна, двоюродная тетка Л. Н. Толстого 78
Толстая Александра Львовна, дочь Л.Н.Толстого 191, 196, 197, 207, 216, 218, 219, 230, 232, 234
Толстая Мария Львовна, дочь Л. Н. Толстого 164, 212
Толстая (рожд. Волконская) Мария Николаевна, мать Л. Н. Толстого 10, 12
Толстая Мария Николаевна, сестра Л. Н. Толстого 10, 236
Толстая Софья Андреевна, жена Л. Н. Толстого 104— 106, 119, 123, 146, 155, 157—159, 164, 187, 189, 191 — 194, 196, 197, 199— 207, 209, 212, 214, 215, 217, 219, 224, 225, 227, 228, 230, 232, 235
Толстая Татьяна Львовна, дочь Л. Н. Толстого 164, 202, 216, 226, 228
Толстой Алексей Николаевич 121
Толстой Андрей Львович, сын Л. Н. Толстого 207, 228
Толстой Дмитрий Николаевич, брат Л. Н. Толстого 35
Толстой Иван Львович (Ванечка), сын Л. Н. Толстого 194
Толстой Илья Андреевич, дед Л. Н. Толстого 8
Толстой Илья Львович, сын Л. Н. Толстого 207
Толстой Лев Львович, сын Л.Н.Толстого 123, 158, 164, 202, 205, 207, 228
Толстой Михаил Львович, сын Л. Н. Толстого 207
Толстой Николай Ильич, отец Л.Н.Толстого 7, 9, 11
Толстой Николай Николаевич, брат Л. Н. Толстого 12,23,35,87,88,237
Толстой Петр Андреевич 7
Толстой Сергей Львович, сын Л. Н. Толстого 153, 164
Толстой Сергей Николаевич, брат Л. Н. Толстого 35
Тургенев Иван Сергеевич 17, 37, 38, 41, 73, 76, 82, 90, 91, 136, 138, 146, 165, 183
Тютчев Федор Иванович 73
Феокритова Варвара Михайловна 230, 232
Фет Афанасий Афанасьевич 37, 38, 86,87,91, 131
Фихте Иоганн Готлиб 166
Фребель Фридрих 87
Фребель Юлиус 87
Фюлеп-Миллер Рене 202
Хаклендер Фридрих Вильгельм 109
Хилков Дмитрий Александрович 209
Хомяков Алексей Степанович 73
Цвейг Стефан 142, 144
Чернышевский Николай Гаврилович 91
Чертков Владимир Григорьевич 203, 205—207, 212, 215, 218, 219, 224, 225, 227, 228, 236
Чехов Антон Павлович 155, 181 — 184
Шекспир Уильям 169, 170,
183 Шеллинг Фридрих Вильгельм
166 Шопенгауэр Артур 131
Юшкова Пелагея Ильинична 13 Сканирование, форматирование, акцентирование жирным шрифтом и комментарии в [скобах] — Марсель из Казани. marsexxхyandex.ru (22 авг. 2005 г.)
Подписывайтесь — и к вам будут приходить добрые мысли!
|